Юный «Старый фриц»
Фридрих II Великий (1712–1786), прусский король (с 1740 г.), которого считают величайшим монархом своего времени, известен широкому кругу российских читателей как государь, во время правления которого русские войска занимали Берлин, столицу Пруссии, как государь, преклонение перед которым Петра III не позволило России в полной мере вкусить плодов победы в Семилетней войне, как военный теоретик, воинский устав которого связывался в России с бессмысленной муштрой. Все эти представления не соответствуют подлинному величию Фридриха II.
Объяснение этого феномена можно обнаружить в различии и сходстве между государствами, которые составляли политический театр XVIII века. Когда Россия вела Северную войну с Карлом XII, Франция воевала с Англией и Австрией за испанское наследство. Какая война была более важной? Вопрос этот может показаться неуместным, однако близость одной войны, подкрепленная реформами, оказавшими столь мощное влияние на судьбу России, невольно отдалила от нас другую, более значительную и драматическую. Чем была Европа для России? Пространством, которое ограничивало огромную территорию евразийского континента. Чем была Европа для европейцев? Землей, за пределами которой невозможно культурное и цивилизованное существование. Отсюда уезжали либо отчаявшиеся, либо те, чей религиозный фанатизм и чья непримиримость не позволяли идти на компромисс с власть имущими.
Европа в XVIII веке становится тесна для ее обитателей. Это уже не пространство, разделяющее города и поселения, но четкая структура дорог, складов, крепостей, которая стала необходимой в связи с развитием торговли и промышленности, с появлением регулярных армий и тактики линейного боя. XVIII век демонстрирует нам возможность приведения в движение стотысячных армий – война превращается в профессиональное занятие. Теперь уже воюют не граждане и наемные войска, но армии, которые пребывают в боевой готовности и в мирное время. Эта война изменяет социальный облик государств и, опять же, способствует бурному развитию промышленности и торговли.
Интендантская служба становится основой вооруженных сил европейских государств. Война не только ускоряет прогресс в области науки и техники, она создает европейские государства в полном смысле этого слова. В XVIII веке во Франции слово «интендант» ассоциируется с чиновником, состоящим на жалованье у государя и, следовательно, полностью от него зависимым. Таким образом, именно в этом столетии начинает появляться слой людей, обязанный своим благосостоянием не доходу от землевладения, не бенефициям от должности, но непосредственно государю. Создание национального банка и государственного бюджета создает фискальную бюрократию; чиновничество, составляющее костяк исполнительного аппарата, привязывается к интендантской службе. Таким образом, война рождает не только дороги и мануфактуры, она создает профессиональную армию и профессиональное чиновничество.
Эта Европа и была Европой для Фридриха II Прусского. Он довел до совершенства искусство ведения боевых операций и все, что с этим искусством было связано. Исходное представление о военных навыках возникает из простого единоборства. Нельзя воспитать военачальника без практики непосредственного боевого столкновения. Еще будучи принцем, Фридрих II проходит эту школу, сопровождая легендарного полководца принца Евгения Савойского во время Войны за польское наследство (1734 г.). Его отец, Фридрих Вильгельм I, заботится о том, чтобы именно эта сторона жизни стала главной в воспитании будущего короля Пруссии. Сначала войны за австрийское наследство 40-х годов XVIII века, а затем Семилетняя война покажут, что Фридрих Прусский был блестящим учеником у своих наставников, предпочитавших военный мундир всему остальному. Это был король исключительной отваги, которому сопутствовала редкая удача. Бывало, что в сражении под ним погибало по нескольку лошадей, бывало, что его чуть не захватывали в плен. Однако на протяжении всех кампаний судьба неизменно благоволила к нему. Она отворачивалось иногда от него как от военачальника, но никогда как от простого солдата. Именно поэтому он и стал «Фрицем» – солдатским королем. Этот человек являлся символом солдатской удачи, словно ему удалось ее заговорить. Глядя на своего бессмертного «Старого Фрица», солдаты верили в то, что и они будут причастны удаче этого воина, имеющего королевское достоинство. В самые тяжелые времена Семилетней войны Фридрих отправлял вербовщиков по всей Германии. Успех этого мероприятия был во многом обеспечен славой короля-солдата. В конце Семилетней войны, когда в Пруссии уже не было рекрутов, народ стал оставлять свои промыслы и вступать под знамена Фридриха II.
Однако государю мало солдатской удачи, ему необходимы искусство управления войсками и та удача, которая выковывается объективным духом истории на полях сражений. Что значит управлять войсками? Это значит уметь их организовать, превратить разношерстную толпу в единый организм. В тексте своего «Анти-Макиавелли» Фридрих дает отнюдь не блестящую характеристику тем, кто попадает в солдаты. Это люди без определенных занятий, ибо в солдаты не идут те, чей труд необходим обществу. Безделье способствует у них развитию всевозможных пороков. Для того чтобы создать из этого сброда армию, необходимы железная дисциплина и постоянная муштра. Ни минуты в мирное время солдат не должен предаваться безделью. Заполнять время солдата необходимо строевой подготовкой, которая является основой для совместных действий войсковых подразделений. Все эти принципы до сих пор лежат в основе организации службы в современных вооруженных силах. Прусский строевой шаг и сегодня является главным зрелищем военных парадов.
Строевая подготовка отнюдь не была предназначена для демонстрации слаженности подразделений на парадах. Основное ее предназначение – бой. Огнестрельное оружие, которое являлось основным вооружением солдата, требовало введения линейной тактики боя, когда успех зависел от умения подразделений перестроиться из колонны в цепь и обратно. Главная цель таких перестроений – достижение максимальной плотности огня на отдельных участках и умение своевременно подготовиться к штыковой атаке или к ее отражению. Эффективность жесточайшей муштры Фридрих доказал лучше всего в сражениях Семилетней войны, где ни разу его войско не обладало численным перевесом над противником. Однако прусская армия являлась единым организмом, который умел взламывать боевые порядки противника. На войне не бывает чудес, и победы Фридриха стоили ему сотен тысяч погибших и раненых. Очень часто исход сражения решался не удачным маневром, доставлявшим чудесным образом победу в руки прусского короля, но долгим и кровопролитным противостоянием и беспощадной резней. Фридрих умел использовать удачу, но даже тогда, когда ее не было, он начинал бой в невыгодных условиях, зная, что в упорстве противостояния его солдатам нет равных.
Семилетняя война была самой кровавой из всех войн XVIII столетия. Налаживанием систематического снабжения армий, организацией транспортной инфраструктуры европейские государи добились возможности создания стотысячных армий. В этих условиях приобретало особенное значение умение маневрировать. Полководец-тактик должен был подчиняться полководцу-стратегу. Войска не могли уходить более чем на четыре дня пути от своих складов с питанием и боеприпасами, которые иначе могли быть потеряны. Поэтому кампании превращались в бесконечное маневрирование, цель которых заключалась в том, чтобы отрезать армию противника от складов и навязать ему невыгодные условия боя. Войска встречались редко, но тем кровопролитнее была каждая битва. Отступая, войско рисковало потерять все позиционные выгоды, которые оно получало в результате целого ряда передвижений. Разойтись в этих условиях было почти невозможно.
В Семилетней войне не было ничейных результатов. Даже если непосредственное столкновение не выявляло победителя, его с достаточной ясностью указывала стратегическая карта, на которой запечатлевались последствия этих непонятных сражений. В Цорндорфском сражении 1758 года русские потеряли 19 тысяч человек убитыми и ранеными, пруссаки 13 тысяч. Поле битвы осталось за русскими. Казалось бы, что, несмотря на потери, победа русского оружия бесспорна. Однако и Фридрих, и русский командующий Фермор поспешили сообщить европейским дворам о своей победе. Русские исходили из того факта, что поле боя осталось за ними, Фридрих же – из того, что ему удалось решить главную стратегическую задачу: остановить и обессилить неприятеля. Автор жизнеописания Фридриха Великого Ф. Кони так ответил на вопрос о победителе в этом сражнении: «Теперь остается истории решить спорный вопрос: кто же остался победителем при Цорндорфе? Ответ прост: тот, кто достиг своей цели. Русские и шведы покушались проникнуть в самое сердце Прусского королевства; Фридрих решил их остановить. На Цорндорфском поле жребий был брошен. Русские и шведы ретировались, Берлин остался нетронутым, а Фридрих снова смог обратить все свои силы против главного врага – австрийцев. Стало быть, если Фридрих материально не выиграл битвы при Цорндорфе, то он, по крайней мере, воспользовался ее плодами. И в этом отношении ему принадлежит лавр победителя».
Результаты Семилетней войны показали, что и ее Фридрих Великий выиграл. Антипрусский блок во главе с Австрией ставил перед собой задачу вернуть Силезию, полученную Фридрихом в качестве приза в Силезских войнах 1740-х годов, и вернуть прусского короля, нарушающего традиционное политическое равновесие в Европе, к положению курфюрста Бранденбургского. Однако результатом Семилетней войны стало укрепление Пруссии, которое впоследствии, уже в 1871 году, привело к созданию единой Германии. В «Анти-Макиавелли» молодой Фридрих, еще будучи наследником престола, писал о том, что войны необходимо начинать для того, чтобы избежать угрозы порабощения. Эти слова оказались пророческими. Семь долгих лет кровопролития стали той ценой, которую Пруссия заплатила за свою независимость.
Итак, Фридрих Великий – это солдат от бога, несгибаемый командир-тактик и, наконец, замечательный стратег. Кроме всего прочего, он – просвещенный монарх. Что понимается под этим определением? В XVIII столетии эталоном просвещенности было знание французской культуры и стремление подражать ей. Более того, в это время жил человек, который личной своей дружбой удостоверял принадлежность государей к просвещенному сословию. Мы имеем в виду Вольтера. Друг власть имущих либо перепиской, либо же личным присутствием свидетельствовал в пользу просвещенности того или иного монарха. Фридрих искал дружбы Вольтера, впрочем, здесь он был не оригинален (вспомним переписку с Вольтером Екатерины Великой). Будучи наследником престола, Фридрих увлекался театром, музыкой, французской литературой. Именно это привело его к размолвке с отцом, которая едва не закончилась опалой и лишением Фридриха прав на престол. Фридрих Вильгельм был весьма обеспокоен увлечениями сына, которые отнюдь не свидетельствовали о стремлении наследника постигать воинское искусство, столь необходимое королю молодого, растущего государства. В результате противостояния с отцом просвещенность Фридриха стала не внешним блеском, соответствующим моде своего времени, но результатом свободы, которую он каждодневно должен был отстаивать перед королем Пруссии.
Просвещенность Фридриха основывалась на уверенности в том, что благосостояние жителей государства является благосостоянием государства. Однако приоритет все же оставался за государством. Будучи уверен в истинности принципов меркантилизма, он стремился сделать так, чтобы Пруссия как можно больше продавала и меньше покупала. Обеспокоенный тем, что молодые люди из знатных семей тратят слишком много денег за границей, Фридрих существенно ограничил выезд своих граждан за рубеж. В мирное время промышленность и сельское хозяйство были основным предметом его внимания. Он осушал болота и расширял посевные площади, создавал новые мануфактуры. Его финансовые операции, проводившиеся во время Семилетней войны (правда, при поддержке английского золота), вызывают восхищение своим остроумием. Забота о гражданах государства являлась, по его мнению, первой нравственной обязанностью государя. Маленький наследник престола, раздававший милостыню нищим, превратился в заботливого монарха, в котором образование воспитало понимание того, что составляет основу сильного и процветающего государства.
Каково же значение того типа управления, который связан с именем одного из самых талантливых европейских монархов XVIII века? Государь, исполняющий социальную миссию, берет на себя в какой-то степени ответственность за благосостояние подданных. Мальчик, раздававший милостыню, принадлежал к королевской семье, в которой было еще много от курфюрста – государя, не отождествлявшего своего имущества и благосостояния с благосостоянием всего государства. Собственность такого государя сосредоточена в его дворе, дворце, землях. Она больше, чем у его подданных, но принципиально не отличается от собственности частного лица. Никому из подданных не пришло бы в голову упрекать такого государя в своей бедности. Просвещенная монархия Фридриха – это забота о государстве в целом, равно как и о людях, его населяющих. Фридрих вкладывает государственные деньги в промышленность и сельское хозяйство. Он создает реальное равенство своих подданных перед законом. Его решения в силу реальности результатов торжествуют над нормами формального права. Однажды суд признал правоту землевладельца, который сдал мельницу в аренду, а затем отвел часть воды из канала, обеспечивающего ее работу. В результате мельник не смог уплатить арендную плату и оказался разорен. Фридрих заставил пересмотреть дело. Три раза собирался суд и все же оставил в силе предыдущее решение, поскольку формально правота оставалась за помещиком. Тогда Фридрих принял решение сам, сняв некоторых судейских чиновников с должностей, а некоторых даже посадив в тюрьму. Торжество реальной политики добронамеренного государя одолело, таким образом, право.
Правда, в 1848 году подданые прусского короля, которые оказались в тяжелых условиях неурожая, продолжавшегося несколько лет, помноженного на экономический кризис, посчитают себя вправе потребовать ответа с государя за недостаточную заботу о них. Однако эта социальная революция, спровоцированная в том числе и идеологией просвещенных властителей Пруссии, едва ли может быть на совести Фридриха II, который правил кораблем своего государства в куда более сложных условиях – но не доводил подданных до социального бунта.
Великий немецкий философ Гегель, взиравший на прусскую государственность как на одну из самых совершенных (если не самую совершенную) систем общественного управления, вершиной идеального порядка в государстве считал личность государя. Государь является, по его мнению, носителем нравственности, и именно его нрав выступает основой формального права. Чиновничество, распространяющее власть государя на всю территорию страны, оказывается, по мнению этого философа, носителем образца государственной нравственности. Данная модель управления, ставшая классической и нашедшая свое воплощение в теории рациональной бюрократии М. Вебера, создавалась не только мыслителями. Огромное значение здесь имеет тот удачный опыт, который был осуществлен Фридрихом II Прусским. Истории было угодно, чтобы в одном человеке соединились воин, полководец и просвещенный монарх и чтобы он сумел последовательно проводить политику просвещенной нравственности как политику национального единства.
«Анти-Макиавелли» – сочинение, написанное Фридрихом в 1739 году в замке Рейнсберг, после примирения со своим отцом. До вступления на престол оставался еще год, и книга, созданная будущим великим государем, разумеется, несет на себе отпечаток некоторой наивности.
Тем не менее работа над опровержением «Князя» Макиавелли оказалась очень плодотворна для Фридриха. Ему удалось сформулировать – хотя бы для себя самого – положения той системы, которой он будет следовать во время своего длительного царствования. Несмотря на название и постоянную хулу, возводимую Фридрихом на флорентийского писателя (которым, судя по всему, очень увлекались в Берлине), будущий великий король не может не признать истинности многих тезисов Макиавелли и, что самое важное, сознательно, бессознательно ли, но воспользуется некоторыми из рецептов «итальянской кухни».
«Анти-Макиавелли», несмотря на критический тон этого сочинения, в целом является школой усвоения просвещенным веком тех вечных реалий и проблем, той политической практики, на которые указал автор «Князя».
И. Гончаров
Фридрих Великий
Анти-Макиавелли,
или Опыт возражения на Макиавеллиеву науку об образе государственного правления
[143]
Предисловие
Сочинение Макиавелли, касающееся науки об образе государственного правления, по отношению к нравоучению обладает тем же самым свойством, что и сочинение Спинозы, связанное с рассуждением об исповедании веры. Спиноза, учением своим разрушив основание веры, желал упразднить и само исповедание. В отличие от него, Макиавелли, приведя в негодность науку управления, создал такое учение, которое даже здравый нрав превратило в ничто. Заблуждения первого были только заблуждениями его разума, но заблуждения последнего связаны также и с практикой следования тем правилам, которые приводились в его книге. Между тем богословы, приняв вызов Спинозы и направив на него оружие своей учености, опровергли его основательнейшим образом, оградив тем самым учение о Божестве от его нападок. Макиавелли же, напротив, невзирая на то что он проповедовал вредное учение, хотя и был частично некоторыми опровергнут, однако даже до наших времен считается знатоком науки управления.
Поэтому я предпринял попытку защитить человечество от врага, который само это человечество стремится упразднить. Противополагая рассудок и здравомыслие обману и порокам, я вознамерился своими рассуждениями так опровергнуть сочинение Макиавелли – от первой главы до последней, – чтобы это противоядие непосредственно следовало за заразой данного учения.
Я всегда считал Макиавеллиеву книгу об образе государственного правления одной из самых опасных среди всех вышедших до настоящего времени сочинений. Эта книга, без сомнения, должна дойти до рук любящих науку управления. Однако никто не способен так быстро посредством поощряющих слабости правил, приведенных в ней, быть развращен, как молодой честолюбивый человек, дух и разум которого еще не изощрены в том, чтоб правильно различать добро и зло.
И разве не почитается уже за зло то, что развращает невинность частного лица, несведущего в делах сего света? Но уж гораздо вредоноснее будет развращение государей, которые управляют народами, производят суд, являют пример своим подданым и которые через свое благотворение, великодушие и милосердие должны быть живым подобием божества.
Наводнения, опустошающие землю, молнии, обращающие города в пепел, и моровое поветрие, истребляющее народ целыми областями, не могут быть столь вредоносны, как опасное учение и необузданные страсти государей. Гроза небесная, продолжаясь лишь малое время, опустошает только некоторые области. Убыток от нее хотя и бывает чувствителен, однако его все же можно возместить. Но что касается пороков государей, то вред от них народу гораздо сильнее.
Когда государи имеют возможность делать добро, если они этого пожелают, то равным образом имеют они также власть и силу, по определению своему, делать зло, и тогда сожаления достойно то состояние подданных, в котором они находятся по причине злоупотребления высочайшей властью – если бывают подвержены опасностям их собственность от ненасытности государя, их вольность от его своенравия, их спокойствие от его честолюбия, их безопасность от его недоверчивости и их жизнь от его бесчеловечия. Печальна участь того государства, в котором правитель захотел бы царствовать по предписаниям Макиавелли.
