Палаточный городок, выстроенный раньше воображением Порфира Кульбаки, наконец стал реальностью. На высоком холме над Днепром бросила якорь их «Бригантина», далеко виднеясь своими белыми и красными шатрами. И костер зажигается по вечерам как раз на том месте, которое определила Марыся Павловна во время смотрин, — на самом юру полыхает, как сигнал дозорного пикета. Вечера теплые, синие, звездные, издалека слышен гул комбайна, а у костра тихо, детвора, примолкнув, слушает чью-то речь, льющуюся плавно и спокойно; в согласии с нею неутомимо стрекочет в темноте травяной музыкант, сверчок или кузнечик, настроив свою скрипку так, чтобы не выпускать смычка уже целое лето.

Чего только не услышишь в эти синие вечера у костра! Приглашенный из степи знатный чабан расскажет о жизни минувшей, серосвитной, какую теперь разве что в театре увидишь; орнитолог из заповедника поведает, сколько перепелок собирается в этих степях осенью, где они, прежде чем отлетать за море, сбрасывают с себя лишний жир, чтобы стать легче, а главное, ждут прилета стрепетов, так как именно стрепет гуртует перепелиный табун, чтоб повести его потом в полет, хоть в ненастье, хоть сквозь кромешную тьму.

А некоторые самые крохотные птички, оказывается, перелетают море, устроившись верхом на журавлях…

— Почти так же, как вы на педагогах своих — весело замечает по ходу рассказа Марыся Павловна.

Морской капитан из шефов делится впечатлениями о джунглях Вьетнама, о том, какой страшный лес он видел — лес без признаков жизни, потому что там, где на леса были выпущены тучи ядов, еще и до сих пор, через столько вот уже лет, ничто не растет: деревья стоят голые, ни птиц в нем, ни насекомых, даже лягушки погибли… И это там, где буйствовала тропическая зелень, где бамбук, тамошний камыш, выгонял за ночь в рост человека…

Затаив дыхание, ловят мальчишки каждое слово, вместе с ними и травяные музыканты тоже примолкнут на мгновение, как бы вслушиваясь в человеческую речь у костра. Возможно, кое-что уловят из нее и гости непрошеные, что, тайно подкравшись, неотрывно следят из кустов за вечерней жизнью «Бригантины».

Инопланетники, пришельцы из иных миров, не иначе как они бродят где-то поблизости! Хоть верится мало, однако похоже на то, что и в здешних степях уже побывали эти загадочные представители далеких внеземных цивилизаций. Конечно, пока еще это держится в тайне, теперь ведь, даже когда собственными глазами «летающие блюдца» увидишь, никому не говори, считай, что тебе только привиделось. Однако же если, согласно предположениям фантастов, инопланетники могут появиться в виде «разумной тучи» или «мыслящего океана» или прибыть на каком-то аппарате, напоминающем блюдце, то почему же они не могут появиться среди землян и в виде вот таких обшарпанных ангелочков, о которых нет-нет да и услышишь в палатке от шушукала ночного, чтобы потом и самому о них с кем-нибудь пошушукаться.

Опустились инопланетники в степи неподалеку от шоссе, и было это рано на рассвете, когда птички росу пьют. В скафандрах были, как водолазы или те, что на луну забрались… Одним словом, явились гости. Ходили, разглядывали все. Можно, конечно, спросить, а где же их бригантина космическая, на которой они прилетели, разве ее не заметили бы сразу комбайнеры или ночные сторожа на полевых станах, разве не кинулись бы из отдаленных бригад к телефонам, чтобы скорее оповестить районную милицию? Но в том-то и дело, что как только они приземлились, то один из них взмахнул каким-то жезлом, похожим на камышинку, которая, оказывается, была волшебной палочкой, и по мановению этой космической палочки бригантина та растаяла на глазах, ведь их межпланетные корабли исчезают и возникают молниеносно, благодаря лишь силе воображения… Захочешь, чтоб исчез, — он исчезнет, захочешь вызвать — вызывай, он явится… Собственно, что же здесь удивительного, если говорят, будто бы человек способен гипнотизировать фотон и даже может усилием воли изменять направление движения элементарных частиц, сообщая им соответствующие команды… В общем, никаких следов не оставили после себя пришельцы из других миров (неизвестно, добрые или злые родственники людей), ходили, приглядывались, изучая, что растет на земле, какие птицы на ней водятся, какую рыбу можно поймать в здешних водах. Одному рыбаку они потом сказали: «Когда подлетаешь к вашей планете, она с высоты совсем голубой кажется, это, наверное, оттого, что у вас так много воды, вся планета окутана океаном. И такая ваша планета махонькая с высоты, такая хрупкая… Как цветок! Нежный, нежнейший, будто из самого марева сотканный! Нигде, ни в каких безбрежностях космических другой такой красивой нет!.. Так берегите же ее! Планета — ваш дом, прекрасный, удивительный… А он у вас почему-то чадом, гарью пропитан, междоусобицы отравляют его без конца. Воды свои голубые так безжалостно загрязняете…»

