Много их разбежалось, даже неловко было цифру показывать в сводке, все же к вечеру первые беглецы стали возвращаться, потом и другие появились кто откуда… Не было троих: Бугор не вернулся, Кульбака и Гена Буткевич. Их кровати и после отбоя остались нетронутыми.

— Мой промах! Мой! — оправдывался в тот день перед Ганной Остаповной Тритузный. — Дернуло же меня послать с ними того олуха. А он, оказывается, из тех, что только и умеют конфликтовать, озлоблять против нас… Духу его теперь не будет в нашем заведении!

Антон Герасимович, глубоко переживая этот свой недосмотр, готов был даже подать в отставку, но Ганна Остаповна отговорила, оставив вопрос открытым до возвращения директора.

Как водится, был объявлен розыск, сообщили куда следует, назвали приметы беглецов. Однако результатов это никаких пока не дало. Исчезли маленькие пираты, испарились…

И все же не скажешь, что так уж бесследно они пропали: хотя информация, поступающая в школу, и не считалась очень точной, однако по некоторым признакам можно было заключить, что беглецов не унесло куда-то на окраину вселенной, что кто-то, похожий на них, бродит поблизости, исподтишка высматривает, выслеживает оттуда все, как выслеживают, пусть пока еще в воображении фантастов, внеземные загадочные наблюдатели жизнь нашей планеты. Присутствие сбежавших смутно ощущалось, давало себя знать то в одном, то в другом. Марысе, скажем, чудилось, будто по ночам за верандой что-то шелестит в кустах, и она вскакивала, тихонько выходила на улицу, потому что была уверена: это бродит в темноте ее маленький рыцарь, измученный угрызениями совести. Но в кустах прошелестит и стихнет. А еще белозерские рыбаки уверяли, будто видели неких патлатых у себя в плавнях, — это, конечно, беглецы из стриженых уже превратились в заросших настолько, что, удирая от рыбаков, цеплялись патлами за вербные ветви. И заезжий археолог обронил полушутя, что кто-то неизвестный ночью ходил вокруг их палаток, наверное, привлеченный скифским золотом, которое археологи, конечно же, лопатами гребут и под головы себе в палатках складывают. Более того, уборщица из виноградарского совхоза, присматривающая за квартирой директора, пока хозяин в командировке (а жена вместе с ним), клялась, что однажды вечером в директорской квартире кто-то смотрел телевизор, не иначе — новоявленный домовой! (Наверное, теперь и домовые без телевизоров не могут.) Ничего не взято, а стулья переставлены, и телевизор включен, тяжелые плюшевые портьеры предусмотрительно опущены, чтобы с улицы не видно было… Так кто же это мог столь таинственно развлекаться у голубого экрана?

И, может, недалеко были от истины авторы этих слухов, ведь находили же в лесополосах нечто вроде шалашей, кто-то ночевал, и следы мальчишечьих ног замечали на разрыхленной земле виноградников…

Как та красная планета Марс, которая то приближается к нам во время противостояния, то удаляется снова куда-то на окраины Солнечной системы, так и ангелочков наших некие силы будто притягивали чуть ли не к самой ограде спецшколы, то снова их отбрасывало прочь, несло, как перекати-поле, куда-то в степи. А ночью в степях, и вправду как во вселенной, всюду движущиеся огоньки: началась жатва! В эту пору степь и ночами не спит, живет, трудится, словно бы переговариваясь своими бесчисленными огоньками… Вот они то встречаются, то расходятся, плывут где быстро, где медленно, двигаясь во всех направлениях с разной скоростью: быстро — это на близких полях, а если медленно, то это комбайны ходят где-то далеко, далеко…

Подобно тому как ходят звезды и планеты во вселенной, с такой же величавой размеренностью здесь прокладывают свои орбиты трудовые огни незасыпающей ночной степи, вся темень расчерчена их движением. Степь и ночью пахнет зерном, свежей соломой, поднятой пылью пахнет, хотя ее и не видно в темноте; переночевать теперь можешь где угодно, зарывшись головой в кучегуру только что сброшенной комбайном соломы, еще теплой, еще полной дневного солнечного духу.

Утром, когда ангелочки просыпаются, они похожи скорее на чертенят: неумытые, замурзанные, у каждого солома в волосах. Только глаза продрал, должен думать уже о каком-то промысле: под ложечкой сосет, а кухни тут для тебя нет, одною же свободой не проживешь, как она ни сладка…

Все дальше уносило наших ангелочков в объятия воли, в мир неведомых еще испытаний, риска, превратностей судьбы.