Впрочем, я не ранее того завершу свое вступление, как упомяну о тех, кто думает, будто Макиавелли скорее описывал то, что действительно делают сами государи, чем советовал, что им надлежит делать. Эта мысль многим нравилась потому, что позволяла смотреть на сочинение Макиавелли как на сатиру.
Все те, кто против государей произнес это изречение, без сомнения имели в виду злых князей, живших в одно время с Макиавелли, деяниями которых он руководствовался, или всех, кого обольстила жизнь кого-либо из тиранов, этого позорного пятна человечества. Я прошу этих судей, дабы они приняли во внимание то, что соблазн престолом бывает слишком силен, чтобы против него устояла добродетель, присущая человеческой природе, и поэтому не стоит удивляться, если среди столь великого числа добрых государей можно найти несколько злых. Так, из числа римских императоров, исключив Нерона, Калигулу и Тиберия, каждый с удовольствием вспоминает Тита, Траяна и Антония, приобретших добродетелью священное имя.
Таким образом, считаться должно за великую несправедливость, если бы бремя, которое принадлежит только некоторым из них, возложено было на всех государей, и поэтому следовало бы в жизнеописаниях сохранять имена только замечательных властителей. И напротив, имена других, вместе с их небрежением, неправедностью и пороками, предавать вечному забвению. Правда, от этого уменьшилось бы число исторических книг, однако возвысилось бы человечество, и честь быть включенным в историю, и сохранить имя свое для будущих времен, или, лучше сказать, предать себя вечному воспоминанию, стало бы воздаянием за добродетель. Тогда Макиавеллиево сочинение не заражало бы больше политических кабинетов. Тогда бы каждый гнушался противоречий, в которые беспрестанно впадает Макиавелли, и свет согласился бы предпочесть истинную, основанную на правосудии, остроумии и милосердии, науку государственного управления несправедливому и гнусному учению, которое Макиавелли дерзнул предложить человечеству.
Глава I
О различных видах правления и каким образом можно стать государем
[144]
Если кто-либо пожелает основательно рассуждать о некоторых вещах, то ему надлежит прежде всего исследовать их свойства и, насколько это возможно, рассмотреть им предшествующее; в этом случае ему нетрудно будет вывести отсюда и все возможные следствия. Прежде, нежели Макиавелли разделил державы по свойственному им образу правления, надлежало ему, по моему мнению, исследовать начало оного и показать причины, побудившие вольный народ взять себе государя.
А поэтому разве не следовало бы ему, как мне кажется, в книге, в которой он принялся проповедовать о злодеяниях и бесчеловечности, сначала напомнить о том, чем истребляется варварство? Макиавелли не говорит о том, что народы в целях спокойствия и безопасности считают необходимым иметь судей для прекращения ссор, войско – для защиты от неприятеля, государей – для соединения частного с общенародным благом, что они ради своей пользы избирают из своего числа мудрейших, справедливейших, некорыстолюбивых, дружелюбных и мужественных людей.
И каждый государь должен почитать такой суд важнейшим для себя делом и должен стремиться вершить его ради благоденствия народа, которое государь обязан предпочитать всем прочим выгодам. Правитель не является неограниченным собственником народа, но выступает для своих подданых не кем иным, как верховным судьей. Но поскольку я предпринял последовательное опровержение вредного учения Макиавелли, то считаю нужным высказывать свое мнение в той мере, в какой его определяет содержание каждой главы.
Наследственное право государей делает поступки тех, кто беззаконным путем присваивает чужие земли, еще более жестокими. Они попирают ногами первый закон смертных, который состоит в том, что объединение людей в державу происходит ради защиты от им подобных, и это тот самый закон, который осуждает бессовестных победителей. Они прямо вступают в противоречие с волеизъявлением народа. И наоборот, если народ находится под властью государя, который поработил его насильно, то в таком случае он не только самого себя, но и всю свою собственность жертвует ему, чтобы тем самым удовлетворить ненасытность и своенравие тирана.
Впрочем, существуют три законных средства, с помощью которых можно стать государем: по наследству, по выбору того народа, который имеет право выбора, и третье – если некто овладеет вражескими землями в результате справедливой войны. Все это полагаю я за основание, на которое буду ссылаться в последующих своих рассуждениях.
Глава II
О наследственных государствах
Люди, как правило, ко всему тому, что в себе заключает древность рода, испытывают особенное почтение, и если говорить о власти, которую она имеет над смертными, то ни одно иго не бывает сильнее и не выносится столь охотно, как это. Я далек от мысли, чтобы противоречить Макиавелли в том, в чем каждый с ним соглашается: да, наследственными государствами управлять удобнее всего.
Однако к этому я хочу добавить, что наследные государи в своем владении укреплены бывают тесным союзом, утвержденным между ними и сильнейшими родами государства, и государи уделяют княжеским дворам своей страны в благодарность большую часть своего имущества и величия. Счастье этих фамилий столь нераздельно со счастьем государя, что они никак не могут оставить последнего, не почувствовав при этом также, что следствием этого с необходимостью будет и их собственное падение.
В наши дни многочисленное и сильное войско, как во время мира, так и во время войны в готовности содержимое государями, весьма способствует безопасности государства. Оно удерживает в пределах границ честолюбие соседних монархов.
Макиавелли говорит о том, что государю недостаточно быть украшенным простыми дарованиями, а я желал бы, чтобы, кроме этого, властитель помышлял и о том, как ему народ свой сделать счастливым. Народ, пребывающий в довольстве, никак не может помыслить о возмущении; блаженствующие больше страшатся лишиться такого государя, которой является их благодетелем. Поэтому никак не восстали бы голландцы против испанцев, если бы тирания последних не возросла настолько, что голландцы в случае восстания были по крайней мере не более несчастны, чем до того.
Королевства Неаполь и Сицилия неоднократно отходили от Испании под власть императора, а от императора снова к Испании. Во всякое время завоевание это было весьма легко осуществить потому, что обе власти казались весьма сильными, и потому народы этих государств при каждом завоевании питали надежду найти в новом владыке своего защитника.
Какое различие между неаполитанцами и лотарингцами! Ибо, когда последние с легкостью признали чужое господство, вся Лотарингия утопала в слезах. Они жалели о том, что лишались потомков тех герцогов, которые в течение многих столетий владели этим процветающим государством, тех, кого они причисляли к достойным любви государям. Память о герцоге Леопольде была для лотарингцев столь дорога, что, когда после его смерти вдовствующая супруга принуждена была оставить город Люневиль, весь народ пал на колени пред ее колесницей и несколько раз пытался остановить ее лошадей, и было тогда много жалоб и слез по этому поводу.
Глава III
О смешанных державах
Пятнадцатое столетие, в которое жил Макиавелли, было еще довольно бесчеловечным. Тогда печальная слава победителей и крайние предприятия, возбудившие к себе известное почтение по той причине, что они совершались во множестве, были предпочтены кротости, справедливости, взаимной симпатии и всем добродетелям. Ныне же я вижу, что человечность предпочтительнее всех свойств победителя. Ныне не поступают уже более столь дерзновенно, чтобы возвышать похвалами бесчеловечные страсти, являющиеся причиной всего, что опустошает этот мир.
Я охотно бы желал знать, что побуждает человека возвышаться? И по какому праву он может намереваться основывать свою власть на злосчастии и гибели других людей? И как он мог думать завоевать славу в то время, когда других делал несчастными? Новые приобретения государя не делают тех, кем он владел до этого, могущественнее; его подданные никакой от этого прибыли не имеют, и он заблуждается, воображая, что из-за этого он стал счастливее. Разве мало таких государей, овладевших с помощью своих полководцев землями, которых они так никогда и не видели? Это и есть известный род воображаемых завоеваний, когда делают несчастными многих, чтобы тем удовлетворить своенравие только одного человека, чаще всего совсем не заслуживающего того.
Допустим, что этот победитель овладел всем миром; но сможет ли он завоеванным управлять? Ибо сколь бы государь ни был велик и славен, однако он остается весьма ограниченным существом. Едва ли он сможет вспомнить названия своих земель – то, к чему, казалось бы, побуждало его честолюбие, желавшее, чтобы о завоеваниях его было известно повсюду; однако даже для этого он оказывается мал.
Пространство земель, которыми обладает государь, не делает ему чести; несколько миль земли, прибавляемые им к своему владению, не делают его славным; ведь часто, напротив того, владеющие лишь десятой частью его земель бывают намного славнее.
Заблуждение Макиавелли при рассуждениях о славе победителя могло быть общепринятым в тогдашнем обществе и, на самом деле, не являлось результатом его злобного характера. Впрочем, ничто не может быть так омерзительно, как некоторые средства, которые он предлагает для удержания завоеванных земель.
Еcли их исследовать подробно, то ни одно из них не является законным или справедливым. Необходимо, говорит он, истребить весь род, владевший этими землями перед их завоеванием. Можно ли читать эти строки без содрогания сердца? Ведь это означает попирать ногами все, что есть святого в этом мире, и открывать дверь всяческим заблуждениям. Таким образом, если честолюбивый государь силой отторгнет земли от другого государя, то как можно предоставлять ему право тайно убить или отравить ядом побежденного? Победитель, если он поступает таким образом, вводит тем самым обычай, который будет способствовать его собственному падению. Другой, честолюбивее и способнее его, воздаст ему тем же и, напав на его земли, с таким же бесчеловечием, с которым тот казнил его предков, велит лишить его жизни. Макиавеллиево время предоставляет нам много примеров подобного рода. Не видим ли мы, что Папа Александр VI находился в опасности низвержения с престола за его злодеяния, что гнусный его побочный сын Цезарь Борджиа, будучи лишен всех земель, скончался в ничтожестве, что Галеаццо Сфорца был умерщвлен в церкви, что Людовик Сфорца как узурпатор скончался во Франции в железной клетке, что йоркские и ланкастерские князья в конце концов истребили друг друга; что греческие императоры один другого тайно лишали жизни, пока турки, воспользовавшись их слабостью, вовсе их не уничтожили.
Если в наши времена между христианами такие возмущения случаются редко, то это происходит по большей части потому, что теперь доводы здравого рассудка понятны каждому. Современные люди просветили свой разум, и мы должны за это благодарить ученых людей, которые очистили Европу от этого зверства.
В другом месте Макиавелли утверждает следующее: необходимо, чтобы победитель основал себе резиденцию во вновь завоеванных землях. Хотя это и не имеет отношения к жестокости, а в иных случаях может оказаться и полезным, все же следует принять во внимание: многие земли великих государей расположены так, что государи не могут оставить свое местопребывание без того, чтобы остальные земли не оказались при этом под угрозой. Государи являются первоначалом движения в государственном теле, и им нельзя оставлять центра своих владений, дабы не пришли в упадок уже находящиеся под их властью территории.
Третье политическое правило состоит в том, что необходимо во вновь завоеванных землях учредить колонии, чтобы тем самым быть уверенным в их преданности. Автор «Князя» в данном случае основывается на обычае римлян, но он упускает из виду то, что если бы римляне вместе с колониями не отправили в новые земли легионов, то они очень скоро лишились бы своих приобретений. Он не говорит о том, что помимо колоний и легионов римлянам необходимо было иметь также и союзников. Между тем римские колонии и легионы были в счастливые времена республики разумнейшими разбойниками, опустошающими в иные времена и всю вселенную. Они с помощью хитрости сохраняли то, что приобрели несправедливо. Наконец, этот народ имел ту же злую судьбу, что и остальные беззаконные победители.
Но, рассудим ныне, могут ли колонии, о которых столь несправедливо судит Макиавелли, быть такими полезными, как он нас в этом уверяет? Положим, что государи отрядят поселенцев туда либо во многом, либо в малом числе. Таким образом, если число их будет велико, они изгонят большое число новых подданых, опустошат их земли, если же будут они в малом числе, то не смогут сохранить в своем владении приобретенные земли; и государи, не имея от этого никакой прибыли, сделают поселенцев несчастными.
Поэтому было бы гораздо справедливее в завоеванные земли отправлять солдат, которые, будучи сплочены воинской дисциплиною и порядком, не станут притеснять ни своих сограждан, ни подданых вновь завоеванных городов.
Это политическое правило гораздо лучше первого, однако оно во времена Макиавелли не могло быть известно, ведь в те времена государи еще не имели достаточного войска, находящегося в постоянной готовности. Зато во всех странах находились разбойники, которые, собираясь вместе, промышляли грабежом и насилием.
Тогда не имели представления о том, как содержать в мирное время боеспособную армию, не имели также никакого понятия о провианте для солдат, об их казармах и о других учреждениях, благодаря которым государство в мирное время могло пребывать в безопасности и от соседних держав, и от войск, состоящих на жалованье.
Государь должен присоединять к своей державе князей, обладающих малыми землями, и защищать их; он должен также возбуждать между ними несогласие, чтобы мочь, когда пожелает, возвысить их или унизить. Это четвертое правило Макиавелли. Таким образом поступали Хлодвиг и некоторые другие государи, которые не менее его были бесчеловечны. Но насколько же велико различие между этим тираном и подлинным государем, который мог бы стать для малых князей примирителем их ссор и несогласий и с помощью беспристрастного суда приобрести их уважение. Это быстрее сделало бы подобного правителя отцом соседей, чем притеснение их земель. Тем более это верно, что его могущество должно служить им защитой, а не основанием для истребления. Далее, справедливо также и то, что государи, желающие других принцев возвысить насильно, сами бывали причиной своего падения, о чем свидетельствуют многие примеры нашего столетия.
Из этого я делаю заключение, что победитель, незаконно добившийся своего, никогда этим не приобретет себе славы и что тайное убийство в любое время является позором для рода человеческого. Считаю также, что государи, причиняющие новым своим подданным несправедливости и обиды, вместо того чтобы пленять их сердца, настраивают их против себя и что нет никаких оснований оправдывать подобные злодеяния, ибо это можно было бы сделать лишь при помощи тех доводов, которые выдвигал Макиавелли.
Глава IV
Каким образом сохранить престол
Желающий рассуждать об умонастроении народов, должен прежде всего сравнить их между собой. Макиавелли сравнивает в этой главе турок и французов, которые обычаями, нравами и умонастроением сильно отличаются друг от друга. Он исследует причины, делающие завоевание турецкого государства трудным, а удержание его – простым. Кроме этого, он делает замечание, что Францию можно победить без особого труда, но что постоянное возмущение населения, которое последует за этим, будет ежечасно угрожать спокойствию завоевателя.
Макиавелли рассматривает эти вещи только с одной стороны. Он, имея в виду единственный образ правления, думает, что могущество Оттоманской Порты и Персидского государства основывается лишь на общепринятой у этих народов негуманности и на том еще, что только один человек, считающийся главой государства, возводится ими на престол. Он думает, что неограниченная власть, таким образом утвержденная, является самым безопасным для государя средством спокойного царствования и противостояния неприятелю. Во времена Макиавелли было принято считать, что знать и дворянство во Франции некоторым образом делят власть с государем, который в случае возмущения может оказаться в опасности.
Но я не уверен, что султан находится в меньшей безопасности, чем король. Различие между ними состоит только в том, что турецкий император принимает смерть от янычар; в отличие от него, некоторые французские короли были погублены бродягами, монахами или чудовищами, монахами вскормленными. Однако Макиавелли больше рассуждает в этой главе о политических изменениях, нежели об особенных случаях. Он в самом деле добрался до некоторых пружин, касающихся различий между народами, но, по моему мнению, главного он не исследовал.
Различие климата, питания и воспитания людей создает абсолютное неравенство между ними в жизни и умонастроении, а в этом и заключается причина того, что, например, итальянский монах является человеком совсем другого рода, нежели китайский мудрец. Темперамент остроумного, но притом меланхоличного англичанина весьма отличается от кичливой отваги испанца, да и француз также мало имеет общего с голландцем, подобно тому, как живость обезьяны отличается от медлительности черепахи.
Давно замечено, что восточные народы, весьма строго придерживаясь древних своих обычаев, никогда от них не отклоняются. Их старинные традиции, отличающиеся от европейских законов исповеданием веры, обязывают их противостоять народам, которых они считают неверными и которые могут нанести ущерб их государям. Те же обычаи заставляют отвращать все, что может поколебать их исповедание. В результате, хотя их монархи часто бывают низвержены, государство остается целостным.
Образ жизни французского народа, во всем отличный от мусульманского, является отчасти причиной политических перемен, происходящих в этом государстве. Легкомыслие и непостоянство характеризуют этот народ, достойный, впрочем, любви. Он беспокоен, своеволен, и многие вещи ему быстро наскучивают, его тяга к переменам касается порой и самых важных вещей. Кажется, что столь любимые и в то же время ненавидимые французами кардиналы, в течение длительного времени управлявшие государством на пользу себе, использовали правила Макиавелли ради низвержения знатных лиц и прилаживания к характеру своего народа, чтобы таким образом предотвращать народные возмущения, которые из-за легкомыслия французов постоянно угрожали государству. Политика кардинала Ришелье не имела никакой другой цели, кроме унижения знати, дабы тем самым возвысить власть государя и положить ее в основу управления. В этом он так преуспел, что до сего времени не видно во Франции никаких привилегий и признаков власти и силы, которые могли быть употреблены во зло знатными людьми.
Кардинал Мазарини следовал во всем примеру кардинала Ришелье, которому после многих попыток, встречавших ожесточенное сопротивление, удалось лишить парламент основных преимуществ, и сегодня общество во Франции представляет лишь тень того, которое существовало ранее. Иногда случается и ныне, что оно заявляет о себе, но, как правило, затем ему приходится в этом раскаиваться.