И хотя тому рыбаку не велено рассказывать о своей встрече с инопланетниками, должно все это содержаться до определенного времени в строгой тайне, однако… шила в мешке не утаишь, оно непременно где-нибудь да вылезет. Замечены были эти странные существа и в кучегурах, принадлежащих научно-исследовательской станции, кто-то из пасечников видел их также в акациевых рощах, где пришельцы из космоса пытались полакомиться земным медом, но им в этом решительно было отказано, ибо мед еще не поспел, еще он — как вода… Гнался за ними якобы где-то и милиционер на своем мотоцикле, но догнать не мог, хотя шли они обычным, даже не ускоренным шагом. Если бы это были земные беглецы, то, ясное дело, заслышав грозное приближение мотоцикла, они сразу шмыгнули бы в лесополосу — здешние духу милицейского боятся, а эти идут себе спокойненько, еще и оглядываются насмешливо, потому что мотоцикл летит им вслед на бешеной скорости, однако остается на месте, есть только видимость движения — расстояние между ним и этими субъектами никак не сокращается!

Присутствие загадочных внеземных существ было обнаружено также и археологами, этим веселым бородатым племенем, что ходит в шортах, питается консервами, а проживает неподалёку от «Бригантины», раскинув свои латаные шатры среди молоденьких обгрызенных шелковиц, посаженных для шелкопрядов. Тут археологи, собственно, только ночуют, потому что с утра до ночи они возле разрытой скифской могилы, до седьмого пота трудятся во имя науки. Установив контакты со скифами, копатели эти оказали гостеприимство также и внеземным существам, остроумно изобразив приход инопланетников даже в своей стенгазете, которую они размалевывают на обрывке рогожного куля. По их сведениям, пришельцы были небольшого роста и имели довольно земной вид, для них ведь ничего не значит силой воображения, одним лишь напряжением воли придать себе любое подобие.

Сидит себе такой пришелец, ужинает с археологами возле их палаток, и ничем его не отличишь от остальных людей, перед тобой он будто бы совсем здешний, будто какой-нибудь Порфир Кульбака, а на самом деле он и есть тот, прилетевший из неизвестности на своей космической бригантине.

С наступлением темноты двое инопланетников имеют возможность совсем близко подкрасться к летнему лагерю школы, и часовой их не заметит, и овчарка не поднимет гвалта, потому что овчарки здесь нет. Засядут в виноградниках, никем не замеченные, и оттуда наблюдают за вечерней жизнью лагеря, за костром и людьми возле него, и все им будет видно до мельчайших подробностей, потому что зрение звездных пришельцев соколиное, они способны видеть сквозь тьму. Может, даже и грустно им станет, что они, как незаконные, должны держаться в сторонке, прятаться по кустам, не имея права приблизиться к людям, к их влекущему патлатому костру. И пожалеют, наверное, что нет их там, у костра, где льется вполголоса песня о бригантине, и поют ее все вместе — и воспитатели и воспитанники… Симпатяга Степашко сидит у огня почему-то грустный, а напротив стоит Марыся и высокий, задумчивый, в белом кителе, моряк, сын Ганны Остаповны. Они стоят, еле касаясь плечами друг друга, и пальцы их рук за спиной словно бы сами собой сплелись в нежности, и моряк так пристально смотрит на пламя, будто заворожен зрелищем огня. Марыся же тихо напевает вместе со всеми.

Потом вечерняя линейка начнется, будут отмечать трудяг, тех, кто проявил себя на сборе лекарственных растений. В шортах, в зеленых безрукавках выстроились все, на головах — бравые синие пилотки. Среди передовиков и Гайцан, и Рыжов, и даже Карнаух, его, шкета, тоже зовут занять место среди правофланговых, на сколько-то там больше, чем другие, насобирал полыни да полевой ромашки. Велика ли трудность?! Кульбака им того добра тонну бы насобирал, да вот только отлучен от дела, какой-то бес камышанский водит его окольными дорогами.

