1

Сегодня к командиру партизанского отряда Кондрату Мозольксву приковыляла из Долгого Моха бабка Потыличиха - партизанская связная. Мозолькова мучил ревматизм ног, и он лежал в постели.

- Ну, Кондрат Степанович, к царю-батюшке во дворец легче было, чем к тебе попасть. Кругом стража, и каждый на меня свою пушку наставляет. Пока добралась до твоего штаба, запамятовала, сколько раз сердце в пятках побывало.

Потыличиха дотошно осматривала землянку командира отряда.

- А ты, значит, сердешный, занемог? И давненько у тебя это с ногами?

- Считай, с гражданской войны, в болотах белорусских подцепил эту болячку.

- Вот не знала я, грешная, а ведь у меня настойка такая и мазь имеется. Недельку помажешь - и как рукой сымет. Вот те крест, - перекрестилась Потыличиха и продолжала: - Ну, Кондрат Степанович, устроился ты ладно. Тепленько у тебя тут и домовито, что в избе хорошей. Понятно, в начальниках ты. Вот тебе и почет и уважение. В нашей деревне только о тебе и россказни…

- Ладно, рассказывай, чего там в Долгом Мохе творится?

Потыличиха оглянулась кругом, наклонилась и, приставив ладонь к губам, зашептала:

- Немцы, Кондраша, с тобой покончить собираются. У меня в постояльцах такой немец живет злющий, как собака. В черном мундире и исподлобья глядит. Румпель по фамилии, «сес-сес» какой-то. В деревне приказов понавешали. Баб насильничают. Из хаты ночью выйдешь по нужде - расстрел. Бабам больше двух собираться не велено - расстрел. Так этот «сес-сес», говорят люди, приехал, Кондраша, тебя ловить.

- Вот ты мне скажи лучше, как правнуки мои живут - Сережка да Андрей?

- Беда мне с ними, Степанович. Того и гляди, немцы распознают, чьи они. А среди наших в деревне, ох, какие злые люди есть. Скрынников, подлюга, к немцам переметнулся, бургомистром его назначили. Пузняева откель-то прислали. Тот плетки из рук не выпускает, и по малому и по старому ходит она. Сама видела, как он бригадира, одноглазого Коновалова, порол, изверг. Евтух Кушник с Пузняевым заигрывает. Как увидит, так и к себе самогон пить тащит. Евтух на всю округу своим самогоном славится. Особый секрет знает, как его варить. Что слеза чистый, а по крепости - спирт. Сенька и Сидор Клипиковы - братья, что из тюрьмы не вылазили, - возвратились, и Пузняев их к себе полицаями забрал служить.

- Ничего, сведем мы с этим отребьем счеты. Не долго придется им родную землю поганить.

- Давно бы головы с них поснимать надо, Степанович. Проходу от них нет, обижают людей, измываются. Позавчера пьяные напились, Стешкину дочь Любу изнасильничали, завязали юбку на голове и голяком по деревне пустили. А сами, кобели проклятые, стоят и ржут, как жеребцы. На всю деревню девку опозорили.

- Ничего, ничего, - сжимает кулаки Мозольков. - Они от народной кары не уйдут. Говори, что с ребятишками малыми делать будем? Давай совет держать.

- Нельзя ли их, Степанович, к тебе?

- В партизаны? - усмехнулся Мозольков.

- Нет, я сурьезно. И я бы с ними к вам пришла. Стряпать я могу, обшивать бойцов твоих буду.

- Это дело сурьезное, сразу не решить. Как надумаю, передам тебе, если что. А сейчас топай на кухню. Принеси обед на двоих. А то проговорим мы тут - и голодные останемся.

Они пообедали, и Потыличиха, разомлев от тепла, рассказывала Мозолькову о своем тяжелом житье-бытье.

- Значит, с немцами больше и дня находиться не хочешь? А они ведь веселый народ. Все с губными гармошками.

