— Дожить до того, что родной сын тебя не хочет видеть… Как же это так, товарищ директор? Почему он не пожелал подойти? Почему начинает жизнь разрывом с человеком, для которого он самое дорогое существо на свете?

Глаза архитектора были полны слез, когда он вышел с Валерием Ивановичем из мастерских во двор. Всяких сцен насмотрелся Валерий Иванович при встречах с родителями, но тяжелее всего ему видеть суровые мужские слезы, такие вот, как сейчас, слезы горя и отчаянья… И человек ведь перед ним волевой, мужественный, многое повидавший и, кажется, умеющий владеть собой.

— Понимаю вас, — смущенно говорил Валерий Иванович. — Ведь у меня тоже есть сын.

— Неужели он действительно убежден, что я ему враг? — никак не мог успокоиться архитектор. — Я, собственно, знал, что Гена не желает моего приезда, он мне написал об этом, и все же я не мог не приехать. До того захотелось слово его услышать, взглянуть на него… Сам не знаю почему. И вот такая встреча! Вы же друг Сухомлинского, в Павлыше бывали, школа ваша пользуется хорошей репутацией, объясните же мне: откуда взялась эта пропасть между мною и им? Неужели ничем не вернуть его, не растопить этот лед отчуждения?

Они сели на скамью под ветвистым платаном, что был посажен бог весть когда и чудом сохранился до наших времен, раскинул могучую крону на полдвора.

— Не забывайте: это ведь дети, — успокаивающе произнес Валерий Иванович. — Тонкий, неустоявшийся мир… И если сын сейчас не откликнулся вам, то это совсем не означает, что у него навсегда исчезло сыновнее чувство…

— А было ведь когда-то между нами доверие, дружба какая была…

Архитектор сидел задумчивый, подавленный. Валерий Иванович еще в первую встречу проникся симпатией к этому человеку. Пришлось даже нарушить некоторые формальности, когда архитектор сам привез сдавать сына, исчерпав все собственные способы воздействия. Уже тогда мальчик выказывал черствость к отцу: когда его отправляли в карантин, он даже не простился и будто нарочно оставил на стуле вязаные домашние рукавички, как отплату отцу за все.

Долго слушал в тот вечер Валерий Иванович исповедь архитектора, и больно было слышать, как срывается от страдания голос этого мужественного человека. В войну пилотом был, летал на истребителях, после войны принялся строить города, хотел, чтобы и сын сызмалу проникся его страстью. Отцовские усилия архитектора вызывали со стороны педагога уважение, о таком не скажешь, что он недостаточно боролся за свое дитя. Узнав, что мальчишку затягивает в преступную компанию, отец не колеблясь пожертвовал должностью, положением, попросил перевести его на периферию, хотя для столичного архитектора, связанного, кроме того, лекциями на факультете, пойти на такой шаг было не просто… Выбрал один из южных городов, надеясь, что, сменив микросреду, убережет сына от пагубного влияния улицы. Однако отцова жертва оказалась напрасной, потому что и на новом месте появились уличные дружки, и протоколы о разбитых витринах, и тяга к необъяснимому детскому бродяжничеству, которая понуждала хлопца и тут менять тепло домашнего очага на ночевку где-то по школьным чердакам да в железнодорожных цистернах. Конечно, теплом батарей не заменишь тепла сердца, какого ищет маленький человек. Но разве же не хватало ему отцовского внимания, заботы?

— Были же у нас минуты такой сердечности, — тихо воскликнул архитектор и стал вспоминать о той золотой поре жизни, когда сын, еще совсем маленький, зовет, бывало, перед сном: посиди со мной, папа, расскажи, какие ты города строишь да в каких домах будут жить люди… И разве не для него жил, думал, проектировал? Все лучшие усилия души были для него, на всей работе отца как бы лежало молчаливое ему, сыну, посвящение…

— Нам, поколению, за которым фронты и трудности, годы лишений, естественно было желать, чтобы хоть дети наши росли среди красоты, чтобы и душой они были лучше нас! Если я проектирую кинотеатры, стадионы, жилые массивы, если день и ночь думаю о тех, по-газетному говоря, солнечных городах будущего и даже берусь возводить их, то, конечно же, в первую голову это все для него, для таких, как он, ведь в нем мое грядущее, моя человеческая бесконечность… А оказывается, все это ему не нужно, он живет чем-то другим. Кто бы мог ожидать, что из нежных детских рук камень полетит в окна твоих новопостроенных кварталов? Откуда это стремление причинить самую сильную боль самому близкому человеку? Откуда она взялась, эта ваша ужасная «проблема подростка»?