Голоногие, загорелые ангелочки вытянулись по команде «смирно», Валерий Иванович громко поздравляет победителей, и капитан от шефов обращается к ним с приветственным словом: призывает быть трудолюбами, людьми мужественными, честными…

— Растите лучшими, чем мы. Хотя Родина и на нас не жалуется, собрались тут люди толковой, не пустоцветной жизни!

Именно на Карнауха шеф обращает внимание всех присутствующих:

— Кто скажет, что этот малыш, энтузиаст, который собрал пуд ромашки, пережил меньшую радость, чем тот, кто целыми днями баклуши бьет, бездельником живет, бродяжничает где-то? Жить бездельником — это же величайший позор!

Слово шефа вроде и было нацелено по несчастным инопланетникам, казалось, тот старый капитан и сквозь тьму видит, как они — сущие ведь бездельники! — воровато притихли, затаились за лагерной зоной в виноградных кустах. Неизвестно, имел ли он их в виду, но они почувствовали стыд.

Потом они наблюдают, как лагерь укладывается спать, как хлопцы, помыв ноги перед сном, разбегаются по своим шатрам, и вскоре все затихает. А утром флажок снова взлетит над «Бригантиной», чтобы, вспыхнув в утреннем солнце, весело реять над лагерной мачтой в течение дня.

Каждое утро трубит, поет навстречу солнцу смуглый лагерный горнист — Юрко-цыганчук, затейник и танцор, которого за образцовое поведение этой весной могли бы и совсем отпустить из спецшколы, но он сам попросился, чтобы оставили, потому что привык, освоился, и лагерная дисциплина нисколько уже его не угнетает, и как горниста никто его не превзойдет. Правда, когда коня, пусть хоть издалека, увидит, тогда держи его, учителя смеются: «Цыганские гены дают себя знать!»

Как веселая трудовая республика загорелых стриженых людей — таким сложился этот лагерь над урочищем Чертуватым. Палатки, что раскинулись по вершине холма, с большим рвением устанавливали сами воспитанники, об этом мечталось в свое время и Порфиру, еще заранее просил Марысю Павловну: «Вы ж меня возьмите шатры разбивать». Однако все это вырастало здесь уже без него, без него обживалось. В каждой палатке, как в бахчевом шалаше, пахнет душистым сеном, крепко спят на нем воспитанники после работы и беготни в течение длинного летнего дня. Не одному из них еще зимой мечталось о таких палатках, где и перед сном наслаждаешься благоуханием степного разнотравья, бессмертников, полыни, васильков… Как в сказке говорится: «На цветах спишь, звездами укрываешься». После ночи, когда вместе с утренней зарей горнист-цыганенок проиграет лагерю подъем и хлопцы с веселым гамом вылетают из своих шатров-бунгало, их и здесь, у палаток, встречают цветы: отряды соревнуются на этот счет, у каждой палатки стоят керамические вазы-амфоры и в них целые снопы полевых цветов — те же бессмертники, васильки, ромашки, и никто эти вазы до сих пор не разбил!

«Бригантина» — лагерь труда и отдыха, так это называется. Клинышек твердой целины-неудобки на взгорье, и нет тут никаких оград, ни проволоки, ни камня, даже плугом не пропахана межа лагерной зоны… Вместо кирпичной стены, как и обещал Валерий Иванович, оставлена лишь символическая «ромашковая стена», которая тянется по меже лагерного поселения. Обкосили с этой стороны, прокосили с той, оставили только узенькую полосу дикой жесткой травы, прокрапленной ромашками и васильками, — это будет межа! Вот ее без разрешения не переступи!

И что самое удивительное, никто до сих пор не нарушил правила, не переступил ромашковый барьер, словно бы он был выше каменного, словно ток был по этим цветам пропущен. Горн поднимает воспитанников рано, со всех ног бегут на зарядку, после нее — умываться вниз к затону, где вода такая тихая, красивая и праздничная, и привяленный цвет акаций, осыпавшись, плавает в ней… Оттуда бегом на завтрак, где чуть ли не каждый взмах ложки надо делать по команде, а потом вскакивай — и на борт грузовика, чтобы ехать с песнями на работу, на те совхозные поля, схема которых выставлена на большом щите посреди лагеря. На той схеме все обозначено, заштрихованы все ваши архипелаги: где плантации виноградников, где горох, где огурцы… Что же касается лекарственных растений, то они всюду, умей только находить их… Хлопцев на работу подгонять не приходится, сами стараются выполнить норму в утренние часы, пока зной не ударил. А в часы полуденного зноя от них, смугляков, так и закипит вода в затоне Чертуватого, от всплесков, от веселого галдежа по всему урочищу пойдет эхо, с разгона, с береговых круч будут сигать вниз головой, состязаясь, кто глубже нырнет да дальше вынырнет.