Однажды по ним даже стреляли, когда они ночью кружили вокруг полевого стана, обсаженного тополями. Сторож стрелял с намерением, видимо, попугать, — не могло же быть, чтобы всерьез он хотел подстрелить кого-нибудь из них, как зайца, — кому же охота, говорил Гена, мучиться потом всю жизнь, чувствуя себя убийцей.

А в общем-то на полевых станах им как раз и улыбалось счастье в образе щедрых и сердобольных тетушек-кухарок. Достаточно было только рассказать душещипательную легенду о том, как ехали они со своим ремесленным училищем на экскурсию и ненароком отстали, отбились от своих без копейки в кармане… Достаточно было эту Порфирову музыку передать почти в плаксивом исполнении Бугра, как перед ними появлялась миска горячего борща и хлеб белый, как солнце, нарезанный большими ломтями, и можно было вволю трапезничать, пока придут на полевую кухню те, о ком сказано лозунгом на арке полевого стана: «Слава рукам, пахнущим хлебом!..» Но хоть комбайнеры люди, конечно, славные, однако встреч с ними скитальцы все же избегали, особенно после того, как один из механизаторов, заподозрив неладное, учинил хлопцам допрос и даже попробовал задержать. Пришлось улепетывать изо всех сил…

Вот так и живется им, как птицам небесным: там поклюют, там перехватят и дальше — в свiти-галасвiти… А однажды решили они культурно поразвлечься, воспользовавшись тем, что у директора винсовхоза без дела стоит, покрывается пылью в квартире телевизор «Электрон». С директором у Порфира были нормальные дипломатические отношения, хлопец даже помогал ему устанавливать в свое время телевизионную антенну, потому и не видел Порфир особенного греха в том, что они, набегавшись, немного отведут душу перед экраном, ведь хозяев нету, и новехонький телевизор все равно гуляет без работы. Только предупредил Бугра, чтобы в квартире ничего не трогать. Бугор обещал, потом, однако, не удержался, прихватил кухонный нож, и, когда они уже покидали дом, нагнулся с ножом у веранды, зачем-то шаря рукой между листами.

— Ты что там ищешь? — спросил Порфир тревожным шепотом.

— Да нужно ему виноград подрезать!

— Зачем?

— А чтоб усох!

Перед этим он рассказывал хлопцам, как, будучи в городе, не раз проделывал такое: финкой лозу у корня чик! — и уже она повисла, будто перерезанный телефонный кабель… И пусть потом на верхних балконах ждут, когда виноград до них дотянется… Вот такое он собирался проделать и тут! Но разве мог Порфир допустить это? А вот как остановить… Нож ведь у Бугра не отнимешь силой, нужна хитрость.

— Дай лучше я подрежу!

И когда нож очутился в его руке, Кульбака с размаху швырнул его в темноту: ищи теперь!

В ту ночь они крепко поссорились, чуть до драки не дошло, насилу Гена их помирил.

Снова уходили в степь. Брели куда глаза глядят, пока не напугала их неожиданно вынырнувшая из тьмы скифская баба, что маячила на невысоком, за долгие века дождями размытом кургане. Сначала напугала, а потом приют им дала: расположились возле нее биваком на ночевку. Нельзя было разглядеть в темноте загадочную улыбку древней скифянки или половчанки, ночь скрадывала химерные узоры на каменном ее одеянии. Все же вроде под защитой каменной старухи лежали хлопцы в душистой теплой траве, ощущая, как исходит на них от камня, еще не совсем остывшего, тепло отлетевшего дня. Устроившись поудобней, смотрели, как играют в небе звезды, наверное, к жаре, к суховеям.

— Почему-то папа долго не отзывается, — с грустью в голосе заговорил Гена. — А может, он в школу подал какой-нибудь знак?.. Что, если приедет, а меня нет?

— Не скули, — оборвал его Бугор.

А Порфир, который чаще других видит товарища удрученным и, как никто, понимает причину его грусти, нашел и сейчас для Гены слово поддержки: может, срочным делом занят его отец… Может, по экстренному заданию проектирует павильон для всемирной выставки, он ведь мечтал об этом…

Звездно, тихо, просторно. Среди ласковой этой природы душа Порфира наконец чувствует себя на месте. Лежишь в бескрайней степи, свободный и независимый, слушаешь трескучую музыку кузнечиков в траве, — всю ночь не утихнут эти одержимые травяные оркестранты. А там уже, гляди, и зорька заалеет на востоке… Первым вскакивает Порфир, душа его не хочет проспать эти зорьки, эти росные голубые рассветы, потому что, как мама говорит, «ранние пташки росу пьют». Порфиру очень хочется подглядеть, как пьют росу жаворонки, как своими маленькими клювиками испивают они по росинке с каждого листочка. А роса, она ведь чище всего на свете, только слеза людская еще такая чистая! Говорят, в росе есть даже пенициллин, верно, поэтому дедусь во время болезни ею глаза утром промывал.