Валерий Иванович улыбнулся.

— Проблема эта существует тысячелетия. Ленин отмечал, что воспитание — категория вечная… И все эти наши заботы, они тоже стары, как мир… — И Валерий Иванович в полушутливом тоне стал цитировать: «Ты, который бродишь без дела по людным площадям, из-за того, что ты ведешь себя не так, как подобает человеку, сердце мое словно опалено злым ветром… Своим непослушанием ты привел меня на край могилы…» Вы думаете, кто это сетует на своего беспутного сына?

— Кто же?

— От шумеров долетает этот крик чьей-то истерзанной души. На глиняных табличках найдена эта отцовская жалоба, словно обращенная к грядущим векам… Древние египтяне тоже сетовали, что молодежь никудышная и что она погубит мир. А вы спрашиваете, откуда наша «проблема подростка»…

— В таком случае, почему же мы так недалеко ушли от них, от шумеров? Почему этих «трудных» становится все больше, и к тому же повсеместно, по всей планете?

— Я смотрю на это не так пессимистично. Ведь эти «трудные», они все же только исключения среди легионов наших славных школярчат. Понимаю, что родителям «трудных» от этого не легче…

— Ну, а причины? Раз есть явление, должны же быть и его корни, его причины!.. Может, причиной — век электронный, век стандартов, что пытается стандартизировать и нас самих? Может, именно он вызывает сумятицу духа, порождает этот в большинстве случаев даже не осознанный протест юных душ — душ среди нас самых тонких и самых ранимых?

— Как правило, причины отклонений от нормы всякий раз бывают конкретные. Родительское неумение или нежелание найти к ребенку подход, войти с ним в душевный контакт — от этого чаще всего возникают бури конфликтов и правонарушений… Не дети, а родители, к сожалению, виноваты в большинстве случаев…

— Я принимаю ваш упрек, — сказал архитектор, и лицо его мучительно передернулось, но только на мгновение, потом на нем снова появилось выражение обретенного усилием воли спокойствия. — Вы имеете право сейчас говорить мне все что угодно, и я не смогу вам возразить. Ведь я потерпел фиаско. Я сам пришел к вам со своим поражением. Очевидно, не сумел. Единственного ребенка вынужден передать на воспитание вам, по сути посторонним людям…

«Какие же мы посторонние? — хотел было возразить Валерий Иванович. — Когда ваши драмы нам спать не дают…» К тому же и у него самого дома, кажется, тоже постепенно назревает эта окаянная «проблема подростка». Сын уже в том возрасте, когда не возьмешь его на закорки, не понесешь на плечах в степь предвечернюю, чтобы запомнил, как пылает за Днепром багряный закат, чтобы в душу его вобрал… Почему-то чем дальше, тем больше стал сторониться тебя, куда-то бежит, торопится, матери на все ее заботы отвечает грубостью… А ты должен вот давать рецепты, мудрые советы другим… И все же, чем утешить этого человека в его, может, самом тяжком горе?

— Скажите, Валерий Иванович, — наклонившись, заглянул ему в глаза архитектор, — только ли это возрастной кризис? Действительно ли он это перерастет? Или, может, таким и останется… потерянным для меня навсегда?

— Наша профессия велит нам верить и надеяться, — сказал после паузы Валерий Иванович. — Даже если перед тобой существо мелкое и никчемное, то и тогда задумайся, что его сделало таким, что его изувечило и какой может быть выход. Но ваш к таким не относится. Гена чуткий, умный, во многое вдумывается, он не может быть безнадежным. Да вот пусть вам лучше воспитательница скажет…

Быстрой походкой к ним приближалась Марыся Павловна. Подошла сердитая и с ходу резко обратилась к посетителю:

— Это вы отец Гены Буткевича?

