Массы создавали эпоху, руководители чувствовали что их шаги сливаются с шагами истории.
Джон Рид
31 октября.
Рано утром я пошел в Смольный. Идя от внешних ворот по длинным деревянным мосткам, я заметил, что в сером безветренном воздухе порхают первые снежинки. «Снег! — весело улыбаясь, закричал часовой, стоявший у двери. — Здорово!» Внутри длинные мрачные коридоры и холодные залы казались пустынными. Громадное здание точно вымерло. Но тут до меня донеслись какие-то странные, глухие звуки. Я оглянулся. Вдоль стен на полу спали люди. Взлохмаченные, немытые люди — рабочие и солдаты, перепачканные и забрызганные грязью, лежали в одиночку и группами, погруженные в тяжелый сон и безразличные ко всему. На многих были разорванные и окровавленные повязки. Тут же рядом валялись винтовки и патронные ленты… То была победоносная армия пролетариата.
Наверху, в буфете, спало столько народу, что с трудом можно было пройти. Воздух был невероятно спертый. Сквозь запотевшие окна еле проникал бледный свет. На прилавке стоял холодный помятый самовар, а вокруг него — масса немытых стаканов. Тут же лежал экземпляр последнего бюллетеня Военно-революционного комитета лицевой стороной вниз, исписанный малограмотным почерком. Какой-то солдат писал эти слова в память о его товарищах, погибших в бою против Керенского, — писал, пока не свалился тут же на пол.
Мы проскочили под огромной серой каменной аркой Московских ворот, покрытой золотой вязью надписей, тяжеловесными императорскими орлами и именами царей, и вылетели на широкую прямую дорогу, посеревшую от первого снега. Она была забита красногвардейцами, которые с шумом и песнями двигались пешком на революционный фронт. Другие — бледные, грязные, возвращались оттуда в город. Большинство красногвардейцев казались совсем юнцами. Тут же проходили и женщины с лопатами, а иногда и с винтовками и патронташами или с повязками Красного Креста — согбенные, измученные трудом женщины трущоб. Группы солдат, шедших не в ногу, дружески подшучивали над красногвардейцами; попадались суровые матросы, дети, тащившие еду своим отцам и матерям, и все они, двигаясь туда и обратно, ожесточенно месили глубокую грязь, покрывавшую шоссе на несколько дюймов. Мы обгоняли пушки и зарядные ящики, с грохотом катившиеся на юг. Нам встречались грузовики, ощетинившиеся штыками бойцов; с фронта ехали санитарные автомобили, а однажды встретилась медленно подвигавшаяся со скрипом крестьянская телега, в которой корчился и протяжно стонал смертельно бледный юноша, тяжело раненный в живот. На полях по обе стороны дороги женщины и старики рыли окопы и строили проволочные заграждения.
Джордж Бьюкенен
13 ноября (31 октября).
Несмотря на меры, предпринятые для поддержания порядка, нельзя сказать, что жизни людей ничего не угрожает: сегодня утром под нашими окнами русский младший офицер был застрелен за то, что отказался отдать свою шашку вооруженным рабочим.
Зинаида Гиппиус
1 ноября.
Не думаю, однако, чтобы кто-нибудь, по каким угодно рассказам и записям, мог понять и представить себе нашу здесь атмосферу. В ней надо жить самому.
Сегодня большевики, разведя все мосты, просунули на буксире (!) свои броненосцы по Неве к Смольному. Совершенно еще не встречавшееся безумие.
По городу открыто ходят всем известные германские шпионы. В Смольном они называются: «представители германской и австрийской демократии». Избиение офицеров и юнкеров тоже входило в задачу Бронштейна? Кажется, с моста Мойки сброшено пока только 11, трупы вылавливаются. Убит и князь Туманов — нашли под мостом.
Жак Садуль
Признаюсь, что несмотря на обвинения, выдвинутые против них, несмотря на большую вероятность того, что эти предположения верны, несмотря на доказательства, которые, как говорят, собраны против них, хотя мне они не известны, я с трудом допускаю, что такие люди, как они, многим пожертвовавшие во имя революционных убеждений, может быть, стоящие на пороге осуществления своего идеала и входящие в историю через парадный вход, могут опуститься до того, чтобы быть агентами Германии. Конечно, среди большевиков могут оказаться предатели, провокаторы. В какой оппозиционной партии, в какой пацифистской группировке их нет? То, что их лидеры какими-то подозрительными путями получали деньги — возможно. Но то, что они сознательно служили интересам Германии против интересов русской революции, — в это я не верю.
Джон Рид
Вечером 16 (3) ноября я наблюдал, как по Загородному проспекту двигались две тысячи красногвардейцев с военным оркестром, игравшим «Марсельезу» (как верно попадала она в тон этому войску!), и кроваво-красными флагами, реявшими над густыми рядами рабочих, шедших приветствовать своих братьев, вернувшихся домой с фронта защиты красного Петрограда. В холодных сумерках шагали они, мужчины и женщины, и длинные штыки их винтовок качались над ними; они шли по еле освещенным и скользким от грязи улицам, сопровождаемые взглядами буржуазной толпы, молчаливой, презрительной и напуганной.
Все были против них: дельцы, спекулянты, рантье, помещики, армейские офицеры, политические деятели, учителя, студенты, люди свободных профессий, лавочники, чиновники, служащие. Все другие социалистические партии ненавидели большевиков самой черной ненавистью. На стороне Советов были массы рядовых рабочих, матросы, все недеморализованные солдаты, безземельные крестьяне да горсточка, крохотная горсточка, интеллигенции.
Однажды я увидел против Смольного обтрепанный полк, только что вернувшийся из окопов. Солдаты выстроились перед большими воротами, исхудалые, с землистыми лицами, и смотрели на Смольный так, как будто бы ожидали увидеть в нем самого господа бога. Некоторые со смехом поглядывали на все еще красовавшихся над входом императорских орлов. В это время к Смольному подошел отряд красногвардейцев сменять караул. Все солдаты с большим любопытством повернулись поглядеть на них, потому что они много слышали о красногвардейцах, но никогда их не видали. Они добродушно посмеивались, выходили из рядов и хлопали красногвардейцев по плечу с полунасмешливыми, полувосторженными замечаниями…
Зинаида Гиппиус
Запись в дневнике от 5 ноября.
Любопытны подробности недавних встреч фронтовых войск с большевиками (где всегда есть агитаторы). Войска начинают с озлобления, со стычек, с расстрела… а большевики, не сражаясь, постепенно их разлагают, заманивают и, главное, как зверей, прикармливают. Навезли туда мяса, хлеба, колбас — и расточают, не считая. Для этого они специально здесь ограбили все интендантство, провиант, заготовленный для фронта. Конечно, и вином это мясо поливается. Видя такой рай большевицкий, такое «угощение», эти изголодавшиеся дети-звери тотчас становятся «колбасными» большевиками. Это очень страшно, ибо уж очень явственен — дьявол.
Джон Рид
Из отдаленнейших уголков необъятной России, по которой прокатилась волна отчаянных уличных боев, весть о разгроме Керенского отозвалась громовым эхом пролетарской победы; Казань, Саратов, Новгород, Винница, где улицы залиты кровью, Москва, где большевики направили артиллерию на последнюю цитадель буржуазии — на Кремль.
«Они бомбардируют Кремль!» Эта новость почти с ужасом передавалась на петроградских улицах из уст в уста. Приезжие из «матушки Москвы белокаменной» рассказывали страшные пещи. Тысячи людей убиты. Тверская и Кузнецкий в пламени, храм Василия Блаженного превращен в дымящиеся развалины, Успенский собор рассыпается в прах, Спасские ворота Кремля вот-вот обрушатся, дума сожжена дотла.
Ничто из того, что было совершено большевиками, не могло сравниться с этим ужасным святотатством в самом сердце святой Руси. Набожным людям слышался гром пушек, палящих прямо в лицо святой православной церкви и разбивающих вдребезги святая святых русской нации.
15 (2) ноября комиссар народного просвещения Луначарский разрыдался на заседании Совета Народных Комиссаров и выбежал из комнаты с криком:
«Не могу я выдержать этого! Не могу я вынести этого разрушения всей красоты и традиции…»
Вечером в газетах появилось его заявление об отставке:
«Я только что услышал от очевидцев то, что произошло в Москве.
Собор Василия Блаженного, Успенский собор разрушаются. Кремль, где собраны сейчас все важнейшие художественные сокровища Петрограда и Москвы, бомбардируется.
Жертв тысячи.
Борьба ожесточается до звериной злобы.
Что еще будет? Куда идти дальше?
Вынести этого я не могу. Моя мера переполнена. Остановить этот ужас я бессилен.
Работать под гнетом этих мыслей, сводящих с ума, нельзя.
Вот почему я выхожу в отставку из Совета Народных Комиссаров.
Я сознаю всю тяжесть этого решения, но я не могу больше…»
В тот же день белогвардейцы и юнкера сдали Кремль. Их беспрепятственно отпустили на свободу.
Жак Садуль
Вечером в Смольном встречаю Луначарского. Утром я прочел его возмущенно-страстное письмо, в котором он объявляет о своей отставке с поста наркома народного просвещения. «Значит, вы уже не министр!» — восклицаю я. Чувствую, что он смутился. Торопясь ответить, он признается: «Я забрал свою отставку назад. Вчера из депеш я узнал, что за несколько часов пушки большевиков полностью уничтожили две самые красивые церкви в Москве и шедевры искусства, хранящиеся в Кремле. Как нарком народного просвещения и изящных искусств я пришел в ужас. Я буквально пришел в бешенство и подал в отставку. Сейчас я от Горького. Он только что вернулся из Москвы. Обе церкви целы. Сокровища Кремля в безопасности. Я забрал свою отставку и счастлив, что могу остаться на боевом посту, который мне поручили мои товарищи!»
Джон Рид
В течение минувшей недели Петроградский военно-революционный комитет при поддержке рядовых железнодорожных рабочих овладел Николаевским вокзалом и гнал один за другим эшелоны матросов и красногвардейцев на юго-восток. В Смольном нам выдали пропуска, без которых никто не мог уехать из столицы… Как только подали состав, толпа оборванных солдат, нагруженных огромными мешками с продуктами, кинулась в вагоны, вышибая двери и ломая оконные стекла, забила все купе и проходы, многие влезли даже на крыши вагонов. Кое-как трое из нас пробились в свое купе, но к нам сейчас же втиснулось около двадцати солдат… Мест было всего для четверых; мы спорили и требовали, кондуктор поддерживал нас, но солдаты только смеялись. С какой стати им заботиться об удобствах кучки буржуев! Мы показали мандаты из Смольного. Солдаты немедленно переменили отношение.
«Идем отсюда, товарищи! — закричал один из них. — Это американские товарищи! Они приехали посмотреть нашу революцию за тридцать тысяч верст… Здорово, небось, устали!»
Вежливо и дружелюбно извинившись, солдаты очистили наше купе. Скоро мы услышали, как они выламывали дверь в соседнем купе, где заперлось двое толстых и хорошо одетых русских, давших взятку кондуктору.
Около семи часов вечера мы двинулись. Маленький и слабый паровоз, топившийся дровами, еле-еле тянул за собой наш огромный, перегруженный поезд и часто останавливался. Солдаты, ехавшие на крыше, стучали каблуками и пели заунывные крестьянские песни. В коридоре, забитом так, что пройти было совершенно невозможно, всю ночь шли ожесточенные политические споры. Время от времени появлялся кондуктор и по привычке спрашивал билеты. Но, кроме нас, билетов почти ни у кого не было, и, поругавшись с полчаса, кондуктор в отчаянии воздевал руки к потолку и уходил. Воздух был спертый, прокуренный и зловонный. Если бы не разбитые окна, мы, наверное, задохнулись бы в ту ночь.
Временного правительства уже не было. 15 (2) ноября священники всех петроградских церквей перестали поминать его на ектеньях. Но, как сказал во ВЦИК сам Ленин, «завоевание власти только еще начиналось». Лишенные оружия, оппозиционные силы, все еще державшие в своих руках экономическую жизнь страны, принялись за организацию хозяйственного разгрома и со всей способностью к совместным действиям, свойственной русскому народу, старались мешать Советам в их работе, разваливать и дискредитировать их.
Забастовка государственных служащих была хорошо организована и финансировалась банками и коммерческими предприятиями. Всякая попытка большевиков взять в свои руки правительственный аппарат встречала сопротивление.