Представляется Порфиру, как и зорянки в это время попросыпались в камышанских плавнях, испивают обильную росу с камыша да и с широколистного папоротника. На днепровских островах — там роса точно вода, просто купаешься в ней, как в тот вечер, когда научная станция устроила было на острове свое гулянье в День Победы, и веселились допоздна, и мама с росинками на ресницах пела при луне свою любимую «Ой, чорна я си чорна». Когда пела, совсем преобразилась, выглядела совсем молодой, кажется, и о Порфире забыла, жила где-то в иных, в девичьих своих небесах. Очень красивая тогда была, красивее, чем когда-либо. Только жаль, что о нем забыла. Никто из присутствующих о Порфире тоже не вспомнил, не позвал, не спросил, ужинал ли он или одной ряской подкреплялся, как тот утенок, что целый день бултыхается в воде, всеми забытый, никому не нужный. Ревностью мучился в тот вечер, из камышовой засады выглядывал, следил, как мамуся, полная вечерней красоты, хмельная и возбужденно веселая, катается с поклонниками на лодке, и смех ее слышен, и далеко над водами разносится неизвестно к кому обращенная певучая грусть… «Ой, чорна я си чорна…» Она черная, а Порфир вишь русый… Где же тот, в кого он удался? Сойдутся ли когда-нибудь их дороги? Поставит ли жизнь их глаза в глаза: это вот Порфир, уже юноша в морской бескозырке с лентами, развевающимися на ветру, а это тот, неведомый батько его, почти нереальный, нафантазированный, будто снежный человек…

Как всегда при таких мыслях, отзываются в нем все его душевные раны, становится хлопцу жаль самого себя, хочется кому-то вылить свою обиду, но знает, что не выльет, затаит в себе, потому что не дозовется тех, кого хотел бы дозваться, равнодушен этот звездный бездонный мир.

— Расскажи, Гена, еще про снежного человека.

Так лежат они, странники, и звезды мерцают над ними по всему небу, огромному, как океан, и снует Гена сказание о некоем рыцаре, что пролежал, погребенный в снегах Гималаев, тысячу, а то и больше лет, в неподвижном, замороженном состоянии пробыл в вечных снегах, а теперь, в двадцатом веке, в связи с потеплением, оттаял, ожил и будто идет по планете, как Уленшпигель, через миры и страны, шагает, вглядываясь изумленно в теперешнюю жизнь. Внешне он совсем как современный человек, но только все его удивляет, ведь все он видит впервые: и комбайны, и самолеты, и светофоры в городах, потому что, когда он погружался в спячку, ничего этого еще на свете не было, и товарищами ему были люди иные, те, что ходили отсюда походами на персов, что целые лавровые рощи несли на своих копьях. Тот долгие века проспал замороженный среди ледников, а иных, может, ровесников его теперь выкапывают археологи. Гена предлагает и хлопцам пристать к какой-нибудь партии археологов, которые всюду сейчас роются в степях, для вспомогательных работ они якобы набирают даже подростков, вот было бы интересно!..

— Лопатой весь день? — лениво отзывается Бугор. — От работы кони дохнут.

Он считает, что куда лучше будет, скажем, отправиться в Бахчисарай, там у него старший брат здорово устроился, рубит мясо на шашлыки да чебуреки. А чебуреки делают там на редкость — с лапоть величиной!

Странный гул возникает в степи, хлопцы настораживаются, и вот из тьмы вылетает огненный дракон с длиннющим хвостом, быстро растет, перемещаясь в пространстве.

— Экспресс!

Ребята вскакивают, вглядываясь в то чудовище далекое, мимо летящее, что слепящим огнем да железным лязгом пронзает степь, разрушает этот тихий звездный кузнечиковый мир.

— Ах, змеюка…

Ночные экспрессы особенно ненавистны Бугру, просто терпеть их не может, все ведь курортников к морю везут да разных раскормленных маменькиных сыночков, которые хоть ростом уже выше матерей, а их все в коротеньких штанишках за ручку водят, тортами да мороженым пичкают…

— Айда окна в экспрессе бить!

