Гончаренко Валентина
Рассказы бабушки Тани о былом
Первый рассказ
Мои родители
В жизненной суматохе, в мелочной суете и крупных потрясениях пролетели мои месяцы, годы и десятилетия, неумолимый закат очень близок. Сестры мои давно умерли, уже сына похоронила, а меня Господь зачем-то задержал на этом свете. Он дал мне счастье участвовать в неудержимом подъеме нашей страны к высотам могущества и страшное несчастье увидеть, как, подточенная, она развалилась. Благоговейно преклоняясь перед Богом за подаренные мне годы, хочу смиренно спросить, за что Он наказал меня мучительной пыткой слушать каждый вечер, как телеподонки продолжают пластать меня, мой народ, мою страну и ее историю. И никуда не деться от этих мерзавцев. Читать уже не могу. Очки не помогают. Перспективы закрылись старостью.
Наши отцы делали революцию, избавили Родину от руин Гражданской войны, подготовили советских людей к невиданному в истории героическому подвигу в Великой Отечественной. Мое поколение вывело страну в космос, сделав ее второй по мощи державой мира. А вот наши дети не сберегли ее. Однако есть надежда, что лучшие из них в срок успеют оглянуться и, ужаснувшись содеянному, постараются вместе с внуками вернуть историю на круги своя. Адресуясь к ним, я хочу рассказать о себе, о своих современника, о тех тяжелейших испытаниях, выпавших на нашу долю, и как-то объяснить, откуда брались силы, чтобы их выдержать. По-видимому, все определяется тем, что каждый из нас чувствовал себя лично ответственными за будущее Отчизны, верил, что оно будет светлым и прекрасным, поэтому жили мы весело, много смеялись и пели, не ныли и не скулили, мелочи скудного быта нас не угнетали. Мы находили радость в высшем ярусе наслаждений.
Сейчас быт заполонил все горизонты, а для нас он был делом последней важности. Это не значит, что нам было чуждо стремление к уюту и модной одежде. Оно было, но не на первом плане. На первый план вышло сознание, что нам принадлежит вся страна и мы должны, как рачительные хозяева, так своим трудом обустроить ее, чтобы всем жилось вольготно и счастливо. Нам дорого все, что создано нашими руками, поэтому отобьем охоту любому, кто посягнет на наше достояние. А оно огромно. Это великий народ, это необозримые просторы Родины, это счастье свободно творить ради еще более прекрасного будущего. В этом корни массового героизма советских людей, поднявшихся на борьбу с фашистской нечистью… Они верили, что ведут «бой, святой и правый, смертный бой, не ради славы, ради жизни на земле». Воевали все. И те, кто был на фронте, и те, кто стоял у станков или сеял хлеб. И мой труд вливался «в труд моей республики». У наших детей умышленно отняли эти высокие идеалы, заменили их радостью в погоне за животными инстинктами, ограбили и опошлили их души. Гляжу я на своих ставших дедами потомков и горько жалею их судьбу. Моя жизнь, несмотря на напряжение, была намного богаче, красивее и радостней их болотного существования.
Я родилась на юге Киргизии в семье сибирского казака, еще в царское время сосланного из Хабаровска в Среднюю Азию за организацию забастовок да так и осевшего там на всю жизнь в небольшом узбекском кишлаке. По-узбекски он говорил свободно, полюбил местную кухню, и сколько я себя помню, на нашем столе преобладали плов, лагман, шавля, манты, а по торжественным случаям — шашлык. Конечно, и борщ ели, котлеты с картофельным пюре, жаркое с картошкой, разные вареники: с творогом, с вишнями, с капустой или той же картошкой. Не очень часто варили домашнюю лапшу с курицей, еще реже — молочную кашу из пшена. Предпочитали ей молочную лапшу и молочную рисовую кашу. Отец привык к зеленому чаю, каждый день час — полтора проводил в чайхане, по-восточному усевшись на помосте и ведя неторопливую беседу с друзьями узбеками. Подражая им, бросил курить папиросы, стал закладывать за губу насвай и выплевывать его на землю, поэтому позволял себе это наслаждение, только находясь на улице или в кузнице.
Мы с мамой вместо чая пили компот или молоко. А в жару все утоляли жажду айраном. Это снятое кислое молоко, разбавленное ледяной водой из глубокого колодца. Отец был настоящим главой семьи и авторитетнейшим человеком в кишлаке. Все уважительно называли его «Усто», что означало «Мастер». Золотые руки у него были, все умел делать: соорудить телегу, сани, подковать коня, починить замок, швейную машинку, часы, примус или ружье, отремонтировать молотилку, веялку, косилку или плуг, запаять прохудившееся ведро или тазик, сшить брюки или стачать сапоги. Незаменимый человек для села. Один на всю округу. Сам ковал подковы, ураки (серпы) и мотыги. Под одной крышей с домом он устроил кузницу и слесарную мастерскую, и там постоянно толпился народ: местные узбеки и армяне, хохлы из соседнего поселка и киргизы с гор. За свою работу он брал деньгами и натурой. Киргизы, например, рассчитывались с ним баранами, кумысом и выделанными шкурками сурков и лисиц. У армян, узбеков и хохлов водились деньжата, они расплачивались, кто как пожелает.
В Среднюю Азию отец попал, как я уже сказала, не по своей воле. Мне ничего не известно о его родителях, никогда их не видела, отец мало о них рассказывал. Помню только, что он с благодарностью вспоминал, как отец силком заставил его окончить гимназию. Подозреваю, что мой дед обладал недюжинным умом, раз понимал значение образования. Он владел слесарной мастерской и кузницей, где мой отец с детства работал наравне со взрослыми, поэтому, попав в ссылку молодым, поразил всех своим мастерством. Мальчишкой он не хотел учиться. В тринадцать лет убежал из дома в Хабаровске во Владивосток, юнгой сплавал в Австралию, через год чуть живой вернулся домой и подчинился воле родителя, сел за парту. Революцию 1905 года он пережил подростком. Еще учась в гимназии, бегал на демонстрации, расклеивал листовки, пропадал на тайных сходках, но гимназию все же закончил.
Революционная стихия захватила его целиком. Несколько раз побывал за решеткой, дело завершилось высылкой к узбекам и киргизам. Но он не угомонился: утверждал Советскую власть в кишлаках и аулах, правда, без оружия в руках, с отрядами красногвардейцев в походы против басмачей не ходил, комиссарил в чайхане. Там был всякий народ, и басмачи тоже, но его не трогали, ценили за мастерство и преданность местным людям и обычаям.
И мама моя очутилась в этих краях тоже не по своей воле. Она родилась на Украине, в небольшом поселке близ города Фастова. Отец моей бабушки, то есть мой прадед, веселый и общительный пан Лещинский, служил в конторе фастовской железнодорожной станции каким-то чиновником. Общался по работе главным образом с русскими, поэтому дома у себя завел русские обычаи и убедил жену и дочь — панночку разговаривать даже между собой только по-русски.
Моя бабушка переняла от своего отца веселый нрав и общительность. Панночкой полюбила бывать на «вечорныцях», где пела и плясала в компании украинских хлопцев и девчат. Там и встретилась с кудрявым рослым парубком, влюбилась, парубок тоже потерял голову и не побоялся пойти к пану Лещинскому просить руки его единственной дочери. Возмущенный пан прогнал наглеца и со своего двора и с работы. Парубок вернулся в поселок вместе с панночкой, сбежавшей из дома. Новая родня встретила ее злобно. Что будет делать в поселке такая белоручка? Коровы и то боится! В ее защиту стал только свекор, а свекровь, две золовки и деверь ели ее поедом. Она зачахла, заболела чахоткой и сгорела, оставив сиротами сына и дочь. Дочь — это моя мама, Ксения Степановна. От отца она унаследовала густые вьющиеся волосы, а от матери — веселую непосредственность, чудесный голос, любовь к песне, анекдотам и смешным байкам. Знала их много, на всякий случай жизни у нее была готова присказка или байка.
Осиротевших внуков пан Лещинский забрал к себе. Степан, отец детей, не противился этому, понимая, что среди его родни детишкам будет очень горько. Их затуркают, забьют. Пан Лещинский не захотел, чтобы его внуки носили фамилию ненавистного хохла и записал их на свое имя. Он умер, когда маме было четырнадцать лет, а бабушку похоронили за два года перед этим. В дедовом доме они остались вдвоем с братом, который к этому времени уже работал на станции. С помощью польской родни мама попала в няньки к управляющему сахарным заводиком, хозяином которого был богатый обрусевший немец. Через пару лет этот немец приставил маму к своим двум дочкам, чтобы она следила за их гардеробом и прибирала в комнатах, отведенных для девочек. Еще она должна была отвозить их в гимназию, а после занятий забирать домой. Утром молодой армянин Аванес, кучер сахарозаводчика, подавал к подъезду коляску. Девочки в сопровождении мамы отправлялись учиться, а после занятий они находили коляску у ворот гимназии. Мама ждала девочек, занимаясь каким-нибудь рукоделием в глубине экипажа. И так каждый день, кроме воскресенья. Жалованья горничной хватало, чтобы мама могла одеваться как барышня: шляпки, туфельки, набор платьев к каждому сезону, костюмы, накидки, пальто, разные зонтики и перчатки.
Школьницами мы любили рыться в ее сундуке, перебирая с интересом предметы былой, на наш взгляд, роскоши. Примеряли мамины наряды и удивлялись, что она когда-то их носила. Особенно нам нравилось легкое белое пальто-плащ из плотной, похожей на чесучу материи. Воротник, борта, подол, карманы и края широких рукавов были обшиты тяжелым кружевом, рисунок которого состоял из деталей выпукло обмотанных блестящей шелковой нитью. Платья, шляпки и зонтики к этому времени не сохранились, а вот туфельки, некоторые костюмы — не брючные, конечно, — еще лежали в этом. сундуке. Там же в мешочек было уложено с полдюжины красивых перчаток: митенки, кружевные до локтей, лайковые, шелковые с вышивкой и без нее. То есть сохранились вещи, которые в новое время нельзя было носить и переделать тоже невозможно. Сейчас не помню, куда потом девался этот сундук. В старших классах я его уже не видела. И оставим эту тему, вернемся к коляске, где мама вместе с Аванесом ждала, когда девочки выбегут за ворота гимназии
Хотя кучер и горничная — одинаковые слуги для господ, Аванес считал свою соседку по карете особой рангом намного выше себя, не смел лишний раз обратиться к ней. Маме скучно сидеть, набрав в рот воды, она начинала напевать вполголоса, работая иголкой. В какой-то момент и Аванес не выдержал, запел, получился красивый дуэт.
Подбежавшие девочки заслушались, рассказали дома родителям, и хозяин стал приглашать маму с Аванесом в гостиную, когда там собирались гости. Без репетиций, конечно, никак не обойтись. Репетировали, пели, много раз виделись в течение дня, безумно влюбились друг в друга и решили пожениться.
Мама была сама себе хозяйкой. Отец- хохол отказался от нее сразу же, как дедушка забрал осиротевших внуков к себе. Отца фактически нет. Есть брат, но он не будет противиться, что бы она ни сделала.
Аванес тоже человек независимый, но по обычаю ему следует спросить разрешения на женитьбу у родителей. Через знакомых он передал эту просьбу. Из Армении ему ответили, чтобы немедленно ехал домой, здесь ему нашли невесту с приданым, из уважаемой армянской семьи. Если ослушается, никто из родных на порог его не пустит с женой- голодранкой да еще польских кровей. Аванес ослушался. В городе его венчанию препятствий не было. Он был прихожанином ближайшей церкви, регулярно исповедовался и причащался, да и документы у него были стараниями хозяина на русское имя — Алексей Агасиев. Сыграли свадьбу. Аванес остался на прежнем месте, мама распрощалась с девочками, занялась обустройством дома дедушки, где они поселились с Аванесом.
Брат обрадовался этому. Наконец-то в доме запахнет жильем, будет наведен порядок и чистота. А то он совсем запустил его: то на работе пропадает, то в трактире и ночует дома редко. Есть места, где ему приготовлены тепло, ласка и нежные объятия.
Лицом и силой, буйными кудрями он повторил своего красавца отца. В округе не было никого сильнее его, поэтому, когда готовились к кулачным боям, каждая сторона сманивала его к себе. Не скупились на посулы, одаривали деньгами, поили и угощали в дорогих трактирах. В одной из таких драк озверевшие противники забили его насмерть оторванными от забора досками. Когда хоронили брата, мама была на сносях. Родилась девочка, смуглая, кудрявая, настоящая армянка, названная при крещении Варварой — Варвара Алексеевна Агасиева, но для Аванеса она была Вартуш. Так звучало ее имя по-армянски. Весь мир для него сосредоточился в жене и в дочери, любил он их беззаветно и пылко. Работая на конюшне, правя лошадьми, он потихоньку улыбался, думая о тех, кто ждет его дома. Казалось, жизнь вошла в свою прочную стезю, но тут случилось нечто непредвиденное.
Аванеса отыскал Осип, брат его матери, двадцать лет тому назад уехавший в Среднюю Азию и там создавший свое хозяйство: дом, при нем лавка, несколько гектаров богарной (неполивной) земли, лошади, коровы, овцы и три верблюда. Верблюжья шерсть не сваливается, одеяла из нее служат вечно, поэтому Осип и держал этих неприхотливых животных. Покупают шерсть хорошо, передавал Осип, и вообще торговля идет неплохо, хозяйство тоже дает доход. Но Бог не дал Осипу детей, некому передать нажитое, вот он и решил сделать Аванеса своим наследником. Он ждет племянника с нетерпением. Пусть Аванес едет смело, Осип умеет держать слово.
Весточка от дяди зажгла Аванеса. Распродали, что можно было продать, и налегке пустились в неизвестность. Мама уговорила мужа взять с собой швейную машинку «Зингер», доставшуюся ей от бабушки. Удивительная марка «Зингер»! На этой машинке шила моя прабабушка, потом бабушка и мама, потом я с сестрами, потом Варя передала ее своей дочери, уехавшей в Сибирь, и до сего дня механическая старушка продолжает шить. А ведь ей более ста лет! Некоторые детали стерлись, их заменили, но весь основной механизм с завода Зингера работает до сих пор.
Приехавшего с семьей племянника Осип встретил трогательно, устроил по этому случаю пир. Аванес с мамой очаровали всех своими песнями. Это помогло им быстро слиться с новым окружением. Аванес старательно помогал дяде. Первое время везде его сопровождал, но скоро научился сам принимать правильные решения. В нем пробудились недюжинные хозяйственные способности. Осип без колебания передал ему все свои дела, объявив принародно законным новым хозяином нажитого Осипом имущества. Аванес рьяно включился в работу, Осип похваливал его и почти все время проводил в беседке, сплошь увитой виноградной лозой. То лежал на поставленном там старом диване, то сидел в кресле и перебирал какие-то бумаги. Слабел на глазах и тихо умер, никого не потревожив в час своей кончины. Аванес страдал от того, что не был рядом с ним в это мгновение, плакал и просил прощения, стоя на коленях перед гробом дяди. Хозяйские хлопоты не дали ему долго горевать. Земля требовала заботы: то вспашка, то сев, то прополка, а в самое пекло — жатва и молотьба. Ссыплют зерно по закромам, настает очередь мельницы и крупорушки… Всюду нужен строгий глаз и хозяйское присутствие. Аванес возмужал, в голосе пробились властные нотки, работники почувствовали его крепкую руку. Под его руководством перекрыли новым железом дом, пристроив к нему еще две комнаты, настелили везде деревянные полы, расширили лавку. Аванес набил ее товаром, необходимым проезжающим мимо кочевникам. Через кишлак проходил тракт, по которому кашкарлыки прогоняли табуны ишаков, с прогибающимися спинами от тяжелых мешков с разным зерном, выращенным по другую сторону гор. В кишлаке останавливались караваны верблюдов. Аванес свел дружбу с караванщиками и удачно продал им своих верблюдов, посчитав их содержание не выгодным для хозяйства. Ночевали в местной чайхане и киргизы, пригонявшие в долину косяки лошадей. И погонщик ишаков, и караванщик, и табунщик могли найти в знакомой лавке все необходимое, Аванес успел хорошо изучить их потребности. Торговля сделалась очень прибыльной. Появилась коляска для поездок в церковь, в волость и по гостям, дом обставили городской мебелью. Полтора года промелькнули как один день.
Как-то в ноябре, когда зерно убрали и смололи, с бахчи свезли поздние арбузы и дыни, отжали виноград и поставили молодое вино, несколько освободившийся Аванес отправился в город. В сопровождении парнишки узбека он выехал на повозке глубокой ночью, чтобы к обеду успеть в нужное место. Обещал вернуться к вечеру другого дня. Прошел третий, а его нет. Встревоженная мама послала старого работника на поиски. Тот нашел Аванеса недалеко от кишлака, в кустах близ придорожного родника. Хозяин лежал на земле лицом вниз, под лопаткой торчала рукоять ножа. Собственного ножа Аванеса.
Сразу после похорон старуха выгнала маму с ребенком на улицу без ничего, вышвырнув только мешок с ее совершенно не нужными здесь городскими нарядами. Мама с трудом вырвала из ее рук свою машинку. Попавшую в беду женщину приютили узбеки, родители парнишки, сопровождавшего Аванеса в его последней поездке. Парнишка тоже сгинул, так никогда и не объявился, много лет родители тщетно искали его. Пропали лошади и повозка. Зато у племянника старухи, жившего в том же кишлаке, вскоре обнаружились капиталы. Вдвоем со старухой они каким-то образом смогли переделать завещание Осипа в свою пользу. Под презрительное осуждение всего кишлака племянник старухи со смешным именем Гайка вошел во владение хозяйством Осипа. Мама не стала тягаться с возможным убийцей. Одна, неграмотная, нищая, что она могла противопоставить этому спаянному клану. Во время коллективизации Гайку раскулачили, осудили на десять лет, и он где-то на Урале отдал концы. Двух его старших сыновей тоже выслали, уцелела только дочь. Ее дети, внуки Гайки, ходили в школу, где я работала. В кишлаке все считали, что они внуки подлого убийцы.
В благодарность за угол и кусок хлеба мама обшила приютившую ее семью. Посыпались заказы, а с ними достаток и небольшие деньги, на которые мама завела простейшую обстановку, когда из узбекской кибитки перебралась в небольшую комнатку в доме поселкового лавочника Пундыка, попросившего ее обшить и его семью.
Что-то не заладилось в машинке, Пундык пригласил моего отца, уже известного в кишлаке Усто. Отец разобрал машинку на части, почистил и смазал каждую из них, снова собрал и посидел, чтобы убедиться, ровная ли строчка, легко ли движется материя под лапкой, свободно ли бежит нить от катушки, достаточно ли ее натяжение. Мама шила, отец пил чай и слушал ее рассказ, как она очутилась в этом селе. Оба посмеялись над схожестью своих судеб. Однажды отец тоже был выброшен на улицу, и его тоже приютили узбеки. Он поведал, что сослан сюда, и его, по распоряжению волостного, поселили в летней кухне у хохла, очень не хотевшего иметь такого постояльца. Хохол разрешил отцу только ночевать на кухне, а весь день он вынужден был слоняться, где придется. В этих блужданиях он случайно набрел на чайхану. В прохладе, под звонкий бой перепелов просидел там до вечера. Добрый чайханщик угостил его кок — чаем (зеленым чаем), услужливо разломил свежую лепешку, посидел с ним, стараясь понять, кто этот неожиданный гость. Русский в чайхане — это большая честь. Чайханщик в основном понимал русскую речь, немного говорил по-русски и из рассказа необычного посетителя сделал вывод, что ему негде жить.
— Живи исдес, — сказал он приветливо.
Увидев на полке над чайниками несколько замков, отец взглядом спросил разрешения посмотреть их. Они были сломаны. Поискал и там же, на полке, нашел связку разных ключей. Еще поискал, нашел ржавый напильник. Не спрашивая разрешения, отвинтил головку керосиновой лампы со стеклом, налил в надбитую пиалушку керосину, на перевернутом подносе разложил замки и углубился в ремонт.
Используя вместо отвертки лезвие ножа, провозился до вечера. Починить все замки не удалось, но три замка с ключами он положил перед изумленным чайханщиком. Хозяин поработал ключами, весело цокая языком, и повторил с благодарностью:
— Рахмат, усто! Рахмат!
В сумерках разожгли огонь в очаге и постояльцы принялись готовить традиционный узбекский ужин — плов с бараньим мясом. Юлдаш, так звали чайханщика, поставил перед мастером тарелку упоительно пахнущего плова, янтарная рисовая горка которого венчалась несколькими кусочками аппетитно обжаренной баранины. Отцу показалось, что он никогда в жизни не пробовал ничего более вкусного. Он ел ложкой отдельно от всех, повернувшись боком к тарелке, которая стояла на помосте. Очень неудобно. Будто принялся за трапезу, взобравшись на стол и свесив ноги. Узбеки по-восточному уселись вокруг большого подноса с пловом и ели его руками. Сложат пальцы лопаточкой, отделят толику душистого риса, слегка умнут его и аккуратной щепоткой неторопливо отправляют в рот. Отец залюбовался — красиво едят. Впоследствии и его приняли в общий круг. На первую ночь Юлдаш уложил отца в гостевой комнате, при чайхане. Рядовые постояльцы спали, не раздеваясь, на тех же помостах, где днем пили чай, а уважаемым гостям предоставлялась постель и таз для умывания в пристройке. Отца приняли как почетного проезжающего… Но блохи заели. Другую ночь отец предпочел спать на плоской крыше, устроив постель на охапке вянущей полыни, которая отпугивала блох. Это обеспечивало спокойный сон.
Утром Юлдаш показал отцу кучу старых самоваров, сваленных в темном углу чайханы. Отец это расшифровал как просьбу покопаться и здесь. Вдруг что-то выйдет путное. За неделю он восстановил шеренгу самоваров, подарив Юлдашу целое состояние, так как. согласно обычаю, в чайхане чай кипятится только в самоварах, которые привозятся издалека и стоят очень дорого. Сыновья Юлдаша, Дадаш и Эргеш, любознательные подростки, каждую свободную минуту вертелись возле удивительного мастера.
Самый необходимый слесарный инструмент, тиски и дрель, отец привез с собой из Сибири, а вот для кузницы ничего своего не было. Оседлав лошадей, ребята тайком свозили отца в город, где он раздобыл все, что нужно для кузницы, купив его по дешевке у железнодорожных рабочих.
Под мастерскую ему выделили заброшенную кибитку недалеко от чайханы. Вместе с Дадашем, Эргешем и другими добровольными помощниками он отремонтировал ее, прорубил окно, поставил верстак, соорудил кузнечный горн, намертво укрепил наковальню и подвесил полки для инструментов. Столуется и живет он по- прежнему у Юлдаша, а работает в мастерской и на кузнице. Ему было интересно наблюдать за непритязательным бытом простых узбеков.
Девочкой я запросто играла в узбекских дворах и застала то, с чем нечаянно познакомились попавшие в беду мои молодые родители. Узбекская кибитка состоит обычно из двух комнат — гостевой и хозяйской. Больше половины каждой из комнат занимает невысокий земляной помост, который служит семье и столом, и стульями, и кроватью. Поверх насыпанной земли сначала в несколько слоев постелены берданы — большие циновки, сплетенные из расплющенного камыша. На берданы положены кошмы, которые прикрыты шальчой, т. е. домотканым рядном. На помосте спят вповалку, пьют чай, обедают и ужинают, усаживаясь вокруг расстеленной скатерти. Потолка, в нашем понимании, нет. Матица посредине, а от нее к стенам довольно часто уложены жерди, которые вместе с прибитыми к ним короткими поперечинами образуют густую обрешетку. Она держит на себе тяжелую кровлю: два слоя камышовых циновок, на них плотно уложен слой камыша, затем насыпан слой земли, которую хорошо утрамбовывают и смазывают сверху жидкой глиной с добавлением большой доли половы или соломы. Плоская крыша готова, очень удобная площадка для вечернего мужского отдыха на свежем воздухе.
Внутри небеленые глиняные стены сплошь состоят из ниш. В каждой нише — сундук, повернутый к людям мозаикой из кусочков и полосок разноцветной фольги. В сундуках хранится праздничная одежда, обувь и дорогая утварь. Поверх сундуков аккуратной пирамидкой уложены стеганые одеяла и плоские продолговатые подушки, набитые ватой. В гостевой комнате все то же самое, только помост покрыт коврами, а одеяла, подушки и сундуки празднично нарядны. Везде мириады блох и тучи мух. Нередко заползают змеи, а по стенам гуляют ящерицы, скорпионы и фаланги.
В стене между комнатами устроен очаг с широкой прямой трубой, завершающейся отверстием на крыше. На очаге установлен казан (котел), в котором в холодное время готовится еда, а на полу перед топкой теснятся несколько кумганов (металлических кувшинов), в которых кипятится чай. Зимой жилище отапливается и освещается этим очагом. Окон в кибитке нет, свет проникает через дверь, открывающуюся на террасу или прямо во двор, огороженный высоким глиняным дувалом. Садик, хауз (яма с водой), розы и другие цветы создают особый обособленный мир узбекской семьи.
Так же проста и одежда узбеков. Мужчины носят свободные суживающиеся к щиколоткам штаны из белого или полосатого ситца. Ни ремня, ни резинок. В кулиску продергивается длинный шнур, учкур, он стягивает верх штанов и удерживает их на талии. Длинная до колен, свободная рубаха — распашонка тоже из белого ситца или бязи. Рукав сужен к кисти, но достаточно широк, чтобы закатать его и поднять к локтю. Пройма широкая, как у кимоно. Воротника, в мужском понимании, нет, есть простроченный мелкими стежками вырез, который при запахнутых полах открывает мысиком грудь. Ни застежек, ни пуговиц. Вместо них — несколько сложенных на угол и свернутых в колбаску поясных платков, завязанных впереди и образующих широкий пояс. Ни трусов, ни майки, ни носков, ни ботинок. На голове — тюбетейка. Летом ходят босиком или в легких кожаных шлепках. Зимой — стеганный ватный чапан, ичиги (сапоги-чулки с вшитой тонкой подошвой) и резиновые остроносые галоши. Теплую шапку заменяет обернутый в два ободка вокруг тюбетейки поясной платок. Выходя на улицу, женщины надевают паранджу. Она хорошо показана в фильме «Белое солнце пустыни». Дома их наряд проще простого: длинные тонкие штаны до ступни, на учкуре, платье мешком с широкими рукавами, шлепки и тюбетейка или платок. Тоже никакого нижнего белья. Спали голышом, под ватным одеялом, ни простыней, ни наволочек, ни матрасов.
Еще проще и примитивнее быт кочевников — киргизов, почти весь год живущих в юртах, у которых стенами служат кошмы, натянутые на деревянный полукруглый остов из гнутых жердей. Такие же, как и у узбеков, кованые сундуки с горкой свернутых ватных одеял, камышовые циновки, кошмы и ковры, но постелены они прямо на землю, а дверью служит отверстие, закрытое свисающей войлочной попоной. Кочуя в поисках пастбищ с места на место, киргизы возят с собой и свой легкий дом. И кухня у скотоводов — киргизов не так богата, как у земледельцев — узбеков. Но женщины киргизки никогда не знали паранджи
Это уже в советское время узбеки и киргизы привыкли к брюкам, носкам и ботинкам, а в узбекских домах появились побелка, окна, потолки, печки с обогревателями, крашеные полы, двускатные крыши под железом или шифером, столы, стулья и другая мебель, но ниши в стенах с коваными сундуками и горками одеял сохранились до сегодняшнего времени. В некоторых комнатах можно увидеть и помосты с кошмами и коврами, на которых семьи по-прежнему спят, обедают и занимаются мелкими делами. Мужчины первыми переняли европейскую одежду, женщины несколько позже, хотя открыли лица в начале тридцатых, когда во всех кишлаках прошли праздники с кострами, на которых сжигалась паранджа.
К шестидесятым годам следов от прежнего кишлака не осталось. Добротные дома, глухие крашеные заборы из досок, высокие ворота с резьбой, зацементированный хауз, выложенный плитами двор, газ и электрическая иллюминация по вечерам. Все это благодаря Советской власти и, как я сейчас поняла, за счет русских. По телевидению показали едва выбирающиеся из дикости кишлаки Афганистана, население которых сплошь неграмотно: расписаться не умеют, в избирательных бюллетенях вместо подписи ставят почти поголовно отпечаток пальца. Такими бы были сегодня и кишлаки Средней Азии, не приди в свое время русские. В благодарность нас оттуда выгнали. В знакомых мне поселках Гавриловка, Михайловка, Дмитриевка, Ивановка, Подгорное, радовавших глаз белеными хатками и вишневыми садочками, давно нет ни русских, ни украинцев. Их дома заселили киргизы и курды, перед войной привезенные к нам с Кавказа. А нас вытолкали вон. Меня и моих детей спасла Россия. Спасибо Родине, хотя, прожив в Ленинградской области тридцать лет, «своими» мы так и не стали.