Настоящее политическое искусство, побудившее министров учредить во Франции неограниченную власть, научило их также и тому, чтобы поддерживать в народе легкомыслие и непостоянство, – чтобы тот был менее опасен. Для этого устраивается много такого, что способствует бесполезному времяпрепровождению. Отмена привычного общественного устройства привела к тому, что те же самые люди, которые долгое время противоборствовали императору, которые в оные времена могли пригласить стороннее вспомогательное войско или восстать против Генриха IV и в то время, когда он находился в младенческом возрасте, учинить великие беспорядки, так вот, эти же французы, утверждаю я, ничем другим сегодня не заняты, кроме как стремлением следовать изменчивой моде, и потому довольно часто меняют свои склонности. Таким образом, взирая с удовольствием на одну вещь сегодня, завтра они ее презирают, выказывая во всех своих делах непостоянство и легкомыслие – в том числе и по поводу своих любовниц, жилища и времяпрепровождения. Однако, несмотря на все это, сильные армии и большое число укреплений убеждают их в том, что владеют они своим государством прочно, что позволяет им не страшиться ни внутренней брани, ни военных предприятий соседних держав.
Глава V
О завоеванных государствах
Как управлять теми городами и княжествами, которые до завоевания имели собственные законы? По мнению Макиавелли, нет никакого иного средства удержать в подчинении вновь завоеванное вольное государство, кроме как его разорение, и это он считает самым безопасным способом избежать возмущений впоследствии! Несколько лет назад один англичанин покончил жизнь самоубийством. После его смерти была найдена на столе записка, в которой, оправдывая свое злодеяние, он уведомляет, что лишил себя жизни для того, чтобы никогда не болеть. Этот случай подобен разорению нового царства завоевателем, предпринятого для того, чтобы никогда его не лишиться. Я уже не говорю здесь о человечности, ибо это понятие вовсе чуждо Макиавелли.
Его, однако, можно опровергнуть собственным его оружием – корыстолюбием, душой его книги, богом его науки об управлении, а также собственными его злодениями. Макиавелли говорит, что государь, овладевший вольной державой, должен разорять ее для того, чтобы владеть ею без опаски. Но зачем тогда предпринял он это завоевание? Ответом будет, без сомнения, то, что оно необходимо было для увеличения его силы и могущества.
Именно это я и хотел доказать: он делает совершенно противоположное тому, к чему стремится. Ибо завоевание обходится ему весьма дорого: он опустошает те земли, которые могли ему принести вред, если бы их население восстало. Всякий согласится со мною в том, что обладание опустошенной и лишенной всех жителей землей никак не делает государя сильным. Я считаю, что если бы какой-либо монарх имел пустоши, простирающиеся от Либена до Баркана, то это обладание не сделало бы его земли плодоноснее, и я уверен в том, что миллион барсов, львов, крокодилов с миллионами подданных, с изобильными городами, гаванями и многочисленными кораблями, с трудолюбивыми гражданами, солдатами и со всем тем, чего можно ожидать от многолюдной земли, нельзя поставить ни в какое сравнение с опустошенным краем. Всякий со мной согласится в том, что сила какого-либо государства связана не с обширностью его пределов, но с количеством живущих в нем людей. Взять хотя бы Россию и Голландию. В первой мы видим не что иное, как болота и бесплодные острова, возникшие из лона обширного океана; напротив, Голландия – малая республика, которая занимает площадь не более чем на сорок восемь миль в длину и на сорок миль в ширину. При всем этом она является небольшим политическим телом, имеющим прочные внутренние связи. Многочисленный и трудолюбивый народ обитает на этой земле, и он очень силен и богат. Голландия смогла сбросить с себя иго испанского господства, господства самой сильной в те времена монархии в Европе. Торговля этой республики простирается до отдаленнейших частей света, в военное время она способна содержать пятьдесят тысяч человек войска, не говоря уже о сильном и весьма боеспособном флоте.
Но если вы обратите свой взор на Россию, то перед глазами предстанет неизмеримое государство – земли его занимают огромную часть суши. Это государство с одной стороны граничит с Великой Татарией и Индией, а с другой стороны – с Черным морем и Венгрией; пределы его простираются до Польши, Литвы и Курляндии. Швеция граничит с ним с севера. Россия простирается в ширину на триста, а в длину более чем на шестьсот немецких миль. Земля эта плодоносна хлебом и производит все то, что необходимо для жизни народа, ее населяющего, более же всего она плодоносна около Москвы и в малой Татарии. Однако при всех этих упомянутых преимуществах ее населяют не больше пятнадцати миллионов жителей.
Эта нация, которая начала ныне славиться в Европе, не сильнее Голландии ни на море, ни на суше, что же касается до богатства, то в этом она далеко отстоит от Голландии.
Крепость государства заключена не в обширных владениях и не в обладании великими степями или неизмеримыми пустынями, но в богатстве и количестве жителей. Поэтому истинная выгода государя состоит в том, чтобы населить землю народом и привести ее в цветущее состояние, но никоим образом не уменьшать число жителей и тем более не опустошать эту землю. Если злость, присущая Макиавелли, вызывает омерзение, то о его рассуждениях остается только сожалеть, и поступил бы он гораздо справедливее, если бы научился правильно мыслить, прежде чем преподавать другим свою столь нелепую науку правления.
Государь должен в завоеванных землях учредить свою резиденцию. Это третье правило сочинителя, которое умереннее, нежели другие, и относительно которого я уже высказался, показав все трудности данного предприятия.
Мне кажется, что государь, завоевавший республику, к овладению которой имел законные причины, может удовольствоваться тем, что он уже наказал ее в достаточной степени, и предоставить ей вольность. Мало людей думают подобным образом, те же из государей, которые придерживаются такого образа мыслей, будут пребывать в безопасности и создадут себе убежище в наиболее древних и почитаемых городах вновь завоеванных земель, дозволив народу пользоваться всеми их прежними правами и вольностями. О мы бесчувственные! Мы стремимся всем завладеть, как будто бы имеем достаточно времени для пользования этим и будто жизнь наша не имеет конца. Наше время проходит гораздо быстрее, нежели мы думаем; мы пребываем в надежде, что трудимся для себя, на самом деле наши труды пожинают недостойные и неблагодарные потомки.
Глава VI
О новых государствах, приобретенных храбростью и собственным оружием
Если бы люди были беcстрастны, тогда можно было бы простить Макиавелли то, что он желает осчастливить их обществом им подобных. Он был бы новым Прометеем, который похитил небесный огонь, чтобы вдохнуть жизнь в бесчувственные машины. Но человек устроен иначе, ибо ни один из них не бывает бесстрастен. Таким образом, если страсти умеренны, тогда люди, ими обладающие, бывают душою общества, но если дать страстям волю, тогда они приведут общество в хаос.
Между всеми страстями, господствующими в нашей душе, нет ни одной, к которой мы не чувствовали бы влечения, однако ничто не бывает противнее для людей, ничто так не вредит славе света сего, как беспорядочное честолюбие и неумеренное желание ложной славы.
Особа, имеющая несчастье быть рожденной с такими наклонностями, весьма несчастна. Такой человек бывает нечувствителен в своих рассуждениях к происходящему в настоящем, ибо он живет надеждой на лучшее будущее, и ничто на свете не может его удовлетворить. Честолюбие всегда примешивает горечь к тому удовольствию, которое он испытывает в настоящем.
Честолюбивый государь еще более несчастен, чем частное лицо, ибо его стремление к славе равняется на его положение, а поэтому оно своевольнее, необузданнее и ненасытнее. Если честь и величие являются пищей страстей частного лица, то провинции и королевства становятся пищей честолюбия монархов, и в этом случае частному лицу скорее удается получить службу и должность, нежели государям завоевать королевства; следовательно, частное лицо скорее, чем государь, способно удовлетворить свое честолюбие.
В качестве примера Макиавелли приводит Моисея, Кира, Ромула, Тесея и Гиерона. Этот список можно было продолжить за счет тех людей, которые основали особые религиозные движения, а именно Магомета в Азии, Маго Капака в Америке, Одина на Севере и многих других религиозных вождей со всего света.
Это место замечательно тем, что открывает всю подлость сочинителя при ссылке его на эти примеры. Макиавелли показывает честолюбие только с одной стороны. Он говорит о тех, кому благоприятствовало счастье, но обходит молчанием тех, кто пал жертвой своих страстей. Это называется не иначе как обманывать людей, а в этом случае Макиавелли является не кем иным, как площадным шарлатаном.
Для чего Макиавелли приводит нам эти примеры? Зачем говорит он о законодателе евреев, о первом обладателе Афин, о победителе мидян, об основателе Рима, чьи предприятия имели счастливое продолжение? Почему не приводит он в пример некоторых государей, которые были несчастны, в подтверждение того, что если честолюбие отдельных людей сравнить с тем, к чему оно привело, то окажется, что многих оно ввергло в несчастие. Не был ли Жан фон Лейден главой анабаптистов, который подвергся пытке калеными щипцами, был сожжен и в железной клетке повешен в городе Мюнстере? Был ли Кромвель счастлив, не был ли сын его низвержен с престола, и не велел ли он выкопать тело отца своего и повесить? Не казнили ли четырех евреев, которые после разорения Иерусалима объявили было себя мессиями? И не окончил ли последний из них своего предприятия тем, что, приняв ислам, служил поваром у султана? Некогда Пипин низверг своего короля, с папского соизволения, с престола; но не умерщвлен ли был тайным образом и Гуго, который также своего короля, с папского же позволения, хотел лишить престола? Не наберется ли более тридцати религиозных предводителей и более тысячи других честолюбцев, которые столь же бесславно окончили свой жизненный путь?
Мне кажется, что Макиавелли приводит в пример Моисея с Ромулом, Киром и Тесеем без предварительного рассуждения. Если Моисей не имел вдохновения от Бога, чему никак нельзя верить, то его надлежит почитать не иначе как обманщиком, который имя Бога, подобно поэтам, использовал для объяснения тех вещей, которых сам понять не мог. Итак, если рассуждать о Моисее как о простом человеке, то он имел малые способности. Сей человек вел еврейский народ в течение сорока лет по такому пути, который можно было бы пройти за шесть недель. Он не имел премудрости египтян и поэтому не мог сравниться с Ромулом, Тесеем и другими героями. Если Моисей имел от Бога вдохновение, чего никак нельзя оспорить, то его можно считать слепым орудием Божьего всемогущества. Следовательно, предводитель евреев был гораздо менее заслуженным человеком, нежели основатель Римского царства, персидский монарх и герои, совершившие своим собственным могуществом и храбростью великие дела. И эти деяния почитаются в большей степени, чем те, которые Моисей совершил благодаря непосредственному Божьему присутствию. Он только предводительствовал народом в пустыне, но не созидал никаких городов, не основывал никакого царства, не учреждал торгов, не пекся о распространении наук и не приводил их в цветущее состояние. Поэтому следует в его лице молиться Божьему промыслу, а у других героев, наоборот, следует оценивать их рассудительность.
Я признаюсь без всякой позы, что требуется немало разума, отваги и дарований, чтобы сравниться с Тесеем, Киром, Ромулом и Магометом; но я не знаю, можно ли назвать их «добродетельными». Храбрость и удаль найти можно и в разбойниках, и в героях; различие между ними состоит только в том, что победитель считается знаменитым разбойником, а побежденный является безвестным и ничего не значащим человеком. Один из них за свою наглость носит лавровую ветвь и слышит похвалу, другой же, напротив, на шее своей носит петлю. В самом деле, насколько кто-нибудь желает вводить новое, настолько часто встречаются ему разнообразные препятствия, и поэтому пророк, сопровождаемый армией, в состоянии обратить в свою веру гораздо большее число людей, нежели тот, кто действовал одними только доводами. Поистине, справедливо, что если бы христианская вера ограничивалась одними только словопрениями, то она долго пребывала бы слабой и притесняемой. Распространилась же она в Европе лишь после того, как за нее было пролито много человеческой крови. Равным образом справедливо также и то, что некоторые общеизвестные ныне мнения и реформы были приняты сравнительно легко, однако много ли наберется таких вероисповеданий, которые возникли беспрепятственно? Поэтому нововведения такого рода осуществляются за счет фанатичных поступков…
Если бы Роланд и Жан фон Лейден жили в то время, когда люди еще были дикими, то их можно было бы поставить вровень с Осирисом. В наши же времена Осирис уже был бы не в почете.
Кроме того, мне хотелось бы сделать замечание о Гиероне и Сиракузах, которых Макиавелли представляет в качестве примера тем, кто взошел на престол с помощью своих друзей и их воинской силы. Гиерон отказался от услуг своих соратников и солдат, много сделавших ради успеха его предприятия, и принял на их места новых друзей и других солдат. Я считаю вопреки Макиавелли и прочим, что Гиеронова политическая наука была негодной и что было бы гораздо разумнее доверить себя тому народу, храбрость которого испытана, и тем соратникам, верность которых проверена, нежели неизвестным, в которых еще нет уверенности.
Впрочем, хочу я заметить еще и то, что с разными именами, которые использует Макиавелли, необходимо поступать бережно. Никто не должен быть введен ими в заблуждение, ибо от этого может пострадать добродетель. Злодеяние – вот единственный ключ, который помогает нам разобраться в неясных местах сочинения Макиавелли. Так, например, итальянцы называют музыку и землемерие la virtù, у Макиавелли же это слово употребляется неверно.
Вообще же, как мне кажется, в конце этой главы стоит сделать вывод о том, что лишь в тех случаях частная особа может возвыситься до королевского достоинства, если она рождена в выборном королевстве либо же если она свое отечество освободит от опасности.
Собесский в Польше, Густав Ваза в Швеции и Антонин в Риме являют именно такие примеры. Цезарь же Борджиа является примером только для Макиавелли. К числу же моих героев следует отнести Марка Аврелия.
Глава VII
Как должно управлять завоеванным государством
Если сравнить Фенелонова принца с Макиавеллиевым государем, то в первом можно найти благодушие, справедливость и все остальные добродетели, и кажется, что он один из самых чистых духов, мудрости которых, как считается, поручена забота об управлении всем светом. В противоположность этому, в Макиавеллиевом государе мы находим злодеяния, неверность и все неистовства. Одним словом, он является чудовищем, которого и сама Геенна с трудом могла бы произвести.
Когда читаем Фенелонова «Телемака», то кажется, будто мы приближаемся к чему-то ангельскому, но если читать о государе Макиавелли, то кажется, что мы тем самым приближаемся к дьявольскому.
Цезарь Борджиа, или герцог Валентино, считается примером, в соответствии с которым Макиавелли изображает своего государя. При этом флорентиец столь бесстыден, что представляет Цезаря как пример для тех, кто прославился с помощью своих друзей или их оружия.
Поэтому я почел необходимым познакомиться с Цезарем Борджиа подробнее, чтобы иметь точное представление и об этом герое, и о восхваляющем его ораторе. Нет ни одного злодеяния, которого бы Борджиа не совершил. Борджиа велел убить своего брата в присутствии своей сестры, он приказал казнить папских швейцарцев для того, чтобы отомстить тем из них, которые разозлили его мать; он, утоляя свою корысть, отобрал у кардиналов все их владения, он лишил законного имения герцога Урбинского, он повелел казнить бесчеловечного своего слугу д’Орко, он сжил со света с помощью гнуснейшей измены нескольких принцев в Сенегалии, которые, как он считал, стояли на пути его корыстолюбия; он повелел утопить одну знатную венецианку, которой овладел по своей прихоти, и сколь многие еще злодеяния были исполнены по его повелению! Но кто может перечислить все его злодеяния? Вот тот самый человек, которого Макиавелли ставит в пример всем великим мужам и героям, считая его жизнь достойной быть образцом всем тем, кто с помощью удачи прославился в свете!
Однако я намерен опровергнуть Макиавелли еще более верным способом, чтобы те, кто придерживается одних с ним мыслей, не могли себе отыскать никакого убежища и не могли защитить свою злонамеренность. Цезарь Борджиа создавал основания для своего величия, нападая на итальянских князей. Если я, говорил он, желаю воспользоваться имуществом своих соседей, то необходимо их ослабить, но чтобы их обессилить, необходимо посеять между ними вражду. Вот какова логика злобного духа!
Борджиа, желая приобрести себе опору, старался склонить Александра VI к разрушению брачного союза Людовика XII, чтоб воспользоваться затем его помощью. Таким образом те, кто примером своим должен был исправить весь мир, часто употребляли небесную выгоду для прикрытия своего корыстолюбия. Таким образом многие политики, помышляя о собственной пользе, притворялись, будто они действуют по велению небес. Если бракосочетание Людовика XII было такого рода, что его следовало запретить, то Папе, при его положении, следовало это сделать, но если с тем бракосочетанием все было в порядке, тогда главе Римской церкви не следовало беспокоиться…
Однако мы не желаем больше говорить о пороках Борджиа и перечислять его подлости, ибо они могут быть выданы за подлинные благодеяния. Борджиа хотел уничтожить некоторых князей: Урбино, Вителлоцо, Оливеротто да Фермо и других дворов; при этом Макиавелли утверждает, что он совершил это весьма проворно, что Цезарю удалось подговорить тех прибыть в город Сенегалию, где он самым изменническим образом и велел их казнить. Верность людей употреблять во зло им же, совершать коварные поступки и быть клятвопреступником – вот что называет учитель бездельников рассудительностью. Но я спрашиваю, считается ли рассудительностью способность показать, каким образом можно стать клятвопреступником? Если ты сам нарушаешь клятву и присягу, то как можно тебе иметь верных граждан? Если ты подаешь пример к измене, то и сам страшись предательства; если ты служишь примером тайного убийства, то и сам остерегайся кровожадных рук своих учеников. Борджиа поставил бесчеловечного д’Орко градоначальником Романьи, чтобы тот искоренил беспорядки. Таким образом Борджиа наказывал других за меньшие проступки, чем он совершал сам. Этот самый лютый из грабителей, коварнейший из клятвопреступников, свирепейший из тайных убийц и позорнейший из отравителей осуждал некоторых бездельников к страшнейшим наказаниям за то, что они только в некоторых случаях, и то в небольшой степени, следовали характеру нового своего государя. Польский король, кончина которого причинила много беспокойства в Европе, поступал намного благороднее его даже против своих саксонских подданных.