Владимир Лопухин
Громадное большинство служащих составляли беспартийные лица, на которых никакие вообще политические партии влияния не имели. Даже наиболее популярная среди служилой интеллигенции того времени партия «кадетов» (конституционно-демократическая партия) не охватывала сколько-нибудь значительной массы служащих. Дело представлялось проще. Чуждое вообще политических партий, мало знакомое с их учениями и программами, огромное большинство служащих было плохо осведомлено о большевиках. Можно положительно утверждать, что до прихода большевиков к власти служилая интеллигенция в ее большинстве не ведала идеологии большевизма, не разбиралась в марксизме, не читала Маркса, слышала, что им написан «Капитал», но «Капитала» не читала. И это речь идет об интеллигенции, в ее массе имевшей штамп высшего образования. В служилую же интеллигенцию входили грамотные люди и значительно более низкого образовательного уровня. В то же время фабрики, заводы, казармы были охвачены большевистскою пропагандою. Вот и получился такой результат, что низовой общественный слой той эпохи познал, хоть в общих чертах, большевизм и проникся симпатиями к нему, а интеллигенция оказалась в стороне, в недоумении перед чем-то неведомым, а по темпераментности выступлений и пропаганды — и перед чем-то грозным. И большевики подбавили еще страху тем, что, возглашая в речах, в печати, в лозунгах «смерть капиталистам и помещикам», они, большевики, этим своим призывом смерти на головы классовых врагов грозили и «царским чиновникам». Ну могли ли эти «царские чиновники», не ведая идеологии большевиков, а слыша и видя, что они призывают на царских чиновников смерть, не почувствовать ни страха, ни обиды? А именно они, эти едва ли кому нужные, внушенный чиновникам страх и нанесенная обида, являлись главнейшими стимулами воздержания служащих от сотрудничества с новою властью.
Менее общею причиною была наивная уверенность многих в том, что большевики пришли ненадолго. А потом? Вернутся те, что ушли, и всыпят за службу большевикам так, что если и жизнь оставят, то не обрадуешься! В этом отношении большой вред принесла посланная с дороги бежавшим Керенским телеграмма, предписывавшая служащим учреждений «не подчиняться и не сдавать дел лицам, именующим себя народными комиссарами». И в такой же степени вредным было постановление собравшейся при одном из белых правительств на юге группы сенаторов о предании суду, с возвращением «законного» правительства, всех служащих, оставшихся в должностях после прихода большевиков к власти.
Жак Садуль
Саботаж в государственных учреждениях продолжается. Это одно из основных препятствий, с которым столкнулись большевики. Дело поставлено исключительно организованно. Как только стало очевидным, что большевики придут к власти, начальство выплатило служащим и себе первый аванс в размере месячного жалованья.
Сразу же после восстания второй аванс и годовая премия были выплачены работникам, обязующимся не служить новому правительству. Таким образом, персонал государственных учреждений был обеспечен, чтобы жить, не работая, по январь месяц. Но это не все, были приняты и другие меры, чтобы продлить сопротивление. Накануне захвата большевиками центральных учреждений были спрятаны резервные фонды, которые должны пойти также на выплату заработной платы. Наконец, были призваны на помощь антибольшевистски настроенные частные банки, в том числе — утверждают большевики — контролируемые капиталистами Антанты. Полагают, что суммы, которые уже были или будут вот-вот распределены среди служащих, позволят им продержаться четыре-пять месяцев, то есть значительно дольше, чем предположительно большевики продержатся у власти.
Нужно не знать русских и особенно русских служащих, чтобы не понимать исключительный успех такой операции. С восхитительным мужеством смелые функционеры присоединились к движению, которое подарило им долгий и полностью оплаченный отпуск.
Большевики сильно озадачены.
Джон Рид
Смольный был явно бессилен. Газеты твердили, что через три недели все петроградские фабрики и заводы остановятся из-за отсутствия топлива. Викжель объявлял, что к первому декабря прекратится железнодорожное движение. В Петрограде оставалось хлеба всего на три дня, а новых запасов не подвозилось. Армия на фронте голодала… Комитет спасения и всевозможные центральные комитеты рассылали по всей стране призывы к населению не обращать никакого внимания на декреты правительства. Союзные посольства выказывали либо холодное безразличие, либо открытую враждебность.
Оппозиционные газеты, ежедневно закрываемые и на следующее же утро выходящие под новыми названиями, осыпали новый режим ядовитыми насмешками.
Однако бегство Керенского и повсеместный поразительный успех Советов изменили положение.
Разрешив вопрос о власти, большевики обратились к задачам практического управления. Прежде всего надо было накормить город, страну и армию. Отряды матросов и красногвардейцев обыскивали торговые склады, железнодорожные вокзалы и даже баржи, стоявшие в каналах, открывая и отбирая тысячи пудов продовольствия, припрятанного частными спекулянтами. В провинции были посланы эмиссары, которые с помощью земельных комитетов реквизировали склады крупных хлеботорговцев. На юг и в Сибирь отправлялись хорошо вооруженные пятитысячные матросские отряды с поручением захватывать города, все еще находящиеся в руках белогвардейцев, устанавливать порядок и, главное, добывать продовольствие. На великой сибирской магистрали пассажирское сообщение было прервано на целые две недели. В это время из Петрограда двинулось на восток тринадцать поездов, груженных железом и мануфактурой, для товарообмена с сибирскими крестьянами. Эти товары были собраны фабрично-заводскими комитетами. С каждым поездом ехал особый комиссар, прилагавший все усилия, чтобы выменять у сибирских крестьян как можно больше хлеба и картофеля…
Лев Троцкий
Те дни были необыкновенными днями и в жизни страны, и в личной жизни. Напряжение социальных страстей, как и личных сил, достигало высшей точки. Массы создавали эпоху, руководители чувствовали, что их шаги сливаются с шагами истории. В те дни принимались решения и отдавались распоряжения, от которых зависела судьба народа на целую историческую эпоху. Эти решения, однако, почти не обсуждались. Я бы затруднился сказать, что они по-настоящему взвешивались и обдумывались. Они импровизировались. От этого они не были хуже. Напор событий был так могуществен, и задачи так ясны, что самые ответственные решения давались легко, на ходу, как нечто само собою разумеющееся, и так же воспринимались. Путь был предопределен, нужно было только называть по имени задачи, доказывать не нужно было и почти уже не нужно было призывать. Без колебаний и сомнений масса подхватывала то, что вытекало для нее самой из обстановки. Под тяжестью событий «вожди» формулировали только то, что отвечало потребностям массы и требованиям истории.
Владимир Бонч-Бруевич
Владимир Ильич у себя в комнате погасил ранее меня. Прислушиваюсь: спит ли? Ничего не слышно. Начинаю дремать, и когда вот-вот должен был заснуть, вдруг блеснул свет там, у Владимира Ильича. Я насторожился. Слышу, почти бесшумно встал он с кровати, тихонько притворил дверь ко мне и, удостоверившись, что я сплю, еле слышными шагами, на цыпочках, подошел к письменному столу, чтобы никого не разбудить. Сел за стол, открыл чернильницу и углубился в работу, разложив какие-то бумаги.
Конечно, я не спал. Сердце мое сжалось, забилось, и я подумал: «Вот он, творец революции, истинный революционер, умеющий совершенно забывать себя для блага нашей страны. Как устал он! Какой был напряженный день, полный тревог и волнений! И вот он превозмог себя, откинул всю неимоверную усталость и силой несокрушимой воли поднял себя с постели и отогнал сон, так нужный ему теперь. Вероятно, что-либо особо важное засел он писать, когда не нашел возможным даже дать себе вполне законный отдых».
И он писал, перечеркивал, читал, делал выписки, опять писал и наконец, видимо, стал переписывать начисто. Уже светало, стало сереть позднее петроградское осеннее утро, когда наконец Владимир Ильич потушил огонь и лег в постель и тихо-тихо заснул или задремал, так что его совсем не было слышно. Забылся и я.
Утром, когда надо было встать, я предупредил всех домашних, что надо быть потише, так как Владимир Ильич работал всю ночь и, несомненно, крайне утомлен. Наконец он, когда его еще никто не ждал, вдруг показался из комнаты совершенно одетый, энергичный, свежий, бодрый, радостный, шутливый.
— С первым днем социалистической революции! — поздравлял он всех, и на его лице не было заметно никакой усталости, как будто он великолепно выспался, а на самом деле спал-то он разве два-три часа, самое большее, после такого ужасного, двадцатичасового трудового дня. Когда собрались все пить чай и вышла Надежда Константиновна, ночевавшая у нас, Владимир Ильич вынул из кармана чистенько переписанные листки и прочел нам свой знаменитый «Декрет о земле».
Лев Троцкий
Вот выдержка из записей моей жены, сделанных, впрочем, уже значительно позднее:
«…Помню, на второй или третий день после переворота, утром, я зашла в комнату Смольного, где увидела Владимира Ильича, Льва Давыдовича, кажется, Дзержинского, Иоффе и еще много народу. Цвет лица у всех был серо-зеленый, бессонный, глаза воспаленные, воротники грязные, в комнате было накурено… Кто-то сидел за столом, возле стола стояла толпа, ожидавшая распоряжений. Ленин, Троцкий были окружены. Мне казалось, что распоряжения даются, как во сне. Что-то было в движениях, в словах сомнамбулическое, лунатическое, мне на минуту показалось, что все это я сама вижу не наяву и что революция может погибнуть, если „они“ хорошенько не выспятся и не наденут чистых воротников: сновидение с этими воротниками было тесно связано»
Жак Садуль
Троцкий выглядит уставшим, нервничает и этого не отрицает. Начиная с 20 октября он не был дома. Его любезная супруга, яркая, подвижная, изящная женщина, рядовой партиец, говорила мне, что жильцы их дома грозятся убить ее мужа. Нет пророка в своем квартале, но, согласитесь, разве не забавно вообразить, что сей безжалостный диктатор, властелин всея Руси, не смеет ночевать дома из страха перед метлой консьержки?
У Троцкого двое прелестных сыновей 10 и 12 лет, они время от времени прибегают и отрывают от дел своего отца, которого они обожают, при этом и грозный лидер не прячет своей радости.
Разве у «чудовища» может быть человеческое сердце?!
Он редко оставляет Смольный, проводит бессонные ночи, и его вклад в работу огромен.
Лев Троцкий
Надо формировать правительство. Нас несколько членов Центрального Комитета. Летучее заседание в углу комнаты.
— Как назвать? — рассуждает вслух Ленин. — Только не министрами: гнусное, истрепанное название.
— Можно бы комиссарами, — предлагаю я, — но только теперь слишком много комиссаров. Может быть, верховные комиссары?.. Нет, «верховные» звучит плохо. Нельзя ли «народные»?
— Народные комиссары? Что ж, это, пожалуй, подойдет, — соглашается Ленин. — А правительство в целом?
— Совет, конечно, совет… Совет народных комиссаров, а?
— Совет народных комиссаров? — подхватывает Ленин, — это превосходно: ужасно пахнет революцией!..
Ленин мало склонен был заниматься эстетикой революции или смаковать ее «романтику». Но тем глубже он чувствовал революцию в целом, тем безошибочнее определял, чем она «пахнет».
На другой день на заседании Центрального Комитета партии Ленин предложил назначить меня председателем Совета народных комиссаров. Я привскочил с места с протестом — до такой степени это предложение показалось мне неожиданным и неуместным. «Почему же? — настаивал Ленин. — Вы стояли во главе Петроградского Совета, который взял власть». Я предложил отвергнуть предложение без прений. Так и сделали. 1 ноября, во время горячих прений в партийном комитете Петрограда, Ленин воскликнул: «Нет лучшего большевика, чем Троцкий». Эти слова в устах Ленина означали многое. Недаром же самый протокол заседания, где они были сказаны, до сих пор скрывается от гласности.