Вернусь к рассказу об отце. Он перенял от узбеков только кухню. В быту и одежде сохранил коренные русские привычки. Все вроде бы хорошо, но отцу хочется жить своим домом. В разговоре с мамой это прозвучало как завуалированное предложение руки и сердца. Мама высоко оценила смелость молодого мастера и, не колеблясь, дала согласие стать его женой, когда он выразил это желание открытым текстом. А через год родилась я.
Отец очень хотел сына и был сильно огорчен моим появлением на белый свет. Долго избегал брать меня на руки, со мной все время возилась пятилетняя Вартуш, ставшая Варей. Когда мне было четыре месяца, мы обе заболели черной оспой. Эпидемия косила людей в кишлаке и поселке, и мы несколько дней находились между жизнью и смертью. Чудо ли помогло, или фельдшер Иван Семенович знал какой-то секрет, мы обе выжили. И еще отец. Он отказался везти нас в больницу, в город, как требовал того Иван Семенович, убеждая, что ни больницы, ни врача в округе нет, вся медицина в городе, там спасение. Отец оставил нас дома, забросил свою кузницу, не отходил от наших кроваток сутками, утром и вечером привозил фельдшера и строго выполнял его рекомендации, а когда дело пошло на поправку, поил и кормил нас с ложечки, менял пеленки и простынки. Бог миловал, ни отец, ни мама не заболели. Следы оспы я носила лет до десяти, потом лицо совершенно разгладилось, а вот Варя так и осталась рябой, но и у нее со временем лицо стало разглаживаться.
Беда миновала, отец с матерью снова ушли в свои дела, возле меня постоянно была только Варя, терпеливая маленькая няня. Я рано встала на ножки, рано начала говорить, и первое мое слово — няня. С этого момента и для меня и для всех Варя стала Няней.
Возле двери, у глухой стены была устроена небольшая сура на узбекский манер. Пообедав за столом, отец ложился на нее отдыхать. Повернув голову, с улыбкой наблюдал, как я карабкаюсь к нему по сделанным для меня ступенькам. Преодолев препятствие, я влезала к отцу на грудь, усаживалась поудобнее и с восторженным смехом тянула его за нос, дергала за усы, терлась щечкой о его колючий от дневной щетины подбородок или, ухватившись ручонками, тужилась поднять его тяжелую со вздувшимися венами руку. Силенок на этот подвиг не хватало, отец, смеясь, ловил меня и поднимал на вытянутых руках. Я визжала от счастья, дрыгала ручками и ножками, изгибалась, чтобы сверху достать его нос или волосы. Обычная суровость покидала отца в эти минуты, он светился улыбкой, глаза наполнялись ласковым блеском. Даже задубевшая кожа на ладонях становилась мягче. А бугорки мозолей опадали. Подержав в воздухе над своим лицом, он усаживал меня снова к себе на грудь, говоря:
— А теперь расскажи, что ты делала, с кем играла.
Начинался взрослый серьезный разговор, на равных. Я выкладывала свои новости, отец их комментировал беспощадно, не делая скидок на малый возраст. Я сердилась и лезла в драку. Устав, скатывалась ему под бок, и оба мы засыпали. У меня вошло в привычку полдень проводить с отцом и всем, что считала важным, с ним делиться.
Однажды из-за этой привычки я вызвала переполох во всей округе.
В два года я стала самостоятельным человеком. У меня появилась сестренка, мама и Няня были заняты ею, а я играла, с кем хотела. Русских подружек моего возраста поблизости не было, их заменили девочки узбечки, поэтому я в первые годы своей жизни больше говорила по-узбекски. Маму это возмущало, а отец прощал. Мы с подружками развлекались тем, что делали хлопушки. Наскребешь на берегу арыка комочек грязи и лепишь из него нечто похожее на широкую чайную чашку с невысокими бортами, стараешься при этом, чтобы донышко было потоньше. Слепишь такую посудинку, укладываешь ее на ладошку, осторожно встаешь и изо всей силы резким движением бросаешь в пыль. Хлоп! И из пробитого донышка вылетает фонтанчик пыли, как при мини взрыве. Восторг и ликование! Главное, чтобы хлопушка летела с силой и точно донышком вверх. При малейшем перекосе или слабости броска взрыва не получится, что случалось чаще всего.
Мне было чуть больше трех лет, когда нахлопавшись вдосталь, я побежала домой, подошел час нашей сиесты. По дороге свернула в кукурузу по своим делам. Только присела, слышу истошный, безнадежно отчаянный писк. В полутора метрах от меня, растопырив крылышки и упираясь лапками, бьется молодой воробышек и медленно подвигается к голове большой змеи, которая лежит неподвижно, чуть приподняв голову и широко раскрыв пасть. Самоотверженно сопротивляющийся воробышек непонятной силой подтягивается к этой пасти. Змея напряжена и зловеще шипит. Ужас выбросил меня из кукурузы. Дома отца нет, только мама.
— Апа, апа, мама, мама, там илян шишь делить! Чимчик так…так!
Разволновавшись, я забыла, что дома нужно говорить только по-русски.
— Пойдем, покажи, где ты видела змею и воробья…
Мама осмотрела всю грядку кукурузы, ни змеи, ни воробышка не обнаружила и сказала, чтобы я впредь в кукурузу не ходила, для таких дел есть отхожее место, там змей не бывает. Нет, нужно все рассказать отцу, а он уехал в город. Я села его ждать. Подождала дома, подождала во дворе и вышла на дорогу, по которой отец возвращается из города. Его все не видно, ждать невмочь, я затопала ему навстречу. Солнце клонилось к закату, а я с ребячьей беспечностью топала по пыли, распираемая желанием побыстрее рассказать отцу о случившемся.
Дома меня хватились, когда стемнело. Мама с Няней обегали всех моих подружек, они сказали, что вечером я не приходила играть. Ночью приехал отец. Меня нет. Всполошился весь кишлак, вытоптали ту злополучную кукурузу, осмотрели все ямы и подозрительные места, обшарили баграми два полунаполненных водой хауза, ходили по садам и громко звали меня. Ответа нет. Верхами обскакали все улицы и закоулки соседнего украинского села. Не нашли…. Не спали всю ночь, на рассвете собрались толпой у чайханы. Измученный отец воскликнул:
— Я отдам этого коня тому, кто найдет мою доченьку! — и указал на своего скакуна.
Молчание. Отец снова вскочил в седло, остальные начали расходиться. И тут на дороге в конце кишлака появился Дадаш. Он нес спящего ребенка, державшего в ручке свой сандалик. Это была я. Дадаш нашел меня случайно. Он вместе с младшим братишкой погнал овец в горы. Трава вокруг кишлака выжжена солнцем, пастбище далеко, двинулись в путь пораньше, перед рассветом, чтобы бараны успели набить брюхо до жары. Перед тем как свернуть в горы, какое-то время гнали отару по дороге. Глазастый десятилетний мальчишка заметил в пыли следы детских ножек — одна в сандалике, другая босиком. Крикнул Дадашу. Нужно сворачивать в горы. Дадаш помог братишке повернуть баранов на другую дорогу, передал ему отару, а сам пошел по обнаруженным следочкам. Они вдруг оборвались. Внимательно посмотрел кругом, позвал по имени… Никого. Пошел дальше, дошел до родничка с дурной славой. Здесь когда-то убили Аванеса. Попил воды, поискал в кустах, снова позвал по имени… Ни звука. Решил возвращаться к отаре, чтобы отослать братишку в кишлак с сообщением о найденных следочках. И вдруг увидел сандалик. Позвал настойчивей и громче. Я отозвалась. Дадаш бросился на голосок и увидел меня, свернувшейся калачиком под большим придорожным камнем. Волосы, платьице, личико — все припорошено пылью. Не подай я голоса — нипочем не найти. Дадаш отдал мне сандалик, отряхнул пыль, умыл в родничке и понес в кишлак. Угревшись, я снова уснула. Так, спящую, отец положил меня на нашу суру и сам лег рядом. Проснулись мы далеко за полдень. Я, едва продрав глазенки, мигом взобралась на грудь к отцу и истошно заверещала:
— Папа, папа, илян шишь делить…Чимчик так…так!
Раскинув руки, отец захохотал. Не расспросил о подробностях, не поднял меня над собой, лежит и хохочет. Смертельная обида. Я в рев. Отец сел, погладил меня по головке и, давясь смехом, повторил наказ мамы:
— Больше никогда не ходи в кукурузу. Для этого дела есть отхожее место. Там змей не бывает. —
Вытер мне слезы, и мы на зов мамы пошли к столу. Это происшествие легло в основу одной из любимейших баек моих родителей. Повторяли они ее при любом удобном случае. Боялась ли я ночью одна возле страшного родника, почему улеглась возле камня, ничего не помню. По-видимому, сразу забыла. А вот воробьишку и змеиную пасть живо представляю и сейчас. Особенно пасть с желтым выпуклым ободком вокруг челюстей и шевелящимся темной змейкой длинным упругим жалом.
«Илян нишь делить» младшие сестры, едва научившись говорить, превратили в оскорбительную дразнилку. Прыгают предо мной и шевелят вытянутым пальчиком, как змеиным жалом. Маленькие дурочки. Драться с ними не хотелось, тем более потому, что я сделалась главной помощницей отца, вернее, помощником.
Слушая байку о моем путешествии, многие недоумевали, как я, такая маленькая, могла уйти так далеко, почти на три километра. Очень нескоро это недоумение рассеяли подвыпившие сельчане, пришедшие к отцу со своими просьбами. На самом деле я прошла не очень много, меня подвез добрый человек. В тот вечер один из сельчан, направлявшихся в город, увидел малышку на дороге, спросил, куда она идет, В ответ услышал, что к папе, он там… Малышка указала вперед. Сердобольный мужик усадил меня в бричку, проехали немного — никакого палы нет. Проехали еще немного — никого.
Не везти же ребенка в город, хохол меня высадил: авось, кто-нибудь подберет и отвезет обратно в кишлак. Отец велел передать тому хохлу, что кузница для него закрыта, а если вздумает заявиться, то получит то, что заслужил. При мысли о хозяине летней кухни, выгнавшем его на улицу и умышленно морившем голодом, отец бледнел, а тут другой хохол увез крохотную дочку и бросил одну, на всю ночь, на дороге, где рыскают шакалы. Неприязнь к хохлам достигла опасного накала, а уважение к узбекам, наоборот, поднялось на новую ступень. Юлдаш коня не взял, когда отец подвел скакуна к чайхане, сказал, что Усто ему как брат. Какие расчеты между братьями! Обиделся даже…
Отец гордился тем, что он русский казак. Как выпьет, вскинет голову, хлопнет себя по груди и с горделивой уверенностью повторяет:
— Я казак! Я Ковалев!
И в классных журналах мы, его дочки, были записаны Ковалевыми. Например, я — это Таня Ковалева. Оказалось, вовсе нет! Я — это Таня Коваленко! Свидетельство о рождении, когда в школе оформляли документы на получение паспорта, открыло мою истинную фамилию. Полный конфуз! Никак не хотелось считать себя хохлушкой, но против факта не попрешь, постепенно привыкла к новой фамилии, не поменяла, даже выходя замуж.
Вот почему отец так настойчиво внушал себе и окружающим, что он Ковалев, не хотел принадлежать к племени, которое, по его мнению, не заслуживает уважения за жадность, бессердечие и мелочность. А фамилия Коваленко указывает на его украинские корни и кровную связь с людьми, которых, как ему казалось, он имеет все основания презирать. Это был еще один незаслуженный удар судьбы по его обнаженному самолюбию!
Не дождавшись сына, отец сделал из меня мальчика. Сшил брюки, рубашечку, из города привез картузик и башмаки. С шести лет я ездила с ним в поле. При пахоте отец держит за чапиги плуг и ведет борозду, а я сижу на Воронке верхом, держу поводья и мешаю коню отвлекаться от главного дела, если он потянется мордой к соблазнительному кустику клевера. На току Воронок тянул за собой каток, а я, сидя верхом, направляла его по кругу. Когда свозили сено, сидела вместе с отцом высоко на возу и тоже держалась за вожжи, помогая править конем. Дружили мы с отцом крепко, пока он не запил. Хохлы часто приносили ему самогон и просили принять горилку как плату за выполненный заказ. Отец прогонял их прочь. Первое время он пил только вино и только в хорошей компании. Лавки закрыли, в магазинах вина нет, невольно пришлось принимать горилку как расчет за сделанную работу, но пить в одиночку он по-прежнему не мог. Заказчикам это очень на руку, принесут «пузырь» и вместе с мастером его и прикончат. Раньше отец никогда пьяным не принимался за работу, теперь же часто шел к наковальне, пошатываясь. Тяга к спиртному усилилась во время коллективизации. Он считал ее ошибочной, обвинял Сталина и жалел, что Ленин так рано умер. Он бы не допустил такого разбоя. В колхоз записалась только мама, отец работал там же вольнонаемным кузнецом, как бы сейчас сказали, по контракту. Мастерская и кузница перешли к колхозу.
Еще одно несчастье его подкосило. После трех дочерей (четвертой была Варя, мамина дочка) у него родился, наконец, сын, который, на беду, прожил всего несколько месяцев, сгорел в одночасье, чем бросил отца в глубокую депрессию, лишив его всякой надежды иметь прямого наследника своему делу. И пьянка перешла в запой. Стал пить все, вплоть до одеколона. Наклюкавшись до чертиков, сутками не спал, набрасывался на маму, грозился все сжечь, а пепел пустить по ветру. Воронка, забытого на пастбище, у нас украли, в хозяйстве осталась корова да около десятка кур. Когда отец начинал буянить, мама потихоньку уводила нас к знакомым, и мы несколько дней прятались по чужим домам. Если отец находил нас, устраивал дебош, мы убегали, куда глаза глядят. Прихватив кое-какую утварь, постель и корову, мы неделями жили на хлопковом поле. Урезонить отца удавалось только Пундыкам, он одумывался, находил нас и приводил домой. И в этих условиях мы. четыре сестры, как-то умудрялись хорошо учиться, а я славилась как лучшая ученица школы. На родительские собрания отец не ходил, мама же не пропускала ни одного. Она поднималась в собственных глазах, слушая, как нас хвалят, ей нравилось, с каким уважением разговаривают с ней учителя, нравилось сидеть рядом с директором в президиуме общешкольного родительского собрания, обсуждать с ним школьные дела и внутренне гордиться тем, как он прислушивается к ее суждениям. После седьмого класса Варя поступила в педтехникум, уехала в город, а потом с дипломом учительницы начальных классов попросилась на Дальний Восток, там вышла замуж за пограничника, и несколько лет мы ее не видели. За старшую в семье осталась я. При пьянице-отце ноша непосильная для девочки- подростка. Первое время, когда приближался большой праздник и ожидался приход Пундыков в гости, дома становилось спокойнее, отец утихомиривался, праздник и несколько дней после него мы жили в относительном благополучии, а потом дебоши и скандалы возобновлялись с большей нетерпимостью. В осенние холода, случалось, мы ночевали в чужих хлевах. Учителя узнали о нашей беде. Директор предложил маме работу повара при школьном интернате, под квартиру выделил комнату рядом со школьной мастерской. Дождавшись, когда отец, наконец, заснет, мы на ручной тележке перевезли жалкие пожитки в свое новое жилье. В интернате жили старшеклассники из горных деревушек. Продукты им по разнарядке привозили из колхозов, где работали их родители, а помещение, свет, тепло и зарплату обслуживающему персоналу обеспечивал сельсовет. Пришли долгожданные сытость, безопасность и возможность делать уроки за столом, а не на коленках перед камнем. Отец ни разу у нас не появился. Вскоре стало известно, что его посадили. Мама побежала в кишлак. Принесенная ею новость нас огорошила, хотя рано или поздно нечто подобное непременно должно было бы случиться. Сильно пьяный, отец взял в амбаре вместо бутылки с водкой бутылку с серной кислотой и пошел в чайхану искать, с кем ее выпить. Посетителей было мало, но и те, увидев дебошира, постарались удалиться. Остался один Юлдаш. Отец налил в пиалу серной кислоты, поднес Юлдашу, дескать, составь компанию. Коран запрещает винные возлияния, а это зелье еще и дымилось. Юлдаш отпрянул от подношения, и в этот миг отец выплеснул на него содержимое пиалы.
Сжег своему побратиму лицо, шею и грудь. От нечеловеческого вопля жертвы отец моментально отрезвел, вскочил в седло чьего-то коня и через полчаса привез фельдшера Ивана Семеновича. Потом, держа Юлдаша на руках, повез его в сопровождении Ивана Семеновича в город, где была больница. По устному заявлению Ивана Семеновича там хулигана арестовали и препроводили в тюрьму. Как ни настаивал участковый милиционер, никто из родных Юлдаша не согласился подписать заявление с обвинением отца в совершенном преступлении. Твердили в один голос: «Юлдаш в чайхане был один, кто его покалечил, не знаем». По-видимому, то же самое говорил и отец, потому что через три месяца его выпустили. Еще через месяц выписали из больницы и Юлдаша. Увидев обезображенное рубцами и шрамами лицо ослепшего побратима, отец сунул ему в руки нож и упал на колени. Юлдаш молча отошел. Отец взревел, ударился головой о землю, вцепился в волосы руками и забился в раскаянии. Вдруг вскочил и бросился опрометью вон.
Рассказывали, что в тот ужасный вечер, услышав дикий вопль из чайханы, узбеки сбежались со всего кишлака, обнажив кинжалы. Отца искромсали бы на кусочки, если б не старший брат Юлдаша, который остановил соплеменников, сказав, что Усто не виноват. Это сотворил шайтан(черт), проникший в голову Усто вместе с водкой.
— Усто — наш брат, и мы накажем его сами.
Ярость сникла, толпа разошлась. Все знали, что отец с Юлдашем действительно жили как братья. Когда собрались женить Дадаша, родня построила ему кибитку (глинобитный домик с плоской крышей из насыпной земли), но на калым (выкуп за невесту) денег не хватало. Нареченную красавицу, мастерицу шить тюбетейки и торговать ими, могут перехватить другие, нужно поспешить с калымом, да где взять денег…Отец продал скакуна, красавица-рукодельница стала женой Дадаша. Половину расходов на той (свадьбу) отец тоже взял на себя. Подошло время жениться Эргешу. Родня подарила ему кибитку, а отец с Дадашем, ставшим подмастерьем на кузнице, работая по шестнадцать — восемнадцать часов в день, сколотили ему калым. Половину расходов на той отец снова взял на себя, будто он второй отец для детей Юлдаша. И вообще он принимал самое активное участие во всех семейных делах своего побратима. И вот такое несчастье… Один глаз Юлдаша закрыт шрамом, во втором зрение сохранилось только на тридцать процентов, кожа на лице, шее и груди скручена багровыми рубцами и шрамами, голос стал сиплым. Отец не мог этого видеть и перестал ходить в чайхану. Бросил пить.
Однажды трезвым пришел к нам. Он обреченно попросил нас все забыть и вернуться в покинутый дом. Мама заколебалась, зато мы в три голоса закричали, что в старый дом не вернемся никогда.
Перейдя в восьмой класс, я стала работать старшей пионервожатой школы. До обеда сижу за партой, учусь, а после двух часов — линейки, сборы, соревнования, субботники, игры и другие пионерские дела. Загруженная сверх головы, я не потрудилась подумать над судьбой отца, а ему было невыносимо жить одному на прежнем месте, он уехал в горный колхоз. И там невмоготу. Вернулся и запил. Юлдаш с семьей простили отца, а мы оказались неспособными подняться на такую нравственную высоту. В приступе белой горячки отец покончил с собой. Повесился. У меня не хватает духу обвинить себя, маму и сестер в отцовской трагедии, хотя умом понимаю, что нет у нас права полностью себя оправдывать. Потрясение, пережитое отцом, оторвало его от водки, вернуло к прежней жизни. Поддержи его в этот момент хоть которая-нибудь из нас, трагедии могло не произойти. Но мы не смогли забыть топора, которым отец крошил дверь, а нам еле удалось спастись, удирая через окно. Не могли забыть ужас бессонных ночей посреди хлопкового поля под вой голодных шакалов с ближайшего пригорка…Не могли забыть, как мы зимой прятались по чужим хлевам, как хозяева угощали нас объедками со своего стола… Никак не могли забыть этого ужаса, стыда и унижения…
В последние годы появилось много книг о колдовстве, чарах, уроках, о черной порче. Анализируя задним числом давние события, я все больше склоняюсь к тому, что отец погиб от черной порчи, и почти наверняка знаю, кто эту порчу напустил. Это сделали тетя Поля и Петренчиха, две вдовы, две маминых приятельницы, две колдуньи. Тетя Поля колдовала скрытно, а Петренчиха зарабатывала себе на жизнь приворотами и ворожбой, к ней даже из города приезжали погадать. Ходили слухи, что отец какое-то время путался с каждой, но семью не бросил, над соблазнительными предложениями бывших пассий смеялся и нажил в их лице смертельных врагов. Которая из них сыграла зловещую роль, невозможно определить, но знаю точно, что наши несчастья начались после разрыва отца с претендентками на его сердце. Не исключаю, что и хохлы через горилку сбрасывали на него свои невзгоды.
Мама не обращала внимания на слухи о неверности супруга, а мы тогда были детьми и находились совсем в другой жизненной плоскости. Отец оказался один на один с темной силой, веру в существование которой он считал абсурдом, поэтому был беспомощен перед нею. Убеждена, он погиб от какой-то колдовской мести. И сына лишился тоже по этой причине. По мнению отца, только человеческий разум достоин преклонения, боги и черти созданы этим разумом, они эфемерны и живут только в сознании людей, в действительности их нет, да и быть не может. При таком убеждении он не мог противостоять колдовским атакам и в своей изломанной судьбе винил только себя. Жаль. Это был талантливый, честный, очень трудолюбивый человек, обладавший открытой душой и незаурядным умом. Мир его праху.
Мама верила в Бога, ходила в церковь, соблюдала посты, день начинала и завершала молитвой. Она пережила отца на двадцать лет и все время была со мной.
После десятого класса меня направили в школу учительницей, дали бесплатную квартиру с бесплатным освещением и отоплением. Год я была единственным кормильцем семьи, а потом и сестры пошли работать, но несколько лет жили со мной. Выходили замуж, уезжали, рожали детей, разводились, детишек привозили к нам с мамой и снова отправлялись на поиски счастья. Ни у одной из сестер семейная жизнь не сложилась. Мы наградили маму десятью внуками, трое из них — мои сыновья, которые родились после смерти их бабушки, а дети сестер месяцами, и то и по году-два жили у меня под присмотром мамы. Институт я кончала заочно и, уезжая на сессию, оставляла маму одну, если в это время никто не подбросит ей внуков. Остроту ожидания она скрашивала, читая книги. В начале тридцатых годов Варя научила ее кое-как читать и писать. Всю жизнь мама писала каракулями, не признавая никаких знаков препинания, кроме точки, ставила ее, как Бог на душу положит, часто в средине предложения. Читала намного лучше, но страсть к чтению раньше у нее не обнаруживалась. Случалось, заглядывала в тонкие детские книжечки, книги в переплете даже не открывала. Однажды, когда я во Фрунзе сдавала свои экзамены, она. роясь в моей библиотеке, наткнулась на повести Гоголя «Вечера на хуторе близ Диканьки». Давно, в далекое счастливое время, отец читал нам вслух о шалостях молодых парубков и девчат, о проделках ведьм, колдунов и разной нечистой силы. Воспоминания толкнули ее раскрыть книгу. С этого момента в любую свободную минуту она читала. Зрение ослабло, положит книгу под лампу и не отрывается часами. Во время ужина и перед сном она любила говорить о прочитанном. В произведениях, которые, казалось бы, я знаю досконально, она обнаруживала удивлявшие меня вещи. Так, совершенно не зная биографии Гоголя, прочитав его повести, она сделала вывод, что он человек больной, суеверный, боится всякой нечисти, но связан с нею, очень несчастен и плохо умрет. С высоты своей учености я смеялась над наивностью ее догадок, но не спорила. Гоголя я воспринимала совсем с другой стороны. Порылась в воспоминаниях современников о Гоголе и убедилась, насколько мама была права. Недавно по телевидению передали, что ученые, вскрывшие гроб сатирика, были потрясены: скелет не имел головы. Кто ее отрезал, когда и где сейчас череп, неизвестно. Жуть!
Так же внимательно она прочла рассказы Чехова и Тургенева, Куприна и Толстого. Очень полюбила Есенина и Шевченко, удивлялась, как много народных песен они знают, особенно Тарас Шевченко. Восхитилась, услышав, что, наоборот, народ из их стихов сотворил для себя песню. Я тогда вела девятый класс в мужской школе. Ученики запросто приходили ко мне домой, чаевничали с мамой, вели беседы, даже пели ей. Тридцать два парня создали ставший известным в районе концертный ансамбль. Хор, интермедии, стихи, акробатические номера. В беседах за чаем они узнали, что мама очень любит песню «Вечерний звон», разучили ее специально для «бабушки». Слушая их, мама растроганно вытирала слезы, а мне сказала: «Спасибо тебе, доченька! Храни тебя Бог!»
Ее мучило, что я совсем не проявляю активности в поисках спутника жизни. Сестры теряли мужей, снова кого-то находили, а я будто присохла к своим ученикам. В школе же я нашла свою радость. Полгода я жила в счастье, о каком не решалась даже мечтать. Наш счастливый союз нарекли преступным прелюбодеянием, достойным осуждения и наказания. Нас разлучили. Любимый вынужден был уехать, и встретились потом мы только однажды, аж через двадцать три года, и больше я его не видела. Мое второе несчастное замужество сразило маму. Она поражалась моей бестолковости, наивности и слепоте при выборе спутника жизни. Видеть, как я бьюсь и надрываю силы, вытягивая в люди подлое ничтожество, ей было невмоготу. Она уехала к Варе. Я, будучи на сносях вторым ребенком, не смогла поехать на похороны. Перед смертью ее разбил паралич, она лишилась речи, искала кого-то глазами и напрягалась что- то сказать. Ей это не удавалось, она еле слышно тянула: «Т-т-т-а-а…» По-видимому, звала меня…
Потребовалось много времени, чтобы должным образом оценить достоинства своих родителей, склонить голову перед их памятью и сказать запоздалое «спасибо». Кто слышит меня, не повторите моей ошибки, окружите благодарным вниманием отца и мать, не опоздайте, как опоздала я.
Второй рассказ
Пундык и Пундычиха
Человек рождается для счастья, как птица для полета. Очень справедливый тезис. Счастье многогранно и создается многогранной любовью. Мы можем чувствовать себя истинно счастливыми, любя детей, внуков, родителей, друзей, свой народ, Родину, работу, природу, литературу, искусство, кошку, собаку, лошадь, дом и пр. и пр. И будем ошибаться. Истинное счастье только у тех, ко с молодости соединен любовью со своей второй половиной, то есть, тем единственным или той единственной, кто предназначен тебе роком. Без такой любви можно прожить всю жизнь, но без нее нельзя узнать подлинное счастье. У меня его не было, хотя очень несчастной я себя не считаю.
В день, когда началась война, мне исполнилось девятнадцать лет. Фактически вся моя молодость связана с военным лихолетьем. Пятнадцатилетними мы знали, что война неизбежна. Отказывая себе во всем, готовились к отражению нападения и песню «Если завтра война» воспринимали как руководство к действию. В тридцать девятом году наш класс опустел; мальчики разъехались по военным училищам. Они первыми встретили врага и первыми сложили свои головы «За Родину! За Сталина!», оставив нас, девушек, возможных своих жен, вдовыми невестами. Некоторых из нас война осудила оставаться ими всю жизнь, наградив вечным одиночеством. Мне немного повезло.
Из ста парней, моих ровесников, ушедших на фронты Великой Отечественной, домой вернулись три-четыре человека. Один из них стал первым моим гражданским мужем. Мы думали, что в этом счастье доживем до гроба, но пришлось расстаться, казалось, временно, а получилось навсегда. Не судьба… А где она, моя судьба, мой суженый, не знаю, не встретила и теперь уж не встречу. От страха перед одиночеством вышла замуж, хотела обмануть судьбу, слепить счастье своими руками. Не получилось. Одна подняла трех сыновей, дождалась внуков, они подросли, а ко мне пришла глубокая старость.
Возле моего дома нет братских могил. Когда могла подняться в автобус, в поминальные дни ездила к «Вечному огню» с корзиной выращенных у себя на огороде цветов. Раскладывая их по мраморным плитам, я внимательно вчитывалась в фамилии погребенных, просила у них прощения за то, что наши дети не смогли сберечь от распада Родину, за которую они отдали свои жизни. Не стесняясь, плакала и молила Господа принять их чистые души в Царствие Свое Небесное, даруя мир и покой их праху.