По саксонским законам, каждого прелюбодея надлежало предавать смерти. Я не намерен здесь исследовать причины принятия этого варварского закона, который можно связывать больше с итальянскою ревностью, нежели с немецким терпением. Август же имел обязанность подписывать все смертные приговоры. Однако он, чувствуя побуждения любви и человечности, даровал однажды преступнику жизнь, отменив этот строгой закон, который негласно приговаривал к смерти и его самого. Поступок этого короля показывал его человечность, но Цезарь Борджиа никого не наказывал иначе чем как лютый тиран. Именно он повелел бесчеловечного д’Орко, столь ревностно проводившего его политику, изрубить в куски, чтобы благодаря этому понравиться народу. В нем он наказал орудие своих собственных злодеяний. Тягость бесчеловечности наиболее несносна тогда, когда тиран желает облечь ее в невинность и когда угнетение осуществляется под видом закона. Но поскольку предосторожность Борджиа предусматривала и возможность смерти папы римского, его отца, то он начал истреблять всех тех, у кого тот отнял имущество, чтобы новый папа не мог использовать против него обиженных людей.
Видите, как от одного порока он стремится к другому; для удовлетворения потребностей нужны деньги, но чтобы их получить, необходимо грабить, а чтобы безопаснее воспользоваться награбленным, следует истреблять владельцев этого имущества. Вот умозаключения разбойников! Борджиа, для того чтобы отравить ядом некоторых кардиналов, велел их всех пригласить к своему отцу на угощение. Папа и он сам из незнания схватились за ядовитый напиток, отчего Александр VI тогда же скончался, Борджиа же остался в живых – для того, чтобы окончить свою злосчастную жизнь, как обыкновенно ее завершают отравители и тайные убийцы.
Видите, какие остроумие, проворство и добродетель восхваляет Макиавелли! Боссюэ, Флетчер и Плиний не могли выше возвысить своих героев, чем Макиавелли восхвалил Цезаря Борджиа. Если бы это была только похвала или риторическая фигура, то его можно было бы похвалить за остроумие, но следовало бы гнушаться его выбора. Однако он имел в виду нечто совсем иное, ибо книга его является книгой политической, которая сохранилась и для потомства. Она представляет собой труд, в котором Макиавелли столь бесстыден, что даже самому гнуснейшему извергу, из всех порожденных Геенною, он воздает хвалы, – а ведь это означает не что иное, как подвержение себя ненависти всего рода человеческого.
Глава VIII
О тех, которые стали государями посредством злодеяний
Я употребляю здесь собственные слова Макиавелли, чтобы скорее его изобличить, ибо что можно еще о нем сказать худшего, кроме того, что он предписывает правила тем, кто с помощью своих пороков стал государем? Об этом говорит само название данной главы. Если бы Макиавелли был назначен учить в школе бездельников порокам или в университете учить изменников толковать о неверности, тогда не следовало бы удивляться тому, что он нам предлагает такое учение; но он обращается к человеческому роду, имея при всем том дело с людьми, которые по положению своему должны были бы стать самыми добродетельными, с теми, кто должен управлять другими. Что может быть порочнее и бесстыднее, чем давать им наставление о неверности и убийстве? По большой части для пользы этого мира надлежало бы желать, чтобы примеры такого рода, являемые Агафоклом и Оливеротто да Фермо, о которых Макиавелли вспоминает с удовольствием, не были известны свету. Жизнь Агафокла или Оливеротто да Фермо находит отклик в том человеке, который внутреннее готов к злодеяниям еще до того, как он откроет в себе это опасное начало. Как много таких молодых людей, которые через чтение романов так развратили свой разум, что ни о чем другом не хотят помыслить, как о Гандалине или Медоре. Равным образом и размышление часто приводит к тому, что один разум заражается от другого.
Подобный герой является королем, у которого непомерные добродетели превратились в злодения. Взять хотя бы Карла XII, который с младых ногтей ставил себе в пример жизнь Александра Великого. Те, кто хорошо знал этого северного Александра, удостоверяют, что причиною опустошения Польши был Квинт Курций и что сражение под Арбелою явилось причиной поражения под Полтавой.
К этому примеру я хотел бы добавить и еще кое-что. Если речь идет о человеческом разуме, то здесь исчезает различие в чинах. Короли – те же самые люди, а все между собою равны. Причины, которые оказывают влияние на наш разум, весьма разнообразны. Несколько лет тому назад в Лондоне произошла следующая история. Здесь была сыграна одна вздорная комедия под заглавием «Воры и мошенники», в которой показаны были некоторые приемы воров. В результате вскоре многие на собственном опыте убедились в проворстве преступников, лишившись перстней, табакерок и карманных часов. Сочинитель этой пьесы вскоре нашел себе учеников, которые использовали свое искусство даже в партере. Вот сколь вредно приводить злые примеры.
Первое рассуждение Макиавелли основано на примерах Агафокла и Оливеротто, которые, будучи вероломны, сохранили себя как властителей своих малых держав. Он приписывает их благополучие именно вероломству. Желательно было, чтобы Макиавелли приводил в пример только Александра, но он говорит о разумном и удачливом поведении Агафокла и Фермо. Варварские и бесчеловечные деяния следует осуществлять, считает Макиавелли, последовательно. Злодеяния, которые должны принести пользу, следует осуществлять сразу. Вели тех, говорит он, кто тебе подозрителен и кто объявил себя твоими врагами, умертвить всех до одного. Причем не следует со своим мщением мешкать. Макиавелли восхваляет такие дела, как сицилианская вечерня и парижская кровопролитная свадьба, где совершены такие злодеяния, от которых все человечество ужасается. Такие преступления он не считает большим грехом при условии, если их осуществить разом. Ужас от преступлений остается до тех пор, пока они еще свежи в памяти. От злодеяний, осуществленных сразу, ужас проходит быстрее, нежели от тех, которые происходят постепенно. Как будто не одно и то же казнить за один день тысячу человек или умерщвлять их по одному! Разве недостаточно этого, чтобы нравоучение Макиавелли стало позором для человечества?
Следует также уличить его в обмане. Поступает он не как честный человек, ибо, во-первых, не может быть, чтобы Агафокл в спокойствии и тишине пользовался плодами своих злодеяний. Находясь постоянно в состоянии войны с карфагенянами, он, наконец, вынужден был оставить в Африке свое войско, умертвившее по отбытии тирана его детей, да и сам он был отравлен своим племянником. Оливеротто да Фермо лишился жизни через год по восшествии на престол из-за предательства Борджиа. Достойная награда за его злодеяния! Ибо падение его последовало столь скоро, что выглядело как следствие всеобщей ненависти. Хотя бы из-за этого не следовало приводить его в пример, поскольку с его помощью сочинитель ничего не смог доказать. Макиавелли желал того, чтобы злодеяние сделало Оливеротто счастливым, и для того тешил себя надеждой, что он отыскал сильный и правдоподобный довод, однако, к сожалению, Оливеротто был несчастен. Таким образом, один изверг убил другого и личной своей ненавистью предупредил то, что общенародная злоба приуготовляла Оливеротто. Причем даже если само злодеяние можно было осуществлять безнаказанно, то разве не ужасается тиран печальному концу своей жизни? Он никак не может упразднить внутреннего свидетельства своей совести и чувствует беспрестанно в душе истинное и несносное мучение. Он не избежит печальной скорби, питающей его воображение, которая будет для него настоящим палачом на земле. Поистине нет в нашей природе такого, чтобы злобные существа могли быть счастливы, ибо если прочесть жизнеописания Дионисия, Тиберия, Нерона и Людовика XI, то увидишь, что все эти злобные души имели самый несчастнейший конец своей жизни. Жестокий человек имеет враждебное и желчное состояние духа, если он с самого младенчества не противоборствовал этому несчастному свойству. Потому нельзя удивляться, что он обделен человеческими чувствами. Таким образом, если бы даже не было на земле правосудия и на небесах Бога, то людям тем более надлежало быть добродетельными, поскольку только лишь одна добродетель в состоянии их умиротворить, и она необходима для собственного их сохранения. В противоположность этому, злодеяния, делая людей несчастными, ускоряют их собственное падение.
Глава IX
О гражданских державах
Стремление к свободе неотделимо от нашего существа. У благонравнейших и у дурнейших людей существует это стремление в равной степени. Ибо поскольку мы рождены без цепей, то и желаем жить на этом свете без принуждения. Этот дух независимости и великодушия произвел много великих мужей и явился причиной учреждения республиканского правления, которое ввело равенство между людьми и тем самым приблизило тех к природной их сущности.
Макиавелли предлагает в этой главе из ряда вон выходящие рекомендации для тех, кто достиг власти на основе согласия, существующего в республике. Это почти единственный случай, когда Макиавелли честен в своих рассуждениях, но, к несчастью, это для него исключение. Каждый гражданин республики, когда дело касается его свободы, чрезвычайно ревнив, и все, что только может угрожать вольности, тревожит его; он бунтует даже в том случае, если стремление кого-либо к самодержавной власти является не чем иным, как плодом его собственного воображения. В Европе много таких народов, которые, чтобы освободиться, низвергли своих тиранов, но нет ни одного, который, будучи вольным, отдал себя добровольно в рабство.
Многие республики с течением времени все же попали под неограниченную власть, и очевидно, что это для них неизбежно, ибо как можно республике вечно противоборствовать тем, кто постоянно угрожает их свободе? Как можно республике постоянно сопротивляться честолюбию знатных, которое столь свойственно их сердцу? Как долго может следить она за обманом, за тайными кознями соседей и продажным поведением своих граждан, если в конечном счете человеческое корыстолюбие преодолевает все? Как можно ей льстить себя надеждою, что битвы, которые она ведет, завершатся победой? И как можно отвратить те опасные обстоятельства, от которых свобода должна себя оберегать, но которые возникают внезапно и благоприятствуют дерзким и честолюбивым?
Если войска республики будут возглавлять робкие и боязливые полководцы, то они достанутся в добычу своим неприятелям, но если это будут храбрые и отважные мужи, то и в мирное время они будут опасны настолько, насколько во время войны были полезны. Почти все республики из глубины неволи возвысили себя до состояния свободы и почти все затем оказались низвергнуты в рабство. Жители Афин, грозящие своей непокорностью Филиппу Македонскому во времена Демосфена, ползали на коленях перед его сыном Александром, римляне, изгнавшие царей, через несколько сот лет терпеливо сносили бесчеловечие своих императоров. Точно так же и англичане, отрубившие Карлу I голову за то, что он присвоил себе некоторые права, смирили упорство свое под гордой и коварной тиранией своих хранителей. Не эти ли республики добровольно выбрали себе государей? Нет, таковыми оказались отважные мужи, которые с помощью выгодных обстоятельств против воли граждан сделали их подвластными себе. Подобно тому, как люди рождаются, живут некоторое время и наконец умирают либо по причине болезни, либо от старости, республики какое-то время процветают, а затем приходят в упадок – или из-за дерзости одного гражданина, или от оружия неприятеля. Все имеет свой срок; даже и величайшие державы существуют только до некоторого времени. Граждане республики чувствуют, что это время однажды придет, и взирают на каждую могущественную фамилию как на корень той болезни, которая для них смертоносна. Граждан республики, которые пользуются многими свободами, нельзя уговорить, чтобы они приняли государя, хотя это было бы и лучшим выходом для них. Ибо у них всегда готов ответ: «Лучше нам быть подвластными закону, чем своенравию одного человека, ибо законы по сути своей являются правосудием, человек же от природы своей склонен к неправоте и заблуждению. Законы являются вспомогательным средством против болезней наших, которые возникают оттого, что некто желает возвысить над всеми свою волю. Под такой властью и законы могут превратиться в смертоносный яд. Вольность – это благо, которое мы получаем от природы. Но ради чего, спросят республиканцы, должны мы его лишиться? Поскольку достойно наказания восстание против государя, законами утвержденного, достойно наказания также и покушение на свободу республики».
Глава X
О силе государств
С того времени, как Макиавелли написал книгу о науке управления для государей, мир очень изменился. Если бы в наши дни к нам явился тот или иной искусный генерал Людовика XII, то он бы никак не смог понять, каким образом можно вести войну с таким огромным числом солдат, причем это войско как в мирное, так и в военное время всегда находится в готовности. В противоположность этому, в его времена для самых важнейших битв и величайших предприятий достаточно было небольшого количества солдат, которые по окончании битвы возвращались к своим домашним делам. Он нашел бы у нас – вместо тогдашних железных одеяний, копий и других древних орудий – амуницию, ружья со штыками, новый способ расположения лагеря, управления битвой, но в особенности ту науку, которая связана с содержанием войска, которая в основном и нужна для победы над неприятелем. Но не сказал ли бы сам Макиавелли, если бы все это увидел, что Европейские державы имеют совершенно иной вид, что много великих государей прославили ныне своими делами те государства, которые в его времена мало что значили, что власть королей утверждена на основе правил, которые определяют, как государям торговать друг с другом, и что союзом некоторых сильных держав в Европе восстановлено равновесие, и честолюбие других обуздано и сохранено спокойствие мира?
Все вещи способствовали столь повсеместной и общенародной перемене, что многие правила Макиавелли при нынешнем образе правления не могут быть применены. Вникните только в эту главу, особенно в то рассуждение, где я намерен привести некоторые примеры. Макиавелли думает, что государь, обладающий огромными областями, изобилующими деньгами и народом, может собственной своей силой, без всякой помощи союзников, защитить себя от неприятельских нападений.
Но я с ним не согласен и утверждаю, что, как бы ни был силен государь, при этом он не может противостоять многим сильным неприятелям и для него необходимо иметь помощь союзников. Когда даже богатейший и могущественнейший в Европе государь, Людовик XIV, оказался замешанным в наследственную испанскую войну и когда он из-за отсутствия союзников и угроз со стороны многих королей и принцев, готовых притеснить его самого, не мог больше вести эту войну, то разве возможно государю, который слабее его, отважиться на то, чтобы одному устоять без сильных союзников?
Многие говорят, повторяя это без дальнейшего рассуждения, что союзы бесполезны, поскольку обязательства, взятые сторонами, почти никогда не исполняются, и что в наши времена, так же как и в прежние, в этом случае поступают столь же бессовестно. Я отвечаю тем, кто так думает, что нисколько не сомневаюсь в том, что они и в древности, и в новые времена не сыскали бы государей, во всем исполнявших свои обязательства; однако, при всем при том, считаю полезным заключать союзы. Ибо чем больше будет союзников, тем меньше будет неприятелей. Хотя эти союзники ничем тебе и не помогают, однако ты, по крайней мере, можешь их убедить, чтобы они в течение некоторого времени не примыкали ни к какой стороне.
Макиавелли говорит дальше о малых принцах как о малых владетелях, которые по причине обладания небольшими землями никакой армии выставить не в состоянии. Макиавелли утверждает, что им необходимо укреплять свои столичные города, чтобы в случае войны в них можно было скрыться со всем войском. Государи, о которых упоминает автор, при делении людей на владетелей и частных лиц почитаются собственно за двуликих. Они играют роль великих государей только по отношению к своим слугам. По моему мнению, нельзя посоветовать ничего лучшего, чем предложить им ограничить чрезвычайно высокое мнение о своем величии, непомерное почтение к своей древней знатной породе и к своему гербу. С точки зрения разума, они поступили гораздо лучше, если бы, подобно вельможам, имели при себе только один штат слуг, раз и навсегда отбросив те ходули, на которых их предки основывали свою гордыню. Было бы лучше, если бы они, по меньшей мере, содержали при себе только одну стражу, не позволяющую войти в их замок ворам и мошенникам, жаждущим найти там себе пропитание, или если бы они уничтожили все то, что придает их столице вид укрепленного места. Многие из числа малых государей из-за издержек, превышающих их доходы, и из-за жажды, побуждающей их к суетному величию, пришли в упадок. Они, вместо достижения чести своего двора, приуготовили свое собственное падение, и их суетность вела их к оскудению. Меньший сын младшего сына все еще воображал, что представляет своей особой Людовика XIV. Он строил Версали, имел своих наложниц и содержал собственную армию. Один известный принц, отделенный от великого двора, содержит на жалованье небольшой величины войско всех родов, составляющее домашнее воинство великого государя, которое при этом столь малолюдно, что для того, чтобы его рассмотреть, необходимо увеличительное стекло, – дабы каждый род войска можно было отделить от другого. Может быть, его армии и было бы достаточно для представления сражений в театре Вероны.
Выше я уже говорил, что малые государи плохо поступят, если станут укреплять свою столицу. Естественная тому причина та, что они играют роль царствующего государя в весьма малом театре. Если они окружены такими же бессильными государями, то имеют повод укреплять свои поселения. Поэтому два фольверка и двести человек солдат для них и их соседей могут сделать то, что мощные крепости и сто тысяч войска способны совершить для великих государей.
Но если эти владетели находятся в том же положении, что и французские или английские бароны, либо вельможи другого государства, то я думаю, что их войско и крепости способны скорее уничтожить их, нежели возвысить. Великолепие княжеств во всякое время бывает опасно, если это княжество не имеет достаточной военной силы. Нередко обращается в ничто тот двор, который стремится чрезмерно распространить свое величие. И не один принц был искушен этим печальным опытом.
Если кто содержит нечто вроде армии, вместо того чтобы иметь только небольшую стражу, состоящую из слуг, то это называется не честолюбием, но суетной затеей, которая очень скоро может ввергнуть его в совершенную нищету. Зачем нужны им укрепления? Они не могут подвергнуться осаде со стороны равных себе, поскольку их более сильные соседи тотчас войдут в разбирательство их споров и станут посредниками, в чем первые никак отказать не могут. Следовательно, эти небольшие ссоры можно решить не кровопролитием, но чернилами и перьями.
Но какова польза от таких крепостей? Даже если бы они были в состоянии выдержать против своих неприятелей осаду, которая продолжалась бы столько же, сколько осада Трои, то против армии сильного монарха так долго они устоять не смогли бы. Кроме того, если бы далее последовали великие сражения, тогда уже помимо своей воли они вынуждены были бы присоединиться к той или иной стороне, дабы не быть вконец разоренными. Если же они присоединятся к одной из воюющих сторон, тогда их столичный город будет не чем иным, как местом хранения оружия и продовольствия для того государя, к которому они примкнули.