После переворота я пытался остаться вне правительства, предлагая взять на себя руководство печатью партии. Возможно, что в этой попытке место занимала и нервная реакция после победы. Предшествующие месяцы слишком непосредственно были у меня связаны с подготовкой переворота. Каждый фибр был напряжен. Луначарский рассказывал где-то в печати, что Троцкий ходил точно лейденская банка, и каждое прикосновение к нему вызывало разряд. 7 ноября принесло развязку. У меня было то же чувство, что у хирурга после окончания трудной и опасной операции: вымыть руки, снять халат и отдохнуть. Ленин, наоборот, только что прибыл из своего убежища, где он три с половиной месяца томился оторванностью от непосредственного практического руководства. Одно совпадало с другим, и это еще более питало мое стремление отойти хоть на короткое время за кулисы. Но Ленин не хотел и слышать об этом. Он требовал, чтоб я стал во главе внутренних дел: борьба с контрреволюцией сейчас главная задача. Я возражал и, в числе других доводов, выдвинул национальный момент: стоит ли, мол, давать в руки врагам такое дополнительное оружие, как мое еврейство? Ленин был почти возмущен: «У нас великая международная революция, — какое значение могут иметь такие пустяки?» На эту тему возникло у нас полушутливое препирательство. «Революция-то великая, — отвечал я, — но и дураков осталось еще немало». «Да разве ж мы по дуракам равняемся?» — «Равняться не равняемся, а маленькую скидку на глупость иной раз приходится делать: к чему нам на первых же порах лишнее осложнение?..»
Джон Рид
Партия большевиков была далеко не богата образованными и подготовленными людьми.
Рязанов, поднимаясь по лестнице, с комическим ужасом говорил, что он, комиссар торговли и промышленности, решительно ничего не понимает в торговых делах. Наверху, в столовой, сидел, забившись в угол, человек в меховой папахе и в том самом костюме, в котором он… я хотел сказать, проспал ночь, но он провел ее без сна. Лицо его заросло трехдневной щетиной. Он нервно писал что-то на грязном конверте и в раздумье покусывал карандаш. То был комиссар финансов Менжинский, вся подготовка которого заключалась в том, что он когда-то служил конторщиком во Французском банке… А вот те четверо товарищей, которые бегут по коридору из помещения Военно-революционного комитета, на лету что-то записывая на лоскутках бумаги, — это комиссары, рассылаемые по всей России, чтобы они рассказали обо всем происшедшем, чтобы они убеждали и боролись теми аргументами и тем оружием, какие удастся найти.
Жак Садуль
Два часа провел с Александрой Коллонтай у нее дома. Народный комиссар государственного призрения в элегантном узком платье темного бархата, отделанном по-старомодному, облегающем гармонично сложенное, длинное и гибкое, свободное в движениях тело. Правильное лицо, тонкие черты, волосы воздушные и мягкие, голубые глубокие и спокойные глаза. Очень красивая женщина чуть больше сорока лет. Думать о красоте министра удивительно, и мне запомнилось это ощущение, которого я еще ни разу не испытывал ни на одной министерской аудиенции. У наших министров, безусловно, иной шарм. Стоило бы написать эссе о политических последствиях прихода к власти красивых женщин.
Умная, образованная, красноречивая, привыкшая к бурному успеху на трибунах народных митингов, Красная Дева, которая, кстати, мать семейства, остается очень простой и очень мирской, что ли, женщиной. У нас уже сложились хорошие товарищеские отношения. Но у себя, в своем скромном и со вкусом обставленном кабинете, эта большевичка, занимающая в партии крайнее левое крыло, кажется мне невероятно легким в общении человеком. В тот же день я снова видел ее — в Смольном, в штабе восстания, в помятом, обычном для женщин-партийцев костюме, более мужественной и менее очаровательной.
Позволю себе сказать, что хотя Коллонтай, так же как Троцкий и Ленин, официально обвиняется в том, что состоит на службе у Германии, я не могу в это поверить. Она производит сильное впечатление поистине убежденной, честной, искренней женщины.
Лев Троцкий
Кабинет Ленина и мой были в Смольном расположены на противоположных концах здания. Коридор, нас соединявший, или, вернее, разъединявший, был так длинен, что Ленин, шутя, предлагал установить сообщение на велосипедах. Мы были связаны телефоном. Я несколько раз на дню проходил по бесконечному коридору, походившему на муравейник, в кабинет к Ленину для совещаний с ним. Молодой матрос, именовавшийся секретарем Ленина, непрерывно бегал, перенося мне ленинские записки с двух- и трехкратным подчеркиванием наиболее существенных слов и с заключительным вопросом-ребром. Часто записочки сопровождались проектами декретов, требовавшими спешных отзывов. В архивах совнаркома хранится немалое количество документов того времени, написанных частью Лениным, частью мною, текстов Ленина с моими поправками или моих предложений с дополнениями Ленина.
Декреты имели в первый период более пропагандистское, чем административное значение. Ленин торопился сказать народу, что такое новая власть, чего она хочет и как собирается осуществлять свои цели. Он переходил от вопроса к вопросу, с великолепной неутомимостью созывал небольшие совещания, заказывал справки специалистам и рылся в книгах сам. Я ему помогал.
Незачем говорить, что в горячке законодательного творчества допускалось немало промахов и противоречий. Но в общем ленинские декреты эпохи Смольного, т. е. наиболее бурного и хаотического периода революции, навсегда войдут в историю как провозглашение нового мира. Не только социологи и историки, но и законодатели будущего не раз будут обращаться к этому источнику.
Джордж Бьюкенен
19 (6) ноября.
Никакого продвижения в формировании коалиционного социалистического правительства не наблюдается. Напротив, в рядах большевиков произошел серьезный раскол, и восемь из четырнадцати комиссаров подали в отставку в знак протеста против таких крайних мер, как подавление свободы прессы и т. д. Правительство теперь в руках небольшой группки экстремистов, которые намерены навязать свою волю стране посредством террора. Продолжающийся кризис уже вызвал неудовольствие как в войсках, так и среди рабочих, и несколько фабрик послали своих делегатов в Смольный институт, чтобы передать большевикам, что они должны прийти к соглашению с другими социалистическими организациями. Некоторые из них высказывались очень резко, заявляя, что Ленин и Троцкий, как в свое время Керенский, хотят лишь одного — спать в кровати Николая II. Поначалу существовала надежда, что выход из правительства такого большого количества их лидеров подтолкнет более умеренных членов их партии к более тесному сотрудничеству с представителями других социалистических групп, и в результате будет сформировано правительство без участия Ленина и Троцкого. Эти надежды не оправдались, и теперь экстремисты изо всех сил стараются привлечь на свою сторону левое крыло партии социалистов-революционеров и заставить вернуться отколовшихся членов своей партии. Если им это удастся, они укрепят свое положение на настоящий момент, но, если обещанный ими мир будет и дальше откладываться и если поставки хлеба, которые день ото дня становятся все меньше, полностью прекратятся, народные массы могут восстать и свергнуть их. Большинство государственных служащих, за исключением сотрудников военного министерства, все еще бастуют. Подвоз угля к железным дорогам сократился до опасного предела; армии и большим городам грозит голод, и рано или поздно вся государственная машина встанет. Что случится тогда, предсказать невозможно. Некоторые утверждают, что через несколько месяцев нас ждет восстановление монархии. Но хотя большинство населения разочаровалось в революции, я не вижу, как может произойти такая перемена — разве что Каледин сумеет сплотить вокруг себя армию, но вероятность этого крайне мала. В настоящий момент все решает сила, а так как буржуазные партии не позаботились о том, чтобы организоваться на случай обороны, большевики получили полную свободу действий. Во время недавних сражений в Петрограде и Москве на стороне правительства выступали лишь курсанты военных училищ, но так как среди них не было офицеров, и они были крайне малочисленны, их жизнь была принесена в жертву совершенно напрасно. Говорят, что в Москве было убито не меньше пяти тысяч человек, и из-за беспорядочной стрельбы, открытой Красной гвардией, велики потери среди гражданского населения.
Из письма рабочего Шлисселъбургского порохового завода в газету «Знамя труда» от 7 ноября.
Наши социалисты все еще торгуются, кому стать у власти — большевикам или эсерам-оборонцам, не глядя на окружающее, где гибнут самые лучшие силы авангарда рабочих и солдат, которые решили умереть или победить, а вы, «вожди» русской революции, производите торговлю. Пора вам опомниться и бросить распрю… Где же остальная революционная демократия, где тот революционный пролетариат, трудовое крестьянство и солдаты, которые, изнемогая, сидят в землянках?.. Вот где власть должна быть, но не в нынешних партиях, не в раздоре их «вождей». И вы должны сознаться, если вы — истинные социалисты, и откровенно сказать народу: «Да, мы ошиблись; власть должны взять Советы рабочих, солдатских и крестьянских депутатов… И вы должны исполнять их волю по назначенному пути».
Зинаида Гиппиус
7 ноября.
Да, черная, черная тяжесть. Обезумевшие диктаторы Троцкий и Ленин сказали, что если они даже двое останутся, то и вдвоем, опираясь на «массы», отлично справятся. Готовят декреты о реквизиции всех типографий, всей бумаги и вообще всего у «буржуев», вплоть до хлеба.
Государственный Банк, вероятно, уже взломали: днем прошла туда красная их гвардия, с музыкой и стрельбой.
Михаил Пришвин
7 ноября.
Летом к нашему берегу на Васильевском приплыла барка с дровами, всю середину улицы завалили швырком. И все лето, пока было тепло, в этих дровах была солдатская Вальпургиева ночь. Теперь, осенью, треньканья балалайки прекратились в дровах, иногда отсюда слышатся выстрелы: раз! и два! потом, словно подумав немного — три и, бывает с разными промежутками и четыре, и пять, и шесть. Вчера мне объяснили эти выстрелы: воров расстреливают в дровах.
Жак Садуль
7 ноября.
Почти каждый вечер выхожу на улицу и возвращаюсь очень поздно — по пустынным улицам. Никаких подозрительных встреч, никаких драк, никаких криков. Поистине периоды революций имеют свои положительные стороны.
Михаил Пришвин
7 ноября.
Нева плещется о железные пустые баки, и от этого кажется: где-то из пушек стреляют. Многие, проходя здесь, прислушиваются к этим звукам и принимают за выстрелы и начинают разговор о Дикой дивизии, о каком-то корпусе, посланном с фронта выручить Петроград, о флоте, который должен обстрелять войска с моря. Многие, проходя здесь и слушая рассеянно глухие удары волн о железные баки, начинают один и тот же разговор о том, кто выручит, кто освободит Петроград от тиранов.
Прислушиваясь к глухим ударам волн, похожим на выстрелы, я хожу возле черных железных ворот нашего дома с винтовкой, из которой не умею стрелять: я охраняю жильцов нашего дома от нападения грабителей. В тесном пролете я хожу взад и вперед, как, бывало, юношей ходил из угла в угол по камере тюрьмы с постоянной мыслью, когда же освободят меня, когда мир освободится от власти капиталистов, когда настанет всемирная освободительная катастрофа, когда настанет, по Эрфуртской программе, диктатура пролетариата.
Вот совершилась теперь мировая катастрофа, и наступила диктатура пролетариата, а я по-прежнему в тюрьме, и лучшие часы, когда так я хожу с винтовкой, из которой не умею стрелять.
Джордж Бьюкенен
21 (8) ноября.
Сегодня во второй половине дня прошел митинг наборщиков, протестовавших против закрытия большого числа газет. На их угрозу забастовки им было сказано, что, если они осуществят свою угрозу, их заставят работать двадцать четыре часа в сутки, а за спиной у них поставят солдат, которые будут подталкивать их штыками, если они будут недостаточно расторопны.
Пьер Паскаль
22 (9) ноября 1917.
Сегодня утром принял унтер-офицера. Поскольку в России больше ничего не делают, он хочет отправки на французский фронт. Ему тридцать лет, два Георгия, протезная нога и принадлежность к Двинской «инвалидной роте». Он приехал в Петроград, чтобы присутствовать на собрании Комитета, организованного инвалидными объединениями. По прибытии был арестован. Рассказывает об этом спокойно и простодушно: «Арестовать меня, меня? За что?» Это кажется ему странным, поскольку он сознает свою невиновность: «Они сказали мне, что я не должен больше сражаться и пора вернуться домой». Грустно, но без возмущения он констатирует: «Пропала Россия». Я утешил его словами, что если он не понимает ничего, то другие понимают не больше.
24 (11) ноября 1917.
Вечер. Жду трамвая. Разговаривают трое солдат. Один предлагает идти пешком. Другой, указывая на приближающийся трамвай: «Подождем!» — «Наверняка он полный при таком опоздании». — «На перетырку добудем место. Не боись: народ оскотинился. Россия нынче свинья… Свинья! Иначе не скажешь». Товарищ мягко остановил его: «Не надо такое говорить». Третий промолчал.
Джордж Бьюкенен
25 (12) ноября.