Бугор не понимал, почему хлопцы не бросились за ним, не поддержали его воинственность, он, пылая злобой, жаждал нападения, ему бы только бить, крушить, ему бы прямо отсюда кинуться наперерез тому экспрессу, что пролетает с ярко освещенными окнами, несется как воплощение чьего-то благополучия, комфорта. Занавесочки там у них на окнах, схватить бы камень с насыпи, да вот вам по вашим занавесочкам, по стеклу, чтобы каждое — вдребезги! Его охватывает дикий экстаз разрушения, в бешенстве мечется он в темноте, лихорадочно ищет комья, с бранью швыряет и швыряет что-то по тем недостижимым окнам, и, наверное, ему слышится, как звенит разбитое стекло, потому что он прямо сатанеет, взахлеб выкрикивая:

— Нате вам! Вот вам! Вот вашим занавесочкам!

Когда не стало летучего огненного дракона, когда исчез он с железным грохотом в темноте, только тогда Бугор в какой-то мрачной усладе опустился возле хлопцев, измученный, запыхавшийся, будто после настоящего боя с экспрессом. Нашел сигарету, стал закуривать, спички, едва вспыхнув, обламывались одна за другой, видно было, как дрожат у него руки. Порфир даже не удержался от замечания:

— Руки трясутся, словно кур воровал.

— Заткнись!

Закурив наконец, Бугор бросил спичку, не загасив, пришлось Кульбаке сделать это за него: с огнем в степи шутки плохи! Когда-то Порфир видел, как летом хлеба горели… Ничего нет страшнее степного пожара, когда люди вынуждены бросаться в пламя, в тучи горячего дыма, когда отовсюду бегут с ведрами, со шлангами и, путаясь в густых пшеницах, падают, задыхаются, а потом кого-то подбирают, обгорелого до неузнаваемости, отправляют в больницу… Однажды летом и дядько Иван получил ожоги на таком вот пожаре, вызванном всего лишь искрой от комбайна.

Тяжелой для хлопцев была эта ночь. То один, то другой выскакивал, вглядывался в темень — чудилось им, будто подкрадывается кто-то из степи. Бугор даже вздрагивал во сне, и во сне, видно, не утихало бессмысленное его сражение с ночными экспрессами, что, до ужаса увеличенные сном и воображением, вырастали неудержимо в бесконечную вереницу освещенных грохочущих вагонов, каких-то уже словно бы абстрактных поездов, — вот они без никого идут и идут, пересекая степь, опоясывая планету.

А рассветная пора, то время, когда над степью разливается свет зари и ранние пташки росу пьют, — эта пора застала их возле трассы, где было сухо, бетонно, безросно. На трассе пока что никакого движения, однако хлопцы держались настороже, не забывали, что они беглецы, что за ними в любую минуту может нагрянуть погоня. Накануне из лесополосы видели, как пронесся невдалеке мотоцикл, может, то рыскал по степи их добрый знакомый Степашко, неутомимый ловец меченых детских душ. А однажды показался на полевом грейдере к запыленный школьный автобусик, тоже, наверное, разыскивал хлопцев; над ним можно было только посмеяться, чувствуя себя в безопасности, выглядывая из подсолнуховых джунглей, на которые тяжело оседала туча поднятой автобусом пылищи.

— Наилучшая пыль — это та, что поднимается из-под колес отъезжающего начальства, — пошутил тогда Кульбака.

А сегодня вот перед ними трасса с безымянной степной остановкой. Вроде волной их прибило сюда. Вокруг никого, только огромные поля клещевины в одну сторону, а в другую — песчаные кучегуры с чубами и без чубов, может, как раз те, которые мама оставила Порфиру, чтобы и ему было где потрудиться. А среди этого безлюдья — магистраль, днем она аж кипит расплавленным от солнца асфальтом, а сейчас еще по-утреннему прохладная после ночи. Беленькая будочка стоит у самой трассы, неведомо кем побеленная, еще и цветами разрисованная, кто-то поставил ее, позаботился, чтобы было где укрыться путнику от дождя или степной жары. Прилепились и они, ангелочки, к этой остановке, ждут, высматривают автобус. Им, собственно, одинаково, куда ехать: в ту сторону или в противоположную. Колес бы им только, скорости, рейса хоть какого-нибудь! Не сами решают, все за них автобус решит: какой первым придет, на том и отправятся, в ту сторону и зашумят. Привычны уже к такому бесцельному катанию. Забьются в автобус, где теснота и духотища, где репродуктор прямо разрывается и тетки сидят над своими корзинами, каждая невозмутима, как Будда, и дядьки-чабаны в пиджаках, несмотря на жару. Девушки-старшеклассницы пересмеиваются, морщатся, корзина большущая отдавливает им ноги, «тетенька, подвиньте», — не слышит тетушка, дремлет… проедут вот так от остановки до остановки, и как сели в степи, так и выйдут в степи, только иногда Бугор с кривой усмешкой вынимает из-за пазухи какую-нибудь добычу, сала кусок или еще что, хлопцы даже и не заметили, когда оно к нему из корзины за пазуху перекочевало.