Здесь, под этими плитами, похоронена и моя молодость, моя несбывшаяся надежда встретить суженого. Произнося шепотом фамилии погибших, я, удивляясь наваждению, вдруг представляла себя молодой и опускала голову, будучи не в силах справиться со стыдливым горячим желанием вернуться в далекую трудную юность, такую недосягаемую и прекрасную. В эти минуты в сердце вспыхивала жалость и к себе от сознания, что сделать это невозможно, что жизнь прожита в одиночестве, а мой суженый лежит в какой-нибудь братской могиле, не догадываясь, что его кто-то ищет.
Говорят, что душа продолжает жить и после смерти тела. Может, это правда, и надежда встретить ТАМ потерянную на земле судьбу не так уж нелепа. А вдруг он меня услышит, и я обращаюсь к нему с мольбой: «Узнай меня, мой милый! Это я, твоя суженая, прости, что так сильно припозднилась. Наши внуки меня задержали. И вот я, наконец, здесь. Всмотрись, во мне те нежные слова, которые ты берег для меня, да так и не успел сказать при жизни. Они как знак, как пароль, что это я, твоя суженая. Время исчезло для нас, я снова стала молодой, как ты, исчезли немыслимо долгие годы разлуки, и мы забудем о них, будто их не было вовсе. Только ты узнай меня, не дай пройти мимо…»
Такая мольба в моем возрасте казалась мне неприличной, но в глубине души я верила, что у каждого человека есть вторая половина и он должен ее найти, если не при жизни, то в потусторонней вечности. Эту уверенность подарили мне Пундык и Пундычиха. Они сохранили мою душу, не дали ей опуститься, измельчать и скукожиться. Благодаря им сердце мое надолго сохранило юность и чистоту. Они дали смысл и оправдание моей жизни, не подозревая об этом. И я осознала это только сейчас, раньше тоже не подозревала.
Подруга мамы, Маланья Трофимовна Кожух — самая колоритная фигура моего детства. Домашние называли ее Мылашкой, а в поселке — Пундычихой, по прозвищу мужа. Детьми мы любили бывать в ее доме, всегда чисто прибранном и нарядном. Даже пахло в нем по-особенному, приятной домовитой свежестью. Везде кружева и вышивки. Занавески на окнах, рушники над иконами, подзор у кровати по низу обшиты кружевами, связанными крючком. Выше кружев вставлена кружевная прошва, а вдоль нее — веночек из анютиных глазок, вышитых художественной гладью. Мы тогда рано начинали рукодельничать, вышивали только крестиками, используя мягкие и довольно толстые нитки, называвшиеся почему- то бумагой. И были они только двух цветов — красного и черного. Канвы не найти ни за какие деньги, и, чтобы все крестики были одинаковой величины, мы терпеливо отсчитывали иголкой на полотне нужное количество ниток. Бумага продавалась на базаре мотками и стоила дорого. И каждую иголочку строго берегли. Ее тоже в магазине не купишь, а спекулянты запрашивали астрономическую цену. О художественной глади никто из нас не помышлял. А Маланья осмелилась первой приобрести на рынке только что появившиеся очень дорогие моточки тонких ниток волшебных расцветок, называвшихся не по-нашему — мулине. Ниточки мягкие, шелковистые, послушные, ложатся на полотно мазочками тончайшей кисти, не вышиваешь, а рисуешь. Кто приобщил Маланью к этому искусству, как она умудрялась находить время для такого трудоемкого рукоделия, не знаю и восхищаюсь ею даже сейчас. Комнатных цветов у нас было мало, а дом Пундыков и снаружи и внутри утопал в живых цветах На подоконниках красовались калачики (герань), сережки (фуксии), Ванька мокрый (бальзамин) и непременный во всех хатах целительный столетник (алоэ).
Но главным украшением любого жилища в те времена являлась супружеская кровать, непременно полутораспальная, непременно с высокими спинками, украшенными никелированными шарами. Мы понятия не имели о мебельных гарнитурах, стенках, телевизорах, музыкальных центрах и других показателях преуспевания жильцов современных квартир. Супружеское ложе определяло тогда достаток и домовитость хозяев.
Кровать в доме Мылашки поражала вошедшего своим великолепием и пышностью. Шары на спинках ослепительно сверкали. Между спинками на уровне пружинной сетки натянута на прочном шнуре занавеска, называемая подзором. По низу она украшена кружевом, прошвой и вышивкой. На сетку, прикрытую чистым рядном, уложена пышно взбитая перина. На ней — белоснежная простыня, потом — пуховое одеяло в подкрахмаленном пододеяльнике с кружевами по вырезу. Сверху — бледно-голубое тканевое покрывало, спускающееся до вышивки на подзоре. У каждой спинки пирамидкой уложено по четыре пуховых же подушки. Самая большая внизу, чем выше, тем меньше. Пирамидки поставлены чуть углом, чтобы прошвы на наволочках, обведенные веночками из анютиных глазок, сразу привлекали внимание. Между пирамидками поставлена на угол самая маленькая и самая красивая подушечка, называемая думкой. Она сплошь расшита крестом разноцветными нитками мулине.
Над кроватью ковер. Собственно это не ковер в нашем понимании, а картина, нарисованная маслеными красками на плотном материале. По краю ее — бордюр из гирлянды ярко-красных роз и зеленых листьев. В центре картины — озеро, на берегу которого возвышается белокаменный дворец с мраморными колоннами, увитыми розами. Перед дворцом лужайка с клумбами ярких цветов. Тенистый темно-зеленый сад полого спускается к голубоватой воде. По озеру плывут белые лебеди, подняв уродливо изогнутые шеи. Они сопровождают золотую лодочку, за веслами которой сидит кавалер с золотыми кудрями и смотрит на стоящую перед ним барышню в длинном воздушном платье. Подол платья полощется от ветра, и барышня изящным движением руки придерживает его.
Боже, как мне хотелось вот так же когда-нибудь поплыть по голубому озеру в золотой лодочке, чтобы шаловливый ветер вот так же трепал подол моего изумительного платья и старался сорвать с головы прекрасную шляпку с необыкновенно тонким шарфом, обвивающим ее тулью. Вся моя жаждущая чуда детская душонка устремлялась ввысь, к красоте, воплощением которой я тогда считала эту аляповатую идиллию с дворцом и золотой лодочкой на голубом озере. Я не решалась подойти поближе, боясь испачкать чисто вымытый пол своими пыльными в цыпках ножонками и подолгу стояла у порога, любуясь «ковром». Дома у нас были настоящие восточные ковры, творения узбекских мастериц, но они не будили во мне никаких чувств, возможно, потому, что были украшены геометрическим рисуноком, ничего не говорившим моему сердцу. Наверно оттуда, с детства у меня сохранилась любовь к коврам с сюжетными картинами и цветами.
Деревянный блестевший от краски пол в доме Мылашки тоже воспринимался как сказка. Земляные полы были для нас привычнее. Каждую субботу мы их смазывали раствором глины с кизяком. Идешь в хлев, руками складываешь в ведро еще теплые коровьи лепешки, добавляешь глины, заливаешь водой и руками же тщательно перемешиваешь все, чтобы не было комков. Тряпкой, смоченной в этом растворе, смазываешь полы во всех помещения. Чтобы перебить острый навозный запах, посыпаешь свежую смазку полынью. Кизяк добавляли в глину не из-за деревенской глупости, а из рациональной необходимости. Высохшая корочка такой смазки держалась крепко, не пылила и не образовывала грязи при обильном смачивании пола водой в жару. А полынь отгоняла блох. Не хочу скрывать, блохи водились в изобилии, и клопы тоже. Их ошпаривали кипятком и смачивали керосином. Водились и вши. Когда мыли головы, их вычесывали частым гребнем. От насекомых освободились, повзрослев и став образованнее. Зимой полы посыпали сухой соломой. Полынь и солома заменяли нам половики и паласы. Ни у кого не было обычая снимать обувь, входя в дом. Очистят грязь палочкой, если сыро, или потопают сапогами, если пыль, и открывают дверь. Днем она не заперта. Жили открыто, входили, не стучась.
Дважды в году, перед Пасхой и Седьмым ноября производили генеральную уборку и побелку. Дома на юге построены из самана, смеси глины с соломой, оштукатурены и побелены и внутри и снаружи. Известь гасили сами, покупая негашеной на базаре. Продавцы ее стояли где-нибудь под стенкой перед насыпанными на картонки и газеты кучками пережженного известняка. Выбираешь ту, где камень рассыпался помельче. Кисти, связанные из рогожи, тоже покупали на базаре. Новая кисть разбрызгивает известку, поэтому ее сначала запаришь кипятком, потом поколотишь чем-нибудь твердым. чтобы сделать мягкой, и только тогда начинаешь белить, предварительно заштукатурив на стене все щели и выбоины. После побелки — большая стирка. В магазине фабричного мыла не купить, находили его на том же базаре. Самодельное, тяжелое и вонючее. Мы чаще пользовались мыльным корнем. Проезжавшие мимо грузовики с гор роняли корни на шоссе, а нас посылали их собирать. Вода из родника жесткая, ее смягчали щелоком. Делается он так: насыпаешь в небольшую бочку золы, выгребленной из печки, топившейся соломой, наливаешь туда кипятка, палкой перемешиваешь и ждешь, когда отстоится. Ковшом, чтобы не замутить, осторожно набираешь щелок и доливаешь в воду для стирки. Стиральных машин не было и в помине. Использовали ребристую доску и корыто. Перестирывали все убранство комнат, постельное белье и одежду.
Глажение тоже давалось нелегко. Электричество провели в дома, когда я училась в пятом или шестом классе, а электрические утюги еще долго были не по карману. Ими торговали только на базаре и только спекулянты. Когда топили печку углем, пользовались литым утюгом в форме металлической лодочки с острым носом и ручкой. Греешь его на раскаленной плите и гладишь. Удобней был чугунный утюг, напоминающий посудину, с плоским днищем, высокими прямыми бортами, заостренным носом и прямоугольной кормой. Сверху посудина прикрывалась откидной крышкой, к которой прикреплена удобная ручка. Наполняешь емкость горячими угольями, закрываешь крышку и гладишь, пока подошва утюга не остынет. Тогда накладываешь новые уголья. Отец редко разрешал нам брать жар из горна в кузнице, а дрова в Средней Азии — большая ценность. Мылашка научила нас добывать жар очень доступным способом — . разжигать утюг кукурузными початками, очищенными от зерна. Жару получалось больше, если кукурузные кочерыжки разломаешь на несколько кусочков и плотно уложишь их в емкость утюга. Брызнешь керосину — пламя ввысь, и стоишь, ждешь, когда кочерыжки превратятся в пылающие угли. Один — два кусочка не успевают прогореть, дымят. Их или выбрасываешь или так в дыму и гладишь, если стол стоит на веранде.
Пасха бывает в апреле, когда на юге уже почти лето, трава еще не успела выгореть, все зелено. Урюк уже отцвел, персик приготовился зацвести, вишни и яблони стоят под пышными кружевными покрывалами из белых и розовых цветов. Дом пахнет свежей побелкой и молодой полынью, устилающей пол. На кухне гора куличей под чистыми полотенцами, и таз крашеных яиц — красных, зеленых, желтых, синих и даже фиолетовых. Краски тоже было не достать. В других семьях обходились луковой шелухой, и все яйца были одного темно- бежевого цвета. Отец умел из стеблей, листьев и кореньев добывать нужную краску, поэтому в тазу на кухонном столе наши крашенки сияли разноцветной радугой. Ребятишки на улице завидовали нам и за одно красное яичко предлагали два своих. Обмена обычно не происходило. Яйца сваливались кому-нибудь в шапку и с аппетитом уничтожались.
Через пятьдесят дней после Пасхи — Троица. Снова генеральная уборка и весь дом тонул в зелени. Кругом пучки тополевых веток (береза там не растет) и холодка, как мы называли дикую спаржу. Букеты воронцов (диких пионов) красовались на столах, подоконниках и даже табуретках. Целые снопы горных ромашек в ведрах и тазах устанавливались во дворе возле кузницы отца. Полы в комнатах устланы материнкой (дикой душицей), и воздух наполнен убаюкивающим запахом горной долины. Пундыки ездили в ближайшее ущелье, привозили целый воз зелени и цветов и делились с нами. Самым нарядным был, конечно, дом Мылашки. Она первой стала прибавлять в известь много бельевой синьки, и стены ее дома засветились чистой бирюзой. Площадка перед порогом утрамбована, смазана глиной и посыпана материнкой. По периметру площадки — букеты воронцов и ромашек.
Необычно красиво и радостно.
Смотреть на Мылашку тоже было приятно и радостно. Рослая, плечи широкие, мягкие, грудь высокая, поэтому талия казалась тонкой, руки полные, кисть крупная, с длинными пальцами, ноги — бутылочкой, ступня, по нашим меркам, огромная, аж сорокового размера! Для сравнения мы, визжа от восторга, совали свои лапки в ее праздничные туфли и пытались, падая, сделать в них несколько шагов. Эти туфли Мылашка надевала только на выход, все больше босиком или в тапочках. Идет, бывало, стремительно, широким шагом, голова, повязанная ситцевой косынкой, гордо поднята. Из-под косынки выбиваются пряди ярко-рыжих волос. В ушах золотые сережки с рубинами. Хорошо это помню, а живого лица, живых глаз вспомнить не могу. Портрет ее на доске почета у райкома тоже хорошо вижу, но были ли у нее веснушки на лице, какого цвета ее глаза, вылетело из памяти. Обидно.
Обращаясь мысленно к детству, я прежде всего вспоминаю песни, которые пелись у нас за столом, когда по большим праздникам к нам в гости приходили Пундыки. Сказать не могу, были ли застолья в доме Маланьи, а у нас собирались довольно часто, может быть, потому, что только у отца имелась тридцатилинейная керосиновая лампа. Ее зажигали только по праздникам, а в обычные вечера горница освещалась тусклой семилинейной лампочкой. Перед застольем мама и Маланья, каждая у себя, готовили закуски. Пундыки приносили холодец, украинскую колбасу, копченое сало и пампушки. Мама выставляла холодную курицу, винегрет, соленый арбуз, капусту, квашенную по армянскому рецепту, маринованную селедку и разную сдобу. Горячее- плов и шашлык- готовил отец, не доверяя маме такое ответственное дело. Для этой цели он сложил в углу кузницы очаг и колдовал там накануне прихода гостей.
Взрослые садились за стол, а мы, детвора, накормленные заранее, располагались на суре, покрытой шальчой (домотканным рядном). Перед нами ставилась глубокая миска, наполненная курагой, орехами и карамелью. Каждый старался захватить длинные, как карандаш, конфеты, завернутые в красную и белую бумажные ленты. Получалась палочка в красно-белую полоску с кисточками на обоих концах. От этих конфет во рту долго сохранялся холодящий мятный запах.
Алеше, сыну Пундыков, разрешалось подходить к столу и свободно бегать по комнате, а мы, шесть девочек (нас четыре сестры и две гостьи), такого права не имели. Перекатывая сладости во рту, мы нетерпеливо ждали главного удовольствия — когда за столом начнут петь. Отец предпочитал русские песни, Пундыки — украинские, маме были близки и те, и другие, поэтому она и руководила квартетом. «Мы кузнецы, и дух наш молод» — любимая песня отца. Сразу после первых чарок с нее начинался захватывающий концерт, а завершалось застолье чарующе-прекрасной тоской «Вечернего звона», любимой песней мамы. Слаженно, самозабвенно, истово пели о бродяге, сбежавшем с Сахалина звериной узкою тропой, о том, как в степи глухой замерзал ямщик и как на штыке у часового горит полночная звезда… Это были изумительные повести о низости и предательстве мелких душ и величии и душевной красоте скромных героев, которых мы часто не замечаем. Каждая песня звучала откровением, поражавшим и удивлявшим наше воображение. Богатый казак торгует у бедного старика Хазбулата его молодую жену, обещает осыпать золотой казной, не пожалеть ни коня, ни седло, ни винтовку свою, лишь бы старик согласился уступить. Хазбулат ответил, что «неверну жену тебе даром отдам», и указал на труп женщины с кинжалом в груди. Взыграло ретивое, казак выхватил саблю — «голова старика покатилась в траву». Мы ясно слышали, как «реве та стогне Днипр широкий», как «биля гребли шумлять вербы», сочувствовали парубку, которого дурила вероломная дивчина. Она пообещала, что «у вивторок поцилую разив сорок», вроде любит, он поверил, пришел, а ее нету, не пришла. И так всю неделю, пообещает и не придет… «Ты ж мене пидманула, ты ж мене пидвела, ты ж мене, молодого, с ума-розума звела!» — горько восклицает обманутый хлопец, тяжело переживая трагедию непонимания. Мы жалели хорошего парня и презирали кокетливую обманщицу. Недавно на телеэкране какой-то хор в припадочных конвульсиях, дергаясь и вихляясь, с равнодушной лихостью оттарабанил эту песню, как плясовую, под которую можно бездумно балдеть на тусовках. Ни смысла, ни чувства не передали. Стыдно!
В репертуаре наших родителей были и сольные номера. Мама радостно рассказывала про забитую девушку с рабочей окраины, в шестнадцать лет пришедшей на кирпичный завод, там «Ваню встретила», с ним пришло счастье… «За кирпичики, за веселый год полюбила я этот завод», — улыбалась мама отцу. Я живо представила картину, как мама торопливо моет запачканные тестом руки под рукомойником, колышась полным телом, колобком выкатывается за дверь, на ходу повязывая платок. Она спешит на свидание к отцу. К кому же еще! Мне казалось, что родители всегда были такими, как сейчас. Худенькая девушка? Руки в глине? Тогда это не мама!
Отец обладал мягким баритоном, предпочитал мужественные песни, даже о печальных историях он рассказывал со сдержанным мужествам. Молодой парень служил на почте ямщиком: «и крепко же, братцы, в селенье одном любил я в те поры девчонку», «куда ни поеду, куда ни пойду, а к ней забегу на минутку»… Однажды скачет по зимней дороге, увидел снежный бугорок: «разгреб я сугроб тот и к месту прирос, мороз заходил под тулупом. Под снегом-то, братцы, лежала она, закрыв свои ясные очи… Налейте, налейте скорей мне вина, рассказывать дальше нет мочи.». — отец крепким покачиванием головы подтверждал, что больше не скажет ни слова. Отчаяние искреннее, притворства никакого… Случилось это давно, но муки продолжаются, сердечная рана кровоточит и жжет… Над столом на минуту повисала тишина. И я поеживалась от озноба, пробежавшего по спине. Как эта девушка оказалась одна на зимней дороге, почему упала и не смогла встать? Спросить нельзя, разговор на эту тему окончен.
Не могу вспомнить, какую из песен выделяла Маланья, кажется, такой не было. А вот песня Васыля, ее мужа, по прозвищу Пундык, вошла в мою детскую душу сладким штопором да так и осталась там, предначертав мою будущую жизнь.
В тот памятный вечер Маланья сидела придавленная, печальная и безучастная. В бригаде случилось несчастье. На току первого звена сгорели подожженные кем-то молотилка, веялка и обмолоченное зерно, лежавшее большой кучей. Понаехали из райкома, прокуратуры, милиции, началось вавилонское столпотворение, допрашивали всех, кто хоть как-то связан с злополучным током. Никто не сомневался, что это вражеская вылазка: остатки зерна пропахли керосином. Чем все это кончится, трудно предположить. Найдут виновного — один конец, не найдут — пострадают много безвинных. Терялись горячие дни, даже косить перестали. И у нас над столом витала тревога. Васыль сидел, закрыв руками лицо, притихший и сосредоточенный. И вдруг из-под его ладоней пробилась мучительная песня-мольба:
Ничь така мисячна, зоряна, ясная,
Выдно, хоть голки сбирай.
Выйды, коханая, працей изморена,
Хоть на хвылыночку в гай…
Отгородившись от всего мира, он обращался к любимой, сам поражаясь прорвавшемуся чувству. Маланья внимательно и удивленно посмотрела на мужа, глаза ее ожили и засветились ответной лаской. Мама набрала воздуху, чтобы поддержать певца, но отец запрещающе коснулся ее руки.
Ты ны лякайся, шо ниженьки боси,
Шо топчиш холодну росу,
Я ж тебе, рибонька, аж до хатыночки
Сам на руках виднесу.
Любовь и нежность перехлестывали через край, теплотой и лаской наполнили всю горницу, заставив открыться и наши сердца. Пундык положил руки на стол, давая песне полную свободу. Маланья невольным порывом подняла его руку и с признательной стыдливостью стала целовать огрубевшую ладонь, будто собирала губами алмазную россыпь его любви, с такой неожиданной целомудренностью раскрывшейся в эти минуты. Я никогда не видела родителей целующимися, Пундыки тоже придерживались этого правила, а тут вдруг забылись.
В глазах у мамы заблестели слезы. Отец, откинувшись на спинку стула, с мягкой одобрительностью смотрел на своих друзей, так поэтично вернувшихся в свою молодость. Они столько лет прожили вместе, дети подрастают, и вдруг обнаружилось, что молодое чувство не умерло, наоборот, окрепло и приобрело стойкий аромат, как выдержанное вино
Я тогда была еще ребенком, но душа моя затрепетала, и я заплакала с открытыми глазами, не предполагая, что оплакиваю свою судьбу. Подойдет время, и мне скажут о любви целомудренно и нежно, но никто не полюбит меня так, как любил Пундык свою Мылашку, и не будет мне предан так, как был предан Пундык своей Мылашке. Простые открытые люди. Благодарю судьбу, что свела меня с ними.
Рыжий Трохим, отец Маланьи, еще до революции привез с Украины в наши знойные края семью с двумя дочками и стал батрачить у Кожуха, местного лавочника, тоже из хохлов. Кожух обласкал работящего и безотказного Трохима. Сначала помог построить мазанку (халупку из глины), потом — хату и сараи, дал молодую телку, пару овечек и несколько кур с петухом. Благодарный Трохим даже детишек приводил на работу, когда в этом возникала нужда. Дочки подросли и стали работать на благодетеля наравне со взрослыми, не считаясь с зимними холодами и летней жарой. Рослая Маланья рано научилась ни в чем не уступать мужикам.
Был у лавочника сын, единственное дитя, тщедушный хлопчик, ножки калачиком, и все шмыгал носом — Васыль, Васек. Кожух с женой души в нем не чаяли, баловали и нежили. Он любил сладости и вечно ходил с кулечком, из которого доставал леденцы и засахаренные орехи
— Ты ж мий любый пундычок, — говорила мать, лаская сыночка, — такий мыленький, такий сладенький.
Пундык — так украинцы называют фунтик, кулек. Насмешливые покупатели прозвали лавочника Пундыком. Соответствию появились Пундычиха, Пундычок.
Когда Маланья заневестилась, погулять ей не пришлось. Боясь потерять отменную работницу, Пундык взял ее к себе в дом, сосватав за сына Васыля, превратившегося к этому времени в ладного щеголеватого парня, любителя попеть и поплясать. Сосватанные Васыль и Маланья перестали ходить на «вулыцю», ежевечерние игрища деревенских хлопцев и девчат. Собравшись на обочине, девки и парни задавали песняка и под гармошку рвали подметки в задиристой «подгорной». Пыль поднималась облаком. Как без пыли, она везде. Дождей не бывает месяцами, а жарища несусветная.
Чтобы выманить Маланью хоть на часок, парубки горланили всю ночь сочиненную ими частушку. Дескать, хорошо бы иметь коня и коляску да Рыжего Трохима Мылашку, тогда никаких забот, пей, гуляй — и вся забота. С Мылашкой достаток придет как бы сам собой.
Пундык не спал ночами, спускал с цепи разъяренных кобелей, но хлоцев это даже развеселило. Они с азартом занялись новой забавой — дразнить палками рычащих псов и загонять их во двор. Порванные штаны и искусанные руки сделались признаком мужской отваги и бесстрашия. Старик заторопился со свадьбой. Невесте сшили городское подвенечное платье из гипюра на белом атласном чехле. Талия в обтяжку, рукава короткие, ворот открытый, юбка широкая и длинная. Мама рассказывала, народ стоял шпалерами вдоль дороги, по которой проезжали молодые. Красавец жеребец, серый, в яблоках, плыл легкой иноходью и нес, будто невесомую, лакированную коляску с молодыми, сидевшими на облучке. Бабы ахнули: платье на невесте — одна стыдобушка! Вместо рукавов — кружевные перчатки до локтей, вырез глубокий, шея напоказ, несколько низок блестящих бус не прикрыли бесстыдство. Ветер дул навстречу, и фата, прикрепленная к золотым волосам невесты изящным венком из белых атласных роз, белоснежным крылом билась над верхом коляски, внутри которой сидели матери молодых. На женихе тоже весь наряд сделан по заказу в городе. Модная тройка, шляпа, лакированные туфли и неслыханное дело — белые перчатки…Он правил жеребцом в белых перчатках!
Да, не поскупился старый Пундык, не пожалел расходов на свадьбу сына! Гуляли три дня. Заходи любой, ешь от брюха, пей по горло, пляши до упаду и не знай ни в чем отказу. Гармонисты, собранные со всей округи, играли беспрерывно, сменяя друг друга. Столы, поставленные во дворе под вековым карагачом, трещали от бутылок и разных блюд. Готовили угощение и прислуживали за столом специально нанятые бабы. Отгуляли наславу и сразу принялись за свои дела по заведенному старым Пундыком распорядку. Сам старик рыскал по соседним городкам и поселкам в поисках товару и покупателей. Искал, где можно купить подешевле, а продать подороже, с выгодой. Пундычиха с сыном торговали в лавке. Когда не случалось покупателей, Васыль столярничал. Очень увлекся этим делом. Устроил под навесом у амбара мастерскую, куда зачастили заказчики. Кому стол потребовался, кому табуретки, кому колыска для новорожденного, а кому шкаф для посуды. Хвалили Васыля: и прочно, и ладно и недорого.
Обширное хозяйство по-прежнему тянул Рыжий Трохим с дочками. Как и до замужества, Маланья чертоломила на пашне, косила сено, в жатву пропадала на току и успевала еще присматривать за скотиной и обрабатывать бахчу, ложилась позже всех, вставала раньше всех. Непосильный труд не убил ее красоту, наоборот, она неброско расцвела, даже как-то стыдилась этого. В положенное время родила двух дочек и сына и опять порадовала свекров: дочки пошли в отца, а сынок красотой, статью и жадностью к работе повторил мать. И такой же огненно-рыжий.
Каждый праздник старый Пундык отличал Маланью каким-нибудь подарком: то обласкает колечком с камешком, то сережками, то полушалком с диковинными цветами, а то и вовсе поразит коробкой шоколадных конфет с бантом на крышке с заграничной картинкой. В лихую годину эти «подарунки» крепко помогли молодым Пундыкам.
Стоя в церкви, Маланья затмевала баб дорогими нарядами и адресованной всем праздничной доброжелательностью, исходившей от всей ее рослой фигуры… Пундыки краснели от гордости, ловя ненароком откровенно завистливые взгляды женщин и сожалеющие ухмылки подвыпивших мужиков.
Неожиданно умерла старая Пундычиха. Потеряв мать, Васыль горько запил, лавка несколько дней кряду стояла запертой. Старику хоть разорвись, прикрикнул на сына, подсчитав потери и убытки, Васыль отмахнулся. Пришлось Маланье становиться к прилавку. Маланьину долю работы по хозяйству приняла ее младшая сестра, недавно вышедшая замуж. Она привела во двор Пундыков нового работника, бывшего красноармейца, всю Гражданскую сражавшегося с беляками. Так что в хозяйстве переход Маланьи прошел незаметно, а вот в лавку народ повалил. С утра и до самого вечера там не смолкал людской гомон, так и сыпались вольные прибаутки под веселый смех. Прихватив с собой бутылку, Васыль поднимался на горище (чердак) и днями валялся там, мало обращая внимания на происходившее во дворе. Как-то проспавшись, вдруг понял, что мужичье нашествие вызвано Маланьей. Хмель вон из головы. Резво свалился по лестнице вниз, растолкал мужиков — и в лавку. Маланья наливала керосин в самодельный бидон и что-то веселое говорила покупателю. Васыль, расплескивая керосин, вырвал лейку из рук Маланьи и истошно заорал:
— Сука! Так-так-растак-перета! Курва!
— Чого тоби? — Маланья подняла на мужа недоуменные глаза. — Чи ты сказывся?!