Сегодня начались выборы в Учредительное собрание. На вчерашнем собрании гарнизона, где присутствовали представители всех политических групп, большевики практически получили вотум доверия.
Жак Садуль
В отношении Учредительного собрания позиция Ленина и Троцкого очевидна. Поскольку она одержит верх, и при необходимости — силой, ее стоит знать.
Суть ее проста. Кадеты и оборонцы сошлись с российскими контрреволюционными силами (казаки, Рада и т. д.). Установить их материальное и моральное пособничество легко (пропаганда, речи, брошюры, встречи и переписка с главами контрреволюции, пересылка денег, оружия и т. д.). Таким образом, если необходимо, против них будет начат процесс, подобный тому, который вели монтаньяры против жирондистов.
Кадеты и оборонцы стараются использовать в контрреволюционных целях национальные движения, до того поддерживаемые большевиками, подобно тому, как в свое время жирондисты заложили основы и использовали сепаратизм в Нормандии, Вандее и т. д.
Процесс будет большой политической победой большевиков. Они докажут таким образом, что они были правы, отказав в участии в Учредительном собрании противникам, которые взяли в руки оружие, и с которыми, стало быть, невозможно что-либо обсуждать парламентским путем. Их нужно судить и вынести им приговор или уничтожить оружием.
Троцкий видит в подобном процессе, на который, как он говорит, он согласится лишь в случае крайней нужды, один недостаток. Он опасается, что массы пойдут по этому пути с чрезмерным энтузиазмом, и тем самым будет положено начало террору.
Во всяком случае, похоже, что ошибочно рассчитывать на поддержку, которую может оказать союзническим целям избираемое в настоящее время Учредительное собрание. Или оно не будет созвано, или будет большевистским.
Николай Реден
Образованные россияне считали недолговечность победы большевиков само собой разумеющейся. Привыкнув считать большевизм деструктивной силой, они не представляли, как он мог справиться с конкретными проблемами. Ежедневно люди ожидали, что советский строй рухнет сам, и были удивлены тем, что недели шли за неделями и ничего не менялось…
Единственной общероссийской проблемой, которая заботила Совет народных комиссаров, были надвигавшиеся выборы в Учредительное собрание.
Сознавая трудности обеспечения справедливых выборов в военных условиях, Временное правительство готовило созыв Учредительного собрания медленно и осторожно. Большевики же, ссылаясь на невозможность промедления, столь энергично разоблачали намерение либералов править страной вопреки воле народа, что кабинет Керенского был вынужден назначить дату выборов на 25 ноября. Когда коммунисты пришли к власти, они не могли игнорировать проблему, которую сами же породили.
Учредительное собрание не оказало никакого влияния на последующий ход событий. Оно не сыграло никакой политической роли. Но выборы, которые предшествовали ему, окончательно доказали, что ни политические партии, ни избиратели не созрели в достаточной степени для того, чтобы решать будущее России путем голосования. Кратковременная избирательная кампания внезапно завершилась фарсом, разыгранным в день выборов вокруг избирательных урн.
При наличии более чем двух десятков избирательных бюллетеней, участвующих в выборах, лишь большой специалист мог провести отчетливые различия между отдельными партийными платформами. Избиратели, способные анализировать, голосовали со знанием дела, но они составляли незначительное меньшинство.
Основная масса избирателей шла на выборы с большими сомнениями, с отсутствием четкого представления о том, чего они хотят. В большинстве случаев они полагались на озарение в последний момент. На результаты голосования влияла любая мелочь: то, как звучат имена кандидатов, абсурдное толкование названий партий, особенности организации избирательных участков. Людей, даже определившихся с выбором, приводила в раздражение необходимость выбирать нужный бюллетень из двадцати других, напечатанных на бумаге всех возможных оттенков. Часто предпочтение определялось и цветом бумаги, на которой был напечатан бюллетень.
Нигде вопиющая беспомощность избирателей не обнаруживалась столь очевидно, как в сельской местности. Один из приятелей рассказывал мне о старухе крестьянке, которую сын уговорил проголосовать. Через два часа она вернулась с виноватым лицом, и когда сын спросил, выполнила ли она свое обещание, последовал ответ:
— Не знаю, милый! Когда я шла туда, мои сапоги сильно испачкались, а пол там такой был чистый — жалко пачкать. Поэтому я взяла лист, что поближе, и опустила его в ящик. На все воля Божья!
Учредительное собрание, избранное таким образом, не могло пользоваться авторитетом в стране. Кроме того, как только стало известно, что большевики оказались в меньшинстве, все решили, что Совет народных комиссаров не допустит созыва Учредительного собрания. Этот вывод оправдался через два месяца, когда советское правительство в день открытия собрания разогнало его силой.
Джон Рид
27 (14) ноября в Смольный, к Ленину и Троцкому, явилась казачья делегация. Делегаты спросили, правда ли, что Советское правительство собирается разделить казачьи земли между крестьянами Великороссии? «Нет», — отвечал Троцкий. Казаки пошептались между собой. «А не собирается ли Советское правительство, — спросили они, — отобрать имения у наших помещиков и разделить их между трудящимися казаками?» Им ответил Ленин. «Это, — сказал он, — уже ваше дело. Мы поддержим трудовых казаков во всех их действиях… Начинать лучше всего с создания казачьих Советов. Тогда вы получите представительство в ЦИК, и тогда он станет и вашим правительством».
Казаки ушли в глубоком раздумье. Через две недели к генералу Каледину явилась делегация от его войск. «Обещаете ли вы, — спросили делегаты, — разделить помещичьи имения между трудовыми казаками?» «Только перешагнув через мой труп», — ответил Каледин. Через месяц, видя, что его армия тает на глазах, он застрелился.
Джордж Бьюкенен
3 декабря (20 ноября).
Однажды, когда я поворачивал в переулок с набережной, я попал почти в самую гущу сражения, которое происходило на другом конце улицы. К счастью, меня вовремя остановила знакомая — княгиня Мария Трубецкая, которая в это время проходила мимо. Она уверила меня, что спасла мою жизнь, и пожелала непременно проводить меня до посольства, поскольку, как она сказала, никто не осмелится напасть на меня, если я буду с дамой.
7 декабря (24 ноября).
Мнения относительно силы большевиков так разделились, что очень трудно делать прогнозы на будущее. В то время как пессимисты предрекают кровопролитие, оптимисты уверяют, что их правление подходит к концу, что они не посмеют распустить Учредительное собрание в случае, если оно выступит против них, и, если мы продержимся до тех пор, пока не соберется Учредительное собрание, ситуация изменится в нашу пользу. Однако я весьма в этом сомневаюсь. Поскольку в провинции было избрано большое количество большевиков и они представляют единственную партию, обладающую реальной силой, вероятнее всего, они будут оставаться у власти еще некоторое время. В течение последних нескольких дней с их стороны заметны некоторые признаки того, что они стремятся к улучшению взаимоотношений с союзниками.
Зинаида Гиппиус
27 ноября.
Мы спрашиваем в морозной, мгляной тьме на углу газеты.
Только одна!
— Какие ж, когда они все заторможены? — отвечает мне серьезный «пролетарий».
И продолжает:
— Обещали хлеба, обещали землю, обещали мира… на тебе! Ничего, видать, и не будет.
— А вы чего ж верили? — спрашиваю.
— Дураки верят… Сдурили тебе голову, как есть…
В воздухе пахнет террором. Все время, с разных концов… Стоит ли пачкаться? И все-таки, в отличку от бывшего белодержавия это краснодержавие — безликое, массовое. Не должен ли и террор быть массовый, т. е. сражательный, военный? Недаром главная у нас легенда — война юга с севером, Каледина с большевиками.
Увы, только легенда!
28 ноября.
Бесконечная процессия с флагами — к Таврическому Дворцу, к Учредительному Собранию (которого нет).
Однако это не весна: толпа с плакатом «Вся власть Учредительному Собранию!» — поразительно не военная и даже не пролетарская, а демократическая. Трудовая демократия шла. Войскам большевики запретили участвовать: «Темные силы буржуазии задумывают контрреволюционное выступление…» (Официальные «Известия» сегодня).
Красногвардейцы с гиком, винтовки наперевес, кидаются во всякую толпу: «Ррасходись!»
В редакции «Речи» — солдаты. На углах жгут номера газеты из тех 15 тысяч, которые успели выйти.
Тов. Володарский (из доклада на экстренном заседании Петербургского комитета РСДРП(б) с активными работниками 8 (21) ноября).
Буржуазия с нашей точки зрения — класс отживший, класс разлагающийся. Мы их, как социальную силу, уничтожаем. Учредительное собрание будет правомочным с точки зрения того класса, которого там будет большинство, и наоборот. На съезде нашей партии в 1903 году Плеханов сказал: «Революционный класс может во время революции лишить избирательных прав целый класс, если на это есть необходимость». Это совершенно верно, но революционные массы не только могут так действовать, но и должны это сделать. Массы, научившись в эти дни защищать свою свободу, поймут, как надо действовать, когда попробуют разогнать Учредительное собрание.
Альберт Рис Вильямс
Повсюду теперь значение Октября — страстный протест против прошлого и честный призыв к будущему — было более очевидно. И здесь способность людей переступать за пределы своих старых обычаев или образа мышления и действий проступала наиболее явственно.
В первые дни Октябрьской революции работали рабочие трибуналы, работали с поразительной нерегулярностью, с непредсказуемыми строгостями и почти беспощадностью по отношению к буржуазии. Выпускались яростные прокламации и предупреждения о том, что «грабители, мародеры и спекулянты объявляются врагами народа». Одна из прокламаций завершалась словами: «Саботажников к позорному столбу! Прочь, преступные наемники капитала!»
В это время испытаний и ошибок, чистой невинности и незамутненной надежды рабочие трибуналы вершили правосудие, и мы слышали одно предложение, повторявшееся чаще всего с благоговейной суровостью, — оно гласило, что виновные должны «быть осуждены с позором всем международным рабочим классом». (Большинство старых судов отказывались признавать авторитет советской власти, однако им было позволено работать, при условии, что старые законы не вступали бы в противоречие «революционному сознанию и революционному представлению о справедливости»).
Ярким морозным утром 28 ноября Агурский, русско-американский монархист, ставший большевиком, Бесси Битти и я перешли Дмитровский мост через Неву и зашагали по снегу к дворцу великого князя Николая Николаевича. Музыкальная комната в доме великого князя, просторная и отделанная панелями из дерева редких пород, была выбрана для первого заседания рабочего трибунала. Среди обвиняемых была графиня Софья Панина, лидер кадетов и министр общественного благосостояния в кабинете Керенского. Декрет, изданный в тот день, предписывал арестовать всех лидеров кадетов как врагов народа, замешанных в заговоре, связанном с Корниловским мятежом, однако графиня была вызвана в суд по особому обвинению в том, что она забрала 93 000 рублей, принадлежавших Министерству образования. В какой-то момент женщины, столпившиеся вокруг арестованной Паниной, сидевшей на скамье, по обоим краям которой стояли солдаты, встрепенулись, когда другой солдат внес пулемет и картинно поставил его на стол. Этот пулемет был доставлен просто как улика против Пуришкевича, которого застигли с ним и которому инкриминировали написание контрреволюционных листовок, обнаруженных у него во время рейда, совершенного чекистами.
Гул голосов смолк, когда в комнату вошли судьи. Председатель Жуков, чисто выбритый, с худощавым умным лицом, чувствовал себя явно непринужденно. За ним последовали еще шесть судей — два крестьянина, два солдата и два рабочих. Белая рубашка и воротничок председателя выделялись среди черных блуз рабочих и крестьянских косовороток с вышивкой крестом.
Дело графини заняло много времени, главным образом потому, что свидетель (рабочий) указывал на хорошую работу графини в Народном доме, в котором он научился читать, и таким образом: «Она дала мне возможность думать». Очевидно, он набрал очки, когда добавил: «Мы хотим, чтобы мир узнал, насколько великодушна революция», и потребовал, чтобы графиню освободили. Затем прозвучал убедительный, серьезный голос обвинителя Наумова, также фабричного рабочего, который, в частности, сказал: «Товарищи, все это правда. У этой женщины доброе сердце. Она пыталась делать добро, строив школы и кухни, где варили супы. Но если бы люди могли получать деньги, которые она имела на поту и крови, то мы сами могли бы построить школы, собственные ясли и кухни, где также варили бы супы. Товарищ рабочий ошибается, люди должны научиться читать, потому что у них есть на это право, а не из-за того, что какой-то человек — добрый».