И так до самого вечера.

Не скажешь об этих стриженых, что их очень уж угнетает и приневоливает та межа травяная, которую без разрешения не имеешь права переступить. По лагерю ходи сколько хочешь, под навесом, где обедают, тебя встречает веселое правило: «Добавки просить не стесняйся, ты ее заработал!», гуляя, можешь забраться на самую высокую лагерную точку, и будет тебе на сто верст видно во все стороны: увидишь окутанные солнечной дымкой далекие берега широко разлившегося гэсовского моря и степи с древними курганами… Рейсы «Бригантине» предстоят как раз в те степные просторы, где бахчи и кукуруза, где горох и морковь ждут твоей тяпки и в отяжелевших от яблок садах будут рады твоим ловким рукам… Бывает, однако, что остановится перед щитом со схемой полей маленькая фигурка, увидишь юное личико, серьезнее своего возраста, подернутое задумчивостью; стоит мальчуган, изучает штрихованные свои архипелаги: вон еще сколько надо прополоть… А бурьян жилистый, а ряд длинный… И солнце печет… И к маме хочется…

Но, вооруженные тяпками, вместе с солнцем, ежедневно — в рейс и в рейс…

Ганну Остаповну мальчишки щадят, чуть солнце повыше, они ей сразу: «Ганна Остаповна, дальше мы без вас… Идите в посадку, в тень!»

— Да ведь разбежитесь!

— Не разбежимся. Хоть и хочется, хоть так и подмывает удрать, но вас не подведем!

И настоят, чтобы шла она в холодок, потому что все знают: ей на жаре нельзя, у нее — сердце… Не так легко поле жизни перейти, будучи вдовой. А никогда не жалуется, не плачется, наоборот, и сама еще кого-нибудь из молодых подбодрит: «Минутному не поддавайся… За годы своей работы я всего нагляделась, все педагогические реформы пережила… И сейчас не успокоюсь, пока этих басурманов не выведу в люди…» В окрестных совхозах лучшие рабочие, агрономы, виноделы — они из тех, что у нее когда-то сидели за партой. Уважают тут ее. Когда надо было послать в Москву на Конгресс мира делегата, выбрали Ганну Остаповну, с индийскими женщинами там познакомилась, видела японца, обожженного в Хиросиме атомной бомбой.

В сумочке у нее — всегда валидол, она о нем отзывается шутливо: «Вот моя полынь. Как прикрутит — под язык, а потом опять за свое…» Вот почему не могут хлопцы позволить, чтобы их Ганна Остаповна да в такую жару с тяпкой нагибалась… Они уж и за нее потрудятся, а она пусть себе сидит в холодочке лесополосы да вяжет сыну свитер из овечьей шерсти.

Ганна Остаповна выполняет их волю. Время от времени, оторвавшись от вязания, смотрит на маленьких тружеников, на их загорелые, в одних трусиках-майках, фигурки, все вперед и вперед движутся они, только тяпки мелькают в руках, и земля аж курится там, где они идут, заштриховывая тяпками еще одно поле. Кое-кого недостает среди них. Сорвались и покатились в мир клубками перекати-поля, и неведомо, где они сейчас да что с ними, — при этих мыслях тихая грусть набегает на лицо Ганны Остаповны.

Разморенная зноем, отягченная думами, сидит она за своим вязаньем, медленно разматывает из клубка параллели и меридианы, и вдруг… словно во сне ей снится то, что происходит наяву: из лесополосы, из колючих зарослей дикой маслины высовывается чья-то стриженая голова, глазенки бегают пристыженно, а разбитая, в запекшейся крови губа пытается изобразить нечто похожее на добросердечную улыбку:

— Здравствуйте, Ганна Остаповна!

— Добрый день… А вы кто? Что-то я вас не знаю…

— Так это же мы (при этом из зарослей высовывается и вторая голова). Неужели и вправду не узнали?