Васыль схватил с прилавка какую-то железяку и с матюками попер на покупателей. Хохоча, с притворной трусливостью мужики вывалились наружу. Васыль швырнул железяку им вслед и захлопнул дверь. Обернулся к жене и хотел садануть кулаком ей в плечо. Маланья отступила. Окно тотчас же облепили любопытные рожи. Маланья шагнула к мужу, подставила левое плечо и прошипела, злобно сузив глаза:
— Отут ще ны быв! (не бил!)
Васыль ткнул кулаком не очень сильно, Маланья устояла и подставила правое плечо. На этот раз Васыль ткнул со злостью. Маланья покачнулась и вдруг, повернувшись рывком, наклонилась и хлопнула руками по крепком у заду:
— Отут ще ны быв!
Васыль взвыл и, не переставая материться, замолотил кулаками по упругим телесам. И коленом себе помогал, стараясь побольнее садануть снизу. Маланья вертела задом и довела его до исступления, до черноты в глазах и в этот момент стремительно выпрямилась, мощным движением локтей швырнула мужа наземь. Он грохнулся затылком о грязный пол и заерзал руками и ногами, пытаясь мгновенно вскочить… За окном обидно заржали.
С растрепанными волосами, разъяренной фурией, Маланья пронеслась мимо восхищенных мужиков и влетела в хату. Гром одобрительного хохота проводил ее. Через секунду расхристанный Васыль, с приставшими к рубахе и штанам соломинками и подсолнечной шелухой, вышвырнулся из лавки, обложив задыхавшихся свидетелей четырехэтажным матом, взвился по лестнице к себе на горище.
Воздух вздрогнул от нового взрыва зычного хохота. Лошади, стоявшие у коновязи, насторожили уши, а мужики повалились на землю и задрыгали ногами:
— Ой ны можу! Ой, рятуйте, люды добри, бо сдохну!
Потеха развеселила весь поселок. Редкий перекур обходился, без представления, когда очередной шутник, становясь раком, начинал вопить на потеху товарищам: «Отут ще ны быв!» — и вертеть задом, тыкая кулаком в непотребные места. Зрители с наслаждением гоготали, вытирая покрасневшие глаза.
После такой встряски Васыль очнулся, запой как рукой сняло, теперь и он пропадал в лавке дотемна. Деловит, не улыбнется. Гасил суровостью возможные мужичьи подначки. После смерти бабушки дети тоже целый день вертелись возле лавки или у отца под навесом, где стоял верстак.
По рассказам мамы, Пундыки, самые состоятельные из наших знакомых, мало тревожились по поводу надвигавшейся коллективизации и опасности быть ликвидированными как класс с потерей всего нажитого. По домам пошли агитаторы уговаривать людей вступать в колхоз, а в горах, по слухам, появились басмачи, пробиравшиеся в Среднюю Азию из соседнего Афганистана. Васыль, по совету старого Пундыка, вырыл в густом вишеннике вместительную ямку, туда опустили железный бочонок, запаянный моим отцом, зарыли его, а сверху прикрыли дерном. Маланьины серьги, колечки, ожерелья, дорогие полушалки, свадебные наряды и другие ценные вещи нашли новое пристанище и стали дожидаться своего часа.
Полыхнула весть — басмачи вырезали два русских поселка на речке под горами, никто не уцелел. Дома сожгли, скотину угнали, свиней постреляли и бросили. В поселке организовали отряд самообороны, командиром которого стал бывший боец Красной Армии, муж младшей сестры Маланьи. Он советовал Пундыкам временно поселиться в волости, где мужики несут круглосуточное дежурство и басмачам подготовлен вооруженный отпор, но старик, жалея добро, решил остаться на месте. Бог даст, и эта напасть пройдет стороной, хотя угроза погибнуть первыми была весьма реальной. Усадьба Пундыков стояла на отшибе от села, у самого жерла ущелья, ведущего глубоко в горы.
На всякий случай заранее подготовили схрон в дальнем углу сада, в непролазных зарослях дикой ежевики. Васыль сколотил остов вроде каркаса для крохотной избушки, высотой, позволяющей взрослому человеку что-то делать, сидя на полу. Установили каркас, покрыли его кошмами, поверх них вилами уложили ежевичные плети так, что со стороны сооружение напоминало небольшой бугорок, каких рядом было несколько. Пол схрона покрыли другой кошмой — и колючек не будет, и змеи не заползут. Васыль предусмотрительно принес несколько досок, по которым можно пройти в убежище, а потом втянуть их за собой, ежевичная поросль при этом сохранится и естественный вид полянки не нарушится. По доскам Маланья внесла в схрон одеяла, подушки, самую необходимую посуду, корзины с продуктами, несколько баклаг с водой, смену одежды и помойное ведро вместо унитаза для детей. Можно какое-то время продержаться. И стали ждать.
Старик не покидал двора, Покупателей почти не было, а те, кто приходил, старались побыстрее покинуть опасное место. Детям приказали играть в глубине сада и не появляться возле лавки. Обедали тоже в саду.
Время шло, постепенно все поуспокоились и бдительность поослабла.
Как-то под вечер, когда скот уже пригнали, только лошади остались в ночном, старик первым увидел, как из ущелья не спеша выехала полусотня всадников. Басмачи! Старик строго приказал всем укрыться. Семья пробралась в убежище, втянули доски, лаз тщательно спрятали под свисающими стеблями ежевики, легли на одеяла, примолкли, тревожно прислушиваясь к тому, что происходило во дворе, где старик остался встретить незваных гостей. Сад большой, далековато до лавки, но сев у лаза, можно многое уловить, если хорошо прислушаться. Гости приветствуют старика, он ответил по местному обычаю. Смех и веселые голоса прибывших… Вроде все благополучно, только собаки рвутся с цепей и рычат до хрипоты. Несколько выстрелов, и лай прекратился. Вдруг топот выгоняемой из хлевов скотины….стариковский вскрик… снова выстрелы и предсмертное поросячье верещание…
Господи, что там происходит? Васыль пополз к выходу. Сынишка обхватил его шею ручонками, вот-вот заревет в голос. Дочки в слезы, уцепились в отцову рубаху, тоже не пускают… Маланья истово крестила детей и мужа, сама крестилась и шептала «Отче наш», единственную молитву, которая не вылетела из головы от сильного волнения.
Сад заволокло дымом, не продохнуть… Костер?.. Пожар?.. Сильный треск горящего сухого дерева… Пожар! Старика не слышно… Боже, что с ним?..
За треском огня не расслышали, когда басмачи, сотворив черное дело, убрались прочь. Дети уснули, а Васыль с Маланьей просидели у лаза до утра.
На рассвете, чуть забрезжило, они выбрались осторожно из убежища и с великими предостережениями двинулись к дому. Выгорела ближайшая к постройкам часть сада. Повсюду валялись обгоревшие сучья, земля не остыла. При каждом шаге подпаленные яблоки и персики лопались под ногами и брызгались зеленоватой противной кашицей. Осмотрелись, войдя во двор. Где старик? Со вспоротым животом и перерезанным горлом он лежал у амбара в большой луже крови, начинающей подсыхать. Несмотря на рань, налетела тьма мух и облепила неподвижное тело. Глухо взвыв, Васыль сорвал с себя рубах, а с головы Маланьи платок и кое-как прикрыл раны отца. Маланья колотила кулаком по кирпичной стене амбара и глотала слезы от горя и ужаса перед случившимся. Не сразу, с большим усилием одолев охвативший морок, Маланья представила картину вчерашнего разбоя. Налетевшие басмачи первым делом кинулись в дом и в лавку, потащили оттуда тюки с добром, завернутым в ковры и рядна. Выпущенных из сараев коров, овец и коз сбили в один табун, свиней перестреляли от порога хлева и бросили на съедение мухам. Прикончили излюбленным способом отчаянно метавшегося старика, навьючили награбленное на лошадей и подожгли усадьбу. Сгорело все: дом, лавка, амбар, летняя кухня, сараи и пристройка с мастерской Васыля. Рассыпалась пеплом и знаменитая лакированная коляска. Уцелел только скрытый за амбаром погреб под толстым слоем насыпанной сверху земли.
Старухи из поселка деятельно принялись за похороны старика, и к обеду другого дня отнесли гроб с покойником на кладбище, нарушив торопливостью устоявшийся обычай хоронить на третий день. Поминки справляли в доме Рыжего Трохима, хозяйкой которого стала младшая сестра Маланьи. Выпили, посидели, помолчали и скорбно разошлись.
Маланья с мужем вернулись на свое пепелище. Чернота стояла перед глазами, черно в душе от горя и боли. Васыль, сам убитый, успокаивал жену: «Ны тужи, серденько, думай о дитях». Свиные туши были разделаны сразу, благо, в погребе сохранился запас соли в бочке. И бахча, расположенная в отдалении, уцелела. Огород сильно вытоптан копытами басмаческих коней, но и тут не все пропало. Огонь пощадил большую часть сада. Мясо, сало, овощи, фрукты на зиму есть. Нет хлеба, нет молока, нет одежи и обувки, нет крыши над головой. Царствие Небесное старому Пундыку, надоумил в добрый час спрятать толику добра на черный день. Тайком достали заветный бочонок, тайком мой отец свозил Пундыков в город. Старые друзья по торговле помогли сбыть кое-что подороже и купить самое необходимое. Оделись, обулись, привели во двор мерина и корову, купили для них сена. И кур не забыли, запаслись для них зерновыми отходами. Воз, нагруженный мешками с пшеницей, Васыль отвез на мельницу, вернулся с мукой. Пока все ютились в доме младшей сестры Маланьи, но нужно поторапливаться и со своим жильем.
Саманные и кирпичные стены всех построек не сгорели. Топоры, пилы, гвозди, скобы, замки и другой скобяной товар басмачам не понадобился, он побывал в огне, но в дело годится. Нашлась высокая стопа кровельной жести на крышу дома, а на сараи можно прикупить соломы. Басмачей не видать, главные их силы перебиты в горах. Можно строиться. Появившиеся деньги Пундыки объяснили помощью моего отца, ссудившего своих давних друзей необходимой для обзаведения суммой. Таких денег у отца никогда не было, но люди поверили.
В заранее обговоренный день собрали «помочи», нечто вроде субботника, когда добровольно собравшиеся люди работают бесплатно, но хозяева обязаны хорошо их угостить по завершению дела и в течение всего рабочего дня помощники должны быть обеспечены всем необходимым — материалами, едой и питьем. Отец сделал для мамы самогонный аппарат, и он крепко выручал родителей, когда возникли затруднения с выпивкой. Держали это в великом секрете и гнали самогонку только по ночам. За неделю бессонных ночей мама с Маланьей нацедили необходимое количество сивухи, но не хватало времени, чтобы хорошо очистить зелье, успели немного перебить неприятный запах, настояв на разных кореньях и корках.
Народу собралось много. Сразу разбились на три бригады: строители дома, строители сарая и бригада плотников во главе с хозяином. Справились за один день. Двери, оконные рамы, стропила и обрешетки крыш были заранее подготовлены Васылем. Амбар переделали в жилой дом. Подняли повыше стены, сложили печку, покрыли железом крышу, вмазали рамы и двери. Вторая бригада, числом поменьше первой, подправила стены сарая и нахлобучила на них соломенную крышу.
К вечеру Васыль с помощниками сколотили на живую нитку столы и скамейки для пира под открытым небом. Вековой карагач, росший посреди двора, сгорел вместе с постройками. Маланья с сестрой и двумя помощницами неустанно колготились возле кухонной плиты, и столы тут же скрылись под тарелками и блюдами с закуской, меж которых возвышались бутылки с выпивкой. Хотя в течение дня мы, ребятишки, снабжали работников холодной водой, пирожками, арбузами, помидорами и яблоками, к концу работы все изрядно проголодались и набросились на еду без церемоний. Шутили с набитыми ртами и похваливали хозяев за обильный стол и добрый привет. Поднимая рюмки, желали всем членам семьи крепкого здоровья, долгих лет жизни и счастья в обновленном дому. Помощницы еле успевали приносить полные тарелки и убирать пустые. Собрались за столом ровесники хозяев, пожилых было мало, поэтому шутки- прибаутки не смолкали. А потом запели. В тот вечер я впервые услышала красивейший низкий голос Маланьи. Вдвоем с отцом Андреем она запевала, остальные подхватывали. Священник приехал к Васылю по делу, и его уговорили откушать за компанию, заодно и освятить новый дом. Пообещал сделать это завтра, от угощения не отказался, пел и плясал со всеми наравне. Голос имел сильный и хорошо поставленный, петь любил и организовал за столом настоящий хор. Церковным саном не очень дорожил, допускал вольности. Маланью, явившуюся в церковь в непотребном, как говорили бабы, платье, обвенчал и ни словом не укорил. Прихожане его ценили за честность, открытость, простоту и умение, благодаря молодости и красивому голосу, делать из скучной службы увлекательное действо. Вот и за столом он не давал скучать. Разошлись на исходе ночи. Выпили много, но никто не свалился с ног: и закуска хорошая, и пели и плясали от души, хмель и повыветрился.
К зиме скотину укрыли в теплом сарае, а хозяева успели привыкнуть к новому дому, не такому большому, как старый сгоревший, но достаточно просторному для семьи из пяти человек: горница, две спаленки и просторная кухня, где в основном сосредотачивалась жизнь семейства, особенно зимой. Зима там короткая, в феврале уже тепло, и не каждый год случаются январские морозы до десяти градусов, но народившихся телят и ягнят не оставляют в хлеву, забирают в дом, на кухню, где всегда теплая печка, а в горнице и спаленках протапливают по вечерам в сильные для тех краев холода. Старый Пундык всегда имел в запасе уголь, но топили обычно кизяком (высушенным навозом). Во время пожара и кизяк сгорел, пришлось покупать, поэтому первую зиму расходовали его экономно. На другое лето Васыль пристроил сени и открытую веранду. Таким домик сохранился и до их старости. Именно в нем была горница, которой в детстве я любовалась с порога, не смея войти.
В кирпичной коробке сгоревшей лавки оборудовали столярную мастерскую и работали в ней вдвоем: Васыль мастером, а Маланья подмастерьем, так как умела и пилить и строгать. Быстро обставили новое жилище самодельной мебелью, достаточно приличной, не хуже, чем у большинства сельчан, а кое-что сделали и получше: трюмо, комод и стол в горнице отполировали. Кухонную мебель покрыли масленой краской приятного светло-салатного цвета. Кисти, краску, лак и политуру нашли все в том же погребе, в заначке старого Пундыка, своей мучительной смертью спасшего от гибели сына и его семью и продолжающего ему помогать своей запасливостью.
Начались сумасшедшие собрания с криками и спорами до петухов. Не держалось в секрете, что составлен список подлежащих раскулачиванию и что в этом списке есть фамилия Пундыков. Маланья ринулась в бой за спасение семьи. Решительно настроенная пришла на очередное собрание.
— Вы все меня знаете? Глядите, вот она — я! — она смело шагнула к столу, за которым сидел бывший красноармеец, муж ее сестры, и представитель района. Они о чем-то тихо говорили, рассматривая бумаги. Клуба еще не построили, и собрание проходило в нежилой хате разбитной вдовы, где в холода хороводилась молодежь. Хата битком набита, стоят у порога, вдоль стен и за печкой. Все лузгают семечки и сплевывают на пол шелуху. Разговоры ведутся тихо, но чувствуется нарастающее напряжение. Подняли головы, услышав громкий взволнованный голос Маланьи, а начальство за столом обернулось к ней. Самоуправство! Собрание еще не открыто, и слова ей никто не давал. Маланья продолжала:
— Не буду я дожидаться, пока вы нас раскорчуете! Я сейчас все сама скажу! Усим выдно, это я, Маланья! А теперь скажите, кто я — кулачка или батрачка? Вы в ту бумагу не глядите, вы мне в глаза скажите, кто я по-вашему… Молчите! Совесть не позволяет назвать кулачкой, а в тот поганый список записали?! Я вот с таких лет батрачка! — Маланья провела ладонью на уровне стола. — Я правду говорю? Истинную правду! Вам звестна правда, или тот поганый список ее знает? Батрачила я, батрачили до самой смерти мои отец с матерью, батрачила моя сестра, и ты, зять, батрачил у одного хозяина, у лавочника, Царство ему Небесное! А где сейчас наш хозяин? На том свете, его басмачи убили, вот там его пусть и кулачат. У нас конь, корова и хата, и у тебя, зять, конь, корова и хата! Откуда они у тебя? Отец оставил. Мой отец своим горбом их заработал… Ты их получил по закону, вот и владей на здоровье, никто тебя не осудит и кулачить не собирается, а почему нас за коня, корову и хату — под ноготь? Васыль, как и я, тоже батрачил, хоть у родного отца, а все равно батрачил…
Хата оживленно загудела, раздались насмешливые выкрики.
— Чего рыгочете? А ну выходи, кто смелый, и скажи, имел ли Васыль хоть одну свою копейку, чтоб сам мог потратить, как хотел?…Вот, не имел! Он батрачил, как и я! Вороги убили старика, пограбили и пожгли его добро, нам ничего не досталось из старикова богатства…Голяком басмачи оставили, хоть по миру иди…Спасибо, Павло выручил, мы с ним доси не рассчитались…Какая копейка завелась, складываем — и за долг, а сами сидим без грошика! И нас кулачить? В таком разе кулачьте и Вихровых, у них тоже корова с конем и хата. Вихровых записали в колхоз и нас записывайте! Мы не хуже других!
И несколько раз пристукнула кулаком по столу. Кто-то крикнул с места:
— А столярка чья? Тоже отцова?
— Нет, столярка наша, А как нам быть? После пожару ни стола, ни завалящей табуретки… Вот и пришлось самим мастерить, а если кому рамы сделали или там пару скамеек, так на этом не разжиреешь… Да и долг отдавать надо. Колхозу столяр нужен? Ох, как нужен! Вот Васыль и будет столярничать для всего колхозу. Лучше его нет мастера во всей волости. Так что не кобеньтесь и руки задирайте по совести!
Снова засмеялись, но уже в похвалу. Пошумели и приняли Маланью с семьей в колхоз. Коня и корову отвели на общий двор, столярка тоже стала колхозной, а Васыль теперь работал за трудодни.
Маланью назначили бригадиром полеводческой бригады. Потребовался учетчик, грамотный человек. В бригаде не оказалось никого, кто окончил бы хоть начальную школу. Маланья умела сносно читать и писать, да наша мама, которую старшая дочь научила в порядке ликбеза немудрящей грамоте. Маму и выбрали учетчицей.
Под колхозную контору заняли дом высланного богатея, в его сараи поставили коней, а двор запрудили брички. По утрам полеводческая бригада на бричках со смехом и песнями катила по грунтовой дороге к полям, раскинувшимся вокруг поселка у подножия гор. На работу едут — поют, с работы возвращаются — снова поют, а мы, услышав песню, стремглав мчимся на дорогу встречать маму. Отец не вступил в колхоз, хотя кузница стала колхозной собственностью, он работал по договору как вольнонаемный кузнец. Участник двух революций, он называл колхозы вражеской выдумкой, винил Сталина, говорил, что Ленин такого не допустил бы. Золотые руки и прежние революционные заслуги сберегли его от расправы, а может, потому он уцелел, что в нашей волости не было евреев, беспощадных борцов за идею, ни одного.
Новая жизнь пришлась по душе Маланье. Она привычно продолжала чертоломить, но теперь не на себя лично, а для общего достатка. В работу ушла с головой, ни минуты свободной: то торопятся побыстрее справиться с севом, а там жатва и обмолот, и опять торопятся первыми выполнить главную заповедь — рассчитаться с государством по всем поставкам. Длинный обоз из пароконных бричек, груженных мешками с зерном, под красными знаменами и транспарантами, с гармошкой на первом возу торжественно отправляется на ссыпной пункт. Рядом с гармонистом — принаряженная Маланья. Собрание, похвала райкома и какая-нибудь поощрительная премия — самовар или отрез на платье.
Горячая радость билась в сердце Маланьи, когда первый трактор, первый в колхозе и в ее жизни, натужно гудя, проложил первую борозду, вызвав ликующие крики восхищенных колхозников. Какая глубина вспашки, какая ширина захвата! А трактор был слабенький, капризный, «Фордзон», кажется, но первый, с первым трактористом за рулем! Ему были так рады, что украсили механического трудягу цветами и красными лентами. Праздник!
Первую грузовую полуторку отметили праздничным гуляньем. Колхоз получил ее в награду как победитель в социалистическом соревновании за высокий урожай зерновых. Маланьина бригада обогнала всех в районе, ей и досталась премия. Машину, как и трактор, убрали цветами и лентами, и вся бригада, подсаживая друг друга, влезла в кузов. Бабы во главе с Маланьей, обнявшись, стали возле кабины, мужики сгрудились позади их. Рядом с шофером уселся председатель колхоза, а парторг стоял с мужиками. С песнями, шутками и прибаутками понеслись к райкому. Забивало дыхание от невиданной скорости. Вел машину немец Шауэр, попавший в плен в Первую мировую и застрявший в России навсегда. Он женился на украинке и какими-то неведомыми путями оказался в нашем поселке. Для нас машина была в диковинку, а в Германии они работают давно. Шауэр гнал полуторку с ветерком, пыль клубилась позади. Кузов гремел песнями. Запевали Маланья и бывший поп. Церковь закрыли, и отец Андрей стал просто Андреем, вступил в колхоз и работал в бригаде Маланьи учетчиком, вместо моей мамы, которую поставили заведовать колхозным детским садиком. У райкома, как положено, радостный митинг. В его завершение Андрей неожиданно запел «Интернационал». Припев знали все. Знакомые слова гимна, его мужественная мелодия воспринимались в тот момент по- особому, как душевный порыв, как победный вызов будущему. Вторую остановку сделали на колхозном дворе. И здесь речи, поздравления и «Интернационал» по просьбе председателя колхоза. С раскрасневшимся лицом Маланья счастливо улыбалась и, стесняясь, не решалась сама что-то сказать в ответ на искреннюю похвалу. Вечером, справившись с домашними делами, все снова собрались и на украшенной машине отправились на полевой стан. А там все готово к пиру.
Плов в котлах исходил душистым паром, арбузы, дыни, персики, виноград, теплые лепешки, мед, масло и другое изобилие колхозной кладовой. И обязательный чай. Пируйте, заслужили! Мужики втихаря прикладывались, хмелели, но пьяных ни-ни. Это же будет позор для передовиков в социалистическом соревновании! Угостили и Маланью, тоже втихаря. Она осмелела, плясала и пела, будто на свадьбе. И все гуляли, как на свадьбе, никто о заслугах бригадира уже не упоминал. Маланья получила свободу и купалась в ней, отбросив на потом тяжелые бригадирские заботы. Перед рассветом машина развезла победителей по домам спать. Выходной, отдых. Неслыханное дело! Колхозники отдыхают только зимой и то вполглаза, а весной, летом и осенью — никаких выходных, трещит пуп от темна до темна. Выходной получился тоже как премия
Пришли на поля машины, повысились урожаи, но легче не стало, вечная хлеборобская страда не давала минуты роздыху. Дома справлялись с хозяйством подросшие дочки- школьницы, сынок помогал отцу, а Маланья дневала и ночевала в поле. И посыпались благодарности, награды и премии. Медали, два ордена, много «Почетных грамот», породистая телка и поросенок в премию, патефон, электрический самовар и первые в ее жизни ручные часы, мужские, но на ее руке они смотрелись как надо. Надела их на собрании, стоя на сцене, и больше не снимала. Она научилась рассчитывать время по минутам, уверенно сидела в президиуме, научилась произносить короткие речи, не боялась критиковать начальство, в делах бригады прислушивалась к советам агронома, но принимала только те, что не противоречили ее хлеборобскому опыту. Быть в числе лучших вошло в привычку.
Перед самой Великой Отечественной Пундыкам выделили путевку в санаторий на берегу Черного моря. Не понравилось там. Безделье томило. К тому же ни борща с чесноком и салом, ни вареников со сметаной, ни свиной колбасы домашнего копчения, ешь, что подают. А море? Что море! Даже страшно смотреть, столько бесполезной воды! Шумит сердито и вздувает волны выше гор, а дома летом земля горит, каждая капля на вес золота! По-дурному придумано. Да вечно голодные чайки орут как оглашенные. Нет, дома лучше…Летом, может, и у моря хорошо… Так то летом!
Кое-как дотерпели до конца путевки, приехали домой, и рассказывать нечего. Дочкам привезли разные безделушки из ракушек, а сыну — матросскую форму с бескозыркой, которая так и провисела в шкафу. Взрослый парень отказался носить ее. Моряком никогда не будет, и нечего выставляться…
В районе начался смотр художественной самодеятельности. Хор из членов бригады, руководимый Андреем, вышел победителем в районе и съездил в столицу республики, откуда привез награду за третье место и полный мешок впечатлений: жили в гостинице, ванна, душ, вода горячая и холодная, хоть залейся, краны сверкают никелем, кругом чистота, туалет в секции, горничные прибирают в номерах и меняют постельное белье… Ковровые дорожки даже в коридорах, бумажные салфетки в столовой…
Все впервой, все необычно и сказочно… Когда Сталин сказал: «Жить стало лучше, жить стало веселее!» — никто в этом не усомнился, вождь передал всеобщее ощущение близкого счастья, а сам Сталин поднялся в глазах народа на немыслимую высоту как организатор будущего счастья и гарант его неизбежности. Не верили в Бога, верили в Сталина. Не было ни одурманивания, ни умопомрачения, мы воочию видели, что жизнь с каждым годом становится лучше и радостней, и твердо знали, что «живем мы весело сегодня, а завтра будет веселей!» Есть Сталин, значит, всего достигнем. Когда провели электричество, радость была неописуемая, хотя первое время свет давали всего на несколько часов и то не каждый вечер. Это не имело значения, ведь «у каждого звезда под потолком», а ее мы сами сотворили и зажгли и живем так радостно благодаря Советской власти и Сталину. Под их руководством нам все по плечу, никакие испытания нам не страшны, мы непобедимы. С этим убеждением в атаку шли «За Родину, за Сталина!» Из этого убеждения выросли Брест, Ленинград, Сталинград и Великая Победа.
Обе дочери Пундыков вышли замуж. Из сохранившегося подвенечного платья Маланьи мама смастерила невестам роскошные для того времени свадебные наряды. Я училась уже в старших классах и была на обеих свадьбах. Невесты как картинки: кружевные платья, фата, тяжелые ожерелья на шее и золотые серьги в ушах. Такого блеска ни у кого тогда не было. Старшая успела родить двух мальчишек, грянула война, и обе стали солдатками. Алексей был на два года старше меня. Наша школа имела тогда только семь классов, окончив ее, он поступил в техникум, со второго курса ушел в военное училище, командиром явился на побывку к родителям, навестил нас, как родню. Мы с мамой жили тогда в пристройке при школьной мастерской, дверь небольшая, потолок низкий. Он перешагнул через порог, сильно наклонившись, и сразу сел. Иначе сбил бы лампу под потолком. Бесцеремонно его разглядывая, к нему кинулась младшая наша сестра, пятиклассница. Пальцами пощупала его гимнастерку, рассмотрела командирские часы на запястье, оттянула портупею и тронула рукой его огненные волосы. Алексей улыбался и не мешал ей. Пальчиком она разгладила его соболиные брови, ладошкой провела по молодой щеке. Алексей насмешливо спросил:
— Чем кончилась твоя инвентаризация?
Девочка выдохнула:
— Кра-сивый! Большой.
Алексей виновато улыбнулся. Дескать, что делать, таким уродился.
Я прикрикнула на сестру и освободила гостя от необходимости терпеть такую инвентаризацию.
— Таня, я пришел пригласить тебя в клуб, там концерт и танцы.
— Ну, что ты, Алешенька! — сказала мама, — Она десятый кончает и работает. Ночью уроки учит. В клубе найдешь себе пару. Такой орел!
Мама угадала точно, было в нем что-то орлиное, мужской вариант материнского взлета.
Алексей с сожалением развел руки, попрощался и ушел.
Началась война, фронт, погиб в каком-то из первых боев. Похоронка пришла весной сорок второго, долго где-то плутала по полевым почтам и военкоматам. Маланья молча приняла страшную весть. Пундык, наоборот, кричал, ругался, грозился пробиться в партизаны и убивать фашистских гадов, взрывать их поезда, а полоумного фюрера обещал иголкой разодрать на ниточки и отдать свиньям: не должна такая нечисть поганить землю. Тайно плакал, тайком отправил письмо Ковпаку, знаменитому партизанскому командиру, и жил в ожидании ответа. Через месяц его пригласили в военкомат, вернулся оттуда еще более удрученным.
Маланья согнулась, сникла, будто с потерей родной кровиночки потеряла бодрость и жизненную силу, державшие ее все годы. Безучастно ехала в поле, по привычке вмешивалась в дела и отдавала распоряжения, односложно отвечала, если спрашивали, все больше молчала и задумывалась. Бабы, глядя на нее, поджимали губы и понимающе качали головами.