В комнате воцарилась тишина, и Жуков зачитал вердикт. Это был длинный приговор, изобиловавший пунктами о священной природе народной собственности. Мы вынуждены были сидеть во время утомительной преамбулы, которая звучала как прелюдия к смертному приговору, прежде чем получили представление о самом приговоре. И, наконец, эти слова были произнесены Жуковым со всем благоговением, которое он сумел изобразить: «Итак, этот революционный трибунал покрывает позором гражданку Панину перед лицом революционных рабочих всего мира». Рабочие-судьи, ловившие каждое слово, переглянулись, как бы поздравляя друг друга и словно желая сказать: «Ну, мы ей показали!»
Через несколько дней пропавшие деньги были переданы Луначарскому, а Панина была освобождена.
Чтобы защищать генерала, были приглашены не только солдаты, служившие под его началом и свидетельствовавшие в его пользу к ярости тех, кто желал, чтобы он понес суровое наказание за то, что не подчинился приказу Крыленко, вызвавшему его на совет, но были приглашены опытные адвокаты, которые прибегли к сутяжничеству, крючкотворству и вдавались в мелочные подробности юридических вопросов, чтобы ввести в заблуждение суд. Когда он был приговорен к трем годам, аудитория разразилась криками: «Позор! Позор!» Никто не был удовлетворен: ни его обвинители, ни толпа буржуазии. Жуков пригрозил, что очистит помещение суда, если подобные вступления повторятся.
Затем суд с такой же серьезностью перешел к делу мальчишки, обвиняемого в краже пачки газет у пожилой женщины — разносчицы газет. Он с готовностью признал, что украл эти газеты. Рабочий судья начал допрашивать его. Что он сделал с газетами? Он продал их за рубль и шестьдесят копеек. Что он сделал с деньгами? Парень ответил, что всегда хотел увидеть оперу, плохо себя чувствовал, поэтому пошел и послушал ее в Народном доме.
— И вы почувствовали себя лучше, когда вернулись из театра? — спросил один из судей.
Паренек быстро кивнул. Ему приказали что-нибудь продать, поскольку денег у него не было ни копейки, чтобы вернуть деньги пожилой продавщице газет, которая — как они напомнили ему — вовсе не была капиталистом только потому, что у нее был киоск. Он сказал, что ему нечего продавать кроме той одежды, что была на нем. Они оглядели его с ног до головы, всю его одежонку, и выбрали башмаки — хотя вряд ли за них можно было получить много денег, чтобы расплатиться с торговкой. Он печально и неохотно снял башмаки и отдал их судьям.
— Зато я слышал оперу, — улыбнулся потом он.
Мадлен Доти
Через несколько дней я посетила революционный трибунал. Я хотела посмотреть, как осуществляется правосудие без сборников законов и судебных прецедентов. Дворец великого князя Николая Николаевича был превращен в дом суда. Это массивное белокаменное здание на берегу Невы, недалеко от Петропавловской крепости. В былые времена оно было разукрашено музыкой и смехом.
Широкая мраморная лестница, покрытая красной бархатной дорожкой, вела в бальный зал. Эта комната сверкала от великолепия шелковых драпировок, золотого фриза и шикарных люстр. В ней был ярко отполированный деревянный паркетный пол. Много изящных туфелек раньше кружилось по нему. Сейчас пол был покрыт следами грязных ног. Пыль, пепел и окурки сигарет лежали повсюду. Красная бархатная дорожка перекосилась. Мебель тонкой работы свалили в углах. Внутрь вливались и выливались потоки рабочих и солдат. Возбужденная толпа спорила в коридорах.
Суд должен был начаться в два часа. Мы поднялись по грязной мраморной лестнице. Воздух был вонючий и в клубах сигаретного дыма. Вдоль одной стены бального зала стоял длинный деревянный стол, покрытый красной тканью. Это была судейская скамья. Перед ней стояли ряды деревянных скамей для зрителей. Сбоку от судейской скамьи были и другие места — для заключенных, адвокатов и свидетелей. Там не было никакого порядка или чистоты.
На часах пробило два часа; потом три, потом четыре, потом пять. Если Германия попытается систематизировать Россию, то ей придется работать не покладая рук. Русский всегда опаздывает. В шесть часов вошли семь судей. Все они были рабочими. Их избрал Всероссийский съезд Советов Рабочих и Солдатских депутатов. Ни один из них не мог похвастать чистым воротником. Председатель носил запачканный деловой костюм. У одного из судей рубашка была настолько грязной, что невозможно было определить ее цвет. Он был без воротника.
Никто не поднялся, чтобы приветствовать суд. Перед судом предстала группа юнкеров, и среди них человек по фамилии Пуришкевич — генерал царской армий, один из тех, кто принял участие в убийстве Распутина. Пуришкевич — монархист до мозга костей и ненавистен рабочему классу. Он и его соратники обвинялись в создании организации, которая должна была захватить власть и восстановить монархию.
Зал суда был переполнен. Судебный процесс выманил из укрытия ряд знатных и богатых людей. Большинство женщин носили костюмы сестер Красного Креста, чтобы скрыть свою элегантность. Но одна семья, мать с несколькими дочерями и прочими родственниками, пришла в роскошных костюмах. Они носили кольца и алмазные броши и напоказ щеголяли дорогими мехами. Они теснились на скамье рядом со мной. Там не хватало места для них всех, поэтому одна из дочерей повернулась ко мне. Она говорила по-немецки (язык российского двора): «Не пересядете ли Вы на задние ряды? Мы хотим эту скамью. Один из заключенных наш родственник».
Я находилась в суде четыре часа. Все это время я сидела на моем месте, чтобы не потерять его. Я посмотрела на молодую женщину и покачала головой. Она покраснела от гнева. Ее высокомерие было невыносимо. Она, казалось, позабыла, что здесь произошла революция. Она села одной своей половиной на меня, а второй на скамью. Она была очень красива, но ее тело было таким же твердым и жестким, как и ее лицо. Во мне закипало негодование. Я поняла ярость большевиков против высокомерия аристократии. Я злобно пихнула молодую женщину своим локтем. Она разъярилась, но у нее не было больше власти, чтобы приказать бросить меня в темницу. Она убралась с моих коленей, но втиснулась по соседству. Я не сумела ей понравиться и отказалась от дальнейших попыток.
К тому времени были заняты даже проходы между рядами. Из кухни пришли два повара. У них были закатаны рукава, а сами они были разгоряченными и жирными. Солдаты принесли им два стула. Я сидела между герцогинями и поварами. Из них манеры были лучше у поваров.
Затем у всех вдруг вытянулись шеи. Послышался топот ног. Ввели заключенных. Они входили в зал между двумя рядами солдат-большевиков. Заключенные были в полном обмундировании. Их мундиры были покрыты золотыми галунами, а на груди висели ряды медалей. У них даже были шпоры на их начищенных до блеска сапогах. Они смеялись и шутили, как школьники. Солдаты, охранявшие их, были оборванные и грязные. Среди них не было даже двоих в одинаковом обмундировании. На некоторых были фуражки, а на других меховые шапки. Ничто в одежде не соответствовало друг другу. У одного или двоих ноги были обвязаны какой-то рваниной. Они выглядели как солдаты из комической оперетки. Солдаты выстроились вдоль стены и оперлись на свои штыки. Вся сцена была комична.
Я снова ощутила себя Алисой в Стране чудес. Я проглотила волшебную таблетку, которая изменяла вещи. Повара и герцогини, оборванные солдаты и блестящие генералы, рабочие без воротников и судьи в париках поменялись местами. Даже яркий бальный зал по взмаху волшебной палочки стал грязным залом для собраний.
Я готова была рассмеяться, но что-то в лицах судей остановило меня. Глаза солдат были суровы. Семья, сидевшая рядом со мной, начала подавать знаки своему юнкеру. Они шутили и смеялись. Они насмехались над судебной процедурой. Юнкер развалился на своем стуле, вытянул ноги перед собой и ухмылялся. Презрение к суду было в каждом жесте и каждом взгляде.
Но вот начался суд. Пуришкевич нанял выдающегося юриста в качестве своего защитника. Седобородый мужчина в красивом сюртуке сделал шаг вперед. Он сохранил все великолепие и все формальности былых дней. Он был подчеркнуто подобострастен к судьям. Каждое движение его руки было атакой.
Он низко поклонился и обратился к суду. «Многоуважаемые и достопочтенные господа», — начал он. Заключенные хихикнули. Улыбка облетела зал суда. Но члены трибунала слушали с широко раскрытыми серьезными глазами. Они делали усилие, чтобы понять мудреные правовые аргументы. На их лицах появилось озадаченное недоумение. Они консультировались друг с другом, но красноречивая речь адвоката текла дальше.
«Я уверен, — говорил он, — что этот замечательный и досточтимый трибунал хочет быть справедливым и что ученые господа на скамье думают лишь о справедливости».
Едкий сарказм не задел членов трибунала. Они слушали с детским усердием. Это было и жалко, и величественно.
Проталкиваясь сквозь толпу к выходу, я еще раз почувствовала напряженную эмоциональную атмосферу крепости. Лица раскраснелись, в глазах горел гнев. Жаркие, напряженные разговоры били ключом. Тут продолжалась та же битва класса против класса, кипела та же ненависть, то же желание со стороны каждого доминировать. Только судьи были безмятежны. Они вызывали и жалость, и уважение своей простотой, своим желанием во всем разобраться, своей попыткой быть справедливыми.
Зинаида Гиппиус
29 ноября.
Планомерные аресты прибывающих кадет продолжаются. В «Известиях» (это единственная сегодня газета) напечатан декрет, которым кадеты объявляются вне закона и подлежащими аресту сплошь.
Вчера таки было что-то вроде заседания в Таврическом Дворце; сегодня оно объявлено «преступным», стянуты войска, матросы, и никто не пропущен. Арестовали столько, что я не знаю, куда они их девают. Даже «отдано распоряжение» арестовать Чернова.
Мадлен Доти
Поговаривали, что за мрачными стенами Петропавловской крепости творились ужасные дела. Здесь томились в камерах, ранее занимаемых пылкими революционерами, министры и генералы.
С большим трудом я получила разрешение посетить крепость. Мой пропуск был на семь вечера. Я взяла с собой молодую женщину в качестве переводчика. Мрачная крепость окружена массивной каменной стеной и стоит на берегу Невы, напротив Зимнего дворца.
У входа вокруг костра собрались солдаты. Костры горели по всему Петрограду. Где бы солдаты ни стояли на карауле, везде они разводили для согрева костер. Ночью горящие бревна делают город ярким, и он выглядит как военный лагерь.
При свете костров утыканные железными гвоздями огромные деревянные ворота Петропавловской крепости были похожи на вход в средневековый замок. У ворот, опершись на штыки, стояли и недобро смотрели солдаты в длинных шинелях до лодыжек и косматых шапках из меха. Когда я вошла внутрь и за мной закрылись массивные ворота, то я почувствовала себя отрезанной от внешнего мира.
В темноте мы дошли до кабинета коменданта. Его там не было, но неопрятного вида солдаты проверили мой пропуск. Они сказали, что я должна подождать. Они с любопытством смотрели на меня и беседовали с моей переводчицей. Немного погодя они стали дружелюбней и пригласили меня выпить стакан чая. Они привели меня на кухню — длинную комнату с низким потолком, в конце которой стояла большая печь. Тут находилось с десяток, а то и дюжина, солдат. Они курили и разговаривали без умолку, бросая окурки сигарет прямо под ноги. Они были грязные, оборванные и небритые. Мы сели за длинный деревянный стол с дымящимся самоваром между нами. Когда я завоевала их доверие, были принесены сахар, сливочное масло и немного съедобного черного хлеба. Это и в самом деле было угощение.
Солдаты смотрели на меня с любопытством. Я была американка, и они хотели разузнать об Америке.
«Почему Америка вступила в войну?»
«Продался ли президент Вильсон капиталистам?»
«Будет ли революция в Америке?»
Вот какие вопросы обрушились на меня. Некоторые из мужчин не умели читать или писать, но их знания были необыкновенны. Было ясно, что они мало верят в американскую демократию. Вера в то, что Америка продалась, широко распространена. Это работа немецкой пропаганды.
Я попыталась ответить на вопросы. Я попыталась заставить их увидеть Америку моими глазами. Я объяснила, что половина нашей страны — это буржуазия; что у нас нет рабочего класса, аналогичного русским рабочим; что даже неквалифицированному американскому рабочему есть что терять, и что, как следствие, в Америке не может произойти революция, подобная той, что случилась в России.