Что касается описания у Макиавелли немецких имперских городов, то сегодня их положение совсем отлично от того, что было ранее. Ибо одна петарда, а в случае ее отсутствия одно только императорское повеление в состоянии сделать последнего владетелем этих городов. Они все плохо укреплены, многие из них имеют старые каменные стены, на которых изредка видны большие башни, а рвы почти все засыпаны землей. Они имеют мало солдат, но и те, которых они содержат, худо обучены; их офицеры по большей части – старые люди, которые более не в состоянии продолжать службу. Некоторые же из числа имперских городов хотя и имеют довольно изрядное количество огнестрельных орудий, однако не могут противиться такому императору, который довольно часто привык заставлять их чувствовать свою слабость. Одним словом, предводительствовать армией, воевать, осаждать и защищать крепости надлежит только великим государям, и те, кто им желает следовать, не имея для этого достаточных сил, подобны тому, кто, подражая грому, создает треск и шум, воображая, что он Юпитер.
Глава XI
О духовных державах
Я не нахожу в древности примеров того, чтобы священники были владетельными принцами. Между всеми народами, о которых мы имеем некоторое представление, только у евреев можно найти владычествующих первосвященников. Нет ничего удивительного в том, что в этом народе, превосходящем все варварские нации суеверием и невежеством, находились и такие, которые, упражняясь в благочестии, присвоили себе заботы, относящиеся к управлению. В противоположность этому, у других народов мы находим, что люди, известные своим благочестием, ни во что другое не вмешивались, кроме того, что должны были делать в соответствии со своим долгом. Они приносили жертвы, получали за то награду и имели особенные преимущества. Они редко давали наставления и никогда не царствовали. В древние времена не было войн на религиозной почве потому, что священники не имели учения, которое бы разделяло народ, а также таких привилегий, которые они могли бы употребить во зло.
Когда Европа после падения римского государства оказалась без верховного главы и разделена была на малые владения, многие епископы сделали себя принцами, а епископ Римский подал им в этом пример. Кажется, что народу под властью этих духовных правителей надлежало бы жить довольно счастливо. Да и избранные принцы, владения которых были столь же малы, как и у духовных правителей, должны были поступать со своими поддаными если не благочестиво, то хотя бы в соответствии с наукой об управлении, то есть милостиво.
Однако известно, что ни одно государство так не изобиловало нищими, как духовные державы. Здесь человеческие бедствия можно было увидеть не только у бродяг, кормящихся милостью правителя и, подобно насекомым, осаждающих всякое государство, но прежде всего у жителей этих стран, отощавших от голода. Поскольку сами духовные принцы были лишены стремления к тем вещам, которые необходимы для человеческой жизни, то тем самым они способствовали злоупотреблениям среди своих подданых.
Нет сомнения, что правила многих духовных форм правления заимствованы из спартанских законов, запрещающих хождение серебра, с той, однако, разницей, что только прелаты удерживали за собой право владения теми деревнями, которые отбирали у собственных подданных. Блаженны нищие, утверждали они, их есть Царство Небесное, и поскольку они очень хотели того, чтобы всякий был блажен, то поэтому и старались сделать каждого нищим.
Ничто не может быть, кажется, поучительнее истории церковных владетелей и наместников Иисуса. В ней мы надеялись найти примеры непорочного и святого нрава, однако вместо этого здесь обнаружилось нечто совсем противоположное, а точнее, всякие постыдные деяния. Нельзя читать жизнеописания пап без того, чтобы их бесчеловечность и вероломство не вызывали омерзения. Вообще, замечено, что чем более их честолюбие стремилось умножить светскую и духовную власть и силу, тем более развивалось их сребролюбие, стремление заполучить достояние подданых для обогащения своих внуков, наложниц и побочных детей. Ежели кто будет далее рассуждать об этом, то ему покажется особенно примечательным, что народ терпеливо сносил угнетение этих принцев, что он мог спокойно взирать на пороки духовных лиц и что от бритой головы терпел все, чего он от главы, увенчанной лаврами, никак терпеть не согласился бы. Однако для того, кто знает, как сильно может воздействовать суеверие и религиозное воодушевление на невежественных людей, в этом нет ничего удивительного. Следует вспомнить, что благочестие еще издавна использовалось для укрепления народной преданности и обуздания упрямого человеческого разума. Известно также и то, что заблуждение может ослепить даже самых разумных людей и ничто не бывает убедительнее той науки, которая для достижения своих целей небо и геенну, Бога и Им проклятых призывает на помощь. Впрочем, справедливо и то, что даже сама вера, наичистейший источник нашего блага, из-за злоупотреблений, достойных всяческого сожаления, бывает началом и основанием нашего зла.
Главная причина этого заключается в том, что духовные государи поздно получали правление и что из-за этого они управляли очень короткий срок, в течение которого обогащали своих наследников. У них редко было желание и время на то, чтобы осуществлять полезные обществу предприятия, и все, что требовало многих трудов, оставалось вне пределов их деятельности. Они считали себя странниками, принимаемыми в чуждом доме. Они сидели на чужом престоле, который не получали от своих предков и не могли передавать его своим наследникам. Они не имели ни склонностей государя, который является отцом своей державы и который трудится для своих потомков, ни образа мыслей республиканца, жертвующего всем своему отечеству, и если кто из них и мыслил так, как следовало отцу народа думать об этом, то умирал раньше, чем мог очистить то поле, которое его предшественники оставили в сорняках и терниях…
История князей церкви по справедливости должна была содержать хоть какое-нибудь упоминание и о добродетели. Тогда было бы ясно, чего в ней искать, а также видно, насколько были испорчены все, кому надлежало жить непорочной жизнью.
Главную причину покорности народа этим принцам Макиавелли видит в проворстве подобных владетелей, которые были и разумны, и злобны одновременно. Что же касается меня, то я считаю, что благочестие весьма способствовало удержанию народа под таким игом. Хотя люди и ненавидели злого папу, однако что касалось его звания, то оно было ими почитаемо, и относящееся к сану почтение переносилось на него самого. Хотя современному римлянину сто раз приходила в голову мысль искать себе другого государя, однако князь церкви имел в своих руках священное оружие, сдерживающее все предприятия подданных. И хотя они несколько раз вызывали против папы возмущения, но в подвластном папской тиаре Риме не было и сотой доли тех мятежей, которые происходили в идолопоклонническом Риме. Вот как меняются человеческие нравы.
Сочинитель делает остроумное замечание относительно могущества римского престола. Он приписывает причину этого решительным поступкам Александра VI, папы, который был наиболее бесчеловечен и честолюбив и который не знал никакого правосудия, кроме своего корыстолюбия.
Если справедливо, что из тех, кто носил папскую тиару, самый злобный наиболее упрочил папское могущество, то какие выводы из этого следует сделать?
Макиавелли заканчивает эту главу похвалой Льву X, честолюбивое и богопротивное поведение которого общеизвестно. Правда, он имел некоторые дарования, но я не знаю, имел ли он добродетели. Макиавелли хвалит в нем эти же свойства. Об этом можно только сказать, что такие князья заслуживают именно таких жизнеописателей, если хвалит он его как изрядного князя, а не за то, что он восстановил науки. Достойно сожаления и то, что Макиавелли хвалит его как мудрого министра.
Макиавелли хвалит Льва X, но не хочет хвалить Людовика XII – отца отечества.
Глава XII
О разнообразном воинстве
Каждая вещь в этом мире отлична от другой, люди также очень сильно отличаются друг от друга. Под характеристиками государства я понимаю его положение, величину, число и образ жизни его жителей, торговлю, обычаи, законы и величину доходов. Эти различия в государственных устройствах бесконечно разнообразны. Подобно тому, как врачи не знают средства, которое бы подходило для всех болезней и всех людей, то равным образом и министры не могут предписать точных правил, которые были бы применимы при любом образе правления. Этим рассуждением я хочу предварить исследование Макиавеллиевого мнения относительно иностранцев и тех, кто находится на жалованье у государства. Сочинитель полностью отвергает их пользу, думая доказать, что этот народ является более опасным для тех держав, которым он служит, нежели полезным. Общеизвестно и опытом подтверждено, что то войско является лучшим, которое состоит из жителей государства. Это можно подтвердить примером храброго сопротивления Леонида под Фермопилами, а также примером чрезвычайного расширения римского и арабского государств.
Это положение Макиавелли приемлемо для всех государств, которые настолько многолюдны, что могут поставить достаточное количество солдат для боя. Я, как и автор «Князя», уверен в том, что чужой народ, принятый на содержание государства, мало способствует его славе и что верность и храбрость природных сынов отечества бывает гораздо сильнее.
Особенно опасно оставлять своих подданных в праздности и делать их бессильными, подобно женщинам, в то время, когда идет война с соседними государствами.
Неоднократно уже подмечено, что государства, воюющие с помощью своих граждан, намного сильнее своих неприятелей, ибо во время такой войны каждый гражданин является воином. В нем просыпается способность сражаться, даже если к этому его не побуждает никакая награда. В этом случае проявляются все человеческие способности, и каждый показывает чудеса проворства и храбрости. Однако при всей правоте сказанного бывают случаи, которые требуют отступления от правила. Если государство не имеет достаточного числа людей, которое необходимо для армии, тогда этот недостаток следует исправить принятием на службу наемников, и каждый, кто имеет желание и склонность, может поступить на военную службу. Преимущество здесь состоит в том, что в этом случае воспитываются люди, способные к военному делу. Хотя состояние государства, вынужденного нанимать солдат, плачевно, однако такой способ создания войска способствует укреплению воинского духа. Мудрый же государь по-другому поддерживает боеспособность своего народа, а именно отправляет войска для помощи своим союзникам, а также часто устраивает марши и смотры.
Но в тех государствах, которым угрожает война и которые не имеют достаточного количества жителей, государям приходится нанимать иностранцев. Однако и здесь можно найти средство избежать тех неприятностей, о которых писал Макиавелли. Для этого следует навести порядок, чтобы исключить у иностранных солдат пороки, которые могут угрожать безопасности государства. Для этого следует смешивать иностранных солдат со своими. С тем, чтобы избежать их неповиновения, приучить их к той же воинской дисциплине, воспитывать в них ежечасно ту же верность и всеми силами стремиться к тому, чтобы иностранные войска не были сильнее своих. Доказательство тому являет один Северный Король, армия которого хотя и состоит из смешанного народа, однако же, при всем том, довольно сильна и страшна.
Бо́льшая часть европейских армий состоит из своих граждан и находящихся на жалованье иностранцев. Крестьяне и граждане дают определенное количество средств для содержания солдат, которые обязаны их защищать, сами же они не принимают участия в сражениях. Поэтому нанимается в солдаты небольшое количество жителей страны, а именно – ленивцы, склонные больше к праздности, чем к труду, расточители, ожидающие от солдатской службы большой вольности, но малого наказания, своевольные юнцы, не повинующиеся своим родителям, которые из легкомыслия добровольно идут в солдаты. Все они едва ли больше, чем иностранцы, преданы своему государю.
Какое различие между этими солдатами и римлянами, которые овладели всем светом! Люди, которых в наши времена во всех армиях бывает столь много, для римлян были вовсе неизвестны. Эти мужи, воевавшие за свое семейство, за своих домашних богов, за римские гражданские права и за все то, что в их жизни более всего было им любезнее, никак не помышляли о том, чтобы лишиться многих выгод через позорные поступки; ибо что, как не это, может обеспечить безопасность великих европейских государей? В некоторых случаях их народы очень похожи на римлян, и ни один из них перед другим ни в чем не имеет преимущества, исключая только швейцарский народ, который одновременно является гражданином, крестьянином и солдатом. (Но если швейцарцы выходят на сражение, то ни один из них не остается в деревне для обработки земли, следовательно, они тем самым причиняют больше вреда себе, чем неприятелю.)
На этом закончим рассуждение об иностранных солдатах, состоящих на жалованье. Что же касается того, каким образом великому государю вести войну, то здесь я с Макиавелли одного мнения.
Каждому сильному государю надлежит командовать своим войском. Его армия должна быть его столицей; к этому обязывают его собственная выгода, долг и честь. Подобно тому, как он поставлен совершать правосудие, равным образом правитель является и защитником своих подданных. Это наиважнейшая часть его деятельности, и поэтому он этого не должен доверять никому, кроме самого себя. Его собственная польза требует, чтобы он находился при своей армии. Ибо если все повеления исходят лично от него, то и их исполнение последует тогда наискорейшим образом.
Его присутствие кладет конец разномыслию между его генералами, которое так же вредно для армии, как и для дела государя. Оно же состоит в том, чтобы обеспечить наилучший порядок снабжения армии всем необходимым, ибо без этого даже сам Цезарь не справился бы со стотысячным войском. Также если государь, будучи при войске, повелевает вступить в бой, то он командует и расположением армии, и ведением боя, внушая своим присутствием бодрость и веру в победу, ибо он, находясь перед строем, подает войску пример.
Однако многие скажут, что не всякий государь родился солдатом и что многие из них не имеют необходимых для ведения сражения разума, опыта и отваги. Я сам признаю это. Но не находятся ли при армии искусные генералы? От государя требуется только следование их советам, и война при всем том всегда будет вестись лучше, чем если бы генерал подчинялся указаниям отсутствующего на поле боя военного совета, не имеющего возможности рассуждать о ходе сражения, – а ведь это и самого искусного стратега делает неспособным доказать свое умение.
Глава XIII
О вспомогательном войске
Макиавелли весьма много говорит, утверждая, что разумному государю лучше быть побежденным со своим народом, нежели победить с помощью чужого.
Мне кажется, что человек, подвергающийся опасности утонуть, мало станет обращать внимания на то, если бы кто ему сказал, что непристойно поручать спасение своей жизни кому-то другому; следовательно, лучше ему утонуть, нежели схватиться за канат, которой подают для спасения. Если рассмотреть это правило Макиавелли, то оно способно внушить государям довольно сильный страх. Однако обеспокоенность государей по поводу генералов или вспомогательного войска всегда была очень вредна. Из-за этого множество побед было упущено, да и само усердие здесь вредило государям больше, чем неприятели. Действительно, Макиавелли всеми силами старался внушить государям подобные опасения. Он хочет, чтобы они не доверяли своему народу, а следовательно, и своим генералам и вспомогательному войску. Эта недоверчивость очень часто была причиной многих несчастий, и не один государь потерпел поражение, поскольку не пожелал делиться со своими союзниками.
Правда, государь не должен воевать только с одним вспомогательным войском, но по большей части ему надлежит быть в состоянии оказывать такую же помощь, которую он получает от других государей. Это правило звучит следующим образом: «Ты должен находиться в таком состоянии, чтоб ни союзника, ни врага своего не имел причины бояться». Но если кто единожды вошел уже с кем в союз, то его следует хранить с верностью. Сколько времени Англия и Голландия были в союзе против Людовика XIV, столько же времени они были победителями, и ни Евгений, ни Мальборо не смели восстать против них. Но как только Англия отступилась от союзников, сразу укрепился Людовик. Государи, не имеющие нужды в смешанном и вспомогательном войске, очень хорошо поступят, если исключат их из своей армии, но поскольку в Европе очень мало таких государей, то я думаю, что они вынуждены будут мириться с вспомогательным войском до тех пор, пока населения их страны не будет достаточно для создания собственной армии.
Макиавелли говорит только о малых государях, но и в их отношении его сведения незначительны. Он не в состоянии сказать ничего важного и справедливого, поскольку он нечестный человек.
Кто воюет с помощью чуждого народа, тот слабый государь, но если он воюет вместе со своим и иностранными народами, тогда он бывает очень силен.
Когда же три Северных государя отобрали у Карла XII его немецкие земли, это предприятие было осуществлено с помощью разных народов и их союзников, да и во время войны, предпринятой Францией по поводу польского наследства в 1734 году, она опиралась, со своей стороны, на испанцев и савойцев.
Но что остается сказать Макиавелли при столь многих примерах? Он не захотел растолковать приведенную им аллегорию, связанную с библейской историей о Сауловом оружии и о Давиде.
Сравнение не может быть доказательством. Я согласен с тем, что вспомогательное войско иногда бывает для государя обременительно, но я спрашиваю, не стоит ли с охотой принять эту тяжесть, если можно выиграть при этом города и области?
Говоря о вспомогательном войске, Макиавелли также упоминает и о швейцарцах, состоящих на французской службе. Бесспорно, что французы с их помощью выиграли многие битвы, и если бы Франция отказала швейцарцам и немцам, состоящим у нее на службе, то войска ее из-за этого могли бы оказаться приведенными в негодность.
Однако достаточно говорить об этих заблуждениях Макиавелли. Теперь я намерен исследовать заблуждения, связанные с его учением о нравах. Примеры, о которых говорит Макиавелли государям, таковы, что не только здравый рассудок, но и здравую науку об управлении они вводят в заблуждение. Он вспоминает Гиерона, который решил, что равным образом опасно и иметь вспомогательное войско, и отказывать ему от службы, и поэтому повелел изрубить наемников в куски. Ведь такого рода дела бывают противны всякому, читающему о них в различных историях. И всякий почувствует великое негодование и омерзение, если увидит эти примеры в книге, предназначенной в наставление государям.
Однако, что касается государей, которым Провидение определило управлять человеческими судьбами, то это омерзение свойственно им в меньшей степени – по мере того, как они перестают его бояться. Поэтому тем, кому предначертано управлять человеческими судьбами, надлежит искоренять злоупотребление неограниченной властью. В Европе мало таких государей, которых бы не возмущало злодеяние Гиерона Сиракузского, поскольку им вспомогательное войско не опасно, так как собственных солдат у них больше.
Я не считаю, что описание этих древних времен является подлинным, но если справедливо то, что они повествуют о Гиероне II Сиракузском, то я бы никому не советовал следовать этому примеру. Говорят о нем, что он во время сражения против мамертинцев разделил армию свою на две части, из которых одна состояла из вспомогательного войска, а другая – из жителей государства. Первых он позволил уничтожить всех до одного, чтобы одержать победу с помощью других. Если бы император Леопольд в войну 1701 года таким же образом принес в жертву англичан, то было ли бы это безопасным средством победить Францию? Мне кажется, что это было бы бесчеловечно или было бы чрезвычайно опасной глупостью, как если бы отрубить себе левую руку, чтобы удобнее было сразиться правой.