В неустанном, испепеляющем и бесплатном труде прошло лето: «Все для фронта, все для Победы!» Ни праздников, ни выходных, рвались жилы от авралов и перенапряжения.
В тот год отмечали двадцатипятилетие Великого Октября. На пыльной площади перед райкомом наспех соорудили трибуну, обтянули ее лозунгами, напечатанными мелом на кумаче. Работники райкома устроили воскресник и рано утром в день праздника вооружились ведрами и метлами, полили и подмели площадь. Кто-то таскал воду из арыка, кто-то убирал мусор. К митингу пыль прибили, воздух стал чище. Демонстранты прибывали колоннами, неся красные знамена, портреты Ленина и Сталина, транспаранты с заклинанием: «Наше дело правое, мы победим!» Первыми появились школьники. Октябрята с красными звездочками на белых рубашечках, пионеры в красных галстуках, замыкали колонну малочисленные ряды старшеклассников. Большинство старших мальчиков добровольцами записались в военные училища. Дети шли с песнями, популярными в те годы: «Широка страна моя родная», «По долинам и по взгорьям», «Каховка, Каховка»…
Под зурну и барабан приблизилась колонна колхозников: русские, украинцы, узбеки, киргизы, курды, армяне…Всех не перечислить. Большинство в национальных костюмах. А перед колонной — неутомимые узбекские плясуны. Замыкал шествие небольшой отряд рабочих местного хлопкоочистительного заводика. Они шли без песен и музыки, в рабочих костюмах. У них сейчас самая горячая пора, работают в три смены: обтянутые брезентом бурты хлопка ждут переработки, а машины наваливают все новые горы «белого золота».
Маланья находилась на трибуне среди районного начальства. К ней подошел военком, сказал что-то убедительное и сочувственное. Маланья слушала, сцепив руки и глядя в пол. Они так и простояли до конца торжества. Речи, поздравления, приветствия, телеграмма товарищу Сталину с рапортом о победах на трудовом фронте — все прошло мимо них. И вздрогнули, когда над площадью из рупора громкоговорителя загремело: «Вставай, страна огромная, иди на смертный бой». Маланья разрыдалась. Военком взял ее под руку и повел с трибуны.
Накануне было объявлено, что колхозники могут отдохнуть два праздничных дня. Первые выходные за полтора года войны. Воспользовавшись этим, Пундык отправился к знакомому мельнику, к самым горам в другом конце долины, за лозой. В саду, в огороде постоянно требуется что-то собрать, перенести, разложить по сортам, убрать на хранение. Без корзин не обойтись Нужда заставила Пундыка заняться их плетением. Дело оказалось прибыльным. Он стал базарной знаменитостью. Прославили корзины, ловкие, легкие, прочные и нарядные, разных фасонов и размеров. В доме зашевелилась живая копейка.
Затруднение было в том, что лоза в сухой и жаркой долине не растет, приходится периодически совершать рейды на горную речку, к мельнице на ее берегу. Из-за дождя со снегом пришлось прогостить у мельника целых два дня. Привез на ишаке несколько огромных вязанок лозы. Вошел в дом — Маланьи нет. Не встревожился. Для нее и праздник — рабочий день. Где-нибудь задержалась, не впервой. Справился с хозяйством, поел на скорую руку. Совсем стемнело. Маланьи нет. Он в контору, там заперто, все разошлись по домам. Он — к председателю, тот сказал, что сегодня Маланью не видел. Наверно, осталась на отдаленном полевом стане. Не пропадет, сторож поделится лепешкой. Только на другое утро Пундык узнал от соседки, что Маланья сразу после митинга подалась в горы за бояркой, захотелось ей порадовать внуков. Обомлел — в долине дождь, в горах — снег! Даже ночь в снегу никто не выдержит, а Маланьи нет третий день.
Пундыки держали в секрете заветное место, где в скрытой от людских глаз промоине росли колючие кусты боярышника с особенно крупными и сладкими ягодами ярко-оранжевого цвета. По сравнению с виноградом боярка — нивесть что: кожица сухая, ломкая, мякоть мучнистая, чуть терпкая, в переработку не годится. Хороша только в свежем виде, внуки подберут за милую душу. По бабьему поверью, эта неказистая ягода «очень пользительная» и взрослым и детям, да и много ее в горах, целые заросли, только добираться до них трудно, ближайшие рощи курды вырубили на дрова. Пундык, прогоняя погибельные мысли, решил сразу идти туда. Дочек не стал тревожить, а попросил помочь знакомого курда, и они вчетвером сразу же отправились на поиски. Двое сыновей курда ушли вперед, старикам сил не хватает за ними поспеть. Парни нашли Маланью там, где предполагал Пундык.
Тощий в сухое время ручеек с прозрачной теплой водичкой, мирно струившийся меж замшелых и скользких камней, после дождей в горах превращался в неистовый мутный поток, который грозно несся вниз, гремя камнями и отрывая глыбы подмытой земли вместе с кустами шиповника и даже деревьями, волочащими за собой длинные корни. За несколько десятков лет безобидная водяная ниточка, взбухая в непогоду, вырыла глубокий извилистый овраг с отвесными стенами и продолжает углубляться.
Маланья без сознания лежала в жидкой грязи под самым обрывом. Босые ноги ее постоянно смачивались ледяными брызгами при всплесках бушующего потока. Лоб так и пылал жаром. Пундык зажмурился, представив, что было бы, если, не дай Бог, она ненароком оступилась и упала в круто завитой водяной смерч.
Видно, она припозднилась, а когда затеялась возвращаться, внезапно повалил снег. Такое в горах случается нередко. На беду, где-то вверх по течению прорвало запруду, и вода валом покатилась вниз, моментально залив промоину, по которой Маланья прошла к кустам боярышника. Путь отрезан. Вступишь в воду — унесет. Вода билась под обрывистыми берегами везде, и лишь там, где каменистый выступ ей не поддавался, образовалась небольшая террасочка, на которую женщина успела взобраться. Поднявшись на носки, руками она могла кое-как дотянуться до верхнего края обрыва, подложить бы камней на полметра под ноги, и можно было бы, ухватившись за крепкий куст, как-то выбраться. К несчастью, до него не дотянулась, а те кустики, что росли по самому краю, не выдерживали тяжести ее крупного тела, выдергивались с корнями. Никакой зацепки для ног не нашла.
Ей показалось, что чуни (шахтерские галоши) мешают, она сбросила их и пыталась пальцами босых ног зацепиться чуть повыше. Тщетно. Каменистый обрыв не уступал. В борьбе с ним она обессилела, промокла, измучилась, в изнеможении села в снег и не заметила, как уснула. Утром не смогла подняться. Снег растаял, и Маланья еще сутки провела в грязной жиже между жизнью и смертью.
Пундык совершенно растерялся. То, сняв фуфайку, закутывал ноги Маланьи, то подсовывал мешок ей под голову, суетился и мешал своим помощникам. Парни наверху быстро соорудили носилки из срубленных жердей и веревок, устлали их своими ватниками и осторожно уложили Маланью, с огромным трудом вытянутую из обрыва.
В больнице, не приходя в сознание, Маланья скончалась.
Хоронили ее непривычно торжественно и многолюдно, с речами на гражданской панихиде, организованной начальством. Все было ново: гора венков, красная подушечка с орденами и медалями, красный флаг с черной траурной лентой над правлением колхоза…
Церемонией похорон руководил парторг, артиллерийский капитан, присланный в колхоз для восстановления здоровья после лечения в госпитале. Срок его пребывания в колхозе подходил к концу, тросточку бросил, ходил свободно, мог самостоятельно влезть в кузов грузовой машины. Он как-то сразу вошел в доверие колхозникам, хотя родом был из Белоруссии, а там другой народ, другие обычаи. Люди, в основном бабы, густой толпой обступили свежевырытую яму, переговаривались вполголоса и плохо слушали, что там говорит начальство. Убитые горем, в слезах, дочки Маланьи и ее сестра стояли у гроба, обнявшись и поддерживая друг друга. Пундык не плакал, напряженно застыв, сердито наблюдал за происходящим.
Последним говорил парторг. Начал он тихо, с болью, с искренним горем:
— Таких, как вы, дорогая Маланья Трофимовна, товарищ Сталин назвал беспартийными большевиками… И мы прощаемся с вами как с боевым товарищем, с которым вместе держали трудовой фронт, чтобы на боевых фронтах не было нужды ни в чем, что необходимо для победы над фашистской нечистью. Но прежде всего мы прощаемся с вами, дорогая Маланья Трофимовна, как с Великой Матерью, символом всех советских матерей, родивших и воспитавших для Родины ее мужественных защитников, в эти минуты героически сражающихся на всех фронтах от Ленинграда до Севастополя и Сталинграда… Вражеская пуля убила молодого офицера там, на войне, она же сразила и его мать здесь, в тылу, за тысячи километров от фронта… Не приди похоронка, не сдалась бы Маланья Трофимовна, не сгинула бы так нелепо и горько. Я не знаю, жива ли моя мать, она осталась на оккупированной территории, в Белоруссии, но когда я смотрел на вас, дорогая Маланья Трофимовна, — голос его задрожал, — я верил: жива моя мама, она все переможет, все преодолеет и дождется, когда я с Победой вернусь в родную хату. Фашист вздумал нас поработить… Нет, не удастся ему это, потому что рядом с нами, солдатами, в бой идут наши матери! В каждом зернышке, выращенном женскими руками, в каждой ниточке из нашего хлопка есть росточек вашего труда, дорогая Маланья Трофимовна, вашей чистой любви к Родине, которую вы и не пытались выразить словами, но убедительно доказали своим самоотверженным трудом и бескорыстной преданностью общему делу… Такую страну, таких людей нельзя поставить на колени, и мы победим! Недолго врагу гулять по нашей земле, остановим и двинем на запад, пока не уничтожим последнего зверя в его поганом логове. Наше дело правое, победа будет за нами! Он придет этот день, день нашей победы, и залогом этому наш труд, наша несокрушимая вера в торжество коммунистических идей и непобедимость советского народа! Прощайте, дорогая Маланья Трофимовна! Мы не забудем вас, неутомимую труженицу, и от лица всех фронтовиков я с сыновьей любовью, — голос его предательски прервался, — целую ваши натруженные, не знавшие отдыха святые материнские руки…
Ловким офицерским движением он опустился на одно колено и поцеловал сложенные на груди руки покойницы. Дочки с воем кинулись к матери и повалились на колени перед гробом, стоявшим на досках. Подоспевшие женщины отвели их в сторонку. Пундык не двинулся с места, не попрощался с женой, только болезненно вздрагивал при каждом ударе молотка, заколачивающего гроб, будто гвозди вбивают ему в душу.
Не успел, поднявшийся с колена парторг, сделать несколько шагов, как на него с ревом налетели бабы, облепили со всех сторон, обнимали, тянули руки через головы подруг, чтобы погладить душевного мужика по голове или плечам в благодарность за сочувствие и сострадание к их нелегкой судьбе, за то, что поднял их обыденный труд в земле и навозе до уровня подвига и назвал его равным подвигу на фронте. В постоянной надрывной, казалось бы, беспросветной работе им не хватало света и тепла. В прощальной речи капитана они услышали, что есть и свет, и тепло, и героический смысл в том, что они делают. Солдаты на фронте чувствуют это на себе. Каждая из баб узнала в голосе капитана родные нотки сражающегося где-то далеко брата, сына, жениха или мужа и тянулась к родному человеку, не стыдясь реветь в голос. От такого натиска бывалый фронтовик сначала растерялся, но потом непроизвольно обнял ближайших и так, медленно поворачиваясь, он брал в свои объятия по две-три женщины сразу, искренне целовал во что придется — платок, щеку, ухо или нос… И при этом горячо и благодарно повторял:
— Родные наши труженицы… Спасительницы наши… Спасибо вам, святые наши заступницы… От всего фронта….От всей великой страны!.. Мы победим непременно! Вернемся к вам с победой…
Его гимнастерка спереди и сзади покрылась мокрыми пятнами — следами бабьих слез.
Даже в таком порыве взаимной признательности и растроганности капитан краем глаза заметил нивесть откуда взявшийся и стоявший в сторонке металлический крест. Пожимая напоследок руки бабам и пряча покрасневшие глаза, он, наконец, вырвался из их кольца. Ему удалось заранее увести начальство и тех, кому не следовало видеть, как в ногах беспартийной большевички, стахановки колхозных полей установят этот символ православной веры.
Пундык не согласился со смертью жены. Он не принял смерть как смерть, для него Маланья осталась живой и постоянно находилась рядом. И на работе и дома, он ее видел, а другие — нет. Наотрез отказался поселиться у кого-либо из дочерей и не разрешил никому из них переехать к нему. Сестры бегали к отцу, чтобы подоить корову, состряпать поесть и прибраться в доме. Их набеги раздражали старика, не переносил он даже присутствия внуков, которым раньше был очень рад. Уединялся, почти ничего не ел, а перед Новым годом перестал ходить на работу. В столярке его заменил фронтовик, комиссованный по ранению. Пундык днями не выходил из дому, совершенно забросил хозяйство, случалось, забывал и печь протопить. Поседел, опустился, зарос белой бородой. Сидит за столом в горнице и молчит.
Оказалось, оставшись один, он вел бесконечные разговоры с Маланьей. Их случайно подслушала его младшая дочь, прибежавшая к отцу в свободную минуту. Раздраженный ее появлением, он вышел, а когда вернулся, не заметил, что она в закутке за печкой чистит картошку. Сев на привычное место за столом, чуть наклонился, будто хочет обратиться к кому-то, сидящему напротив. Дочь с ужасом услышала, что отец заговорил с матерью. Называя ее ласково, как в молодости, «серденько», он сказал, что на улице подмораживает, спросил, не холодно ли там, в гробу, велел потеплее одеваться и не ходить босиком по снегу, долго ли до греха… Беспокоился, как там сын, прошлый раз говорила, что стали реже видеться… Молодой, конечно, ему нужна другая компания… Проклинал себя, зачем в тот день поехал к мельнику, пошли бы вдвоем, и беды не случилось бы… Случилось, так случилось, и ничего уже не исправишь… Жаловался на дочек, надоевших своими заботами, а сварить толком не умеют, ему кусок в горло не лезет, а они: «Ешьте, тату, пейте, тату!» Рассказал колхозные новости: прошло отчетно-выборное собрание, председателя покритиковали и оставили еще на год, агитировали на военный заем, дескать, быстрее одолеем врага, подписался за себя и за Маланью… Что делать, нужно, так нужно… Заматерился, вспомнив, что о Маланье никто слова не сказал, даже завалящей благодарности не объявили… Капитан воюет, а другим бай дуже… Жаль, если и капитан погибнет, такие люди должны жить… Редкой души человек, справедливый, не то, что некоторые…
Дочка слушала, загоняя в горло рвавшийся наружу крик и не имея сил сдержаться, выскочила к отцу:
— Что вы делаете, тату! Нельзя же так! Дайте маме покой, не мучайте ее! Вам нельзя быть одному! Как хотите, сегодня я здесь переночую, а завтра после работы совсем перейду… В церковь схожу, к батюшке…
— Ты злякала маты! Геть витсиля! — визгливо и противно закричал Пундык, схватил дочку за плечи и с ожесточенной злостью стал выталкивать на улицу. Она вывернулась из его рук, сорвала висевшую у порога фуфайку и ринулась вон. Пундык долго еще ругался в темноту, стоя на пороге раскрытой двери.
Рано утром следующего дня обе сестры пришли к отцу для решительного разговора. Дверь распахнута настежь, хата выстужена — и никого… Смутная бороздка следов вела от дома, через сад и дальше, к холму, где находилось кладбище. Томимые тяжким предчувствием, они заспешили по этим следам.
Запорошенный снегом, без шапки, отец, распластавшись, лежал на могиле их матери, сжимая в вытянутой руке теплую вязаную кофту. Так и закаменел.
Третий рассказ
Нюшка
В голодный тридцать третий год к нам в Среднюю Азию понаехало много народу из европейской части России. Приехала семья Тименко — отец с матерью, четыре сына и две дочки. Они поселились во второй половине колхозного дома, в котором жила наша семья. Странные люди, вроде русские, но говорят, смешно коверкая слова, будто балуются. Их отец и трое детей — внешне типичные русские, а мать и трое других детей — типичные азиаты с узкими глазами. А фамилия украинская!
С Нюшкой, старшей из девочек, мы подружились. Тименчиха сказала, что мы одногодки, поэтому первого сентября я повела ее в третий класс, в который перешла сама. Наша учительница Юлия Антоновна, в этот день особенно нарядная и красивая, не произвела на Нюшку никакого впечатления, скорее вовсе не понравилась, так как приняла Нюшку, как всех, не выделила ее как новенькую. Самолюбие Нюшки было задето. Огорчения прибавили ребята, с первых минут встретившие ее насмешками. Подавляющее большинство школьников были детьми выходцев с Украины, между собой они говорили по-украински, но в одежде соблюдали форму. Для девочек — белая кофта и темная юбка. Нюшка тоже так оделась, только очень несуразно: в длинную сборчатую юбку из черного сатина и белую в синий горошек выпущенную сверх юбки бабью кофту. По-видимому, этот наряд сшили в какой-то затерянной среди болот и лесов деревеньке, где такое носят не только старухи… И говорила Нюшка тоже несуразно, употребляя слова, о смысле которых мы догадывались с трудом: яна, ен, таперча, ня пойду, сказыват, пярясягну… Ее передразнивали. Нюшка не оставалась в долгу — зло дралась каждую перемену, гоняясь за обидчиками. С каждым в отдельности она справлялась легко, но с нею схлестывались группами и колотили нещадно. Нюшка терпела, не жаловалась.
В тот первый день Юлия Антоновна задержала нас после уроков, чтобы записать данные для оформления личного дела Нюшки. Когда учительница спросила, как ее зовут, подруга ответила: «Нюшка».
— Это как кличка, — поправила ее Юлия Антоновна. — Твое имя — Аня, Анна… Знаешь это?
Нюшка потупилась и смолчала. Тогда учительница обратилась ко мне:
— Таня, назови подругу по имени и спроси у нее о чем-нибудь.
Я ляпнула невзначай:
— Нюшка, как теперь тебя называть?
Не отвечая, она пулей выскочила за дверь. В классе для всех она осталась Нюшкой, только Юлия Антоновна называла ее Аней, что усугубило неприязнь Нюшки к нашей любимой учительнице.
Мы с Нюшкой жили далеко от школы, но занятий никогда не пропускали и не опаздывали. В любую погоду мы в числе первых заходим в класс, шалим до звонка, а кто-то списывает решение задачи, заданной вчера на дом. Нюшка никогда не списывала, но и домашних заданий никогда не выполняла, тетрадок на проверку не сдавала. Умная Юлия Антоновна верно определила причину такого поведения своей ученицы: во втором классе Нюшка не училась. Другая учительница тут же отправила бы самозванку к заведующей школой, чтобы та решила, в каком классе Нюшке учиться. Юлия Антоновна на свою беду пожалела девочку: в третьем классе она выглядит старше всех, а каково ей будет во втором?
Чтобы помочь Нюшке догнать ребят, учительница велела ей оставаться после уроков и заниматься дополнительно. Самолюбивую Нюшку это оскорбило. Дождавшись последнего звонка, она хитро смешивалась с шумной оравой, пригнувшись, шмыгала в дверь и удирала за угол школы. А там полная свобода. Понимая, что Нюшкой руководит страх публичного разоблачения, Юлия Антоновна не вызывала ее к доске, спрашивала только с места и оценок не ставила: поднявшись, Нюшка молчит. Юлия Антоновна пришла к Тименкам домой. Увидев через окно учительницу, Тименчиха выскочила к ней навстречу, остановила у калитки и не пригласила в хату, где царили запустение и грязь. В этот момент появился Тишка, Нюшкин брат. Тут у калитки и состоялся разговор. Юлия Антоновна ушла расстроенная, а Тименчиха потом говорила маме:
— Яна яго уча, ён яе научат.
Это надо было понимать так: «Она его учит, а он ее научает», то есть Тишка такой башковитый, что любой учительнице мозги вставит.
Мы с Нюшкой дружим, она меня не стесняется, поэтому Юлия Антоновна спросила меня:
— Таня, твоя мама разрешит тебе делать уроки вместе с Аней? Вы живете рядом и подруги, вот и занимайтесь вместе…
Мне это польстило. Только зачем спрашивать разрешения у мамы? Учительница главнее мамы. Мама никогда не проверяет, где и с кем я учу уроки, у нее своих дел невпроворот. Да и образования у нее нет, еле читает по слогам. В нашей семье плохих учеников не было. Отец иногда заглядывал к нам в тетрадки, но и у него тоже были дела поважнее наших оценок. Отцовская кузница находилась под одной крышей с нашим домом, и, сделав уроки, мы бежали к отцу помогать поддерживать ровный жар в горне. С шести лет я знала названия всех инструментов, которыми пользовался отец. Знала, где и на какой полке в амбаре, в каком ящике лежат клещи, рашпили, напильники, мечики, коловороты, паяльники, болты, плоскогубцы, гаечные ключи и т. д. Отец коротко бросал: «Огонь!» — и я мигом хваталась за веревку, привязанную к самодельным мехам, дергала за нее изо всех силенок и раздувала горн. Праздных посетителей в кузнице отец не терпел, поэтому Нюшка никогда там не бывала, а на работу к маме мы бегали часто.
Когда киргизы приезжали с гор, чтобы подковать лошадей, наша помощь отцу не требовалась. Отцовскими помощниками становились сами табунщики, а мы с Нюшкой мчались на полевой стан к ребятишкам колхозного детского садика, в котором моя мама значилась заведующей и поварихой.
На краю огромного хлопкового поля виднелась небольшая саманная халупка. Впритык к ней — длинная и широкая веранда с земляным полом. На веранде, у входа в халупку — просторный помост, покрытый шальчой (домотканным рядном из грубых шерстяных ниток). В противоположном краю веранды — плита на четыре конфорки, где хозяйничала мама. Метра через два от плиты, у той же стены — очаг с вмазанным в него трехведерным котлом, в котором готовился обед для работающих в поле колхозников. Остальное пространство веранды занимали два длинных, параллельно стоящих стола со скамейками вдоль них.
Молодых мамаш привозили на работу с детишками, которых оставляли на веранде под попечительством няни, всеми уважаемой старушки Мегри-апы, и моей мамы.
Наш колхоз был многонациональным. Хлопок обрабатывали в основном узбеки, зерновые растили и убирали русские и украинцы, бахчи поднимали узбеки и дунгане, виноград обрабатывали армяне, лошадей пасли киргизы, а коров и овец — курды, высланные перед войной с Кавказа. Такое разделение труда не было абсолютным. В каждой бригаде трудились представители не менее пяти- шести национальностей. Жили по-братски дружно, признавая неоспоримый авторитет старшего брата — русского народа. Гонор киргизов совсем не чувствовался, в долине они были неприметны, хотя республика называется Киргизской. Потом лет через двадцать пять- тридцать, когда с гор, влекомые благами цивилизации, хлынули дети скотоводов, приобщившиеся к культуре благодаря самоотверженному труду русских учителей, националистический оскал первыми почувствовали именно русские. Не сладко пришлось и другим нетитульным национальностям, даже узбекам, которые спокон веку обрабатывали землю в долинах между гор и вели торговлю со всеми странами Востока. Новый «хозяин страна» начал вытеснять их из родных мест. Это произойдет позже.
В мамином детском садике большинство составляли узбекские ребятишки, поэтому все говорили по-узбекски, мы с мамой тоже. Пока колхозницы кетменями прочапывали, то есть пропалывали и рыхлили почву вдоль рядков с хлопковыми кустиками, их детишки под присмотром бдительной няни играли вокруг столов на веранде и на площадке перед нею. Когда побелевшее небо начинало дышать жаром, как из доменной печи, малышей уводили в халупку, где сбрызганный водой земляной пол создавал прохладу. Ребятишки вместе с Мегри-апой укладывались покатом на расстеленные одеялах и, пошептавшись, засыпали, пережидая жару.
Наш с Нюшкой приход вызывал всеобщую радость. Как правило, мы появлялись к концу рабочего дня, сразу шли к маме и садились к столу. После дневных трапез в кастрюлях и котлах всегда что-то оставалось, и мама накладывала нам по полной миске то аталы (каша из пшеничной муки), то мамалыги (каша из кукурузной муки), то шавли (густой рисовый суп), то борща с кусочками баранины, а то и манной каши, казавшейся в то время редким деликатесом. Еду запивали холодным молоком, которое, не скупясь, привозили из колхозной фермы. Главной причиной, заставлявшей Нюшку бегать со мной в поле, являлась эта возможность вкусно и до отвала поесть из отдельной миски. Все, что наложено, только твое, ничья ложка не утащит лакомый кусок, поэтому не надо спешить, можно есть, наслаждаясь вкусом еды. Дома Тименки хлебали из общей посудины.
Поев, я тут же принималась за уборку и мытье посуды в помощь маме, а Нюшка весело бежала к детишкам, которые с нетерпением ее дожидались. Общими усилиями они поливали водой нагретую за день площадку перед верандой и выстраивались в колонну по одному. Нюшка первая в колонне. По ее команде «строевым» шагом обходили площадку по периметру, затем каждый становился на указанное Нюшкой место, и начинались упражнения, которые Нюшка усвоила в школе на уроке физкультуры. Она говорила на своем диалекте русского языка, детишки обращались только по-узбекски, но это не мешало им понимать друг друга. Затем начинались игры с беготней и веселым гвалтом. Ребятишки узнали от Нюшки, как играть в «кошки-мышки», в «третий — лишний» и «ручеек». Ни каприз, ни обид при этом никогда не бывало. Нюшка обладала непререкаемым авторитетом. При ней Мегри-апа, устроившись с удобствами на свободной суре, пила любимый кок-чай и с интересом наблюдала за художествами своей помощницы. Матерям тоже нравились Нюшкины забавы, и они просили ее приходить почаще.
Однажды, увлекшись, Нюшка показала детям, как играть в лянгу. Я ни разу не видела, чтобы кто-нибудь из моих внуков забавлялся с лянгой, а мое детство, юность и часть взрослой жизни были связаны с поголовным увлечением мальчишек этой игрой. И многие девочки не отставали от сверстников. Нюшка в их числе. Требовался небольшой кусочек козьей шкурки вместе с шерстью, совсем крохотный, как нынешняя двухрублевая монетка, но за счет длинной шерсти получался круг величиной с половину женской ладони. С помощью тонкой проволоки к центру шкурки прикреплялся расплющенный кусочек свинца — лянга готова. Чтобы она дольше держалась в воздухе, необходимо определенное взаимоотношение величины шкурки, веса свинца и длины шерсти. Мастера этого дела тайно продавали готовые лянги на базаре и зарабатывали неплохие деньги.
Задача игрока заключалась в том, чтобы не дать подброшенной лянге упасть на землю. Едва она начнет опускаться, ее снова нужно подбросить, но руками касаться нельзя, только ногами, попеременно то правой, то левой подошвой. Находились такие виртуозы, у которых лянга плясала в воздухе по полчаса и более. В игре побеждал тот, чья лянга дольше не падала на землю. Считалось, что продолжительное занятие этой забавой приводит к образованию грыжи в паху. Учителя неутомимо преследовали игроков, но лянга выходила победительницей. Она весело плясала вокруг мальчишки, беспечно летая то впереди него, то с боков, то сзади. В течение тридцати с лишним лет несколько поколений мальчишек отдавали ей весь досуг. Нюшка мастерски владела лянгой, побеждала даже братьев.
Малышам понравилось, как она вертится и прыгает, подкидывая ногами мохнатую лепешечку. Они просили повторить еще и еще. Нюшка демонстрировала класс. Увидел бригадир. Скандал. От Нюшки потребовали твердого обещания отказаться от лянги. В поле она слово сдержала: ребятишки больше никогда не видели ее пляску с восхитительно летающим кусочком мохнатой кожи, но дома она по-прежнему в любую свободную минуту отдавалась увлекательной игре. Искренняя тяга к ней чистых ребячьих душ, восхищение ею властно тянули Нюшку в мамин детский садик, но школу, где смеялись над каждым ее словом и третировали на каждом шагу, она ненавидела. Ей страстно хотелось быть выше всех, а ее там считали ниже всех. Всю свою короткую жизнь Нюшка тщетно добивалась превосходства над окружающими, и в этом стремлении она отбросила напрочь понятия чести, совести, справедливости, а в результате сгинула сама и сгубила своих детей.
В тот же день, когда Юлия Антоновна посоветовала нам заниматься вместе, Нюшка сразу после школы пришла ко мне. Мы обедали и пригласили ее. Варя, старшая из сестер, подала ей тарелку с варениками и подвинула банку со сметаной. Нюшка жадно накинулась на еду. От сытости она осоловела, села на табуретку у стенки и дремала, пока мы с сестрами убирали со стола и мыли посуду.