Сейчас Бугор слоняется возле будки, сердитый, курево кончилось, потому и не в духе. Кульбаке и Гене тоже не до веселья, усталые после беспокойной ночи сидят у края дороги понуро. Порфир, глядя на грядку бархоток и стройных мальв возле будки, пытается разгадать: кто же их посадил? Ни села, ни хутора поблизости, а будочка стоит, заботливо кем-то ухоженная, и бархотки уже раскрываются бутонами, и мальвы, желтые и розовые, выпустили цветы между шершавых листьев. Должны бы они в росе быть в такое утро, но нет сегодня росы, на листьях пыль толстым слоем, негде напиться ни пташкам полевым, ни этим заблудшим ангелочкам, у которых во рту после ночи попересыхало… Но кто же все-таки посеял эти неприхотливые цветы, что и зноя не боятся, не сами же они высеялись в степи? Какая-то добрая душа это сделала проезжим людям на радость, и при этом возникает перед Порфиром мамин образ: вот она из таких, что не за плату, не по заданию, а просто так, от души, могла бы посеять, чтобы красота явилась чьим-то очам и порадовала людей, пусть даже и незнакомых…

Бугор, заметив, на чем сосредоточилось внимание Порфира, лениво подошел к цветнику.

— Какая тут для меня растет?

И стал неторопливо скручивать головку высокой, облепленной цветками мальве.

— Не тронь! — вскочил Кульбака.

Бугор, даже не оглянувшись, продолжал с издевательской ухмылкой мучить стебель, крутить его.

— Не трогай, гадина! — закричал Кульбака. — Ты его сажал?

А тот, еще больше раззадоренный наскоком Кульбаки и назло ему, дал себе волю: шагнув на клумбу, он, кривляясь, пустился танцевать на ней, бархотки так и трещали под его разбитыми башмаками:

— Лап-тап туба!..

В бешенстве Порфир кинулся на Бугра, стараясь головой, плечом, всем телом сбить, столкнуть его с клумбы. Гена, преодолев вечную свою нерешительность, подскочил на подмогу, пытаясь хоть за руку укусить хулигана, и именно ему первому и досталось от Бугра, от его железного кулака: ударил так, что кровь брызнула из носа. И все же Кульбака в этот момент, изловчившись, успел повиснуть на Бугре сзади, перегнул его, повалил, и потом уже вместе с Геной они насели, навалились на своего недавнего кумира, стали люто тыкать его мордой в землю — если росы не напился, так земли наешься!

Вырвавшись, Бугор с грязной бранью отскочил к будке, все лицо его было в земле.

— Была бы при мне финка… — процедил, утираясь ладонью. — Ну да у нас еще будет встреча под оливами…

Это, собственно, и было их разрывом. Когда подошел автобус, Бугор сразу прыгнул на подножку, дверь за ним тут же закрылась автоматически, помчался бесплатный пассажир меж корзинами в том направлении, где чебуреки как лапти.

Гена утер с лица кровь, улыбнулся Порфиру:

— Ох и дали ж мы ему… То все он ездил на нас, а теперь вот мы на нем покатались…

— Тварь! Он еще угрожает… Да ты мне в чистом поле лучше не попадайся!

Веселые были, чувствовали себя героями — расквитались наконец с давним своим тираном. Получил свое: и за издевки, и за грубости, и за то, что на черешнях плутовал, свернув все на Порфира… Подсознательно, пожалуй, входило в расплату и то, что подбил их на этот побег, принесший им уже немало горечи… Отряхивались, искали оторванные во время баталии пуговицы, что куда-то поразлетались; комичные моменты боя еще веселили их дух; забыли хлопцы и про опасность, а она ведь не исчезла! Как образ ее, вдруг выскользнул откуда-то из-за кучегур мотоцикл, и замелькала над полем клещевины грозная инспекторская фуражка. Так и сдуло хлопцев с трассы, что было мочи бросились наутек, очертя голову неслись куда-то, мигом уменьшившись до размера воробьев! Стали еще даже меньше, стали как те травяные оркестранты, которые, только ступишь, так и брызнут из-под ног во все стороны, чтобы бесследно раствориться в траве…