— А так что и не узнала, — с невозмутимостью Будды отвечает Ганна Остаповна и прищуривается: — Кто же вы все-таки?

И хоть пришельцам трудно поверить, что они так неузнаваемы, они все же говорят смущенно:

— Ну, я — Кульбака…

— А я — Гена…

— Не знаю таких… А вид какой у вас… Может, вы марсиане?

И она снова склоняется над своим вязанием. И уже неприступно-строгое лицо Ганны Остаповны, и глаза только в работу уставились. И понимайте это как хотите, к примеру можно и так: всю душу я в вас вкладывала, в люди хотела вывести, а вы меня чем отблагодарили?.. Стоят в растерянности перед старой учительницей, слышно шушуканье неуверенное, потом голосок, почти заискивающий, спрашивает о Марысе Павловне, как она поживает, на это, однако, ответа нет, Ганна Остаповна уже и совсем не обращает внимания на пришельцев, сидит точно каменная половецкая баба на степном кургане, только спицы в пальцах и шевелятся. Задичавшие эти оборванцы для нее словно бы вовсе не существуют, уже они исчезли из ее поля зрения, растаяли, растворились в пространстве! Такая раньше была ласковая, а сейчас ничем ее не могут тронуть, одно оскорбленное молчание, даже равнодушие, и это пронимает больше всего: она вас уже выбросила из сердца, не подпускает, гонит вас прочь, назад в ваши колючие заросли: идите себе откуда пришли, дичайте до конца… Тут честная образцовая школа трудится…

А в обеденную пору, когда отряды после работы возвратились в лагерь и, как обычно, искупавшись и пообедав, расходились по палаткам на отдых, лагерный дежурный заметил двоих… ну, словно бы инопланетных! Двое оборванцев, «осмалених, як гиря, ланцiв», выйдя несмело из совхозных виноградников, медленно приблизились к меже лагерной зоны, в тяжком смущении и нерешительности остановились возле цветочного барьера. И хотя не было там колючей проволоки, незаминированным было пограничье, — только ромашка белеет да синими созвездиями жесткий цикорий цветет, — пришельцы все же не сразу отважились переступить этот барьер. Исхудавшие, обтрепанные, жалкие, настороженно стояли с опущенными головами, вглядывались в ту травяную изгородь, которая словно бы отпугивала их, будто та ромашка и цикорий таили в себе нечто очень опасное, непереходимое. Солнце палило, разогретое разнотравье дышало зноем, васильки и чабрец прижухли, точно пригорели, поникло стоял шалфей с темно-синими цветами и железняк с розовыми, где-то между ними, не зная усталости, сатанели в вечной своей трескотне кузнечики да цикады…

Так как же?

Могли бы еще вернуться назад эти двое, что стояли в раздумчивости над цветочным барьером, могли бы еще рвануть отсюда прочь, куда глаза глядят, и, наверное, за ними никто бы не погнался, однако все же что-то перевесило на совсем невидимых весах, возле которых в качестве весовщицы, может, хозяйничала цикада, на решающих весах, на которые оба сейчас пристально-пристально смотрели. Но вот раздумью пришел конец… Один из бродяг резко нахмурился и решительно занес ногу через травяной барьер, твердо шагнула она в те запутанные ромашковые чащи, в чабрецы и цикории, даже музыка травяная на миг оборвалась, а оркестранты так и брызнули из-под ноги врассыпную.

Так сделал Кульбака свой, может, самый решительный в жизни шаг. Вслед за ним и Гена молча переступил эту условную изгородь, из травы сотканную стену, одолеть которую было, может, труднее, чем двухметровую стену из камня. Пересекли зону и на глазах у всех неторопливо направились к лагерной мачте-флагштоку, где уже стояли директор Валерий Иванович в своем невозмутимом спокойствии и Ганна Остаповна, по-матерински улыбающаяся, а Марыся Павловна встречала их, зорко прищурясь, взволнованно прикусив губу. Все, все в напряжении смотрели, вся «Бригантина» притихла, наблюдая, как эти съежившиеся двое шаг за шагом совершали по лагерному полю свой трудный переход, неся к мачте свои опаленные солнцем головы и юное свое раскаяние. Но и это выходило у них по-разному. Гена шел подавленный, словно бы уменьшившийся под тяжестью проступка, а этот… а камышанец, почувствовав себя среди своих, распрямился и к мачте подходил уже с веселой дерзостью, под флагом своей открытой и как бы совсем ни в чем не виноватой улыбки!