Стол освободился, я достала учебники и толкнула Нюшку, приглашая к занятиям. Сначала арифметика. Я предложила подруге прочитать вслух условие задачи. Она молча отодвинула задачник. Пришлось читать самой. Задача показалась простой, легко нашлось решение, и я тут же записала его в тетрадь. Так же легко справилась и с примерами. Нюшка дождалась конца моей работы, придвинула к себе мою тетрадь и принялась списывать, беспрестанно заглядывая в нее, будто срисовывая. С чтением тоже вышла незадача. Я начала читать, потом подвинула книжку к подруге: дескать, продолжай так же вслух, Нюшка снова отшвырнула учебник. Я дочитала текст до конца, а пересказать попросила Нюшку. Она с насмешкой посмотрела на меня и отвернулась. По письму я слабак, в репетиторы по этому предмету не гожусь. Переписываю упражнение несколько раз, даю на проверку отцу, но все равно допускаю ошибки. Так и сказала Нюшке. Она не огорчилась, собрала свою сумку и прыснула вон.
Своими страданиями по грамматике я обязана учившей меня в первом и втором классах Анне Семеновне, за обширные габариты прозванной нами Трехтоннкой. Она постоянно дремала за столом, совершенно не тревожась, чему мы научимся, бегая между партами все четыре урока подряд. Хорошо помню, букварей не было ни у кого, тетради кто какие нашел, чаще сшивали их из газет и оберточной бумаги. Такая же картина и с другими учебниками. Используя свои уцелевшие книжки по чтению, старшая сестра научила меня читать, когда мне было лет семь, поэтому в букваре я не нуждалась, так как уже год читала самостоятельно. В школу тогда записывали с восьми лет. На уроке чтения Анна Семеновна отрывалась от стула, подходила к доске, доставала из кармана завернутый в бумажку кусочек мела, и из-под ее руки выходили ровненькие печатные буквы, потом слоги, затем слова, разделенные на слоги. Сделав паузу, ни на кого не глядя, она прочитывала написанное красивым звучным голосом. Я и еще три-четыре человека, стоя у доски, повторяли за нею хором, а остальные семь-восемь учеников развлекались беготней по классу. Буквы и слоги меня не интересовали, нравилось, как красиво они написаны и как звучно их читает Анна Семеновна. Благодаря отцу по арифметике я тоже хорошо была подготовлена, умела складывать и вычитать любые числа в пределах сотни, имела понятие об умножении и делении, знала разницу между ними. В начале урока арифметики я снова становилась у доски, любуясь красиво написанными цифрами, и повторяла вслед за учительницей решение примеров, вызывавших улыбку своей примитивностью. Учебников нам не хватало, но тетради, ручки, чернильницы отец покупал для нас в городе, и можно было столбики примеров красиво переписать с доски, но класс играет в пятнашки и за парту не сесть.
На письме я бесилась вместе со всеми. Не придавала этому предмету никакого значения, и впоследствии здорово за это поплатилась. Не знаю почему, но в конце второго класса Анна Семеновна исчезла, а наш класс расформировали, передав другим учительницам. На счастье, я попала к Юлии Антоновне, с первых минут очаровавшей меня строгой обаятельностью. У Анны Семеновны я выделялась своей подготовленностью, а у Юлии Антоновны. наоборот, поражала своим отставанием от ее учеников. По чтению и арифметике я быстро догнала класс, а вот писать совсем не умела даже на уровне первого класса. Осталось мало времени до конца учебного года, и Юлия Антоновна не успела меня вытянуть по этому предмету, но она поверила мне и перевела в третий класс. Первый «уд» (удовлетворительно) за диктовку я получила после осенних каникул, в начале второй четверти, и радости моей не было границ. «Уд», поставленный красным карандашом, я обвела зеленой рамочкой и похвасталась успехом перед отцом и Варей, а Юлия Антоновна меня похвалила, сказав, что я молодец, хорошо стараюсь. С Нюшкой мы начали заниматься, когда по письму у меня шли сплошные «неуды» — неудовлетворительно. Школьная шкала оценок имела тогда всего четыре балла — неудовлетворительно, удовлетворительно, хорошо и очень хорошо — «неуд», «уд», «хор», «оч. хор».
На другой день моей шефской помощи все повторилось: арифметику она срисовала, читать отказалась и, не раскрыв тетрадки по письму, ушла домой. На третий день та же история. На уроках, спрашивая меня, учительница тут же вызывала Нюшку. Я отвечаю, Нюшка молчит, тетрадку по арифметике сдает на проверку, а по письму прячет. В конце сентября Юлия Антоновна за руку отвела Нюшку во второй класс и нажила в Тименках злейших врагов. Тименчиха проговорилась маме, что Нюшка только одну зиму посещала малокомплектную школу с карликовыми классами, когда в одном помещении у одной учительницы сидят за партами ученики сразу двух-трех классов, по 3–5 человек в каждом. В этих условиях нужно научиться сосредоточенно заниматься самостоятельно, когда учительница, дав задание одному классу, начинала работать с другим. Нюшка стремлением учиться самостоятельно абсолютно не страдала, поэтому за зиму даже алфавит не одолела.
Хотя мы стали учиться в разных классах, в школу и из школы продолжали ходить вместе, дожидаясь друг друга, если случалось кому-то задержаться. Да и страшно, особенно зимой, бежать одной через снежное поле и железнодорожное полотно с высокой насыпью и широкими ямами с обеих его сторон. Перед зимними каникулами наша компания пополнилась: к нам присоединился Колька Попов, сын давнишних знакомцев моих родителей. Он, как и я, учился в третьем классе, но у другой учительницы и в другом здании. Школу по проекту Наркомпроса в нашем селе построили перед самой Великой Отечественной, когда я училась уже в девятом классе, а до этого занятия проводились, где придется. Под классы спешно оборудовали любое мало-мальски подходящее помещение. Колька учился в бывшем молельном доме, а мы с Нюшкой подальше от дома — в бывшем волостном управлении.
Создал нашу судьбу и судьбу всей страны знаменитый закон о Всеобуче — о Всеобщем обязательном начальном обучении всех детей без исключения. Очень мудрый, очень нужный закон, и вся государственная машина служила ему, его неуклонному выполнению. Холодно, нет обуви и одежды — сельсовет купит ботинки и пальто, остался сиротой — устроят в детский дом. Живешь в горах, в маленьком ауле — пришлют учительницу, организуют малокомплектную школу. Для старшеклассников, живущих в горах, в небольших кишлаках, при средних школах созданы интернаты с бесплатным питанием и обслуживанием, где ученики живут с понедельника по субботу, а на воскресенье их отвозят домой на колхозных специально выделенных машинах. Дважды в год во всех школах проводится медицинский осмотр. Если обнаружится серьезное заболевание, немедленно направят на обследование, а потом — в больницу, санаторий или курорт, учеба продолжится в особых школах с лечебным режимом. И все бесплатно! И дорога, и лечение, и питание и учеба на любом уровне.
Не будь этого закона, не знаю, как сложилась бы моя жизнь после того, как отец горько запил и жить с ним стало опасно. Мы с мамой прятались от него по хлопковым полям, неделями не появляясь дома, но никто из сестер школу не бросил. И Нюшку этот закон заставил учиться, когда Юлия Антоновна отвела ее во второй класс. Из самолюбия девочка непременно оставила бы школу, но строгий Закон не позволил ей это сделать. Со скрипом, но научилась читать и писать, снося насмешки от малышей за бестолковость и тупое упрямство. Она уставала от постоянных драк, ябедничества подхалимов и требований учительницы, донимавшей ее «неудами». Но терпела. Ничего не поделаешь — Закон!
Мы жили в кишлаке в полутора километрах от школы, осенью и весной легко пробегали это расстояние, зимой же выходили затемно и с трудом брели по снегу, прокладывая тропинку для других. С появлением Колки стало легче, он шел первым, за ним — я, а за мною — Нюшка. Колька оказался веселым и покладистым мальчиком, даже Нюшке пришелся по душе, а я его знала с пеленок. Их дом стоит через дорогу от нашего. Маленьким его не пускали на улицу, у меня же была дружба с узбекскими малышками, но это не помешало взрослым дразнить нас женихом и невестой, хотя мы играли вместе редко, только когда наши родители приходили друг к другу в гости. К титулу невесты я отнеслась беспечно, Колька поверил в это всерьез и с нажимом повторял: «Танька — моя невеста! Танька — моя невеста!» И сердился, когда видел улыбки на лицах взрослых. Случалось, что его посылали к нам за какой-нибудь мелочью, он обязательно умывался, надевал чистую рубашечку и только тогда появлялся в доме «невесты». Его мать тяжело заболела, на лечение ее направили в Ташкент. Там ей сделали операцию, которая мало помогла. Вернулась она нескоро и очень слабая, все лежала. В сад ее выносили вместе с кроватью. В ту же осень ее похоронили. Кольку взяла к себе бабушка, и в школу он пошел из бабушкиного дома. Его отец несколько лет жил бобылем, а в этот год Покров женился во второй раз и забрал Кольку от бабушки.
Мы с Нюшкой жили в доме, принадлежащем колхозу, и не удосужились украсить свои дворы палисадниками — ни деревца, ни кустика, только огороды за забором, вне двора. У Поповых собственный беленький домик прятался в зелени небольшого сада, где росли яблоки, вишни, урюк, виноград и было много цветов. Яблоки, укрытые на чердаке соломой, сохранялись до весны. Идя в школу, я брала с собой два пирожка или лепешку, на перемене делилась с Нюшкой, всегда голодной. Заботливая мачеха снабжала Кольку целым обедом: два ломтя белого хлеба и кусок домашней колбасы или куриное крылышко. Плюс к этому — два яблока, одно из которых по пути в школу Колька по-братски отдавал нам с Нюшкой. Мы делили его, разрезая на половинки линейкой. Чтобы продлить наслаждение, я откусывала по маленькому кусочку, Колька тоже ел медленно, Нюшка в момент сглатывала свою долю и убегала вперед, борясь с искушением отнять у Кольки недоеденное яблоко. Это и понятно: у них в доме в течение всей зимы никаких фруктов. У нас в семье любили компоты, и у отца в амбаре, в кованом сундуке, лежали спрятанные от мышей сухие груши, яблоки, вишни, урюк и персики, но они не шли ни в какое сравнение со свежим яблоком, поэтому я с такой радостью спешила выскочить на улицу: у Кольки припасено пол-яблока. С февраля Колька стал выходить только с одним яблоком и, добрая душа, отдавал его нам. Мы это приняли как должное и ни разу не отпилили линейкой ни кусочка для него.
Однажды мы припозднились, и Колька, дожидаясь нас у насыпи, не вытерпел и съел желанное лакомство. Нюшка даже растерялась — как он смел! На другой день мы снова без яблока. И у Кольки его не оказалось. Он не посчитал нужным нам докладывать, что яблоки кончились. Нюшка обшарила его карманы, заставила дыхнуть — никаких признаков. Бешено сверкнула узкими глазками: «Взавтря поглядим!» Колька с хохотом от нее отбивался и не придал значения угрозе. И меня не насторожили Нюшкины слова. На следующее утро Колька догнал нас, раскалываясь по твердому насту. После вчерашней оттепели, ночью ударил морозец, образовавшаяся твердая корочка на снегу, сверкая радужными искрами под лучами утреннего солнца, так и тянула покататься и побегать по ней. Лихо размахивая руками, он скользил с бугра и орал с упоением: «Эх, тачанка-ростовчанка, наша гордость и краса, пулеметная тачанка, все четыре колеса!» Возле нас он с разбегу свалился в выемку, куда намело много снега. Нюшка коршуном налетела на него, придавила лицом к снегу, наст не выдержал, и они оба провалились в ямку. Не давая Кольке вывернуться, Нюшка села ему на плечи и потянулась к его поясу. Брюки держались на пуговице, без ремня. Рванула, пуговица не выдержала. Вертясь волчком, Колька этого не заметил, думал, игра продолжается. А Нюшка вовсе не играла. Придавив его задом, она бесстыдно начала нагребать снега ему в штаны, стараясь пропихнуть его дальше, под трусы. Колька по-мужичьи заматерился, рывком сбросил Нюшку, но сам не поднялся. Нюшка ногой саданула ему в бок и выскочила из ямы. Сумкой хлестнула меня по спине: «Чо ня подмогнула? Таперча жанилка смерзня у твово жаниха!» Я вышла из оцепенения, завизжала, что убью гадину, суку, вшивую кацапку и побирушку, что оторву ей уши и откушу пипку носа. Дралась я остервенело, уцепившись изо всех сил в ненавистную скуластую морду, но Нюшка ударом коленки в живот свалила меня в снег, дико визжа и брызгая слюной, жестоко отдубасила кулаками и ногами, а мою сумку куда-то забросила, отбежав подальше. Затоптанная в снег, я не видела, куда. Отдышавшись, не глядя на поверженного Кольку, я выбралась из снежного месива и стремглав побежала домой. Родителям сказала, что на меня напали шахтерские мальчишки, привозившие на ручных санках уголь на продажу в село, где была наша школа. С Варей, старшей сестрой, мы долго искали мою школьную сумку, но не нашли. Щадя Колькино самолюбие, в школе повторила историю с выдуманными шахтерскими мальчишками, которые и на самом деле были грозой сельской ребятни. Нюшка — молчок, только щелками глаз сверкнет, если случайно столкнемся на перемене. Юлия Антоновна отдала мне учебники третьеклассницы-соседки, с которой стала делиться своими книгами.
Через две недели снег окончательно сошел, в луже под насыпью отыскалась и моя сумка. Варя осторожно расклеивала слипшиеся страницы, перекладывала их соломой и так сушила. Листы пожелтели, покоробились, книжки распухли. Отец положил их под пресс на весь выходной. Корочки потом обернули свежими газетами, и стало почти незаметно, что книжки пережили гибельную экзекуцию. Взятые напрокат учебники вернулись хозяйке плюс по три тетрадки в клеточку и в линейку, большая ценность для того времени.
Как Колька выбрался из снежной ловушки, пошел ли домой или сразу направился к бабушке, мне не удалось узнать. Видела я его редко, да и то издали. Больше никогда в жизни мы с ним не встречались. До конца учебного года он жил у бабушки, а летом вся их семья выехала насовсем к родным Колькиной мачехи, в Россию.
Раньше мать Нюшки часто забегала к Поповым, но после Нюшкиного нападения Тименчиху выставили за дверь. Когда заговорили, что Поповы продают дом, она снова к ним было сунулась, и ей снова показали от ворот поворот. Значит, Колька что-то рассказал родителям о драке на пути в школу.
Колька — первая известная мне жертва Нюшкиной озлобленной зависти и слепой жестокости. Сколько их потом будет! Сломает она жизнь и моей сестре.
После того случая я всячески исключала возможность встреч с Нюшкой и в школу убегала пораньше, лишь бы не столкнуться с неприятной «кацапкой». А с наступлением летних каникул она перешла в разряд взрослых, а мы остались детьми.
Сразу по приезде ее отец, Мяколка, как называла его Тименчиха, один, без семьи вступил в колхоз. Так было выгоднее: его, как колхозника, обеспечат бесплатным жильем, дадут землю под огород, освободят от многих поборов, которые душили единоличников, а сыновья могут работать, где захотят. Они нанялись пастухами. Двое по договору пасли колхозных племенных коров, двое других — собирали стадо по дворам, и с ними расплачивались хозяева коров. Братья получали ежемесячно чистые денежки, большие, по их пониманию. Осенью купили корову, несколько овец, поросенка и кое-что для строительства будущего дома. Пастухи хорошо зарабатывают, а сапожники еще больше и сидят в тепле и уюте. Старший решил обучиться сапожному ремеслу и уехал в город. Чтобы не терять заработок, вместо него Нюшка вступила в роль подпаска коровьего стада. Она окончательно выпала из нашей компании.
В ту весну мимо нашего дома проложили шоссе. Новенькое полотно стало нашей площадкой для вечерних игр. Даже днем тогда было мало машин, а с наступлением вечера вообще полная благодать — ни пыли, ни ямок, ни камней и никакого транспорта. Через несколько месяцев над разбитым полотном повиснет облако вечной пыли, оно покроется глубокими выбоинами, а пока еще было идеально гладким и привлекательным. И мы резвились всласть: играли в «третий — лишний», в «кошки-мышки». Бегали в лапту с тряпичным мячом, водили хороводы или шли друг на друга стенкой — «А мы просо сеяли» — «А мы просо вытопчем» Устав от беготни, тут же усаживались на теплую дорогу, и начинались рассказы, про колдунов, ведьм, мертвецов, поднимающихся из могил и бродящих по кладбищу в поисках жертвы, чтобы высосать из нее кровь.
Пропеченная зноем, измученная беготней за коровами, Нюшка засыпала с заходом солнца, а с рассветом уже была на ногах, собирая стадо, чтобы гнать его в горы на пастбище, и к нам не выходила. Четвертый класс перевели в Колькину школу, и я попала к другой учительнице, с сожалением расставшись с Юлией Антоновной. Ей снова дали третий класс, а вместе с ним и Нюшку (Не оставлять же такую дылду во втором на второй год!). Мы совершенно перестали видеться, учась в разных школах и в резные смены, но от ее матери, приходившей к нам на сепаратор, чтобы перегнать молоко, я узнавала о всех значительных событиях, происходивших в семье Тименко. По словам Тименчихи, у Нюшки дела наладились, учится хорошо, да и умом Бог ее не обидел, всегда была сообразительной. Когда переезжали по мосту Волгу по дороге из России, она увидела в окно, как рыба играет в реке, прямо забилась вся и ну кричать: «Ня дяржитя! В Волгу сигну, ня утону, рыбу достану!» Силком оттянули от двери. Ну, девка — огонь! На родительские собрания теперь Тишка ходит, молодой, учительшу домой провожает, а она ему: «Тихон Миколаевич да Тихон Миколаевич!» Скоро Тишка получит машину, на шофера в городе учится, будет учительшу катать: «Чать ня хужей других-то!» Бабы насмешливо прятали глаза, мама уходила в другую комнату.
Как-то наша семья собралась ужинать, пришла Тименчиха и, отозвав в сторонку отца, о чем-то ему зашептала. Они отошли в угол к отцовскому рабочему столу. Отец достал тетрадку и вырвал лист. Тем временем мама с сестрой накрыли стол. Тарелки, вилки, корзинка с хлебом, фаянсовая миска с соленым арбузом. Держа в руке написанную отцом бумагу, Тименчиха скривилась: «Чать ня баре! Талерки, вилки, коклеты! А я вот спроворю картох в чавуне, што кобель ня перясигня, как за собе кинуть, усе стрескають! Было б чо кусать, и вилок ня надоть». С нами за стол не села. Так и ушла неприятно удивленная. Отец объяснил, что написал заявление в милицию, чтобы освободить Тишку, арестованного за хулиганство. Он, пьяный, полез в окно к Юлии Антоновне, участковый приказал прекратить безобразничать, Тишка обложил его матом и набросился с кулаками. После суда, он отсидел два месяца, стараниями братьев его отпустили раньше срока.
Теперь Тименчиха всех убеждала: «На чо нам образована… Ня образована лутче, собя блюдеть, ума больши…А учительша порчена. Тишка знат, сам проверил…» Грязные сплетни зловонным облаком окутали имя моей любимой учительницы. Она отказалась учить Нюшку, поменялась с моей учительницей классами, и я, к великой радости, снова попала под заботливое внимание Юлии Антоновны. Позже, когда я повзрослела, а Варя, окончив педтехникум, стала работать в школе, всплыли все обстоятельства скандальной истории с Тишкой. Став шофером, он почувствовал себя на коне и нагло устремился на штурм сердца Юлии Антоновны, получил отпор, обозлился и пошел ва-банк. с видом привычного завсегдатая ломился в дверь к Юлии Антоновне, будто оскорбленный тем, что прежде ему здесь были рады, а теперь вдруг отказ. Нет, он этого так не оставит! Нечего строить недотрогу… Дырка сделана. Не заткнешь!
Скучающие дежурные милиционеры развлекались, подбивая Тишку на новые «откровения». В мужских компаниях смаковали эти подробности. Не дождавшись конца учебного года, Юлия Антоновна уехала, преданная всеми, и женихом в том числе. Работник райкома комсомола испугался быть испачканным подпорченной репутацией девушки, на которой думал было жениться, и напросился в длительную командировку. Тименки победили. Нюшку стали, не глядя, переводить из класса в класс. Тогда в школе преобладали учителя-мужчины. Помню, в пятом классе только уроки русского языка и литературы вела учительница, остальные предметы преподавали учителя-мужчины, многие из которых не были женаты. В райкоме комсомола тоже в основном работали парни. Почему никто из них не вступился за честь уважаемой всеми красавицы и умницы? А милиционеры? Ведь они были главным источником. откуда расползались непристойные слухи! Неужели правда, что мужчины больше верят сплетням, чем женщины?
Для меня Тишка существовал только как Нюшкин брат. Не имело значения хороший- плохой, умный — глупый, красивый — некрасивый. Брат, и этим все сказано. Но после его гнусной расправы над любимой учительницей я впервые взглянула на него как на парня. Мне исполнилось тринадцать лет, уже соображала, что к чему. Взглянула на Тишку без шор и содрогнулась от отвращения. Он, как и Нюшка, похож на мать. Лицо плоское, широкоскулое, сплошь изъедено оспой. Виски продавлены, уши оттопырены, черные жесткие волосы прилизаны. Нос с широкими ноздрями почти лишен переносицы. Узкие глаза с желтоватыми белками будто прорезаны камышинкой. Рот широкий, зубы крупные, редкие. Фигура плоская с короткими кривыми ногами, а руки длинные, цепкие, прижаты к туловищу. И вот из-за этого человекообразного урода вынуждена была уехать красивая, талантливая и очень порядочная девушка. Я возненавидела Тишку.
Теперь дать Нюшкин портрет не составит труда. Нюшка — это Тишка, если фигуру слегка вытянуть, сделать мосластее, гибче, а с лица убрать осьпины. Тоже не красавица, но и не так уродлива, как Тишка.
В пятом классе я вышла в отличницы. С родительских собраний мама приходила довольная и гордая, а я согнулась под тяжким бременем горестей, совершенно не знакомых мне прежде. Зависть и озлобленность тех, кому меня ставили в пример, забивали дыхание, лишали воздуха. Радости ушли из моей жизни, пришли печали, даже трагедии. Сожгли мое новое пальто.
Все сестры учились хорошо. Но круглой отличницей стала только я, и отец с матерью решили, что хватит мне щеголять в обносках, отличницу нужно приодеть. Несколько ночей мы с мамой стояли в очереди возле магазина, не спали, грелись у костра, чтобы утром, пробившись в давке к прилавку, брать все, что бы в этот момент ни мерили продавцы, все пригодится. Продавец диктовал, что кому покупать. Открывает тюк и всем подряд отмеривает из него по пять метров, пока не закончит. Распродаст тюк ситца, достает тюк сукна, и история повторяется. Нам достался тюк «чертовой кожи», прочной хлопчатобумажной ткани, не очень нам нужной, поэтому, выдравшись на улицу, мы начали обмен. Домой принесли пять метров ситцу, шерсти мне на платье и отрез сукна на пальто. На базаре придирчиво выбрали туфельки и полушалок…
На Седьмое ноября, в день Великой Октябрьской Социалистической революции, на торжественном собрании, в присутствии специально приглашенных родителей, мне вручили «Почетную грамоту» с портретами Ленина и Сталина. Я вышла на сцену в новых туфельках и шерстяном платье, которое мама еле успела дошить. К холодам было готово и новое пальто с меховым воротником и металлическими пуговицами. Оно мне очень нравилось, хотя по нынешним меркам выглядело весьма неказистым. Мама не ахти какая портниха, но сукно, мех, блестящие пуговицы компенсировали недостатки пошива, да и сравнивать было не с чем.
В декабре выпал первый снег и тут же растаял. Ночью ударил морозец, хлопковые поля почернели, листья на кустах пожухли, обнажили нераскрывшиеся коробочки (кусак), и его стало легче собирать. Два дня сухой теплой погоды подсушили землю, сам Бог велел поторопиться со сбором, воспользовавшись таким подарком природы. Райком объявил аврал по сбору кусака. Всю первую смену школьников, кто в чем был, посадили в кузова грузовиков и вывезли в поле. Я увидела Нюшку, она отвернулась.
На полевом стане нас накормили обедом, раздали фартуки, и бригадир провел краткий инструктаж, как обрывать кусак, куда его сносить. Мы побросали в общую кучу одежонку и сумки, повязали фартуки и стали на обозначенные бригадиром рядки. Это последний сбор. Несколько пожилых колхозников следили, чтобы мы не пропускали коробочки, собирали чисто. Через три часа общий сбор, чай, свежие узбекские лепешки и по пять мучнистых карамелек каждому. Нас построили, чтобы проверить, все ли в сборе, не забыл ли кто платок или сумку. Все в порядке, только нет моего пальто. Я стеснялась плакать и стояла, плотно сжав губы. Учительница встревожилась, настойчиво просила прекратить шутку, обещала не наказывать виновных, если укажут, где спрятано пальто. Из середины строя кто-то крикнул: «Ищите в огне!» На меже затухал костер из гуза-паи, сухих хлопковых стеблей. По высокой горке жара пробегали голубые огоньки. Сторож пошевелил палкой — из жара выкатились почерневшие металлические пуговицы. Мои пуговицы
Я нечаянно взглянула на Нюшку. Она смотрела на меня. Хлесткое злорадное торжество ударило по моему лицу. Я закрыла его руками и заплакала. Мудрая директриса, спасая меня от слепой мести, не стала искать виновных, ласково тронула мою руку и громко сказала: «Не плачь! Ты не потеряла пальто, колхоз купит тебе ново, такое же красивое. Так и скажи дома!» В узких Нюшкиных глазах злорадство сменилось недоумением.
Потрясенная мама сгоряча замахнулась на меня веревкой. Я вылетела из дома и спряталась в отцовском амбаре. Заснула на топчане, на котором отец отдыхал в летнюю жару. Два дня, прячась, где придется, я не ходила в школу. Отец, будто случайно, оставлял на столике возле топчана то пирожки, то компот в кружке, то тарелку с горячим пловом. Он же и прекратил мой бунт, сказав от порога: «Выходи, доченька, хватит прятаться, поедем, посмотрим озимые!» По дороге он рассказал мне, как, ненавидя гимназию, в тринадцать лет рванул из Хабаровска во Владивосток, где устроился юнгой на коммерческий пароход. Больше года болтался по морям- океанам, чудом остался жив и с великим трудом вернулся домой, гимназию окончил без принуждения. Успел узнать, почем фунт лиха, поумнел, понял, что без образования жить будешь в потемках.
В школе после первого урока учитель сказал, чтобы я отнесла карты в учительскую. На столе директрисы лежало красивое «городское» пальто, малиновое, с черным меховым воротником, свободного девчоночьего покроя, с накладными карманами. Чудо! А рядом — цветастый шерстяной полушалок.
— Подойди, Таня! — сказала директриса. — Вот твое пальто. Носи на здоровье и будь мужественной. Учись так же старательно, и все будет хорошо.
И поцеловала меня в макушку.
В нашей семье не было принято «лизаться». Нас не целовали ни в поощрение, ни поздравляя с днем рождения. Погладят по головке, похлопают по плечу — и вся награда, поэтому поступок директрисы запомнился мне на всю жизнь.
Я отнесла пальто к сторожихе, а забрала его мама. Видно, и директриса опасалась сильнее обозлить завистников, поэтому не вручила подарок в классе.
По утрам в старенькой жакетке, подгоняемая холодом, я бежала всю дорогу в школу, но пальто не решалась надеть. Когда же, наконец, надела, то вызвала изумление — и только. Про обещание директрисы успели забыть. Три зимы я носила директорский подарок. Правда, перед седьмым классом мама раздобыла две черных кроличьих шкурки и надставила рукава меховыми манжетами, а подол удлинила черной опушкой
Потом пальто перешло к младшей сестре, а себе я купила другое, на собственные деньги, заработанные тут же в школе. В восьмом классе новый директор назначил меня старшей пионервожатой с окладом, равным заработку учительницы начальных классов.
Утром училась, а после обеда работала: проводила сборы, готовила третьеклассников в пионеры, организовывала субботники по озеленению поселка, руководила сбором металлолома и макулатуры, присутствовала на педсоветах. Ночью учила уроки и запоем читала. И сама сочиняла частушки и речовки, которые очень помогали нам во время трудовых вылазок. Училась по-прежнему только на пятерки
А Нюшка, со скрипом перейдя в седьмой класс, все-таки бросила школу. При оформлении документов на получение паспорта у нее не оказалось свидетельства о рождении. Послали на медкомиссию, там определили — восемнадцать лет, а раз так, Нюшка стала совершеннолетней, может избирать и быть избранной, школа ей не указ. В вечернюю пойдет, и все дела.