Они были крайне заинтересованы. Большинство поняли мою точку зрения. Они осознали, что перемены в Америке, вероятно, наступят в результате эволюции, а не революции. Я сказала им, что наш президент скорее вел за собой большинство, чем плелся за ним в хвосте; что он был более либеральным и демократическим, чем все предыдущие наши президенты, за исключением Линкольна. Но одного человека неграмотного я не убедила. Было только одно лекарство от неравенства. Рабочий класс должен восстать, неважно — в меньшинстве он или в большинстве. Капиталистам нужно отрубить головы. Он сам хотел рубить их одна за другой. В мерцающем свете мне померещилось, что он выхватил нож, я почувствовала это. Но остальные были против подобных методов. Они заткнули этого подстрекателя. Их смышленость изумляла. Многие никогда не ходили в школу, но тем не менее знали о ситуации как в Америке, так и Европе. Их разговор не сводился лишь к зарплате и еде, но затрагивал вопросы мировой политики.
Вероятно, ни в одной другой цивилизованной стране нет столько неграмотных. Но даже те русские, которые не умеют читать или писать, умеют думать и излагать свои мысли.
К тому времени прибыл комендант, и меня повели проводить мою инспекцию. Массивность старой крепости впечатляла. Стены были толщиной в несколько футов. Никакой звук не мог проникнуть сквозь них. Коридоры были как склепы. Здесь ты был похоронен заживо.
Моя просьба взять интервью у заключенных была немедленно удовлетворена. Меня сопроводили в камеру, и большевистский охранник удалился. Это была комната размером двенадцать на четырнадцать футов, с высоким потолком. В ней было одно маленькое окно высоко на стене. В него невозможно было смотреть, и в дневное время сквозь него проникал внутрь лишь скудный свет. Здесь был каменный пол, а стены были побелены. Камера выглядела чистой, но холодной. В ней стояла влажная холодная атмосфера тюрьмы. Но одна электрическая лампа горела ярко. Она стояла на столе у железной койки. Еще из мебели тут был только стул.
Обитателем этой камеры был бывший министр финансов — человек лет пятидесяти, с седыми волосами и бородой. Он вежливо предложил мне стул и сел на койку. И снова у меня было ощущение перевернутого шиворот-навыворот мира. Рабочие с примкнутыми штыками стояли у двери, в то время как эрудированный министр финансов смиренно сидел на тюремной койке и разговаривал со мной. Он учил как раз английскую грамматику, так как не мог говорить по-английски. Мы разговаривали на французском языке. Он философски принимал свою судьбу. Он не жаловался на условия содержания. К нему и остальным, по его словам, относились как к политическим заключенным. Они могли получать пищу извне, имели право на письма и посещения членов своих семей, имели возможность читать и писать столько, сколько хотели.
«Психология этого места — вот что ужасно, — сказал он, встав и начав расхаживать по камере. — Мы не знаем, что произойдет. Каждая минута может стать последней. Лично я не боюсь. Я не думаю, что они причинят мне боль. Но другие напуганы. Каждый час они ожидают резню. Мне не хватает духу рассказать об этом жене. Я говорю ей, что с нами все в порядке. Но это страшно напрягает».
Я посетила другие камеры. Я поговорила с одним социал-демократом — человеком, который боролся за свободу России и был известным экономистом. Он резко осуждал большевиков: «Возвращайтесь в Америку и расскажите им, что здесь происходит. Расскажите американским социалистам, что большевики бросили их товарищей-социалистов в тюрьмы. Девять раз я сидел в тюрьме при старом режиме, а после революции я побывал за решеткой десять раз. Выбирать не из чего. И царь, и большевики — диктаторы. Тут нет демократии».
После этой вспышки он начал нервно ходить по камере. Его глаза выглядели испуганными. Он повторил слова министра финансов: «Неопределенность — вот что страшно. Лично я не боюсь. Они не осмелятся причинить мне боль. Но другие — они напуганы. Они раскисли. Каждый день они ожидают, что их выстроят в ряд и расстреляют. Это невыносимо».
В каждой камере повторялось одно и то же. Нездоровое беспокойство, а затем роковые слова: «Я страшусь не за себя, а за других. Они напуганы».
Недоверие заключенных вызывало недоверие у охранников. Каждая из сторон медленно катилась к катастрофе.
В дополнение к одиночным камерам тут были две больших общих. В них сидели армейские офицеры. Мне показали эти комнаты. Мужчины курили и играли в карты. Здесь напряжение было меньше. Его ослабило дружеское общение. В одной комнате русский генерал поднялся и обратился ко мне. Он говорил по-французски.
«Итак, мадам, — сказал он. — Что же Вы думаете о России? Что вы думаете о стране, которая бросает в тюрьму своих офицеров? Я думаю, что такое невозможно в Америке?»
Мужчины столпились вокруг, чтобы услышать мой ответ.
«Нет, — ответила я, улыбаясь. — Тем не менее, Америка сажает в тюрьму людей. Она сажает мужчин, которые отказываются воевать».
Тут последовал восторженный смех, и генерал продолжил: «Здесь, как Вы видите, все по-другому. Мы в тюрьме за то, что хотели воевать. Нашим странам нужно провести обмен заключенными».
Даже большевики поняли шутку и присоединились к общему смеху. Разумеется, это был перевернутый мир.
Когда мы повернулись, чтобы уйти, моя переводчица беседовала с охранником. Он был груб, толкал генералов и хлопал дверью.
«Я надеюсь, — сказала она, — что Вы хорошо обращаетесь с заключенными. Вспомните, как Вы сами сидели в тюрьме и на что это было похоже».
Человек опустил голову. Он был как большой ребенок. «Я забываю, — сказал он, — и становлюсь ужасен».
В этом маленьком инциденте кроется истина. Власть рождает тиранов. Ни один человек не должен иметь бесконтрольной власти над своими собратьями. И если бы не было веры в возмездие и наказание, жизнь была бы совсем ужасна.
В. П. Павлов (из воспоминаний о тюрьме «Кресты»).
На прогулках Пуришкевич вел себя вызывающе, и когда московцы спрашивали: «Где, где Пуришкевич?» — он, запуская руки в карманы, кричал: «Вот, смотрите, Пуришкевич. Ослы». Многие из них неоднократно просили меня о том, чтобы я разрешил им пырнуть его ножом. Мне больших трудов всегда стоило их уговорить. В особенности московцев привлекали громадные фигуры Хвостова и Щегловитова. Московцы не могли удержаться от того, чтобы, поравнявшись с одним из них, не сделать «выпад» (т. е. взять «на руку» и, согнув одну ногу в колене под острым углом, а другую совершенно прямо — описать я не могу, — делали обыкновенно, как колют при обучении в чучело). С этими действительно была большая история: солдаты приходили целыми ватагами из караула и умоляли, чтобы я разрешил хоть одного пырнуть. «Хоть немного», — выражались. Только мой аргумент, что их все равно будут отправлять в «расход», удерживал их от этого. «Ну, а „играть“ все-таки будем», — предупреждали они. После истории с Кокошкиным и Шингаревым атмосфера в «Крестах» с караулом стала совершенно невозможная: меня как красногвардейцы, так и московцы все время предупреждали, что, «если ты будешь предпринимать какие-либо меры к защите министров-капиталистов и старых министров, то мы тебя убьем вместе с ними. Всех надо их убить, — кричали московцы, — какого черта их кормить!» И действительно, солдаты сходили со своих постов и ходили по хирургическому бараку примечать министров. «Зачем вы туда ходите, товарищи?» — спрашивал я их. — «Чтобы не обмануться на случай», — отвечали они. Если бы не были приняты своевременно меры Ревкомом, выразившиеся в смене московцев латышами, то весьма возможно, что солдаты перепороли бы штыками их всех.
Альберт Рис Вильямс
Всего примерно 250 заключенных были брошены в тюрьму после падения Зимнего дворца. Юнкера, арестованные во время столкновений в офицерских училищах, на телефонной станции и во время многочисленных рукопашных боев, которые захватили город 29 октября, были отправлены в Петропавловскую и Кронштадтскую крепости. Этот приток существенно сократил запасы еды, хранившиеся в крепостях, где после Февральской революции среди заключенных было лишь несколько представителей царского режима. (Многие большевики, сидевшие в тюрьме после июльских событий, были освобождены Октябрьской революцией.)
Кроме одной камеры, которая нам показалась переполненной, мы доложили, что камеры «сухие, чистые, теплые, просторные, сравнительно хорошо вентилируемые, оборудованные современными санитарными принадлежностями и в целом находятся в гораздо лучшем состоянии, чем большинство американских тюрем, которые были нам известны».
На самом деле запасы продовольствия оказались скудными, но почти все заключенные сказали, что в настоящее время у них нет жалоб на еду или условия. В одной камере юнкера захотели поговорить с нами без присутствия конвоира, и тот удалился. И тогда мы выслушали рассказ об их ужасных переживаниях, когда их доставляли в крепость через толпу, жаждавшую мщения. Когда они прибыли в крепость, на дворе их окружила неистовствовавшая толпа, к ней присоединились и некоторые их конвоиры, желавшие поставить их к стенке и расстрелять, «однако решительные действия комиссара и большинство охранников помешали этому». Два офицера, в том числе адъютант коменданта, подтвердили это и добавили, что некоторые напуганные юнкера попытались удрать, несмотря на предупреждения стражников. Последовали выстрелы, три человека были убиты, а четвертый — тяжело ранен. Когда об этом было доложено в Смольный, Ленин лично вмешался и приказал принять «более действенные меры» для охраны заключенных, в том числе министров, от насилия.
Вид юнкеров, жевавших конфеты из коробок, присланных им друзьями и родственниками, убедил нас в том, что они не страдали от страшных тягот, которые виделись думским господам.
Джон Рид
В конце ноября разразились «винные погромы» (разграбление винных подвалов), начавшиеся с разгрома погребов Зимнего дворца. Улицы наполнялись пьяными солдатами… Во всем этом была видна рука контрреволюционеров, распространявших по всем полкам планы города, на которых были отмечены винные склады. Комиссары Смольного выбивались из сил, уговаривая и убеждая, но таким путем не удалось прекратить беспорядки, за которыми последовали ожесточенные схватки между солдатами и красногвардейцами… Наконец, Военно-революционный комитет разослал несколько рот матросов с пулеметами. Матросы открыли безжалостную стрельбу по погромщикам и многих убили. После этого особые комиссии согласно приказу отправились по всем винным погребам, разбивая бутылки топорами или взрывая эти погреба динамитом…
Зинаида Гиппиус
30 ноября.
Сутки на улицах стрельба пачками. «Комиссары» решили уничтожать винные склады. Это выродилось в их громление. Половину разобьют и выльют — половину разграбят: частью на месте перепиваются, частью с собой несут. Посылают отряд — вокруг него тотчас пьяная, зверская толпа гарнизы, и кто в кого палит — уж не разобрать. Около 6-ти часов, когда мы возвращались домой, громили на Знаменской: стрельба непрерывная…
Сейчас, ночью, когда я пишу, — подозрительные глухие стуки — выстрелы… Бегу в столовую, выходящую на двор, смотрю на освещенные окна домовой караулки… Возвращаюсь. Потушив огонь, приподнимаю портьеру, гляжу на улицу: бело, пустынно, бело-голубовато (верно, луна за тучами), и быстро шмыгают иногда по стенке темные фигуры.
Мы здесь, в этом доме, буквально обложены войсками: в Таврический дворец их стянули до 8 тысяч. Матросы. Привезены и пулеметы. Дворец, только что отремонтированный, уже заплеван, загажен, превращен в подобие Смольного — в большевицкую казарму.
Нельзя быть физически ближе к Учредительному Собранию, чем мы. И вот мы почти в такой же темноте и неведении, как были бы в глухой деревне. Мы в лапах гориллы…
1 декабря.
Винные грабежи продолжаются. Улица отвратительна. На некоторых углах центральных улиц стоит, не двигаясь, кабацкая вонь. Опять было несколько «утонутий» в погребах, когда выбили днища из бочек. Массу растащили, хватит на долгий перепой.
Из Таврического дворца трижды выгоняли членов Учредительного Собрания — кого под ручки, кого прикладом, кого в шею. Теперь пусто.
4 декабря.