Глава XIV
Следует ли государю помышлять только о войне. Отвлечение, связанное с рассуждением об охоте
Всем людям, состоящим на военной службе, свойственна педантичность, имеющая основание в избыточном рвении. Каждый солдат становится педантом, если он почти все внимание уделяет мелочам. Если же он превозносит это свое рвение, то он уподобляется Дон Кихоту. Макиавелли своим энтузиазмом подвергает своего государя опасности стать посмешищем в глазах света. Уделяя чересчур большое внимание военному делу, он требует, чтобы государь был только солдатом. Таким образом он превращает того в Дон Кихота, воображение которого наполнено одними только ратными подвигами, крепостями, укреплениями, атаками, линиями и нападениями. Государь исполняет свой долг лишь наполовину, если он помышляет только об одной войне. Несправедливо суждение, что государю никем другим не надлежит быть, кроме как солдатом. В первой главе я упомянул, что государи являются судьями, что генералами они становятся под воздействием обстоятельств. Что же касается государя Макиавелли, то он напоминает мне богов Гомера, которые никогда не изображаются справедливыми. О них всегда повествуют как о сильных и могущественных. Макиавелли, ничего не зная о началах правосудия, являет нам только насилие и корыстолюбие, забавляя нас одними лишь низкими идеями, и его ограниченный разум способен понять только те вещи, которые связаны с наукой управления, приемлемой малыми государями. Лодовико Сфорца, например, имел причину думать об одной только войне потому, что он у других все отнимал беззаконно.
Макиавелли, который в иных местах своего произведения демонстрирует силу своего пера, здесь выглядит очень слабым автором. Каких доводов он только не использует для восхваления охоты! Он думает, что государи таким образом могут узнать многое об управлении своим государством. Итак, если бы французский король или другой какой государь захотел узнать свои земли, то ему надлежало бы все время заниматься охотой.
Я прошу позволения у читателя сделать некоторое отступление, чтобы обстоятельнее поговорить об этом предмете, потому что это увеселение повсеместно в почете у дворян и королей, а особенно в Германии. В связи с этим мне кажется, что данная тема заслуживает того, чтобы ее обсудить более подробно.
Охота относится к тому типу увеселений, которые, приводя тело в движение, не исправляют человеческого разума. Она воспламеняет жадность при преследовании зверя и доставляет бесчеловечное удовольствие при его умерщвлении, оставляя при этом дух диким и непросвещенным. На это охотники мне возразят, что я, мол, слишком строго взираю на их увеселения и сужу о них подобно ораторам, которые, проповедуя на кафедрах, стремятся к тому, чтобы избежать противоречий, и все выводы, к которым они таким образом приходят, почитают за истину. Однако я не намерен им уподобляться и постараюсь использовать только те доводы, которые сами охотники приводят в пользу этого занятия.
Во-первых, они говорят, что охота самое благородное и самое древнее из развлечений смертных, что и патриархи, и величайшие мужи были охотниками и что во время охоты люди совершают над зверем то, чего удостоился от Бога по праву еще наш прародитель Адам.
Однако не все то считается благом, что берет свое начало в древности, а тем более то, что способствует возвышению человека сверх меры. Но что великие мужи всегда и везде занимались охотой, с тем я согласен. Они имели свои пороки и слабости. Мы намерены следовать им только в том, что они оставили после себя важного, но никак не в том, в чем отразились их слабости. Впрочем, то, что патриархи упражнялись в охоте, также истинно. Однако истинно и то, что они женились на своих сестрах и что в их времена было весьма распространено многоженство. Следует сделать особое примечание о тех, кто целенаправленно упражняется в охотничьем искусстве. Времена, в которые жили патриархи, были нелепы и безрассудны, и люди, пребывающие в праздности, не зная, чем заняться, проводили все свое время на охоте. Против этого опять мне возразят, что охота является благороднейшим занятием, поскольку легендарные герои также были охотниками. Против этого возразить нечего, однако я говорю не об охоте в целом, но о неумеренном увлечении ею, ибо то, что нас сегодня только увеселяет, в древности было жизненной необходимостью.
Наши предки, не зная, чем им заняться, проводили все время на охоте, они тратили многие часы, гоняясь в лесах за дикими зверьми, поскольку не имели ни разума, ни способности проводить это время в разумной дружеской беседе. Но я спрашиваю, если приведено сто примеров, то какому из них следовать? Следует ли при современном образе жизни брать пример с более суровых времен и обычаев, не будет ли лучше сделать просвещенные времена примером для последующих поколений? Я не намерен исследовать вопрос, получил ли Адам владычество над зверьми или нет; но только знаю, что мы гораздо бесчеловечнее и хищнее самих зверей и что мы это мнимое над ними владычество осуществляем весьма жестоко. Если мы чем и превосходим животных, на которых охотимся, то это наш разум. Но люди, которые полностью предались охоте, часто забивают себе голову историями о лошадях, собаках и разного рода зверях. Они иногда бывают такими грубиянами, что следует опасаться, как бы они подобным образом и по отношению к людям не проявили бесчеловечность, раз они проявляют ее по отношению к зверям. Ведь от этого они могут приобрести привычку безжалостно мучить зверей и не иметь никакого сострадания к человеческим мукам.
Прилично ли такое удовольствие благородному сердцу? И достойно ли оно мыслящего существа, каковым является человек?
Против этого охотники, опять же, могут возразить, что охота полезна для здоровья. Мы видим из опыта, что те, кто увлекается охотой, доживают до глубокой старости, что такое невинное увлечение, как охота, приличествует господам, поскольку охота прогоняет печаль и являет собой некое подобие битвы. Я далек от того, чтобы отвергать это занятие как способ закалить свое тело, однако следует заметить, что при избыточных занятиях такого рода говорят о невоздержанности. Ни один князь не жил больше кардинала де Флери и нынешнего папы, однако оба не были охотниками. Прилично ли нам это времяпрепровождение, если оно ничего не обещает, кроме долгой жизни? Дольше всего живут монахи. Но стоит ли только из-за этого идти в монастырь?
Какой смысл от бесполезно прожитой жизни, даже если по продолжительности она сравнима с жизнью пророка Мафусаила? Мне кажется, что чем больше человек мыслит, чем больше он совершает полезных дел, тем дольше живет он на свете.
Я согласен с тем, что охота представляет собой великолепное зрелище, а всему великолепному самое место при дворах государей, но государь может и иными способами доказывать свое великолепие. Более того, охота – это занятие, которое менее всего приличествует государям, поскольку их величие составляют дела, которые совершаются на благо подданых.
Если количество зверей умножилось и они портят поля земледельцев, то легко можно было бы поручить егерям, чтобы они истребили их за деньги. Что же касается монархов, то им ни в чем более не следует упражняться, кроме управления государством, которое заключается в том, чтобы иметь сведения о своей стране и применять знания на благо своего народа. Их обязанность состоит в том, чтобы учиться правильно мыслить и разумно вести свои дела.
Кроме того, следует отметить, что охота не способствует и воспитанию великих полководцев: Густав Адольф, Тюренн, Мальборо и принц Евгений, которые были славными мужами и военачальниками, не являлись охотниками. То же самое можно сказать и о Цезаре, Александре и Сципионе.
Гораздо основательнее и разумнее упражнять свой разум в военной науке, рассуждая о расположении дорог, местностей, нежели думать о тетеревах, гончих собаках, оленях и прочих зверях.
Один великий князь, предпринявший свой второй поход в Венгрию, заблудившись на охоте, едва избежал опасности попасть в плен к туркам. Поэтому следует запретить заниматься охотой в военное время, поскольку это занятие способствует многим беспорядкам, когда армия находится на марше.
Таким образом, я заключаю, что государям простительно упражняться в охоте тогда, когда они делают это для отвлечения от злых и печальных мыслей. Я, говоря об этом, ни в коем случае не запрещаю находить в охоте некое развлечение, однако попечение государством, приведение его в цветущее состояние, его защита, а также возможность видеть плоды своей деятельности, вне всякого сомнения, являются величайшим удовольствием. Следовательно, несчастен тот, кто находит удовлетворение в ином.
Глава XV
Причина, по которой людей, особенно же государей, либо хвалят, либо ругают
Живописцы и историки в описании натуры сходны между собою: первые изображают черты лица и внешний вид людей, а другие – их свойства и действия.
Некоторые из живописцев ничего другого не писали, кроме чудовищ и бесов. Макиавелли – живописец такого же рода. Он представляет мир Геенною, а всех людей – бесами. Можно сказать, что сей министр вознамерился оклеветать весь род человеческий из ненависти к нему и замыслил упразднить добродетель, дабы и все жители земного шара могли быть ему подобны.
Макиавелли представляет, что вовсе невозможно быть добрым человеком в столь злом и испорченном мире, если не желаешь быть умерщвленным; но я подтверждаю, что если не желаешь пропасть, то должно быть разумным и добродетельным, тогда тебя даже самые злые души бояться и почитать станут.
Люди вообще, а особенно государи, обыкновенно не бывают совсем благими или совсем злыми; добрые и посредственные одинаково согласятся поддерживать сильного, справедливого и способного государя. Я желал бы охотнее побеждать тирана, нежели милостивого государя, то есть более Людовика XI, чем Людовика XII, более Домициана, нежели Траяна. Ибо доброму государю все служат с усердием; напротив, подданные тирана перейдут на мою сторону. Дозволь только мне с десятью тысячами человек войска пойти на Италию против Александра VI – половина Италии перейдет на мою сторону; но вели мне с сорока тысячами человек войска идти войною против Иннокентия XI, как вся Италия к моему восстанет падению.
Никогда не было того, чтобы разумный английский король был низвержен с престола многочисленною армией. Все злые государи, хотя и имели своих наперсников, обязанных поддерживать их корону, однако при всем том не более как с пятью тысячами пеших солдат войну с ним начинали.
Поэтому не будь зол со злыми, но будь, вопреки им, добродетелен и неустрашим; тогда ты свой народ, равно как и самого себя, сделаешь добродетельным; соседи твои во всем будут тебе последователями, злые же к тебе почувствуют страх.
Глава XVI
О щедрости и экономии государя
Пифидий и Алкаменид, два славнейших ваятеля, высекли из камня каждый свою статую Минервы, одну из которых афиняне решили поставить на воздвигнутом постаменте. Эти статуи были выставлены публично, и Алкаменидова снискала похвалы, о другой же было сказано, что она нехороша. Пифидий, не опровергая народного заблуждения, просил, чтобы афиняне поставили их вместе. Те сделали это, и статуя Пифидия стала выглядеть лучше изваяния соперника. Скульптор приписал это счастливое обстоятельство своему умению определять размеры предметов на расстоянии. Ту же пропорциональность необходимо соблюдать и в науке управления. Различие мест создает различие в правилах; если бы кто-нибудь желал употреблять только одни правила, он сам был бы причиной того, что они в некоторых случаях оказались бы ложными. Ибо, что подходит для великого королевства, в малом государстве может принести вред.
Равно и щедроты, проистекающие от изобилия и распространяющиеся по всем частям государства, приводят великую страну в цветущее состояние, поддерживают ее и умножают нужды богатых людей, чтобы тем самым обеспечить убогим работу и пропитание.
Если бы неосторожный министр пришел к мысли прекратить такое расходование средств в великом государстве, то из-за этого оно стало бы слабым и бессильным. В противоположность этому, подобный расход средств угрожал бы падением малому государству; деньги, выходящие в большом количестве из казны и не возвращающиеся в нее, принесли бы нежному государственному телу недуг и затем уничтожили его. Поэтому каждый министр должен взять за правило не смешивать малые государства с большими. Однако Макиавелли, рассуждая об этом, допустил грубые ошибки.
Первая его ошибка состоит в том, что слово «щедрость» он употребляет в неопределенном смысле. Он не отличает щедрости от расточительства. Государь, говорит он, должен быть скуп, если намерен совершить нечто важное, но я, напротив, утверждаю, что ему в этом случае стоит проявлять больше щедрости, и это соответствует действительности.
Я не знаю ни одного героя, который, в самом деле, не был бы таковым. Скупость означает, что ты говоришь своим подданным: «Не ожидай от меня ничего, я твои заслуги всегда буду вознаграждать плохо». Это означает не что иное, как упразднить побуждение, которое каждому подданному свойственно от природы, а именно – верно служить своему государю.
Без сомнения, никому, кроме экономного хозяина, нельзя быть щедрым. Только тот, кто разумно управляет своим имуществом, может творить добро другим.
Известно, что большие издержки французского короля Франциска I стали причиной его несчастья. Этот король был не щедр, но расточителен; когда же его состояние стало незначительным, он стал настолько скуп, что деньги, предназначенные на расходы двора, прятал. Однако не следует иметь сокровищ, которые лежат без всякого обращения.
Если кто ничего больше не умеет, кроме накопления денег и закапывания их в землю, то, кто бы он ни был – частное лицо или король, – он ведет себя глупо. Двор Медичи только потому стал господствовать над Флоренцией, что великий Козимо, отец отечества, хотя и был купцом, был при этом весьма способен и щедр. Что касается скупого, то дух его ничтожен; и я думаю, что кардинал фон Нец прав, когда говорит, что в великих предприятиях не следует жалеть денег. Государь должен управлять так, чтобы, когда нужно, иметь много денег. С их помощью он развивает торговлю и поддерживает труды своих подданных, если в состоянии им помочь, что возбуждает к нему любовь и почтение.
Макиавелли говорит, что щедрость делает государя достойным презрения. Так надлежит говорить только грабителю, но пристало ли это говорить тому, кто собирается давать монархам наставления?
Государь подобен небу, которое каждый день проливает и дождь, и росу и делает неисчерпаемым своим запасом землю плодоносной.
Глава XVII
О жестокости и милосердии, и лучше ли быть жестоким, чем любимым государем?
Самое драгоценное сокровище, которое доверено государю, – это жизнь его подданных. Его долг дает ему власть либо приговорить преступника к смерти, либо помиловать его.
Благой государь сам признает эту власть над жизнью своих подданных тяжелой ношей. Он знает, что те, кого он осуждает на смерть, такие же люди, как и он сам. Он, подобно человеку, который позволяет отнять у себя неизлечимо больную часть тела, знает, что это необходимо сделать, дабы сохранить все остальное здоровым, невзирая на то что все части тела ему одинаково дороги.
Макиавелли почитает эти столь важные для государя вещи за ничто, жизнь человеческая у него ничего не значит; корыстолюбие, которому он поклоняется как богу, подавляет у него все остальные чувства. Он предпочитает бесчеловечность милосердию. Тем, кто восходит на престол, он больше, чем остальным людям, советует быть бесчеловечными.
Многие палачи, которые возвели героев Макиавелли на престол, ревностнее всего их поддерживают. Такие слуги для Цезаря Борджиа являлись защитой от возмездия за те злодеяния, которые он совершил. Макиавелли вовсе не к месту приводит стихи Вергилия, которые он влагает в уста Дидоне. Вергилий заставляет говорить Дидону то, что иной поэт в сходных обстоятельствах заставляет говорить Иокасту в «Эдипе». Изречения этих героев вполне соответствуют их характеру, однако ни Дидону, ни Иокасту не стоит приводить в пример в той книге, которая повествует об управлении, но следует говорить о людях искусных и добродетельных.
Этот министр больше всего хвалит строгость по отношению к солдатам. Противопоставляя кротость Сципиона суровости Ганнибала, он предпочитает карфагенянина римлянину, заключая из этого, что жестокость является основанием порядка и воинской дисциплины.
Я согласен с тем, что в армии без строгости никакого порядка соблюсти нельзя, ибо как еще можно распутных, диких, злобных, боязливых и безрассудных людей содержать в послушании и порядке, если их не удерживать страхом наказания? Единственно, чего я хочу потребовать от Макиавелли в этих делах, так это умеренности. Если кротость располагает добронравного мужа к благости, то не меньше этого побуждает премудрость к кротости, и он в этом случае подобен искусному кормчему, который приводит в порядок корабль не ранее того, как это ему понадобится. В некоторых случаях требуется быть строгим, однако не стоит никогда быть жестоким, и я предпочитаю, чтобы солдаты во время сражения больше любили государя, чем боялись его.
Макиавелли неистощим в своих фантазиях, и я приступаю теперь к наивреднейшему из его положений. Государь, говорит он, при страхе подданных своих более удачлив в войне, нежели при их любви, поскольку многие из людей склонны к неблагодарности, измене, притворству, к подлым делам и скупости. Любовь бессильна перед злостью. Под страхом наказания подданные гораздо лучше будут соблюдать свой долг.
Я не опровергаю того, что люди неблагодарны, и не оспариваю также и того, что строгость в определенных случаях бывает полезна. С помощью страха порой можно многое сделать, но я все же утверждаю, что государь, имеющий целью возбудить страх по отношению к себе, будет властвовать над несчастными рабами. От таких подданных никаких великих дел ожидать нельзя. Все, что делается из страха и неуверенности, всегда несет на себе след своего происхождения. Государь, способный возбудить к себе любовь, будет управлять сердцами своих подданных, ибо они сами находят свою собственную пользу в том, что он их господин. Да и в древности можно найти примеры превосходных дел, которые осуществлены были из любви и верности; но я скажу еще, что склонность к возмущениям в наши времена развита гораздо меньше, чем в прежние.
Нет ни одной такой державы, где бы государь, хотя бы в малом, не опасался своего народа – кроме разве Англии, однако же и здесь король может ничего не бояться, если он сам не будет причиной этих возмущений. Поэтому я заключаю, что жестокий государь скорее, чем милостивый, подвергает себя опасности быть преданным, поскольку бесчеловечность переносить тяжело и подданные скоро от этого устают, благость же всегда является достойной любви.
Поэтому желательно, чтобы ради блага мира все государи были милостивы, однако не следует им также быть сверх меры кроткими, дабы их благость всегда оставалась добродетелью и никогда не была слабостью.
Глава XVIII
Как следует государю хранить данное им слово?