— Да, я.

— Зачем вы приехали? Чтобы еще больше ребенка травмировать? Вы знаете, что после прошлого вашего посещения у него температура поднялась?!

Лицо архитектора передернулось, как от удара, и мгновенно снова окуталось спокойствием выдержки. Марыся невольно загляделась на это лицо. Бледное, чистое, одухотворенное… «Есть в нем что-то мужественное, благородное, оно отмечено… как бы это назвать… метой величия…» Приезжий хорошо владел собой, в его манере держаться было что-то элегантное, правда, седые волосы спущены на лоб не по возрасту легкомысленно, небрежным начесом, но и это не вызвало у Марыси раздражения… А особенно ее поразили глаза, синие, большие, выразительные, они были полны грусти, только они и приоткрыли Марысе глубокое внутреннее страдание. «Да, ты имеешь право сказать мне любые слова, даже оскорбить, — будто слышала от него, — имеешь право выгнать меня отсюда, ибо я побежден, ибо я здесь с чувством тяжкого горя и тяжкой вины…»

— А мы как раз говорили о Гене, — сказал Валерий Иванович Ковальской. — Не считаете ли вы, что ему на определенной стадии сильно повредила слепая родительская любовь, в частности, то, что его считали вундеркиндом?..

— Он действительно щедро одарен, — сказала Марыся Павловна. — Вы ведь слышали, как он исполнял Шопена, сколько вкладывал души! — И, загоревшись, рассказала, как наблюдала на днях за его вдохновенной игрой, за богатой гаммой чувств, которые во время концерта то омрачали, то озаряли бледное, одухотворенное лицо ее питомца. — После того концерта он стал добрее, самоуглубленнее, словно бы оттаял в своих чувствах, — может, это музыка так действует на человека?.. И вот вы своим визитом снова разрушаете все, простите меня за эту резкость…

— Так что же прикажете мне делать?

— Уезжайте и не появляйтесь, пока вас не позовем. Ведь тут, как в госпитале, мы имеем дело с людьми ранеными, с пострадавшими, несмотря на то что имя каждому из них столь грубое — правонарушитель.

— А ваше мнение о моем сыне?

— Я верю в Гену. От него можно многого ждать. Может, это даже гениальное дитя. Может, в нем зреет новый Шопен!.. Ведь мерить человека мы должны не его падениями, а его взлетами — вот там, на вершинах, будет его настоящесть, я так считаю.

Категоричность ее тона вызвала улыбку у Валерия Ивановича. А когда Марыся Павловна направилась к корпусу, поблескивая своими тугими загорелыми ножками, Валерий Иванович с веселой гордостью пояснил архитектору:

— У нас в коллективе о ней говорят: «В маленьком теле — великий дух…» — И добавил: — Не обижайтесь, извините ее, что она так резко с вами обошлась… В конце концов, все это из добрых побуждений…

— Характер!

— Работа с нарушителями накладывает отпечаток…

— Характером она, по-моему, и сама правонарушительница, — молвил серьезно архитектор.

А когда он собрался уезжать, возле проходной под аркой его догнала взволнованная Марыся Павловна. И не одна — за руку держала… Гену! Своего «вундеркинда»… Подвела, решительно толкнула мальчика к отцу:

— Проси прощения!

И Гена, не говоря ни слова, самозабвенно припал, прижался щекой к батьковой руке.

…Не скоро, не скоро узнает он, что это была их последняя встреча. На высоком косогоре, который уже столько лет подмывают волны искусственного моря да все не могут размыть, на самой вершине степного холма, откуда видно полсвета, будет найден к вечеру пожилой седой человек, навеки застывший за рулем автомобиля. Вокруг степь будет, и воды сияющие, и небо в багряных парусах заката… И никто не скажет, от чего могло разорваться сердце. От гнева? От тоски? От любви?..

Гену после этого еще долго продержат в неведении, в тоске будет поглядывать он на ворота, и услышат от него не раз:

— Почему-то папа так долго не приезжает…