Винные погромы не прекращаются ни на минуту. Весь «Петроград» (вот он когда Петроград!) пьян. Непрерывная стрельба, иногда пулеметная. Сейчас происходит грандиозный погром на Васильевском.
Не надо думать, что это лишь ночью: нет, и утром, и днем, и вечером — перманентный пьяный грабеж.
5 декабря.
Ничего особенного. Погромы и стрельба во всех частях города (сегодня 8-й день). Пулеметы так и трещат. К ним, к оргиям погромным, уже перекидывающимся на дома и лавки, — привыкли. Раненых и убитых в день не так много: человек по 10 убитых и 50 раненых.
Забастовали дворники и швейцары, требуя каких-то тысяч у домовладельцев, хотя большевики объявили дома в своем владении. Парадный ход везде наглухо закрыт, а ворота — настежь всю ночь. Так требуют дворники.
Офицеры уже без погон. С погонами только немцы, медленно и верно прибывающие.
В Крестах более 800 офицеров сейчас. «Правда» объявила: это «офицеры, кадеты и буржуи расставили винные погреба для контрреволюционного превращения народа в идиотов» (sic!).
Джордж Бьюкенен
18 (5) декабря.
Тем временем ситуация в Петрограде становилась все хуже и хуже. Там недавно произошла настоящая пьяная оргия. 7 декабря (24 ноября) банды солдат и матросов ворвались в Зимний дворец и разграбили винные погреба, и пять раз конвои, посланные, чтобы арестовать их, следовали их примеру и безнадежно напивались. Было много стрельбы, но лишь несколько солдат ранены. В конце концов кого-то посетила счастливая мысль покончить с дебошем, затопив подвалы, и в результате несколько пьяных утонули. После этого солдаты перенесли свое внимание на подвалы частных лиц, и прошлой ночью несколько наших друзей вынуждены были укрыться в посольстве, поскольку в их подвалах засели солдаты, которые развлекались беспорядочной стрельбой. Грабежи и убийства становятся обычным делом, по ночам людей останавливают на улицах и отнимают у них всю одежду и ценности. Ни одна ночь не проходит без постоянной ружейной и пулеметной стрельбы, но никто пока не смог сказать мне, что происходит. В одну ночь на мосту шла такая интенсивная перестрелка, что моя жена, чья кровать была на одной линии с окном, спала на матрасе на полу для большей безопасности. Никто не знает, что готовит нам следующий день или ночь.
Зинаида Гиппиус
8 декабря.
Погромы и стрельба перманентны (вчера ночью под окнами так загрохотало, что я вздрогнула, а Дима пошел в караулку). Но уже все разгромлено и выпито, значит, скоро утихнет. Остатки.
А. Хохряков
Главным образом нельзя ни на минуту думать, что вся солдатская масса в дни Октября переродилась и стала сплошь революционной. В ней, как и всюду, оставались шкурники, контрреволюционеры, люди, не чуждые легкой наживы, но не они давали тон в эти дни. Их голосов не было слышно. Распоясаться они не смели.
Лучшим подтверждением этого может быть эпизод из того времени, когда по городу пошла и угрожала революции волна пьяных погромов.
Разгонять погромщиков приходилось и днем, и ночью, и в виду особенности обстановки действовать приходилось со всей возможной решительностью.
И вот одна из рот полка, посланная, чтобы разогнать погромщиков, не устояла от соблазна. Солдаты побросали винтовки и присоединились к тем, кто разбивал бочонки и тут же напивался до бесчувствия.
Пришлось послать 8 роту, как наиболее стойкую.
Опьяневшие солдаты не хотели и слышать о прекращении попойки. Результат был для них весьма неожиданный. Погреб был очищен через каких-нибудь полчаса, а из поклонников вина около восьмидесяти человек потащились прямо в околоток отлеживаться и… вынимать занозы.
Около дюжины прикладов было разбито в щепки о спины и о «поясницы» загулявших.
А через несколько дней обе роты мирно объяснялись:
— Нельзя же так. До сих пор присесть не можем! Занозы — во какие…
— Убить вас мало было. «Защитники Революции!» Знать, соскучились по «романовской» палке. Ну, мы вам и напомнили…
Мадлен Доти
Я никогда не забуду свой первый опыт мародерства. Я ужинала за пределами гостиницы. Я услышала стрельбу на расстоянии, но не поняла, что она означает. Около одиннадцати вечера, когда я поехала домой, звук пуль начал пульсировать у меня в голове. Мой путь лежал в направлении стрельбы. Роковой тук-стук выстрелов стал почти невыносимым. Затем послышались горестные крики и рыдания. Признаюсь, я струсила. Я была в компании американского корреспондента и его жены и без зазрения совести попросила их проводить меня домой. Я была готова умереть за дело, но не хотела погибнуть от шальной пули.
С большим трудом мы получили сани. Стояла чудесная ночь, с яркими звездами на небе. Сани быстро скользили по жесткому снегу. Казалось немыслимым, что люди могут убивать друг друга. Затем мимо нас промчались сани. На них, несомненно, везли раненого, так как он продолжал настоятельно требовать: «Помоги, товарищ, помоги!» Я вздрогнула и схватилась за моих спутников. Выстрелы стали очень громкими. Мы увидели бегущих солдат. У них были отобраны их ружья. Они вопили и кричали. Наши сани проехали мимо них, но они не сделали ни шага в нашу сторону. Мои спутники что-то сказали о желании пощекотать нервы, но я хотела попасть домой и спрятать голову под одеяло.
Утром у меня прибавилось смелости. Кроме того, стрельба затихла. Я пошла от моего дома к Зимнему дворцу. Когда я подошла на расстояние двух кварталов, то увидела ярко-красные капли на снегу. Сначала я подумала, что это вино, но капли были слишком красные и вязкие для вина; и на некоторых зданиях были красные пятна там, где опирался раненый. По всей дороге и на льду Невы валялись разбитые бутылки. Я подобрала одну. На ее этикетке был царский герб. Это была элитная марка мадеры.
Когда я добралась до Зимнего дворца, то обнаружила, что он охраняется оборванной толпой заводских парней в штатской одежде со штыками на плечах. Они были из Красной гвардии. По крайней мере, они были трезвыми. В эти дни трудно достать вино, а водка недоступна. В результате томимые алкогольной жаждой русские впали в отчаяние. Вот что случилось накануне. Алчущие алкоголя солдаты попали в винный погреб и устроили оргию; другие солдаты пришли, чтобы выгнать их оттуда и тоже остались пить. Начались ссоры. Прибыли кронштадтские матросы и красногвардейцы; пьяные и наполовину трезвые отказались уходить. Началась стрельба. Страсти все закипали и закипали, в результате произошло небольшое сражение. В конце концов внутрь была пущена вода из шланга пожарной машины, все бутылки в винном погребе разбиты и сам погреб затоплен. Трое солдат утонули в вине, от двадцати до тридцати было убито, и многие получили ранения. Но днем наступил порядок, а также стыд и раскаяние. Русский человек всегда сильно раскаивается. Он может убить человека, но после этого будет кормить и одевать ребенка убитого.
Пьер Паскаль
26 (13) декабря 1917.
Петроград сегодня представляет собой небывалую сцену. На ней разыгрывается дуэль двух обществ: нынешнего и завтрашнего. Понять друг друга они не могут, они расположены в разных плоскостях. Они не знают общей почвы, потому что, помимо самих себя, они не признают ничего. Общее можно было бы отыскать, ибо оно превыше, — церковь, но ни то, ни другое общество не желают ее признавать, а потому оба обречены: одно — на гибель, другое — на неудачу.
Вот почему все, что говорят с точки зрения настоящего против большевиков (то есть социалистов, ибо они их единственные последователи), называя их предателями, агрессорами, дезорганизаторами, будет абсолютно верным: но это не может и не должно их задевать, ибо они объявили войну нынешнему обществу и не скрывают этого.
Они теоретики, но русский народ, который стал социалистическим и большевистским только номинально, следует за ними, потому что он тоже смотрит в будущее. Он хочет прекращения несправедливости и несчастья, присутствующих на земле. Неумело, мучительно, в страданиях он, тем не менее, творит это будущее. Русская революция, какой бы ни оказалась возможная последующая реакция, будет иметь столь же огромное эхо, как революция 1789 г., и даже много более великое: это не просто случайность, это эпоха, и Боссюэ именно с этого начал бы главу своей «Всемирной истории».
Вот что надо себе сказать, чтобы понять русскую революцию, Россию вообще и, как следствие, чтобы урегулировать свои отношения с нею. Вот чего не понимают правительства. Издалека, действительно, это, может быть, не так ясно. Здесь многие понимают, но не среди людей влиятельных.
Жак Садуль
Все эти люди как будто не замечают, что, продлевая кризис, они еще больше разваливают страну, и что поражение большевиков равнозначно поражению России. Я по-прежнему думаю, что эта крамольная мысль не так уж и парадоксальна, что, если отбросить все вопросы, связанные с социализмом, союзники при нынешнем соотношении сил в России должны стремиться к тому, чтобы большевики на какое-то время оставались у власти, потому что, по крайней мере, только они кажутся способными улучшить положение дел в России; и это начинают понимать в посольстве и в миссии.
Пьер Паскаль
28 (15) декабря 1917.
День национализации банков. Вечером в трамвае спор между буржуазной и рабочими, служащими, солдатами. Она сетует на разбой, при котором грабят всех, богатых и бедных… В любом случае, бедные и богатые будут всегда и т. д. Прочие ей отвечают: «Да, но ничего не отбирают, только ведь спекуляция, нужен государственный контроль, чтобы помешать этому…» И все очень степенно.
Как только она сошла, подытожили: «Наверняка, попадья… Надо не молиться, а работать…» и другие насмешки. Темы низкой официальной пропаганды.
Зинаида Гиппиус
16 декабря.
Дмитрий говорит: надо было бы тоже устроить демонстрацию, вернее — процессию: такую тихую, с горящими факелами, с большим красным гробом, и на нем надпись: «Свобода России»… А я поправляю: нет, написать страшнее. Надо написать просто — «Россия»…
Пьер Паскаль
30 (17) декабря 1917.
Утром большая демонстрация по поводу мира. В сущности, она демонстрирует твердую волю всего народа: порядок совершенный, полки с командирами без знаков различия, солдаты на конях, свободные люди, одновременно и освобожденные, и в надлежащей форме. Обилие транспарантов. Несколько узнаваемых бывших офицеров. Рабочие. Вооруженные красногвардейцы. Женщины. Худощавые, поют. Идет народная сила, сила народа, который стремится к чистому идеалу, желая справедливости и добра. На глазах у меня навернулись слезы.
О, Боже мой, сделай, чтобы эта добрая воля, эти усилия не были напрасны!
Джордж Бьюкенен
31 (18) декабря.
Первая часть германской мирной делегации прибыла в Петроград. Они, как говорят, поражены царящей здесь анархией и заявляют, что состояние финансов и промышленности России настолько бедственное, что ни одна страна не сможет самостоятельно восстановить их до нормального состояния.
Зинаида Гиппиус
22 декабря.
Вчера был неслыханный снежный буран. Петербург занесен снегом, как деревня. Ведь снега теперь не счищают, дворники — на ответственных постах, в министерствах, директорами, инспекторами и т. д. Прошу заметить, что я не преувеличиваю, это факт. Министерша Коллонтай назначила инспектором Екатерининского Института именно дворника этого же самого женского учебного заведения.
Город бел, нем, схоронен в снегах. Мороз сегодня 15 градусов.
Трамваи едва двигаются, тока мало (сегодня некоторые газеты не могли выйти). Хлеба выдают 3/8 на два дня. Мы все более и более изолируемся.
Борис Никольский
28 декабря.
Что будет в январе — великий вопрос. Вот когда сепаратизмы-то скажутся. И вообще все скажется. Пока юг и Сибирь сыты; но ведь не вечно и они сыты будут. Землю-то везде обещали. И не только землю. Вообще, ночь темней и безнадежнее с каждою думою. Блаженны не думающие, танцующие, пьющие, курящие, играющие, спекулирующие и веселящиеся. Судя по афишам, таких достаточно. Роман стал собирать афиши, а я хожу по улицам и ему их сдираю десятками. Вчера принес более 50, сегодня более 30. Для полноты картины берем все, не только политику, но все решительно. — Боже мой, вы, потомки, которые наших дней не застанете, — если бы вы могли понять весь ужас существования среди хаоса в государстве, существующем только силой инерции, не имеющем ни людей, ни устройства, ни организации, ни даже будущего дня… Поймите, что значит — не иметь завтрашнего дня для России! Мы ждем во тьме и не знаем времени; знаем только, что оно идет и его каждое движение — глубже в ночь и дальше в разрушение. Где предел и конец? Египетская тьма. Ни смеяться, ни плакать, — ни к чему. Существуй в этой тьме кромешной, а не можешь — умирай. Старики самоубийством кончают, а молодежь — пьянствует, пока может. Но все припасы везде кончатся. Мученье. И ни просвета, ни мысли, ни души. Одно томленье. Мы, как заточенные в беспросветную темницу, обречены ждать.