Учитель тиранов отваживается защищать притворство, с помощью которого государи якобы могут обманывать свет. Это то, что я в первую очередь собираюсь оспорить.
Известно, как далеко простирается людское любопытство – это зверь, который все видит, все слышит и склонен преувеличивать все, что ему известно. Если автор рассуждает здесь о поведении частных лиц, то это он делает для своего увеселения, и, напротив, если он рассматривает характер государей, то это он делает для своей собственной пользы. Государи гораздо больше частных лиц поддаются влиянию различных идей. Они в некотором отношении подобны звездам. Как звезды исследуются астрономами с помощью различных приборов, так и государи изучаются своими придворными. Поэтому им не удается скрыть свои пороки – ведь и солнце не может скрыть своих пятен!
Пусть маска притворства скрывает истинную природу государя – он не может носить ее постоянно. И коли он, хотя бы на минуту, снимет ее с себя, то уже и этого достаточно, чтобы удовлетворить человеческое любопытство.
Таким образом, для государя нет смысла скрывать свои поступки и намерения под маской притворства. Ибо никогда о человеке не судят по его словам, но всегда сравнивают его речи и действия, и после такого сравнения обман и притворство, как правило, становятся явными. Следовательно, для государя лучше всего оставаться самим собой.
Сикст V, Филипп II и Кромвель во всем свете признаны смелыми людьми, которые, однако, никогда не были добродетельными. Но как бы ни был государь дерзновенен и как бы ни соблюдал правила Макиавелли, однако он своим злодеяниям никогда не сможет придать характера добродетели.
Макиавелли не лучше рассуждает о тех побудительных причинах, которые подвигают государя на обман и коварство. Остроумная, но ложная ссылка на кентавра не может ничего доказать, ибо если кентавр наполовину человек, наполовину конь, то разве из этого следует, что государи должны быть коварны и неукротимы? Поистине, чтобы обучать злодеяниям, скорее следует иметь сильное желание делать это, нежели руководствоваться разумными доводами.
Теперь я хочу рассмотреть заключение, которое, на мой взгляд, является абсолютно неверным. Макиавелли говорит среди прочего, что государю следует иметь свойства льва и лисицы: свойства льва для обуздания волков, а лисицы для того, чтоб быть коварным. Из этого делается вывод, что государю не обязательно выполнять свои обещания, поскольку среди людей встречаются и львы, и лисицы.
Впрочем, если бы кто посмотрел на заблуждения Макиавелли с точки зрения здравого смысла, то тезис флорентийца приобрел бы следующий вид: жизнь подобна игре, причем бывают честные игроки, но есть и обманщики. Итак, если государь, играющий с последними, не желает быть обманутым, то он должен знать, каким образом осуществляется обман: не для того чтобы самому обманывать, но чтобы его не могли обмануть другие.
Теперь приступим к другому несправедливому заключению нашего политического наставника. Поелику все люди, говорит он, злобны и все время нарушают свои обещания, то и государь не обязан держать своего слова. Здесь, во-первых, кроется противоречие; ибо автор вскоре после этого говорит: если человек может притвориться, то он в любое время может обмануть простаков, которые позволяют себя обманывать. Как можно это согласовать? Если все люди злобные, то как среди них отыскать такие простые души, которые можно обмануть?
Кроме этого, вовсе несправедливо и то, что свет состоит только из злобных людей. Надо быть действительно непорядочным человеком, чтобы не увидеть того, что во всех странах можно найти много добропорядочных лиц и что, сильнейший среди остальных, двор не является ни добрым, ни злым. Таким образом, на чем основывается отвратительное учение, которое создал Макиавелли?
Но даже если мы согласимся с ним, что люди злобны по природе, из этого не следует, что мы последуем этому примеру. Картуш похищает, разбойничает и убивает, и я из этого делаю заключение, что Картуш злой человек, однако это не значит, что в своем поведении я должен следовать такому примеру. Если бы, говаривал Карл Мудрый, не было в мире ни чести, ни добродетели, то государям их следовало бы ввести.
Итак, когда автор продемонстрировал необходимость в злодеяниях, он желает склонить к ним своих учеников, убеждая их в том, что знающий науку притворства способен обманывать простодушных. Это означает, что если твой сосед прост, а ты имеешь разум, то ты должен его обманывать только потому, что он простодушен. Вот заключения, которые учеников Макиавелли привели на виселицы и колеса!
Наставнику в науке управления мало того, что он в ходе своего рассуждения доказал, что злодеяния осуществлять удобнее, чем добрые дела, он старается еще показать и то, сколь многих людей сделала счастливыми недоверчивость. Жаль только, что Цезарь Борджиа, как герой Макиавелли, был очень несчастлив, поэтому, видимо, автор о нем и не упоминает. Для доказательства этой мысли ему нужен пример, но где ему взять его, как не из истории злых пап, Нерона и тому подобных деятелей.
Он удостоверяет нас, что Александр VI, один из коварнейших и зловреднейших людей, был в свое время счастлив потому, что знал в совершенстве слабости легковерных людей.
Однако я попытаюсь доказать, что не легковерие людей было причиной того, что предприятия этого папы оказывались удачными. Ссора французского и испанского честолюбия, несогласие и ненависть итальянских дворов и слабость Людовика XII более всего были тому причиной.
Поэтому коварство и в политике может принести зло, – если слишком на него рассчитывать. В качестве примера возьмем одного великого министра, а именно дона Людовика фон Гаро. Он говорил о кардинале Мазарини, что тот подвержен великому политическому пороку потому, что всегда был обманщиком. Мазарини хотел посвятить Фабера в недостойный заговор, на что маршал Фабер ответствовал ему: «Ваша Светлость! Позвольте мне не участвовать в обмане герцога Савойского, тем более что выгода от этого невелика. Все знают, что я честный человек, приберегите же мою честность до того времени, когда она сослужит отечеству достойную службу».
Я не говорю здесь о честности или добродетели, поскольку размышляю только о пользе государей, но подтверждаю, что когда они обманывают, то следуют негодной политической науке. Они обманут только один раз, но навсегда лишатся доверия у других монархов.
Иногда случается, что государи причину своих поступков обосновывают манифестом, после чего поступают вопреки этому документу. Такого рода дела значительно заметнее для нас, ибо чем скорее последует противоречие, то тем оно приметнее. Римская церковь, во избежание такого рода противоречий, при обсуждении кандидатур тех, кого она причисляет к лику святых, поступает весьма разумно, когда делает это лишь по прошествии ста лет после их кончины, то есть к тому времени, когда исчезает память об их слабостях. Свидетелей их жизни, которые могли бы возразить против этого, уже не существует, и, следовательно, ничто уже не может препятствовать их причислению к лику святых.
Впрочем, я сам признаю, что хотя и бывает иногда необходимость нарушить заключенные государем союзы и договоры, однако ему следует отказываться от этого честным образом, уведомляя о своем решении союзников. Следовательно, поступать так надлежит только в крайнем случае, когда этого требуют благоденствие народа и чрезвычайная необходимость.
Я намерен эту главу заключить еще одним рассуждением. Следует отметить то, что усугубляет это восхваление злодеяний у Макиавелли. Он желает, чтобы неверный государь свою неверность увенчал лицемерием, думая, что подданные будут более тронуты лицемерной добродетелью, нежели огорчены злыми поступками. Много есть таких, которые согласятся с Макиавелли, но я, со своей стороны, утверждаю, что к заблуждениям человеческого разума следует относиться терпимо, если они не влекут за собой порчу души, и народ скорее возлюбит сомневающегося государя, который является честным человеком, нежели благочестивого, но злобного, который всегда во зло им поступает, ибо не мысли государевы, но действия его делают людей счастливыми.
Глава XIX
Что следует делать, чтобы не быть презренным и ненавидимым
Неистовство, заставляющее философов выдумывать разные учебные системы, свойственно также и наставникам в политической науке. Макиавелли больше, чем другие, заражен этой язвой. Он стремится доказать, что государь должен быть злым обманщиком, вот правила его благочестия! Макиавелли сочетает в себе всю злость тех чудовищ, которых победил Геркулес, но он не имеет их силы, и поэтому нет нужды в Геркулесовой булаве, чтобы его умертвить, ибо что может быть для государя естественнее и пристойнее правосудия и благочестия? Я не думаю, чтобы это нужно было доказывать различными доводами. Этот учитель сам будет посрамлен, если решится доказывать противоположное. Ибо если он полагает, что государь, уже утвердивший себя на престоле, должен быть свирепым, обманщиком и изменником, то он сам стремится сделать его злонравным, и если государю, желающему вступить на престол, он хочет приписать все эти злодеяния, чтобы с их помощью утвердить свои беззаконные завоевания, то сочинитель дает ему такие советы, которые могут настроить против него всех государей и всех республиканцев. Ибо как можно частному лицу иным способом достигнуть престола или захватить власть в какой-либо республике, как не лишением земель царствующего государя? Однако об этом европейские правители даже и слышать не желают. Если бы Макиавелли написал сочинение для воров, то и сей труд не был бы позорнее его «Князя».
Впрочем, я еще должен обратить внимание на некоторые ложные заключения, которые встречаются в данной главе. Макиавелли подтверждает, что государя ненавистным делает то, что он несправедливо завладевает имуществом подданных либо нарушает целомудрие их жен. Правда, хотя корыстолюбивый, несправедливый, наглый и свирепый государь и бывает ненавистен, однако в любовных делах обстоятельства совсем иные. Ибо пусть Юлий Цезарь, названный в Риме мужем всех жен и женою всех мужей, а также Людовик XIV и польский король Август весьма любили женский пол, однако из-за этого они не были ненавистны своему народу. Цезарь был умерщвлен сторонниками римской свободы, вонзившими в его грудь кинжалы не потому, что он был страстный любовник, но потому, что он насильно присвоил себе господство.
Может быть, кто-нибудь, подтверждая мнение Макиавелли, возразит мне, что царей изгнали из Рима после того, как было нарушено целомудрие Лукреции. Но я отвечу на это, что не любовь молодого Тарквиния к Лукреции, но насильное принуждение к любви было причиной возмущения римлян. Этот поступок возбудил в сердцах народа возмущение, напомнившее о прежних злодеяниях Тарквиния, и они решили отомстить за все, а не только за Лукрецию.
Я не оправдываю поведения некоторых государей в любовных делах, но хочу сказать, что эти поступки не делают государей ненавистными народу. При добронравных государях любовь считается простительной слабостью, если она не сопровождается неправедными действиями. Можно упражняться в любовных делах так, как Людовик XIV, английский король Карл II и польский король Август, но не так, чтоб изнасиловать Лукрецию, убить Поппею и свести со света Урия (как Тарквиний, Нерон и Давид).
В этом заключается настоящее противоречие. Наставник политиков желает, чтобы государь для защиты от тайных заговоров возбуждал к себе любовь своих подданных, в семнадцатой же главе он говорит, что государю больше надлежит возбуждать в подданных страх, ибо тогда он полагался бы на то, что находится в его власти, с народной же любовью дело обстоит иначе. Итак, какое из этих мнений более справедливо? Он говорит подобно оракулу, словеса которого можно толковать произвольно, однако настоящее изречение оракула, если сказать правду, является речью обманщика.
Вообще, я должен заметить еще и то, что заговоры и тайные убийства ныне почти прекратились. С этой стороны, государи находятся в безопасности, поскольку это злодеяние очень древнее и ныне в нем нет необходимости. По крайней мере, подобное гнусное преступление может быть совершено только безродными бродягами.
Из числа необычных вещей, связанных с заговорами, Макиавелли высказывает одну заслуживающую внимания мысль, которая, однако, в его устах звучит зловеще. Заговорщик, говорит он, опасается страха наказания, короли же защищены или величием государства, или достоинством своего величия.
Мне кажется, что автору политической науки не пристало говорить о законах, если он больше привык вести речь о корыстолюбии, свирепости, неограниченной власти и беззаконных завоеваниях. Он уподобляется протестантам, которые используют те же доводы для опровержения папизма, что и паписты для его защиты.
Таким образом, Макиавелли дает совет государям, чтобы они стремились приобрести народную любовь и для этого искали расположения и у знати, и у народа. Он справедливо говорит о том, что поступки, могущие возбудить ненависть обоих сословий, необходимо поручать другим и для этого учредить судей, решающих споры между знатью и народом, примером чему является французское правление. Этот ревностный друг неограниченного господства и законно присвоенной власти восхваляет те привилегии, которыми в его время пользовались члены французского парламента. Но я подтверждаю, где можно найти такой образ правления, мудрость которого в наши времена должно поставить в пример. Не порицая других, это следует сказать и об английском государственном строе. Там парламент является судьей между народом и королем, и король имеет власть учреждать благое, противное же ему делать воспрещается.
Макиавелли далее пускается в пространные рассуждения, связанные с жизнью римских императоров – от Марка Аврелия до обоих Гордианов. Он приписывает эти частые перемены той причине, что государство было продажным и что оно покупалось за деньги. Однако это не было единственной причиной, ибо хотя Калигула, Клавдий, Нерон, Гальба, Оттон и Вителлий плохо кончили, однако они так, как Дидий и Юлиан, не покупали Рима. Наконец, хотя эта продажа государства была по большей части причиной убийства римских императоров, подлинная причина возмущений крылась в самом образе правления. Лейб-стража тогдашних императоров (преторианцы) была подобна мамелюкам в Египте, янычарам в Турции и стрельцам в Москве. Хотя Константину и удалось отказать им от службы, однако, при всем том, последовавшие за этим несчастья государства не спасли его правителей от тайных убийств и отравлений. Теперь я вижу, что только одни злые императоры умирали лютой смертью, Феодосий же преставился на своем ложе, и Юстиниан благополучно дожил до восьмидесяти четырех лет. Из этого я заключаю, что ни один злой государь не был счастлив, да и Август не пребывал в покое до тех пор, пока не стал добродетельным. Тиран Коммод, наследник божественного Марка Аврелия, невзирая на то почтение, кое имели люди к его родителю, был умерщвлен; Каракалла из-за своей свирепости не удержался у власти. Александр Север Максимин из Фракии был убит; но и этот также, когда он всех обидел варварскими поступками, был тайно лишен жизни. Макиавелли говорит о том, что причиной была его низкая порода, однако это неверно. Муж, ставший государем из-за своей храбрости, не имеет к своим родителям никакого отношения, и говорить надо о его храбрости, а не о его происхождении. Пипин хотя и был сыном деревенского кузнеца, Диоклетиан – раба и Валентиниан – канатчика, однако, при всем том, все оказывали им почтение. Сфорца, овладевший Миланом, был мужик; Кромвель, подчинивший Англию и потрясший всю Европу, был сыном купца; великий Магомет, основатель могущественнейшего во всем мире государства, был слугой купца; Само, первый славянский король, был французским купцом; славный Пяст, имя которого почитается в Польше, избран был королем тогда, когда ходил еще в лаптях, и даже через сто лет был почитаем.
Как много генералов, министров и канцлеров, которые вышли из низов! Вся Европа наполнена такими людьми, она, однако, при них пребывает в благополучии, ибо все имеют такие должности, которых заслуживают. Я никак не говорю этого для того, чтобы уменьшить почитание крови Карла Великого и Оттоманской порты, но, наоборот, имею основания на то, чтобы чтить и кровь заслуженных героев.
При всем этом не следует упускать из виду и того, что Макиавелли весьма погрешает против истины, думая, что во время Севера его опорой было большое количество солдат, ведь история утверждает обратное. Чем более многочисленна стража, тем больше силы она имеет, и равным образом опасно ласкать ее или ограничивать ее влияние. Нынешних солдат опасаться нет причины, поскольку они разделены на малые отряды, каждый из которых следит за каждым. Турецкие султаны только потому и пребывают в опасности быть удушенными, что они не выполняют этого политического правила. Турки являются рабами султана, султан же является рабом своих янычар. В христианской Европе государь равно почитает все подвластные ему сословия, не делая между ними никакого различия, которое могло бы повредить его безопасности.
Пример Севера, представленный Макиавелли для тех, кто желает взойти на престол, настолько же для них вреден, насколько пример Марка Аврелия мог быть для них полезен. Но как можно Севера, Цезаря Борджиа и Марка Аврелия ставить в пример по одному и тому же поводу? Это значит мудрость и чистейшую добродетель смешивать с гнуснейшими злодеяниями. Я в заключение еще раз хочу напомнить о том, что Цезарь Борджиа со всеми своими коварными замыслами имел несчастный конец, а Марк Аврелий, как увенчанный философ, пребыл даже до самой своей кончины благим и добродетельным государем и никаких перемен в своем счастье не испытал.
Глава XX
О различных вопросах, связанных с политической наукой
В древние времена изображали Януса двуликим, чтобы таким образом представить отношение между прошлым и будущим. Если изображение этого бога взять как аналогию, то его можно сравнить с государями. Они должны так же, как Янус, оглядываться назад в историю, которая может им дать наставления в поведении. Они должны так же, как Янус, смотреть перед собой и с помощью разума согласовывать свои обязанности с положением дела, а будущее с настоящим.
Макиавелли предлагает государям пять вопросов, которые предназначены как тем, которые овладели новыми землями, так и тем, которым надо утвердиться в своем владении. Рассмотрим эти вопросы в перспективе возможных последствий от принятого решения.
Первый его вопрос следующий: должен ли государь обезоружить народ, который он себе подчинил?
При ответе на него следует учесть, что способ формирования армии со времен Макиавелли существенно изменился. Государство всегда хорошо защищено такой армией, которая, содержась в порядке и страхе, бывает иногда слабой, а иногда сильной, от толпы же вооруженных поселян ничего хорошего ожидать нельзя. Хотя во время осады и берутся граждане за оружие, но для того, кто осаждает город, это ничего не значит, поскольку он может устрашить ополчение бомбами и огненными ядрами. Кажется, что наиболее последовательно было бы разоружить жителей покоренной страны. Римляне, опасаясь завоеванной ими Британии и не имея покоя от завоеванного ими народа, решили сделать их добросердечными и нежными, чтобы этим смягчить их воинственность, что им и удалось. Хотя корсиканцы очень немногочисленны, однако они отважны и предприимчивы, как и англичане, и я не думаю, чтобы их каким другим способом, кроме разума и милости, можно было бы укротить. Таким образом, если кто желает господствовать над этими островами, то, думаю, ему необходимо смягчить нравы жителей, чтобы обезопасить себя. Но поскольку я рассуждаю сейчас о корсиканцах, то должен напомнить также и о том, что на их примере мы можем видеть, каким образом на храбрость и добродетель может влиять любовь к вольности и как опасно и несправедливо будет ее притеснять.