- Они, окромя губной гармошки, и музыки другой не знают. Оттопырят губы и ноют, ноют на этих гармошках, аж сердце тоской заходится. А вечером посадятся за стол, лампу посередке поставят, сымут рубахи и подштанники и давай вшей бить. И глаза у них бесстыжие, хотя бы меня-то - старую постеснялись. Какой там! Ловят вшей, щелкают и на стол кладут. Это вроде игра у них такая: кто больше набьет. Бубнят, бубнят между собой, а потом как заспорят - и в драку. А боятся-то как партизан! Чуть где стукнет, сейчас насторожатся, как собаки, и между собой: «Русь партизан, русь партизан». Ко мне как-то вечером зашла Дарья Прошина. Принесла патефон прятать. А они увидали. Завели и по-своему «гыр-гыр». Вроде по душе им песня наша пришлась. И вот тебе, как назло, попалась одна пластинка про амурских партизан. Как заиграла, ты бы поглядел, Степаныч, что с ними было, батюшки мои! «Партизан, партизан!» - кричат и тычут в патефон пальцами. Один из них подбежал, схватил пластинку и об пол, а сам сапогами по ней топчется. «Капут партизан, капут!» - кричит и смеется.

- Да, видать, мы им здорово насолили, что они и слова этого пуще смерти боятся.

- А звери они. Гришку Вороного нашли - в подвале прятался - и на расстрел повели. Шел он, хромал - подраненный с войны вернулся, бледный как мел, а спокойный: ничего не сказал им, а только поклонился народу. Анну Григорьевну, жену нашего счетовода, шомполами пороли. Она, бедная, две недели уже больная лежит. Кожа полопалась, так били.

- А за что они ее?

- Ослушалась. Петуха не дала резать. Они у нее почти всех кур постреляли и поели…

Разговор прервал вошедший к Мозолькову Куранда:

- Товарищ командир отряда, сколько я в армии, никогда никем мне командовать не приходилось, понимаете, и в газетах долго работал. Поручите мне партизанскую газету выпускать. На фронте я тоже редактором был, в газете дивизии. Правда, мало времени, но был.

- Ладно, товарищ Куранда, идите, подумаем, куда вас. Газета, конечно, важное дело. И я бы не против, чтобы выпускалась у нас газета, да командиров и политработников у нас больно мало. Просто кризис. Вы партийный?

- Да… - Куранда замялся. - Член партии, но билет у меня закопан.

- Ну, какой же вы партиец, без билета?

- Мне, товарищ командир, до весны дожить, а там я отыщу. Я помню, куда спрятал. Понимаете, не было иного выхода. Разве я один так? Партбилет, уверяю, останется цел.

- Что ж, поживем - увидим…

Пока Куранда стоял и говорил с Мозольковым, бабка Потыличиха не сводила с него глаз. Когда он вышел, она троекратно перекрестилась.

- Господи, матерь божия! А ведь это тот самый.

- Ты чего это? Знакомый тебе?

Она замахала руками.

- Да провались он в тартарары, фулиган!… Две недели я за ним осенью охотилась и все же накрыла. У меня на огороде погребок. Там я молоко для ребятишек держала. Чтобы немцы не пронюхали, накрывала его сверху бурьяном и навозом. А этот вот золотозубый приметил. Один день-пойду - нет молока, через два дня - опять нет. А дверцы открыты. Думала, кот приблудный шкодит. Засела как-то за бочку в погребке и сижу. Слышу, кто-то на носочках к погребку крадется. Шебуршит бурьяном, открывает дверцы. Спускается. Думала, немец. А он за горшок и буль-буль мое молоко. Схватилась я из-за бочонка да скалкой его как ахну. Закричал он и из погреба пулей вылетел.

- Ну и перестал к тебе кот приблудный в погребок ходить?

- Перестал. Как ветром сдуло.

- А может, ты ошибаешься?

- Нет, что ты, Степанович, он самый. У него и зубы приметные - золотые.

- Ну что же, выясним и накажем, если это он, - пообещал Мозольков. - А теперь прощай, я на учебу пойду. Погляжу, как мои хлопцы оружие германское осваивают. Правнукам возьми вот от меня подарки. - И Мозольков передал Потыличихе сверток.