Владимир Лопухин
Публика наша стихийно устремлялась за границу. Движение началось еще до 25 октября, лишь в предвидении ознаменованных этою датою событий. После же 25 октября выезд приобрел массовый характер. Из Петербурга люди либо непосредственно выезжали за границу, пока граница была открыта, через Торнео via Берген, либо посредственно через Кавказ, Крым, Николаев, Одессу, думая вначале отсидеться на юге России, а потом вынужденные оттуда бежать с наступлением ужасов Гражданской войны.
Кому не удалось бежать, из осевших на юге, те жестоко пострадали. Большая часть пали жертвами революционной бури. Но многие погибли естественною смертью, оказавшись не в силах противостать всяческим лишениям, порожденным разрухою, и пережить потрясшие их сознание непонятые ими события.
Отправились одними из первых на юг, из числа тех, чьи имена пользовались известностью по значительности занимавшегося положения: дважды премьер-министр И. Л. Горемыкин, дважды министр — сначала финансов, потом — торговли, впоследствии управляющий Государственным банком И. П. Шипов, бывший министр иностранных дел С. Д. Сазонов и др.
Николай Реден
Впервые за несколько месяцев я посетил самостоятельно Народное собрание, чтобы послушать оперу «Вертер». Ежедневно сталкиваясь с реалиями жизни, было трудно проникнуться сочувствием к внутренним переживаниям молодого человека, мучившегося неспособностью преодолеть страсть к супруге своего лучшего друга. Сценарий, музыка и костюмы казались фантастическими, но более всего поражала аудитория.
Театр был полон каких-то неопрятных субъектов. Нечасто попадались люди, которых встречаешь в опере. Было много уставших и разочарованных лиц, более половины мест занимали солдаты и матросы с револьверами у пояса, с ружьями на коленях.
На протяжении первого отделения в театре было шумно, но потом установилась гнетущая тишина. Зрители, проникнутые революционным настроением, не могли скрыть своего презрения к романтическому сюжету, музыка отнюдь не звучала как военный марш и не взбадривала. Когда разыгрывалась сцена самоубийства героя, большинство зрителей спали, храп заглушал музыку оркестра.
Идиллическое спокойствие нарушил выстрел Вертера на сцене. Галерка тотчас ответила четырьмя выстрелами: это несколько солдат, разбуженных сценическим действием, инстинктивно выстрелили из своих ружей. Они не собирались причинить кому-то вред — просто сработал рефлекс. На несколько секунд аудитория замерла, напряженно всматриваясь вверх, но вскоре снова расслабилась. Никто не пострадал, оснований для волнений или негодования не было.
Способ возвращения из театра был даже более пугающим, чем стрельба во время спектакля. После семи вечера трамваи не ходили, и театралы были вынуждены идти домой пешком независимо от того, как далеко они жили. Когда занавес опускался в последний раз, публика уже собиралась на площади перед театром. Толпа делилась на небольшие группы, и они направлялись домой в разные районы города.
Мужчины и женщины — совершенно незнакомые друг другу — шли посередине улицы бок о бок, обмениваясь шутками, посмеиваясь над положением, в котором оказались. По мере того как они удалялись все дальше и дальше, толпа постепенно таяла. Когда кто-либо из группы подходил к дому, все остальные останавливались и следили за ним, пока попутчик благополучно не скрывался за дверью. Затем шли дальше.
Банальное выражение «один в поле не воин» утратило свое ироничное значение, и осторожность диктовалась суровой необходимостью. Человека, шедшего ночью в одиночку по улицам Петрограда, подстерегала опасность. Очень часто его останавливали бандиты, грабили, раздевали и разували, что было страшнее лишения обесцененных денег. Ночью нередко можно было видеть людей, бегущих в одном нижнем белье по морозу, осторожно касаясь льда босыми ногами, — это были жертвы ограбления.
Мадлен Доти
Типичный русский имеет две личины — он и зверь, и ангел. И если вы ожидаете от него ангельского характера, он вам его явит. Многие иностранцы испытывали большие трудности в Петрограде и возвращались домой с дикими историями; но большую часть трудностей они создавали себе сами. Вы же не машете красной тряпкой перед быком, если хотите, чтобы бык держал себя в руках. И уж совсем не разумно надеть цилиндр, шубу и кольцо с бриллиантом, подойти с важным видом к голодному, оборванному большевику и заявить ему, что он пройдоха.
Каждый день почти на каждом углу джентльмен в шубе и солдат могли схлестнуться в жарком споре. В конце концов он всегда сводился к одной и той же практической основе:
Солдат: Ты капиталист.
Джентльмен: А ты пройдоха.
Солдат: Капиталисты — враги народа. Все должны быть бедными, все должны быть одинаковыми. Где ты взял эту шубу?
Джентльмен: Не твое дело.
Солдат: Нет, мое. Теперь наша очередь носить шубы, и мы собираемся их заполучить.
Иногда, под покровом ночи, шуба меняла хозяина; но, как правило, солдат и джентльмен просто прощались, кипя от злости.
Однажды ночью остановили и стали грабить Джека (Джона) Рида. Но он знал несколько слов по-русски и объяснил, что он американец и социалист. После чего ему незамедлительно вернули его имущество, сердечно пожали руку и радостным отпустили восвояси. В другую ночь остановили и ограбили одну женщину. Она была русской и трогательно объяснила, что живет далеко и ей нужны деньги на трамвай. Ее мольбы возымели эффект. Ей вернули рубль и дали следующую инструкцию: «Если какие-нибудь солдаты снова начнут Вас грабить, просто скажите им, что товарищ такой-то уже Вас ограбил, но оставил рубль, чтобы Вы смогли добраться домой».
А. Егоров
Одним из важных мероприятий было поддержание на улицах революционного порядка. В районе к тому времени был организован штаб Красной гвардии под руководством Воробьева и Дункена. Штаб поручил нам ведение охранной службы.
Мы знали, что дело это нелегкое. Время стояло тревожное. Всякие темные силы старались использовать все пути и средства, чтобы сбросить большевиков.
На улицах, как только скоплялись кучки людей, сейчас же появлялись «агитаторы», призывавшие слушателей к свержению Советской власти, к созыву Учредительного собрания и т. д. Приходилось нам эти собрания разгонять, а злостных «агитаторов» арестовывать.
Мне также пришлось работать по ликвидации уголовного элемента. Надо сказать, что уголовщики тогда действовали особенно активно, а это, конечно, вело к недовольству среди населения, рождало всякие слухи, сеяло панику.
Однажды я стоял на посту — угол Смоленского и Прогонной. Подбегает ко мне женщина и говорит:
— У меня были грабители, забрали все — до нитки. Я солдатка, заступиться за меня некому. Помоги, товарищ!
Я спрашиваю:
— А куда пошли грабители?
— А вон туда, к Семянниковскому заводу, к чайной.
Я побежал туда. Смотрю — около чайной сидят трое, делят какие-то вещи. Я их арестовал и отвел в штаб.
Улики имелись налицо, и суд был короткий.
— Что с ними делать?
— Расстрелять!
Вопрос решили общим голосованием. Грабителей отвели вниз и расстреляли.
Да иначе и нельзя было: грабежи в те дни являлись преступлением не только уголовным, но и политическим, и бороться с ними можно и нужно было только самыми решительными мерами.
Мадлен Доти
Из дворца Николая Николаевича я отправилась на квартиру Максима Горького. Несколько дней назад я уже была там и встретила мать Терещенко и жену Коновалова. Терещенко и Коновалов — это двое министров, заключенных в Петропавловскую крепость. Эти мать и жена извели себя тревогой. Со своей дилеммой они обратились к Максиму Горькому. Последний оставался единственным интеллектуалом, который еще не покинул большевиков. Он делал большое дело. Он критиковал, осуждал, но и пытался помочь. Каждый день его газета «Новая жизнь» вскрывала недостатки большевистского правительства. Ежечасно он подвергался опасности ареста. Но его позиция превратила его дом в убежище угнетенных. За помощью к нему приходили и рабочие, и графини.
Мария Андреева, соратник Горького на протяжении двадцати лет и де-факто его жена, была очаровательной хозяйкой. Именно она ободрила расстроенных женщин и пригласила их к чаю. Именно она пообещала посетить заключенных мужчин. Именно она рассказала Горькому о ревматизме Коновалова. Когда Горький услышал об этом, он подошел к телефону и договорился, чтобы его врач посетил больного. Когда женщины уходили, у них в глазах были слезы радости и благодарности.
Мария Андреева рассказала мне, как она провела тот день. Она побывала в Петропавловской крепости. Она видела заключенных мужчин. Она обнаружила, что Коновалов очень болен, заключенные прошли через суровое испытание. Коновалов опрометчиво написал своему другу письмо, осуждающее большевистское правительство и декларирующее, что Россию продают Германии. Это письмо попало в руки солдат-охранников. Они были в ярости. Они бросили Коновалова в карцер — темную камеру в подвале, где от стен начло влагой. Когда другие заключенные услышали о бедственном положении Коновалова, то устроили совещание. Было решено, что Коновалов слишком болен, чтобы остаться в живых при таком обращении с ним. Они решили провести акцию протеста. Министры, генералы и другие политические заключенные решили объявить голодовку. Они не собирались отставать от воинствующих суфражисток.
Министры и генералы доказали, что их голодовка эффективна. Солдаты забеспокоилась, затем пришли в ярость. Они вывели маленькую общину во двор и выстроили у стены. Последовал ультиматум: «Мы вас расстреляем, если вы не прекратите голодовку».
Но свет снизошел на трех кронштадтских матросов. Они внезапно сделали шаг вперед. «То, что мы делаем, неправильно, — заявили они. — Это противоречит всем принципам братства. Этих людей можно расстрелять, только перешагнув через наши трупы».
Их мужество победило. Ангел в русском солдате взял верх. Заключенных отправили обратно в их камеры, а Коновалова выпустили из тюрьмы.
«Но, — сказала Мария Андреева, закончив свой рассказ, — в другой раз все может сложиться по-другому. Мое сердце болит, когда я думаю о будущем».
После моего возвращения в Америку я прочитала, что в Петропавловской крепости были убиты два министра. Я полагаю, одним из них был министр финансов. Ночной охранник вошел в камеры и заколол мужчин. Это не было деянием Советской власти, это было делом той дикой, мстительной силы, которая сорвалась с цепи в России. Как жаль! Потому что русский обладает бесконечными возможностями. Он и ангел, и зверь. Над ним могут властвовать как высокие идеалы, так и низменные страсти. Но у Советского правительства нет времени, чтобы научить идеалам. В своей отчаянной борьбе за выживание, в своей борьбе за равенство оно использует диктаторские методы.
Только голос Горького возвышается над этим водоворотом, призывая к умеренности, к терпению, к возвышенным методам наряду с возвышенными принципами, призывая к духовному возрождению наряду с экономическим равенством. Вот его слова, которые появились в одно прекрасное утро в его газете «Новая жизнь»:
«Весь вопрос в том, принесет ли революция духовное обновление? Сделает ли она людей честнее и искреннее? Или жизнь человека стоит так же дешево, как раньше? Новые чиновники так же грубы, как старые? А старые зверства все еще существуют? Осталось ли прежнее жестокое обращение с заключенными? Осталось ли взяточничество? Разве не правда, что у грубой физической силы всего лишь поменялись хозяева и что не было никакой новой духовной реализации?
В чем заключается смысл жизни? В духовной реализации, в развитии всех наших способностей для добра.
Время для этого еще не пришло. Сперва мы должны захватить власть силой. Такой ответ был мне дан. Но нет яда более опасного, чем власть над другими. Мы не должны это забывать, иначе яд отравит нас. И тогда мы станем худшими людоедами, чем те, против кого мы боролись всю свою жизнь. Наша революция должна быть революцией сердца и ума, а не революцией штыка».