Ростом она обогнала многих учительниц, а одевалась богаче их. Братья Тименки хорошо стали зарабатывать: старший сапожничал, двое шоферили, и все трое имели возможность «калымить». То есть левачить. Четвертый брат погиб, спрыгнув на ходу с поезда. Один из братьев пролез в шоферы сельпо, получил доступ к складам облторга, где свел знакомство с их работниками, обеспечивал нарядами семью и много продавал спекулянтам. Завелись несчитанные деньги, но домашний уклад не изменился: так же хлебали из общей посудины деревянными ложками, так же спали на топчанах, не признавая ни простыней, ни пододеяльников. Зато наряжаться стали напропалую — каждый день как на праздник, придавливая обновами тех, кто имел превосходство в чем-то другом.
В дорогих тряпках и в туфлях на высоком каблуке Нюшка выглядела нарочито ряженой, вызывая насмешливое пренебрежение в клубе, куда зачастила ради демонстрации своего права быть выше всех, особенно над нищенками — учительницами, которые бегают на танцы в чулках с заштопанными пятками. Ей хотелось всеобщего внимания и преклонения, но никто не подходил к карикатурно наряженной новой претендентке в клубные примадонны. Отстояв в одиночестве танцы, она одиноко возвращалась домой. Озлобленная зависть накапливалась в отстойниках черного сердца, искала прорыва. Нюшка гуляла с размахом, не пропуская ни танцев, ни кино, ни школьных вечеров. Тишка на танцы не ходил, знал, что котироваться там не будет, предпочитал, вооружившись бутылкой и кульком конфет или пряников, посещать известные ему дома и оставаться там на ночь. А вот школьные вечера, как и Нюшка, не пропускал.
Самым большим помещением в школе была столярная мастерская. Ответственные за предстоящий вечер сразу после урока труда убирали станки, верстаки, сдвигая к стенкам, отмывали пол и расставляли скамейки, которые в обычное время лежали на сцене, сваленные беспорядочной кучей. Ситцевый занавес берегли. Он ждал вечера свернутый на длинную рейку и подвязанный к потолку. Перед концертом его опускали и слегка сбрызгивали водой, чтоб стал тяжелее и не мотался парусом, когда его раздвигали. Сцена ярко освещена, а битком набитый зал тонул в полутьме. Раздевалки не было, одежду складывали на верстаки. Каждому классу свой верстак. Счастливчикам доставались места на скамейках, но многие стояли возле стен и перед дверью. Происходящее на сцене воспринимали бурно, кричали от восторга, неистово аплодировали или топали ногами. Появились школьные звезды — певцы, чтецы-декламаторы, танцоры, акробаты, гармонисты и даже фокусники. Когда танцевала Нина Кромова, зал восхищенно ревел и аплодисментами требовал повторить танец. Какие танцы! Сами названия завораживали: «Танец Земфиры», «Тарантелла», «Танец кобры», «Бахчисарайский фонтан»… Нина, воспитанница детского дома, училась вместе со мной в восьмом классе, училась слабо, но танцорка была изумительная. А какие костюмы! Вместе со своей руководительницей Нина готовила их сама. Директор детского дома ни в чем им не отказывал. Гребни, бубны, веера, парики. шляпы, кинжалы, броши, пряжки — все сделано своими руками или умельцами из школьной мастерской.
Однажды зрители гурьбой возвращались с вечера, на котором Нина, как всегда, очаровала всех своим танцем. Высокий гребень и красная шелковая роза в черных волосах, струящаяся длинная юбка, алым пламенем бившаяся вокруг прелестных ножек. Нина-Кармен, привораживающая танцем невидимого Хосе, заставила нас забыть, кто мы и где мы. Зал неистовствовал, вызывая ее на «бис».
После вечера в компании блистательной Нины веселая группа, все еще находясь под впечатлением ошеломляющего успеха притворно скромной примы, шумно возвращалась домой. Нина шла в окружении почетного эскорта преданных мальчишек. которые в ее присутствии не обращали на других девочек никакого внимания.
Как-то случилось, что мальчишки, дурачась, убежали вперед и скрылись за железнодорожным полотном, девочки решили в знакомой скрытой кустами ямке присесть по своим делам. Присели, притихли. Вдруг на то место, где пригнулась Нина, ударил яркий луч сильного электрического фонарика. Дико завизжав, подружки выпрыгнули в темноту. Ослепленная Нина осталась одна в освещенном круге. Поддерживая руками приподнятый подол платья, она растеряно отворачивалась от убийственного света. Гомерический мужской хохот и злорадное женское хихиканье вывели ее из оцепенения. Забыв опустить подол платья, она скакнула через кусты и растворилась в темени. Спасаясь от позора, девочки поодиночке бросились через поле, минуя опасную дорогу, каждая к своему спальному корпусу в детском доме.
Только Тишка ходил с таким сильным фонариком и нестерпимо гордился этим, и только он со своей узкоглазой сестрой был способен на такую пакость. Значит, брат с сестрой шли за Ниной вслед, и Нюшка, влекомая озлобленной завистью к успеху танцорки на вечере, привела Тишку к ямке, чтобы опозорить и унизить всеобщую любимицу. За расправу над Юлией Антоновной Тишка не понес никакого наказания, а Нюшка даже наградилась индульгенцией от «двоек» в школе, поэтому они надеялись, что и эта пакость сойдет с рук. Но им отомстили на том же месте, в том же ключе, так же грубо и цинично. У Тишки пропал фонарик, шоферское сиденье у грузовика лишилось подушки. Кто унес, когда — Бог весть.
Когда через несколько дней Нюшка, как всегда, одна возвращалась с танцев по знакомой дороге, на нее напали голые дикари. На их телах, измазанных красной глиной, выделялись обозначенные белой краской кости скелета. С ужасающим воем и клекотом, хрюканьем и зубовным скрежетом они заткнули ей рот кляпом и поволокли в известную ямку. Там ее с головы до ног обмазали заранее приготовленным дерьмом, особенно стараясь наложить побольше «крема» на лицо и волосы. В ту же ночь там побывал и Тишка… С него сняли штаны и посадили голым задом в кучу пожиже.
Тишкино наказание прошло незаметно, а об «египетской казни» над Нюшкой сразу заговорил весь поселок… Вывод был общим: так им и надо, давно бы так, без острастки совсем и совесть и стыд потеряли…
Нужно отдать должное Нюшке — она испарилась. Снова пошли толки и догадки: завербовалась от позора на Север, сидит в городе и ждет, когда освободится адвокат, чтобы засудить хлопцев, прячется дома и отмывается от вони…
На шестой день Нюшка, как ни в чем ни бывало, спрыгнула с Тишкиного грузовика — прямиком на почту, где работала сортировщицей. Вскинув голову, не удостоив взглядом группу онемевших баб, она пронеслась мимо в почтовый зал. Вошла. Поздоровалась, резво крутанулась: «Ну, как вы тут без мене? А я гульнула… Братан жанилси в городе. В расторане гуляли! Город — как никак… А вы чо уставилися?» Сотрудницы, пересмеиваясь и шмыгая носами, осматривали ее и переглядывались.
Начальница вызвала Нюшку к себе, и через пять минут она выскочила из кабинета с приказом об увольнении с работы за прогул. Снова крутанулась: «Ну, ин ладно! Прощайтя, ня скучайтя!»
И в тот же вечер пришла на танцы. Кто-то из товарок посочувствовал ей, имея в виду косметическую процедуру в ямке. Нюшка весьма натурально разыграла возмущение: «Ишо чо наплели! В городе я была, на свадьбе!.. А вы идитя друг дружку понюхайтя! Можа котора из вас там попраздновала?» Некоторые усомнились, была ли история с «кремом» из ямки. Может, опять возвели напраслину? Независимый вид неунывающей Нюшки поддержал эти сомнения, и разговоры сами собой утихли.
Брат по знакомству устроил Нюшку в заготконтору кладовщицей. Она получила под свое начало склад, ключи к нему и комнату в пристройке. Полная свобода, все препоны пали, и Нюшка пустилась во все тяжкие: женатые и неженатые, старики и мальчишки, русские и горные киргизы — никому отказа нет, всем пожалуйста. Сначала принимала мужиков у себя в комнатке, а после того, как бабы повыбивали ей стекла, стала ублажать клиентов в скирдах с соломой, что стояли на ближнем поле. И там ее укараулили, отколошматили до крови. повыдергали жидкие косички. А ей все нипочем, завила горе веревочкой… И тут возник бухгалтер из горного колхоза, отец троих детей, вдовец, степенный положительный мужик из хохлов. Чтобы встречаться с Нюшкой, он каждый вечер спускался по ущелью к знаменитым скирдам, где ждала его нетерпеливая любезница.
Без скотины в наших краях не проживешь, а летом сушь, трава выгорает быстро, редкий хозяин успевает запастись сеном, кормят скотину зимой в основном соломой, растаскивая по ночам оставленные в поле колхозные скирды. Вооружившись длинной железной тростью с крепким крючком на одном конце и загнутой ручкой на другом, подкрадываются к громаде скирда, вонзают трость поглубже в его чрево и выдергивают первый пук соломы, захваченный крючком. Потом второй и так набирают несколько охапок, набивают соломой большой мешок и, взвалив его на плечи, потайным путем бегут домой. Ночные посетители наделали много глубоких и вместительных нор со всех сторон скирда, в которых относительно тепло даже зимой. Нюшка облюбовала несколько таких нор и смело приводила туда клиентов… Тепло, сухо, и от людских глаз далеко. Бухгалтер зачастил, не обращая внимания на погоду.
Братья разыграли все, как по нотам: захватили любовников в соломенной дыре, возмутились бесстыдством развратника, соблазнившего их сестру. Пригрозили пожаловаться в райком и заставили жениться. Бухгалтер увез Нюшку без свадьбы, стыдясь и проклиная свою судьбу. Тименчиха хвасталась, что зять попался хороший, с хозяйством, дом — полная чаша, не пьет, а что детей не доверяет Нюшке, так это к лучшему, пусть так и живут у его матери. Нюшка счастлива, хотя в колхозе ее никто не привечает, а свекровь вообще дверь от нее на запор: «Ну, и тот-то с ей, пушай ня пуская, у Нюшки забот будя поменя».
Я пропадала целыми днями то на уроках, то на работе в школе и с бывшей подругой совсем не встречалась. Мама говорила, что Нюшка приезжала с мужем и дочкой, гостила у матери по два-три дня, на вид довольная и гордая.
Уже в десятом классе судьба случайно свела нас возле арыка, в котором прохлаждался Мяколка, принимавший грязевую ванну, как всегда в последнее время: Чуть выпьет, тут же ищет лужу поглубже и плюхается в нее, в чем стоит.
Возле школы начали закладывать новый парк, и мы с пионерами устроили трудовой рейд в ближайшее ущелье за саженцами дикого шиповника для его ограды. Мы уже возвращались в село, неся вязанки шиповника, завернутые в мешки и попоны… Шли через кишлак строем, весело, с песнями, в окружении сбежавшихся узбекских ребятишек. Возле чайханы я увидела Тименчиху. Она стояла возле арыка и тянула:
— Мяколк, сказывал ня буду!
— Ня буду, Акульк, ня буду! — отвечал ей пьяный Мяколка, лежа в грязи неглубокого арыка. Тименчиха заметила меня и попросила позвать Нюшку, чтобы вызволить отца. Я отправила детей дальше под присмотром отрядного вожатого, а сама вернулась на окраину кишлака к дому Тименко. Нюшка возилась во дворе. Молодая копия Тименчихи, беременная, в белой шелковой кофте и шерстяной плиссированной юбке. На ногах белые танкетки, как мы тогда называли босоножки на толстой подошве без каблуков. Моя несбыточная мечта. Нюшка, выступая гордо, животом вперед, пошла к чайхане. Мяколка, совершенно равнодушный к призывам дочери, продолжал лежать калачиком посреди арыка. Посетители чайханы с любопытством наблюдали за этой сценой. Нюшке надоело увещевать отца, достала из кармана купюру и протянула ее чайханщику. Два молодых узбека вытянули Мяколку из вожделенного арыка и поставили на ноги. Тименчиха повела его домой, повторяя напевно:
— Бряхун! Сказывал, ня буду, опеть выгвоздалси в грязюке! Ня бряши!
Мяколка в тон ей бубнил невнятно:
— Ня буду, Акульк, ня буду!
Я хотела отправиться восвояси, но Нюшка меня задержала:
— Сказывай, как живешь-то…
— Хорошо, лучше не надо. Вот осталось экзамены на аттестат зрелости сдать, а там море по колено!
— Значит. доси зеленая! Когда поспеешь-то, зрелости добудешь? Наравне с детишками игры у тебе, все песни орешь да строем забавляешьси… Тьфу!
— А ты, я вижу, давно поспела. Когда же? В ямке возле насыпи? Или в соломе? И этим гордишься? Тьфу!
Не желая продолжать разговор, я резко повернулась. Уходя, услышала, как она заматерилась и крикнула со злостью:
— Чего хвост-то задираешь? На собе погляди… Побирушка! Кусочница!
Мимо моей головы просвистел увесистый камень. Нюшка сохранила привычку драться и выставляться своими нарядами. По сравнению с ней я, конечно, была в затрапезе: школьная выгоревшая форма, красный галстук и стоптанные брезентовые туфли. У меня уже были модные наряды, но не надевать же крепдешиновое платье, идя в горы с лопатой выкапывать саженцы!
Наконец аттестат получен. Круглые пятерки. Здравствуй, новая жизнь! В институт дорога закрыта: нужно помогать маме поднимать двух младших сестер. Сразу пошла работать в маленькую школу учительницей русского языка, а когда началась война, стала ее директором. С седьмого класса мы пели: «Если завтра война, если завтра в поход, будь сегодня к походу готов!» Но все равно гитлеровское нападение оказалось неожиданным. И в первый же год боев погибли почти все мои одноклассники. С девятого класса их забрали в военные училища, младшими лейтенантами они встретили врага в самую трудную для Родины годину.
Бухгалтер, Нюшкин муж, попросился добровольцем на фронт, иначе не мог освободиться от ненавистной «кацапки». Получив похоронку, его мать, Нюшкина свекровь, попросила в колхозе подводу, усадила в нее Нюшку и двух ее крохотных дочек, бросила в телегу детскую одежонку и приказала убираться вон, чтоб духу ее не было. Тименчиха приняла внучек и их непутевую мать. Мяколка к этому времени умер, простудившись в очередной луже, уже припорошенной снегом. Три Нюшкиных брата тоже в числе первых были взяты на фронт, отвоевали от звонка до звонка, но ни один из них ни разу не ходил в атаку. Старший тачал сапоги для генералов и полковников, Тишка возил важного интендантского начальника, а третий брат обслуживал на грузовике прачечную и несколько столовых. Все трое отсидели войну во втором эшелоне, спали спокойно, ели от брюха и знай мародерничали в прифронтовой полосе, отправляя матери посылки с награбленным добром. Все трое были женаты, семью не забывали, но все ценные вещи доверяли только матери.
Вернувшись в родной дом, Нюшка устроилась в заготконтору, получила в свое распоряжение тот же склад, те же ключи и ту же комнатку. Ее дочки постоянно жили у бабушки, а Нюшка снова погрузилась в блаженство неограниченной свободы. По вечерам комнатка гудела мужскими голосами, приходи любой — не пожалеешь. Потенциальных женихов Нюшка приводила к матери, где было чем богато угостить с фронтовых посылок братьев. Вокруг нее закрутился разномастный хоровод из фронтовиков, присланных в колхоз на долечивание после госпиталя. Ушлые ребята предпочли сразу же приходить в дом к Тименчихе, минуя предварительное сидение за пустым столом в комнатке при заготконторе. Выпивки, драки, толчея возле дома, который остряки неуважительно окрестили притоном «Две вдовы». Частым гостем притона сделался солидный человек, крупный, широкоплечий, с манерами привыкшего распоряжаться начальника. Не фронтовик, эвакуированный с низовьев Дона. Он очаровал обеих хозяек. Не то что некоторые, всегда принесет, что выпить и чем закусить. На правах завсегдатая сам и приготовит что- нибудь на скорую руку. Рядом с таким богачом фронтовики чувствовали себя обделенными судьбой и вернулись с Нюшкой в ее комнатку при заготконторе, а солидный посетитель переселился к Тименчихе. Мы прозвали его между собой Фраером с колечком. Всегда тщательно выбрит, сапоги старательно отмыты, рабочая куртка без грязных пятен и других следов черной работы. На праздники наряжался в ладный шевиотовый костюм, башмаки на толстой подошве, дорогое пальто с каракулевым воротником и каракулевую шапку «пирожком». При разговоре, чтобы подчеркнуть значимость сказанного, он соединял колечком большой и указательный пальцы правой руки и изящно взмахивал ею перед лицом собеседника. Привычный сейчас, тогда этот жест казался смешным и нелепым. Мы передразнивали его и покатывались со смеху, повторяя: «Изабелла, мускат, шантане. каберне, саперави, восторг…» Он рекомендовал себя опытным виноградарем и предложил колхозу свои услуги, обещая через три года засыпать всех виноградом. Колхоз заключил с ним договор, и на радостях Тименчиха привела его к нам, чтобы в культурной компании отметить это событие. Фраер принес к столу жбанчик виноградного вина и круг жесткой колбасы, купленной на базаре. По семейной традиции сестры с мамой запели. Фраер и здесь не ударил в грязь лицом, вступил в песню сильным баритоном, и в нашей убогой квартире стало уютно и празднично, как было при отце.
Не таясь, на глазах у всех, Фраер перенес свои чемоданы к Тименчихе, вроде как женился на ней. А Тименчиха расцвела, раскрыла свои сундуки, достала из них шелковые платки, несколько пар обуви и целую кипу отрезов на кофты и юбки. Мама утонула в ее заказах. За всю жизнь Тименчиха не сносила ни одного платья, только кофты и юбки, сшитые по одному, принятому на ее родине фасону. Даже ради Фраера она не изменила своей привычке щеголять в широкой длинной юбке и свободной кофте сверх нее. А вот обувь поменяла. Дома стала ходить в нарядных домашних тапочках, идя в хлев. надевала глубокие галоши, а когда шла на люди, наряжалась в туфли или ботинки смеховой опушкой. Неслыханное дело — Тименчиха начала употреблять крем и пудриться! Изрытое оспинами, скуластое лицо ее посвежело. Она радостной молодкой бегала по двору. Бабы в магазине в платьях из крашеной маты, в рваных заклеенных чунях, измазанных навозом, увидев входящую Тименчиху, насмешливо опускали глаза и отворачивались. Довольная, что вызвала зависть, она шествовала мимо, держась прямо, чтобы ненароком не пошатнуться на непривычных каблуках., Нарочно приостанавливалась и сметала несуществующую пылинку с шуршащей фабричным крахмалом сатиновой юбки, притрагивалась пальцами к бусинкам частых пуговок на новой кофте и поправляла на голове радужный платок.
Пройдясь по магазину и не заняв очереди, Тименчиха направлялась к выходу. Рано овдовевшие и обездоленные войной бабы, измученные невзгодами, полуголодные, держащие на своих плечах и колхоз, и домашнее хозяйство, и детей, надрывающиеся в непосильном почти бесплатном труде, презрительно и с осуждением провожали разряженную «молодуху». Они знали, что трудности эти временные, и терпеливо переносили свалившиеся напасти, потому что верили в неизбежность Победы, которая станет очень высокой оплатой для всех, кто ради нее трудился. А Тименчихе никто не завидовал. Наоборот, ее презирали и ненавидели. Надо же в такую лихую годину так вырядиться специально для того, чтобы пустить пыль в глаза!
А Тименчиха торжествовала. Она пьянела от ликующего блаженства чувствовать превосходство над теми, кто прежде унижал и оскорблял ее. Это наполняло ее душу счастьем и радостью. Она повторяла маме:
— Тот-то имя! Пущай хоть лопнуть, а я ня вспрашки пошла, ня вспрашки буду жить! Нихто мяне ня указ!
Счастья на нее свалилось так много, что она сама себе не верила. И невиданно представительный сожитель, и поток посылок от сыновей с фронта! Чего только не было в фанерных ящичках и зашитых торбочках из мешковины! Ручные часы, кольца, браслеты, серьги, ожерелья, столовое серебро, мужские и женские костюмы и плащи, комплекты постельного белья, ковры, сгущенка, тушенка, пачки пиленого сахара, упаковки разного печенья, кружева, тюль, отрезы бархата и шелка, мужская, женская и детская обувь, нарядные платки и шали… Всего не перечислишь.
Фраер посоветовал Акульке потихоньку продавать вещи, не накапливать их. Безопаснее хранить деньги и драгоценности, их легче спрятать, и предложил себя в посредники. Когда он принес деньги за первую партию проданного товара, она поразилась его честности: столько выручить ей никогда бы не удалось. Последние паутинки теплившегося недоверия улетели, и Тименчиха открыла при нем свою шкатулку — металлическую коробку в виде сундучка, в каких когда-то продавался индийский чай. «Сундучок» почти доверху был набит крупными купюрами. Больше того, потеряв остатки бдительности, очарованная Тименчиха показала сожителю тайник в хлеву, куда прячет шкатулку. Другой тайник, где спрятаны драгоценности, она все-таки скрыла от него. Что бы ни случилось, ее накоплений хватило бы до последних дней, хотя она ни часу не работала вне дома, даже во время войны, когда мобилизовывались все, кто мог двигаться. До войны она пользовалась льготами как многодетная мать, во время войны обладала привилегиями как мать трех фронтовиков, а после войны стала стара, чтобы принуждать ее к труду на общих основаниях. Совершенно неграмотная, считать деньги умела и соблюдать собственную выгоду тоже.
Фраер на самом деле помог удачно и без хлопот продать многое из того, что прислали фронтовые мародеры. Первую коробку Тименчиха перепрятала, деньги стала складывать в другой металлический сундучок, поменьше и поновее. Но Нюшка, ее младшая сестра и Нюшкины девочки обижены не были, щеголяли во всем заграничном, часто меняя наряды. Вот уж справедливо: кому война, кому мать родна.
С появлением Фраера домашний уклад в хате Тименчихи резко изменился. Фраер сам старье выбросил, в горнице устроил спальню с двумя пружинными кроватями, в прежней кухне оборудовал столовую, а сенцы перестроил под кухню, где у стенки утвердился купленный по случаю сервант, а возле плиты — нарядный кухонный стол с шкафчиком для кастрюль и сковородок. Везде навел чистоту и блеск… Тюлевые занавески на окнах, льняные скатерти на столах, ковровые дорожки и белоснежное постельное белье в спальне. Такую роскошь Тименчиха не могла представить даже во сне.
Фраер очень любил застолья с обильным угощением, пристойными разговорами и красивыми песнями. Вечер, проведенный когда-то за нашим столом, ему очень понравился, поэтому перед праздниками Тименчиха прибегала к нам с приглашением отужинать, чем Бог послал. Я игнорировала эти приглашения, а мама с Варей не отказывались встречать праздники в компании галантного кавалера. В такие дни и Нюшка приходила к матери. Девочек она забрала к себе, устроила их в круглосуточный детский садик, а на выходные отводила к одинокой учительнице-пенсионерке, которая за небольшую плату присматривала за ними, когда их мать приятно проводила время с очередным хахалем.
В войну в нашей области стояла часть армии Андерса, и польские офицеры не обходили вниманием нестрогую молодую вдову. В их сопровождении она приходила и к матери, охотно помогая Фраеру в его хозяйских заботах. Он сам готовил закуски, сам сервировал стол, сам подавал блюда. Тименчиха для этой роли никак не подходила, Нюшка же сделалась его старательной ученицей и быстро научилась соблюдать застольные ритуалы. Посидев немного со стариками, она вместе с кавалером покидала компанию до следующего праздника. Фраер гордился своим баритоном и любил петь. Вместе с моей мамой и сестрой они составили приличное трио. Пели — заслушаешься. Репертуар Фраера был очень широким. Он знал много оперных арий и за столом исполнял их в одиночку: «О, дайте, дайте мне свободу», «Люди гибнут за металл», «Фигаро здесь, Фигаро там»…
Душа Тименчихи наполнялась гордостью. Зрачки узких глазок бегали темными мышками меж припухлых век, следя за каждым движением такого импозантного сожителя. Она непрестанно улыбалась, не показывая зубов, и шмыгала плоским носом, касаясь его полусогнутыми пальцами. И молчала, боясь нарушить высокую «культурность» застолья.
После вечера Фраер всегда провожал своих гостей до дома и, прощаясь, непременно вручал каждой по плитке шоколада. Если бы не эти презенты, шоколада за все годы войны я бы не попробовала.
Однажды мы со школьниками собирали кукурузные початки, оставшиеся на будыльях после уборки. Возникла необходимость перейти на новый участок, и я пошла посмотреть, куда удобнее6 перевести детей. Иду, на пути ложбинка, спустилась в нее, и тут из кукурузных будыльев неожиданно вынырнул Фраер, улыбающийся и любезный. Поздоровавшись, спросил, почему для прогулок я избрала такое неудобное место. Ответила, что работаю, а не гуляю, меня ждут дети, и сделала шаг, чтобы продолжить путь. Он преградил мне дорогу и жестко сказал, что нуждается в моей помощи. Он хочет купить у меня паспорт нашего покойного отца. Хорошо заплатит.
— Из-за каких грехов вы собираетесь жить по чужому паспорту? — не менее жестко бросила я, — Уже навострили лыжи? Счастливого пути! Убирайтесь побыстрей, и не трогайте ни маму, ни сестер. Паспорт в милицию отнесла я, когда брала справку о смерти…
Он не смутился, пытливо взглянул на меня, сунул деньги обратно в карман и нырнул в кукурузную чащобу.
Через несколько дней Тименчиха, растерянная и жалкая, еле приплелась к маме с великим горем: Фраер сбежал, прихватив с собой четыре мужских костюма, четыре пары башмаков к ним, коробку мужских галстуков и коробку носков. Бог с ними, этими вещами, но он и деньги забрал вместе со шкатулкой:
— Вот горюшко-то! Тишка таперча убьеть. Хош ня хош, а Нюшку надоть покликать… У ей знакомства…
Послали за Нюшкой. Она быстро пришла, пообещала посоветоваться со знакомым милиционером… Поколебавшись, все- таки признали более мудрым не затягивать дело, а сразу вызвать милицию. Когда составляли милицейский протокол, Тименчиха существенно сократила сумму пропавших денег и сказала, что заветная шкатулка стояла у нее в шкафу с одеждой. Вписали в протокол пропажу костюмов и башмаков, будто приобретенных братьями еще до войны для праздничного выхода. Нюшка про себя удивилась, как много денег накопила мать на черный день. Не укради их Фраер, можно было бы хорошо покутить после смерти матери. Братьев она в счет не брала. Они всегда найдут, где и как поживиться. К счастью для Тименчихи, она удержала в тайне от Нюшки существование большой коробки с деньгами и кувшинчика с драгоценностями. Повытаскала бы дочка втихаря и браслеты, и колечки. Повезло, что вызванный участковый ограничился протоколом, даже без беглого осмотра хаты. Чемоданы Фраера обнаружились в кладовке, а рабочая одежда открыто висела на кухне. И там и там Нюшка нашла пачки всяких заполненных и пустых бланков, какие-то брошюрки, напечатанные не по-русски, и ножны для большого ножа. Видно, удирая, Фраер сильно торопился, не успел сжечь. А может, и не думал уничтожать, убежденный, что сожительница милицию не позовет, боясь за сыновей. По словам Тименчихи, он взял не так уж много: те костюмы и башмаки, новую рабочую спецовку, резиновые сапоги, ватник и офицерскую плащ-палатку. То, что носил здесь, все оставил аккуратно сложенным в чемоданах. Зато опустошил ларчик с продуктами из посылок. Кроме всяких консервов, прихватил сумочку с мукой, бутылку масла, торбочку с сухарями и весь хлеб, что она в тот день испекла. Стало ясно, что Фраер не думал ехать поездом, а двинулся пешком по тропам через горы, Куда? Бог весть. Тименчиха попросила маму спрятать у себя добро, принадлежащее Фраеру. Мама отказалась. Куда потом делись его чемоданы, не знаю.
Фраер драпанул на юг, к границе с Афганистаном. Там тоже обещал колхозу великие доходы от виноградника, который он разобьет на бросовой земле.
Его схватили и привезли к нам. На суде выяснилось, что он находился в розыске как военный преступник и предатель. До войны он работал завхозом большого санатория, имевшего обширное подсобное хозяйство на берегу Черного моря. В войну служил немцам, участвовал в карательных экспедициях против партизан, пытал и казнил схваченных партизанских разведчиков. Главный суд будет в тех местах, где он выступал как кровавый палач, а у нас его осудят только за кражу. Фраер не признал себя виновным в грабеже. Костюмы и обувь он получил от Тименчихи в подарок, как знак любви и верности, деньги — его заработок, который он отдавал Акулине Марковне как хозяйке дома, где он был осчастливлен ее заботой. О посылках не сказал ни слова, Тименгчиха с Нюшкой не обмолвились о его чемоданах. Костюмы и обувь им вернули и часть денег, сколько у него изъяли во время ареста. Тем и завершилось недолгое Акулькино счастье.
Фраера увезли к Черному морю, там был показательный суд. Смертны приговор привели в исполнение. Узнав об этом, Тименчиха несколько дней, запершись на крючок, просидела в хате. Фраер вовсе не ограбил ее, напротив, он щедро осыпал ее наградами. позволив войти в мир, о существовании которого она смутно догадывалась, и дорога в который ей была заказана. А он сломал всякие преграды, не испугался ее необразованности, вернул в молодость, более богатую и красивую, чем давно забытое девичество. Тогда все было прозаичнее и грубее. Об истинных причинах его выбора она думать не решалась. Унизительные причины.
От сыновей — мародеров пришло еще порядочно посылок. И их она реализовала втайне от Нюшки через тех людей, с которыми был связан Фраер. Казна ее пополнилась и хранилась в хлеву, в укромном месте. Никому не догадаться.
Нюшка с дочками вернулась к матери, Война шла к концу. Тименчиха прекратила торговлю. Притон «Две вдовы», ликвидированный с приходом Фраера, возродился, но не в прежнем виде. Вместо него Нюшка создала нечто вроде офицерского клуба. В первые месяцы пребывания на подворье Тименчихи Фраер подрядил дорожных рабочих, и они заасфальтировали двор от калитки до сарая. Сварщик, привезенный им из города, сварил из труб решетку над двором, а молодая лоза оплела ее густым зеленым пологом. Зимой снег счищался к забору, а летом Тименчиха утром и вечером поливала асфальт водой из колодца. Среднеазиатское пекло уже не пугало, можно все делать, находясь целый день в тени и прохладе. Великое благо! Фраер любил застолья с хорошей посудой. Когда уходила армия Андерса, ему удалось выгодно запастись столовыми приборами из офицерской забегаловки. Алюминиевые тарелки он не переносил. Фаянс кое-как терпел, предпочитал фарфор. Полки нижней части серванта заняли стопки тарелок разной величины и формы, лоточки для рыбы, сливочники и кофейники, чайные сервизы, наборы ножей, вилок и ложек.
Под навесом в углу двора он устроил летнюю кухню. Привез большой стол, несколько стульев и самовар. Вечерами они сидели в прохладе, пили чай, тихо разговаривали или слушали радио. Иногда, не стерпев, Фраер вспоминал любимые песни, а Тименчиха слушала его, истаивая от наслаждения и счастья. Но всему бывает конец. Фраер казнен, а жить надо…
Нюшка продолжила реконструкцию, начатую Фраером. Большой стол в заветном уголке застелила красивой клеенкой, рядом поставила маленький столик под патефон. На столик с посудным шкафом поставила самовар, вынесла из дома чайный сервиз попроще. А стулья унесла в дом. Вместо них поставила скамейки.
С окончанием боев хлынувшие с фронта офицеры нашли здесь уютное место, где можно встретиться с однополчанами, вспомнить фронтовые будни, поговорить по душам за чашкой чая. Жизнь обтесала Нюшку, она научилась одеваться прилично, хорошо держалась в мужской компании, от Фраера переняла умение обращаться с посудой, и заходившие на огонек офицеры поражались домовитости и изяществу сервировки чайного стола. Нюшка угощала только чаем, кто хотел выпить, приносил спиртное с собой. Из-за того, что на закуску предлагались лишь узбекские лепешки и карамельки с базара, водку все реже выставляли на стол. Для гульбы находили другие места. У Нюшки отводили душу в разговорах. Нужно было, чтобы дурная слава о ней поутихла, а потом и исчезла совсем. Нюшка вышла на тропу поисков мужа. Клиентами становились только потенциальные женихи. Она водила их в свою комнату при заготконторе. Пока никто не клюнул.
Посетителей в ее «клубе» было немного. Обычно заглядывали три- четыре человека. И только когда вдруг вваливалась ватага офицеров из поселка, за столом рассаживались десять- двенадцать человек. Но это случалось редко, чай их не привлекал. И большого дохода ее заведение не давало, но и убытков не приносило. Уходя, посетители оставляли под клеенкой купюру не очень большого достоинства, и этих денег хватало, чтобы заказать соседу- узбеку свежих лепешек и купить на базаре карамелек и чаю на заварку. Прибыли почти никакой, но Нюшка в ней не нуждалась, она искала мужа. Присказка, что «война все спишет», на Нюшку не сработала. Офицеры приходили и уходили, потешив себя воспоминаниями о фронтовых перепетиях, но никто не проявил инициативы по завоеванию ее руки и сердца. Доступность манила и только. Да и сама Нюшка не чувствовала ни к кому из гостей особого влечения. Пока не приехал после мытарств по госпиталям Леонид Корчной, майор, танкист, выросший в этом же кищлаке. Не велика беда, что они ровесники, зато как он пригож и понятен. Нюшкино сердце выбрало Леню, жениха моей сестры Маши. Он кадровый офицер. Поступил в военное училище по собственному выбору, лейтенантом попал на фронт, прошел через все знаменитые танковые сражения, бился за Берлин, расписался на Рейхстаге, вся грудь в орденах, много раз ранен, горел в танке, поэтому задержался с возвращением, долечиваясь в санатории. А Маша ждала.
Она училась в одном классе с его сестрой Лизой и была знакома с ним с детства. История их любви незамысловата и несколько банальна, как многие любовные истории военного времени. Будучи на фронте, Леня писал домой не очень часто, но не забывал в каждом письме передавать приветы друзьям и родственникам. Лиза передавала ему ответные приветы от друзей и от Маши в том числе. Однажды Маша сделала шутливую приписку к письму Лизы. Леня ответил ей отдельным письмом и попросил писать почаще, хоть каждый день. Сначала ради игры Маша каждый день завершала письмом Лене на фронт, потом это стало требованием сердца. В письмах они договорились пожениться, и в письме же Леня сообщил об этом решении обоим матерям.
Он демобилизовался в октябре сорок шестого. По приезде домой сразу же пошел становиться на военный учет. Там военком предложил ему работу в аппарате военкомата. Не колеблясь, Леня согласился. Приличный оклад, льготы, двухкомнатная квартира в строящемся доме. Оборудуют свое жилье и в нем свадьбу сыграют. Чтобы ускорить это событие, Леня договорился со строителями, что сам займется внутренней отделкой выделенной ему квартиры. Вдвоем с Машей в любую свободную минуту они бежали на стройку, белили, красили и отмывали свое будущее пристанище. Приближая заветное событие, взялись помогать довести до ума и лестницу, ведущую к их порогу. А я с Лизой и две матери страдали над приданым. В магазине пусто, все делали своими руками. Мама частенько навещала Тименчиху, чтобы купить самое необходимое. Леня не мародерствовал, посылок не посылал и трофеями не нагрузился при возвращении. Деньги привез. Специально копил к женитьбе.
В феврале 1947 года отмечали двадцатидевятилетие Советской Армии. Конец февраля — у нас уже весна, появились подснежники на обогреваемых солнцем пригорках, вот-вот зацветет миндаль. День Советской Армии сочли более удобным отметить у нас, в моей школьной квартире. Я работала в школе, где когда-то училась у Юлии Антоновны, и жила в том домике, где когда-то одну комнатку занимала моя любимая учительница. А мне отдали весь домик, так как со мной поселились мама и сестры. Волостное управление, переоборудованное в школу, было обнесено высоким глиняным забором (дувалом), который, еще в бытность мою третьеклассницей, не представлял для школьников серьезной преграды: двухметровая глиняная стена вертикальными трещинами разбилась на блоки, многие из которых от дождя и снега обвалились и упали, образовав удобные проходы для тех, кто хотел сократить путь из школы домой. А к тому году весь дувал осел, развалился и кое-где чуть возвышался над землей, обрисовывая контуры школьного двора и слабо оберегая наш особый мирок. На север от школы простиралось обширное колхозное поле, с юга к ней примыкал захламленный колхозный двор, с запада мы граничим с плодоносящим колхозным садом, а вдоль школьных окон, глядящих на восток, пробегает пыльное шоссе, соединяющее далекий город с не менее далекими горами. Ни одного жилья рядом, гуляй — не хочу, никто не помешает. Собрались самые близкие: Маша, Лиза, я, Леня, два его товарища — офицера и обе наши матери. Застолье шло своим чередом. Выпили за Победу, поздравили офицеров с их праздником, помянули погибших во имя этой Победы, пожелали счастья будущим молодоженам и доброго здоровья нашим матерям. Запели. У Маши и Лизы очень сильные голоса, им не уступает Леня, и остальные тоже старались не испортить песню. Леня — танкист, его товарищи — артиллеристы. Естественно спели и их песни:
И:
Мужчины вышли на веранду покурить, а мы убрали грязную посуду и приготовили стол к горячему. Не остывшие от песенного азарта офицеры продолжили петь на свежем воздухе, и с веранды вдруг пахнуло такой застоявшейся фронтовой тоской. что мы приостановили возню с посудой и беспокойно посмотрели на дверь.
Поющие не избавились от фронтовой тяги к далекой любимой, о ней им «шептали кусты в белоснежных полях под Москвой», о ней они думали под вой снежной метели, глядя, как «бьется в печурке огонь» и на поленьях слезой выступает смола. Там они постоянно и искренне верили, что о них, помнят, что их любят, и эту веру не могли затуманить ни свинцовая усталость после боя, ни мысли о смертельно опасном броске, предстоящем завтра. «Эта вера от пули меня темной ночью хранила», — продолжали рассказывать о себе певцы. — «Смерть не страшна», если «ты меня ждешь», поэтому я уверен, что в кровавой мясорубке «со мной ничего не случится».
Мне стало стыдно и горько. Стыдно за свое ничтожество, за мизерность тех забот и волнений, которыми я жила всю войну, за равнодушие к полуграмотному письму, которое однажды пришло от неизвестного солдата, искавшего девушку для переписки. Я не ответила, письмо пошло на растопку. Господи, насколько мы ниже и примитивнее тех представлений о нас, с которыми шли в бой наши защитники! А горько стало оттого, что не искала связей с фронтовиками, считая это неприличным, и никому не внушила желания непременно выжить ради будущей нашей встречи. А мелочная и суетливая Маша дала эту силу такому мужественному человеку, как Леня. Нечаянно она подарила ему талисман. В одно из первых шутливых писем она вложила треугольный кусочек из тетрадной обложки с приклеенными к нему двумя листочками и цветком первого подснежника, высушенными под прессом. Кругом снег и метели, и вдруг весенняя весточка с родины, такая желанная и милая. Голубой треугольничек пошел по рукам. Вся землянка им любовалась. Цветочки миндаля, урюка, персика, арбуза, дыни, айвы сообщали Лене, чему радуются люди в его родном краю. Трогательные самодельные открыточки он сложил в трофейный портсигар и всегда носил с собой. В госпитале даже врачи с волнением рассматривали их и восхищались Машей. Боже мой, как они, фронтовики, обожествляя, не понимают нас и как мы далеки от воображаемого ими идеала! Сотни раз в девичьей компании мы пели и «Землянку», и «Темную ночь», воображали сидящих у огня солдат, вырвавшихся из огневого ада, и красивая печаль наполняла наши души. Мы думали, что верно понимаем то, о чем поем, и воображаемая нами картина темной ночи на фронте близка к действительности. Нет, истинный смысл этих песен для нас недосягаем. Он доступен только тем, кто не раз встречался со смертью в бою, постоянно ощущая, как она над ним кружится. Одни и те же слова имеют для нас и фронтовиков совершенно разный смысл. Война кончилась, но фронтовики продолжают жить по ее законам, и нынешний день они воспринимают по-фронтовому. Это их особый мир, дверь в тайну которого они нам не откроют. Вот и сейчас фронтовое братство трех офицеров ушло от нас в свое недавнее боевое прошлое, переживает его заново, не думая когда- либо с ним расстаться.
Когда мужчины вернулись в дом, это были уже не Леня и его товарищи, а мужественные рыцари, обагренные кровавым пламенем войны.
От выпитого, от проникновенных песен, от щемящего чувства причастности к чему-то по-детски чистому и мужественно-прекрасному, мы выбежали во двор, начали, хохоча, гоняться друг за другом, даже затеяли игру в пятнашки и «кошки — мышки». Кто-то из мужчин предложил потанцевать тут же во дворе. Чем не танцплощадка! Детские ноги, каждую перемену бегающие здесь. утоптали землю, будто забетонировали ее. Все с восторгом согласились с этой идеей. Маша с Леней пошли за патефоном, а мы в ожидании остановились у освещенного окна.
В комнате Леня закрыл патефон и взял его за ручку, а Маша подняла стопку патефонных пластинок. Вот они двинулись прямо на нас и заставили залюбоваться собой. Стройный, подтянутый Леня в парадном кителе со всеми регалиями, а рядом — тоненькой тростиночкой белокурая Маша, с длинной косой, короной обернутой по моде того времени вокруг милой головки. От восхищения мой сосед сжал мне локоть и вдруг зааплодировал, мы его поддержали. Леня смутился, подумав, что несколько выставился со своими наградами, снял китель, повесил на спинку стула, оставшись в защитного цвета рубашке с галстуком.
В течение всего вечера моим кавалером был разбитной лейтенант, выглядевший постарше Лени, майора. Услышав мое имя во время общего знакомства, он воскликнул:
— Таня? Чудесно! Родное имя! Мою жену тоже зовут Таней. Она скоро приедет с детьми из Сибири. Я вас познакомлю. Уверен, что вы сойдетесь, если порознь нравитесь мне!
— А если вы мне не понравились… Тогда как быть? — сказала я с шуткой.
— Быть этого не может! — горячо возрази лейтенант. — По опыту знаю: я неотразим. Танечка, полюбите меня хоть на один вечерок.
И по-родственному полуобнял меня за плечи, убрав всякие подозрения на какое-либо «кавалерство». Я почувствовала себя легко и свободно в его обществе. С начала войны и до этого дня мужское внимание оставалось желанной мечтой, и было приятно, что лейтенант, умело ухаживл как кавалер, хотя кавалером не был. Скорее двоюродный брат, с которым никаких церемоний, полное доверие и свобода. И танцор ловкий и чуткий, осторожно щадил мою неуклюжесть. Секунды не молчал. Рассказал, что учится заочно в пединституте, до войны поработал в школе, но военная карьера ему больше по душе. Быть бы ему тоже майором, да грехи не пускают. Жена учительница. У них двое детей, сын и дочь. Он любит семью, но допускает броски «налево», по сему до сих пор лейтенант. Когда майор пригласил его быть кавалером директора школы, он сходу согласился, а потом как представил, что придется угождать засидевшейся злой мымре, хотел дать задний ход, да предлога не нашел. И искренне обрадовался, когда увидел, что директриса очень милая и приятная девушка, с которой можно говорить о чем угодно и не бояться, что тебя не поймут. А я сказала, что отвыкла за годы войны от мужского общества, даже не переписывалась ни с кем из-за гордости, которая не позволила первой послать письмо незнакомому фронтовику, что он мой первый кавалер за последние семь лет и мне легко вот так откровенно с ним разговаривать. Не скрыла, что потрясена песнями, которые они пели на веранде.
— Понимаешь, — сказала я доверительно, — в песне вы вдруг раскрылись подлинными рыцарями без страха и упрека, образцом мужского благородства и отваги, а ваша любимая предстала женщиной такой идеальной женской чистоты, что мне стало даже неловко за свою ограниченность. И глупость. Мы изредка пели эти песни, совершенно не понимая их истинного смысла. И песни выбирали слащавые, поэтому ложные. Например, о том, как «паренек», уходя на фронт, глядел на «огонек», который горел «на окошке у девушки», как он вспоминал о нем после боя, как берег «письмецо», принесшее ему «весточку» от любимой с уверением, «что любовь ее девичья никогда не умрет» Атаки, отступления, осады, шквал огня и куски разорванных тел при бомбежках! Смерть идет по пятам, — и «паренек, письмецо, весточка» Конфетная пошлятина! А я воспринимала это как реальность. Или эта примитивная Катюша, что с высокого берега орала о своей готовности сберечь любовь, если он землю сбережет родную! Это же трафарет! Нет, фронтом в этих песнях даже не пахнет. Войну, фронт я услышала в том, как вы пели, стоя на веранде. Нет, такие идеалы для меня недостижимы! И тянуться не буду. Силенок не хватит. Для этого нужно другой родиться.
— Танюша, — протянул он с глубоким огорчением, — ты меня поражаешь. Не надо быть такой «вумной». «Вумных» не любят. Не знаю, это каким же нужно быть мужиком, чтобы стать вровень. Были на фронте такие мужики. Их повыбили. Пали смертью храбрых. А я вот остался, хотя не прятался во втором эшелоне. Не идеал. Безобразно неразборчив с женщинами и смел, но на тебе жениться не решился бы. Тянуться всю жизнь силенок не хватит, поэтому и не пытаюсь выскочить из своей шкуры… А из ямы поглядывать вверх не хочу… И любой другой не захочет… Куковать тебе весь век в одиночестве. Подумай над этим, дорогой мой директор семилетней школы… Дружески советую.
Вот так отхлестал! Провалиться бы сквозь землю от стыда или дать ему пощечину! Горло перехватила спазма. Не знаю, как бы я вышла из затруднения, если бы мой лейтенант вдруг не оживился, радостно воскликнув:
— Ба, знакомые все лица!
В калитку входила Нюшка. Все-таки не обошлось без непрошеных гостей. Дескать, шла мимо и заглянула на шум, да и дело есть. Черное с блестками платье, лакированные туфли, прическа, как у примадонны из трофейного фильма. На плечах очень дорогая шелковая шаль редкого ярко-вишневого цвета. Последний крик местной моды. Тяжелые вязаные нити широченной бахромы шелковым каскадом скрывали ее фигуру до колен и при каждом движении благородно струились сдержанными колебаниями. Олицетворение богатства, вкуса и порядочности. Одни духи чего стоят. Щекочущий запах свежего морского ветерка. Из мародерских посылок братьев, конечно. Ссссука! Специально нарядилась и специально зашла. С какой целью?
Мой лейтенант игривой походкой направился к ней, но она отвернулась и подозвала Леню. Что-то ему сказала и, не попрощавшись, двинулась к калитке. Крикнув: «Я сейчас!» — Леня догнал ее. Лиза хотела пойти следом, жестом Леня не разрешил этого. Мой лейтенант как ни в чем не бывало вернулся ко мне. Сказал со смехом:
— Ну, майор, держись!
Веселье сломалось. Мы уселись на веранде, потешились анекдотами, попели, помолчали и гурьбой повалили искать Леню. Зашли к Тименчихе — нет, не были, к Корчным — тоже не появлялись… Куда теперь идти, где искать… Мужчины отправили нас домой, сами продолжили поиски. Маша осунулась, еле держалась на ногах. К утру сослуживцы Лени обошли все места Нюшкиных бдений — никаких следов. Опухшим от слез лицом Маша зарылась в подушки. Выпал выходной, детей в школе не было. Я пригласила Лизу и офицеров в учительскую на совет. Лейтенант сказал, что сами не найдем, нужно заявить военкому и в милицию. Участковый обошел кишлак из двора во двор: пропавших никто не видел.
Исчез майор, фронтовик, работник военкомата — дело нешуточное Райком поднял на ноги всех, кто хоть как-то мог быть полезным в поисках. Никаких следов. Из области вызвали сыскаря, бывшего фронтового разведчика. Он дотошно допросил всех участников вечера. Обошел школьный двор и от него расширяющимися кругами обследовал все ямки, все кусты и завалы. На колхозном дворе он увидел довольно большую копешку соломы, хотел разбросать ее и чуть не провалился в преисподнюю. Копешка лежала на жердях, перекрывающих старый заброшенный колодец, о котором давно забыли. Раскидали солому, открыли жерло колодца. Глубоко в темноте что-то белеет. Спустили фонарь, он потух, успев осветить несколько упавших жердей и на них кучку соломы. Сыскарь обошел двор, вернулся к колодцу и сказал: «Тут!»
Ушло полдня, пока сооружали ворот. Солнце зацепилось за вершины гор, когда начали спуск разведчика в глубину колодца. Веревки ослабли. Достиг дна. Что-то крикнул. Не разобрали, далеко, глубина пятнадцать метров, выждав, начали подъем, так же медленно и осторожно. И вот привязанный к перекладине показался какой-то тюк. Милиционеры кольцом охватили колодезный провал, нас оттеснили в толпу, неизвестно как образовавшуюся за короткое время. Мелькнула голова Тименчихи в сбившемся платке. Я с трудом протиснулась вперед, чтобы рассмотреть, что за тюк осторожно извлекается из колодца. Первое, что я увидела, это клочья изодранной офицерской рубашки и окровавленная спина в рубцах и шрамах… Леня! Охваченная ужасом, я утробно закричала. Маша и Лиза забились в истерике. Нас отвели в колхозный медпункт. Что потом было, помнится, как в тумане.
Рассказывали, что вторым появился сам разведчик. Лицо серое, омертвелое, глаза остановившиеся. С трудом добрел до кочки и сел Доставать Нюшку отказался, грубо отпихивая сующую ему деньги Тименчиху, и вполголоса матерился.
Продолжая держать в руке пук бумажных денег, Тименчиха кинулась к трем стоявшим в сторонке молодым курдам с той же мольбой. Один из них пересчитал деньги и мотнул головой товарищам. Они подняли наверх изуродованное тело Нюшки и за обещание дополнительной оплаты отнесли его на измазанных навозом колхозных носилках в родной дом. Мать прикрыла размозженное лицо дочери снятым с головы платком.
Только некоторое время спустя я смогла восстановить с большей долей достоверности картину того, что произошло в ту ночь.
По-видимому, в тот вечер в Нюшкин «клуб» никто не пришел, напрасно она старалось получше нарядиться. Вскипятила самовар, но заваривать чай не стала. Посидела одна за столом, решительно встала и сразу направилась к школе. Знала, где найдет Леню. Что она ему сказала, каким обманом привела потом к копне над колодцем, теперь уж никто никогда не узнает.
Спустившийся на дно колодца сыскарь первым увидел Леню. Он сидел, прислонившись спиной к стенке, и смотрел вверх мертвыми глазами. Истерзанная Нюшка лежала вниз лицом, разбросав переломанные ноги. Она падала первой. Стены колодца облицованы железобетонными широкими кольцами. От времени цемент выкрошился, ржавые прутья арматуры обнажились и во многих местах торчали длинными шипами. Пятнадцать метров до дна колодца Нюшка и Леня, падая, бились об эти шипы, калечились, разрывая в клочья мышцы и кожу, ломая кости. Нюшка достигла дна уже бездыханной: вырванная височная кость вместе с пучком волос приклеилась к плечу запекшейся кровью и раздавленными мозгами. Леня тоже весь изломан и истерзан, но у него откуда-то взялись сила сесть и поднять голову кверху. О чем он думал в последние минуты, кого он звал и долго ли мучился — все ушло вместе с ним в небытие. Куда-то делся и портсигар с цветочками, Лиза видела его у Лени в тот самый вечер, а потом сколько ни искала, найти не смогла. Может, остался на дне колодца, или курды его подобрали.
Похоронили Леню как солдата, погибшего в бою, отдав честь залпом из армейских карабинов. Попрощаться с ним пришел весь поселок, могилу завалили цветами. Когда приготовились опускать гроб в яму, Лиза упала на его обтянутую кумачом крышку и истошно, душераздирающе завыла:
— Прости нас, братик родненький, прости за ради Христа! Не сразила тебя фашистская пуля, не сгорел ты в танке, наши молитвы хранили тебя, живым ты вернулся с войны!.. И сгинул здесь, дома, возле нас с матерью!.. Не уберегли мы тебя!.. Ох, не уберегли от нечистой силы, от проклятого семени бесовского!.. Будь она проклята, нечистая сила!.. Будь проклята с их богатством, с их завистью и злобой!.. Будь проклята!.. Будь проклята!..
С обезумевшими глазами, растрепанная, Лиза колотилась головой о крышку гроба и обеими руками рвала на себе волосы. Женщинам она не далась. Ее с усилием оттащили солдаты из военкомата. Она продолжала биться о землю, свалившись ничком. Рядом с нею упала мать от сердечного приступа. Лейтенант, мой незадачливый кавалер, с товарищем ее тут же на военкоматском джипе отвезли в больницу. Она только на полгода пережила сына. Военкоматские работники не оставили Лизу в беде. Общее горе сблизило их. Артиллерийский офицер, гулявший с нами на злополучном вечере, стал ее мужем. Они поселились в той квартире, которую обустраивал Леня.
Когда хоронили Леню, Маша лежала в больнице с сильным нервным потрясением. Через полтора месяца выписалась и тут же уехала из поселка. Устроилась бухгалтером на шахту, родила девочку, которая, подросши, стала сильно походить на Леню. Молодость взяла верх над горем. Веселая певунья и домовитая аккуратистка, Маша всегда была на виду. Вышла замуж. Неудачно. Уехала подальше. Дважды еще пыталась создать семью, и дважды не склеилось. Родила двух сыновей от разных отцов, и с тремя детьми она больше не решилась ни с кем соединять свою судьбу. Леня перекрыл ей дорогу. Работала, в одиночку растила детей, поставила всех на ноги, в поселок приезжала только однажды, на похороны мамы, с Лизой сходила на могилу Лени, постояла возле нее, тихо плача, и попрощалась навсегда…
Проводить Нюшку в последний путь никто из братьев не пожелал. Тименчиха упросила старого армянина сколотить гроб, а снесли его на кладбище и зарыли могилу курды, получившие за это пачку кредиток. Хоронила и поминала Нюшку одна мать. В поминальные дни она приходила на кладбище одна, оставляла на могилке дочери пироги, яйца, обжаренные куски мяса и щедро посыпала ее зерном, чтоб хоть птицы наведывались к ней. Кто-то из озорников выломал и унес крест, а вместо него воткнул сухой сук. Каждый из сельчан, проходя мимо, старался непременно плюнуть на могильный холмик, под которым упокоилась исковерканная, испохабленная, несчастная Нюшкина судьба. Без ограды, без креста, он быстро сравнялся с землей, когда Тименчиху забрала к себе меньшая дочь.
А могила Лени с пирамидкой, увенчанной красной металлической звездой, всегда ухожена. Красивая оградка серебристо блестит, столик и скамейка возле него покрашены зеленью, на пирамидку надет венок из ярких цветов и листьев, вырезанных из тонкой жести и окрашенных маслеными красками разных оттенков. И почти круглый год — живые цветы в нескольких банках.
Сгинули в безвестность и Нюшкины дочки. Тишка посадил племянниц в кузов грузовой машины и отвез в горный колхоз, где когда-то они жили. Там он втолкнул продрогших крохотных девочек во двор дяди, родного брата их отца, и тут же рванулся наутек. Прошел слух, что Нюшкины дочки попали в детский дом, но точно, где они, никто сказать не мог.
Невесело сложилась дальнейшая судьба Тименчихи. Сыновья озлобились на нее за Фраера. Женам они посылали только продукты, главную добычу доверили матери, а она чуть по ветру ее не пустила с проходимцем, запачканным кровью казненных партизан. Не трудно представить, как скажется на их биографии это короткое родство с фашистским палачом. Пока не поздно, нужно дать деру.
За один вечер они конфисковали у матери капиталы из двух сундучков и ценные цацки из кувшина, распихали по мешкам остатки посылочного богатства, побросали в кузов все купленное Фраером на их деньги, а через два дня их и след простыл. Как в воду канули с женами и детьми. Ни слуху, ни духу. Будто ударом кулака сбросили мать к разбитому корыту. Снова рядна, голые стены и картохи в чавуне. Даже в магазин выйти не в чем.
Младшая дочь Тименчихи училась нормально, окончила медучилище, вышла замуж за хохла, с матерью держалась холодно. Она продала родительское подворье в кишлаке и купила дом в поселке, но старуху в комнаты не пустила, заткнула в угол летней кухни. От пережитых потрясений, от предательства детей Тименчиха тронулась умом. Дочка сбагрила ее в дом хроников. Там она и сгинула.
Печальный конец. Каждому, так сказать, свое, но минуй меня чаша сия. Не дай Бог дожить до такого финала. Будем надеяться на лучшее.