Второй вопрос связан с тем, на кого из своих завоеванных подданных должен опираться государь при освоении им новой державы.
Если кто завладеет каким-нибудь государством с помощью заговора отдельных граждан или посредством измены, то в этом случае весьма безрассудно было бы полагаться на изменников, которые и нового государя могут предать. Напротив, те, которые были верны прежнему своему правителю, более способны остаться верными и новому, ибо среди них есть люди, которые, обладая некоторым имуществом, любят порядок и которым каждая перемена приносит вред, хотя, конечно, государю никому не следует доверяться без предварительного рассуждения.
Но положим, что угнетенный народ, низложивший своего тирана, пригласил на царство другого государя. В этом случае, я думаю, что последний во всех случаях должен поступать в соответствии с тем доверием, которое ему оказали подданные. И если он обманет их надежды, то это будет не чем иным, как неблагодарностью. Это, несомненно, сослужило бы ему плохую службу. Принц Вильгельм Оранский оказывал людям, поручившим ему кормило английского государства как дружбу, так и доверие до конца своей жизни. Те же, кто противился ему, вынуждены были покинуть страну вслед за королем Яковом.
В государствах с выборным управлением, в которых избрание зависит от партий, многое значит продажность людей, возглавляющих последние. Они думают, что новый государь по восшествии на престол должен притеснять противников его избрания и облагодетельствовать избравших его.
Польша служит нам в этом случае примером. Там престол продавался столь часто, что эту продажу можно было устраивать на публичных торжищах. Своей щедростью польский король может уничтожить все препятствия, стоящие на его пути к власти. Он может знатные фамилии склонить на свою сторону обещаниями различных должностей. Но поскольку люди плохо помнят оказанные им благодеяния, то их память надо чаще освежать новыми дарами. Одним словом, Польская республика подобна бездонной бочке Данаид. Поэтому щедрый король здесь никогда не в состоянии насытить подданных. И так как он должен оказывать многие милости, ему необходимо располагать средствами и на будущее, чтобы иметь поддержку.
Третий вопрос Макиавелли связан с безопасностью выборного короля. Состоит он в следующем: что лучше – поддерживать среди подданных согласие или возбудить между ними вражду?
Этот вопрос, может, был актуален во Флоренции во времена предков Макиавелли, в наши же дни, не думаю даже, что он вообще будет поставлен. В качестве причины я приведу лишь в пример Менения Агриппу, который примирил римский народ с Сенатом. Впрочем, для республики до некоторой степени необходимо сохранять недоверие между партиями, ибо если одна партия не будет следить за другой, то республика легко превратится в монархию.
Некоторые государи думают, что разногласие их министров необходимо для их собственной пользы. Они надеются быть менее ненавистными, чем противники, желающие истребить друг друга. Но если эта ненависть так действует, тогда одна может вызвать другую, которая может оказаться более опасной. Ибо вместо того, чтобы министрам блюсти общественную пользу, часто происходит то, что они, стремясь вредить друг другу, постоянно пребывают во взаимной борьбе. В этом случае они будут дела и пользу государя смешивать со своими личными стремлениями.
Таким образом, ничто так не способствует крепости монархии, как тесное и нераздельное согласие всех ее членов, но чтобы его утвердить, разумному государю следует непрестанно заботиться об этом.
Мой ответ на третий вопрос Макиавелли годится и в качестве ответа на его четвертый вопрос. Суть его в следующем: должен ли государь возбуждать против себя партии или он должен приобретать дружбу своих подданных?
Кто создает себе неприятелей с тем, чтобы их побеждать, тот творит для себя чудовищ, которых ему же и следует уничтожить. Куда естественнее и разумнее, да и человечнее приобретать друзей. Счастливы те государи, кои знают сладость дружелюбия; но еще счастливее те, которые заслуживают любовь и почтение своего народа.
Теперь приступим к пятому и последнему вопросу Макиавелли: должен ли государь иметь крепости и цитадели или он должен их истреблять?
В рассуждении о малых принцах я уже говорил об этом. Здесь же я намерен дать совет, как надо поступать великим государям.
Во времена Макиавелли мир пребывал во всеобщем смятении. Дух мятежей и возмущения владычествовал повсюду, тогда в государствах ничего не было, кроме партий и тиранов. Ежечасные и долговременные возмущения побуждали монархов строить в городах цитадели, чтобы с их помощью удерживать в подчинении беспокойных городских жителей.
После этих варварских времен не слышно о бунтах и возмущениях – или потому, что люди устали нападать друг на друга, или из-за того, что государи имеют в своих владениях неограниченную власть. Беспокойный дух, обуревавший наших предков, теперь склоняется к спокойствию. И для того, чтобы быть уверенным в верности подданных, уже не нужны цитадели. О крепостях же, которые должны сдерживать неприятеля, следует рассуждать несколько иначе.
И войска, и крепости для государей одинаково полезны. Ибо если они выступили против неприятеля с армией и потерпели поражение, то в этом случае необходимы крепости, дабы можно было отвести армию под защиту орудий, и если неприятель осадит крепость, то армия благодаря этому выиграет время и сумеет отдохнуть от ратных трудов. Государь же между тем, собрав войско, может освободить крепость от осады.
В последнюю Фландрскую войну между императором и Францией из-за крепостей обе стороны не могли тронуться с места, и во всех этих сражениях, в которых участвовало до ста тысяч человек, не было никакого результата ни для одной из сторон, кроме того, что один или два города оказались взяты. В следующих же походах они снова вели борьбу за эти ничтожные преимущества. Таким образом, если государство обладает сильными крепостями, то и длительная война ему не страшна, ибо ее результатом может быть лишь потеря десяти миль земли.
На открытом же поле одно поражение или два похода в состоянии дать кому-либо преимущество и поработить целое государство. Александр, Цезарь и Карл XII должны были свою славу приписывать тому обстоятельству, что они в завоеванных землях мало встречали укрепленных мест. Покоритель Индии в славных своих походах имел не более двух осад, равным образом и победитель Польши столько же имел осад. Принц Евгений, Виллар, Мальборо и Люксембург хотя и были великими генералами, однако крепости неким образом омрачали их славу победителей. Французы очень хорошо знают пользу крепостей, ибо от Брабанта даже до Дюфена создана цепь укрепленных мест, отчего владения Франции, примыкающие к Германии, кажутся пастью льва, усеянной двумя рядами грозных зубов. На этом я считаю, что доказательств в пользу крепостей высказано достаточно.
Глава XXI
Каким образом поступать государю, если он желает, чтобы его почитали
Эта глава Макиавелли содержит и благие мысли, и им противоречащие. Я намерен показать прежде его пороки, а потом подтвердить то, что он говорит похвального, после этого выскажу свое суждение относительно этого.
Автор приводит в пример поступок Фердинанда Арагонского тем, кто желает прославиться с помощью великих предприятий, отважных и чрезвычайных дел. Макиавелли ищет чудесного в дерзости попыток и в проворстве, с которым они осуществляются. Я и сам признаю, что это представляет собой нечто величественное, которое только в том случае бывает похвальным, если предприятие справедливо. Ты славишься, говорили скифские посланники Александру Великому, как истребитель разбойников, но ты сам величайший на земле грабитель, поскольку все завоеванные области ты разграбил и расхитил. Если ты бог, то должен смертным делать благое и не отнимать у них того, что они имеют; но если ты человек, то помни беспрестанно о том, кто ты таков!
Фердинанд Арагонский не был доволен тем, что начал войну; но также верно и то, что он использовал благочестие для того, чтобы скрывать свои намерения. Он, издеваясь над верностью присяге, ни о чем не говорил, кроме правосудия, и ничего не делал, кроме несправедливостей, что достойно всякого порицания.
Во-вторых, Макиавелли учит государя, чтобы его награждения и наказания были очевидны и чтобы все его действия носили знак его величия. Великодушные государи не будут иметь недостатка в славе, а особенно тогда, когда их щедрость будет стремлением их великой души, но не плодом их корыстолюбия.
Благость возвеличит их более остальных добродетелей. Цицерон говаривал Цезарю: в твоем счастье нет ничего более достойного, кроме того, что ты многих граждан можешь спасти. И нет пристойнее для твоей добродетели, нежели милость твоя к ним. Таким образом, назначаемые государем наказания должны быть меньшими, нежели преступления, а награды его всегда должны превосходить заслуги.
Теперь обратим внимание на кроющееся здесь противоречие. Доктор этой политической науки желает в данной главе подтвердить то, что государи должны соблюдать свои союзы, в восемнадцатой же главе он торжественно освобождает их от данного ими слова. Он поступает в этом случае как оракулы, которые об одной вещи говорят и то, и другое.
Но хотя Макиавелли обо всем, о чем мы здесь говорим, рассуждал несправедливо, он, однако, правильно отмечает, что государи должны следовать разуму, не вступая в союзы с более сильными, чем они, которые, вместо того чтобы оказывать помощь, могут покорить их государство.
В этом был довольно сведущ один великий германский монарх, который равно почитался и неприятелями, и друзьями. В то время, когда он со всем своим войском выдвинулся для помощи императору в войне против Франции, шведы ворвались в его земли. Министры его, получив известие об этом внезапном нападении, советовали ему призвать на помощь российского государя, однако владыка этот, смотря дальше, чем они, отвечал им: россияне подобны медведям, которых нельзя спускать с цепи, ибо затем посадить их на нее будет трудно. Таким образом, он сам защищал свою землю и никогда об этом не жалел.
Если бы я мог жить в будущие времена, то эту главу приумножил бы некоторыми рассуждениями, однако не имею такой возможности и не могу судить о поступках царствующих ныне государей. О некоторых вещах говорить необходимо, о других же следует молчать.
Макиавелли подробно описал то, что связано с нейтралитетом государя, равно как и то, что связано с его обязанностями. С давних времен убеждает нас ежедневный опыт в том, что государь, ни к той и ни к другой стороне не пристающий, подвергает свое государство произволу воюющих партий, его земли становятся театром военных действий и что он при своем нейтралитете всегда теряет и ничего не выигрывает.
Для государя существуют два способа возвыситься, один – это завоевание земель, если воюющий увеличивает пределы своего владения силой оружия, другой же – хорошее управление, если трудящийся в своей державе поддерживает искусства и науки, которые делают ее могущественной и благонравной.
Вся книга Макиавелли наполнена рассуждениями, относящимися лишь к первому способу. Но поразмыслим и о другом способе, который невиннее и справедливее первого, однако так же действенен.
Самые необходимые и нужнейшие для жизни людей науки – это земледелие, торговля и мануфактура. Науки же, делающие честь человеческому разуму, – геометрия, философия, астрономия, риторика, поэзия, живопись, музыка и ваяние, то есть все, что относится к свободным искусствам.
Но поскольку все государства очень различаются между собой, то в одном развито земледелие, в другом – разведение винограда, в одном – мануфактура, а в другом – торговля, в некоторых же государствах все они находятся в цветущем состоянии.
Государь, желающий предпринять для своего возвеличивания этот спокойный и приятный способ, должен всенепременно знать в тонкостях свое государство, чтобы ему понимать, какие из этих искусств лучше в нем могут развиваться и, следовательно, что ему надо делать для их поощрения. Французы и испанцы, видя недостаточное развитие своей торговли, старались изыскать средства ослабить торговлю англичан. Если им это удастся, то могущество Франции увеличится больше, чем если бы она завоевала двадцать городов и тысячу деревень. В этом случае Англия и Голландия, как два преуспевающих и богатейших государства, непременно падут, подобно больному, снедаемому болезнью.
Государство, изобилие которого заключается в хлебе и разведении винограда, должно соблюдать следующие правила: во-первых, ему следует свою землю сделать плодородной, чтобы даже самая малая часть ее приносила пользу. После этого следует помышлять ему о том, чтобы свои товары в большом количестве вывозить из государства, с небольшими издержками их транспортировать и продавать дешевле, чем другие.
Что же касается до разнообразных мануфактур, то они могут быть полезны и выгодны для государства. Посредством их государь снабжает своих жителей всем тем, что необходимо для их потребностей и изобилия, и соседи вынуждены будут покупать за деньги плоды этого трудолюбия. С одной стороны, мануфактуры полезны тем, что деньги не выходят за пределы государства, а с другой – споспешествуют тому, что государство постоянно имеет возможность получать новые товары.
Я всегда придерживался мнения, что недостаток в мануфактурах был причиной дальних странствий северных народов, готов и венедов, которые столь часто завоевывали полуденные страны. В древние времена в Швеции, Дании и во многих германских землях не знали ни о каком другом искусстве, кроме хлебопашества и охоты. Плодоносная земля в известном количестве разделена была между владельцами, которые ее обрабатывали и получали от этого пропитание.
Но поскольку в холодных странах человеческий род всегда был плодовитее, это послужило причиной того, что в одной земле жителей было вдвое больше, чем земля могла прокормить. Таким образом, не имеющие пропитания, собравшись все в одном месте, стали по необходимости разбойниками. Они грабили другие земли и сгоняли с них владельцев. Поэтому данные варвары в восточных и западных государствах ничего больше для себя не требовали, кроме одной только земли, которая могла им обеспечить пропитание. Ныне же северные земли не меньше населены, но их потребности удовлетворены гораздо в большей степени благодаря устройству мануфактур и других искусств, от коих целые народы имеют свое пропитание, которое они раньше другим способом вынуждены были добывать.
Эти средства способны сделать государство счастливым и считаются той вещью, которая должна быть вверена государю и которую он обязан распространять. Самый верный знак, что государство находится под мудрым и счастливым управлением – это развитие в нем искусств и наук. Это цветы, которые в тучной земле и благоприятном климате распускаются, в холоде и сухости же – исчезают.
Но чем еще государство может прославиться, как не науками, под его защитой процветающими? Времена Перикла более известны рассуждениями великих мужей, живших в Афинах, нежели битвами, в которых афиняне участвовали. Времена Августа более известны по Цицерону, Овидию, Горацию, Вергилию и известны еще изгнанием этого бесчеловечного императора, который бо́льшую часть своей славы должен приписывать Горациевой лире. Времена Людовика XIV более прославились из-за Корнеля, Расина, Мольера, Бойля, Декарта, нежели переходом через Рейн и теми осадами, при которых Людовик лично присутствовал, и победой под Турином, которую герцог Орлеанский одержал по приказу Мазарини.
Государи, награждая тех, от кого их государство получает славу, и поощряя славных мужей, посвятивших себя самоусовершенствованию и распространению, таким образом, владычества истины, тем самым воздают почести всему человечеству.
Блаженны те государи, которые сами упражняются в этих науках! Те, кои с Цицероном, римским консулом, отцом красноречия, провозглашают такие изречения, как: науки юношей питают и услаждают старость, они – украшение в счастье, прибежище и утешение в несчастье, они не препятствуют нам в странствовании, они с нами в домах и в пути и являются всегда и везде усладой нашей жизни.
Лоренцо Медичи, величайший муж своей нации, был миротворцем Италии и восстановителем наук. Его честность снискала ему доверие всех государей. Равным образом и Марк Аврелий, один из величайших римских императоров, был не менее счастлив и как герой, и как философ, который соединил истины строжайшего нравоучения с теми правилами, которые он сам предписал народу. Эту главу я заключаю следующими словами: государь, сопровождаемый правосудием, представляет мир храмом, в котором все честные люди исполняют должности священников.
Глава XXII
О министрах государей
Существуют два типа государей: одни из них управляют сами своими землями, другие же, наоборот, полагаясь на верность своих министров, позволяют им управлять собою. И эти министры оказывают на государей большое влияние.
Государи первого рода являются душой своих земель. Они многое делают как внутри государства, так и вне его. При этом они одновременно являются главными вершителями правосудия, военачальниками и казначеями. Они, по примеру Бога, который для исполнения своих повелений прибегает к помощи совершенных духовных созданий, окружают себя проницательными и трудолюбивыми мужами, осуществляющими все намерения государя и претворяющими постепенно все то, что им запланировано. Министры таких государей являются орудиями в руках мудрого и способного владыки.
Государи второго рода из-за нехватки разума и понимания погружаются в глубочайший сон равнодушия. Если держава, находящаяся в плачевном состоянии, с помощью мудрости министра будет восстановлена, тогда государь является только тенью, которая тем не менее нужна для того, чтобы олицетворять собою единство страны. При этом ничего лучшего, кроме хорошего министра, ему пожелать нельзя. Однако не так легко, как кажется, иметь хорошего министра. Для этого государю нужно очень хорошо знать того, кому он доверяет государственные дела. Насколько легко частному лицу скрыться от очей государя, настолько трудно государю избежать проницательности своих подданных. Государи второго рода, которые от природы сами не одарены способностью управлять, с помощью выбора хорошего министра могут восполнить этот свой недостаток.
Государь, который имеет способности к тому, чтобы управлять самостоятельно, не выполняет своего предназначения, если позволяет вместо себя управлять первому министру. Но и, наоборот, государь, не имеющий от природы таких дарований, озлобляет себя и свой народ, если ему не хватает ума отыскать такого разумного мужа, который мог бы вместо него нести бремя управления государством. Хотя природа и не одарила всех людей способностью совершать великие дела, однако каждый человек, если он только этого пожелает, может заметить эти способности в других людях и использовать для выгоды общества. Всем людям дана возможность судить о способностях друг друга. Солдаты рассуждают о добродетелях и недостатках своих офицеров, и при этом даже самые великие министры оцениваются своими подданными. Таким образом, государь, не способный оценить своих подданных, оказывается хуже обычных людей. Незнающий не может скрыть своего неразумия, напротив, коварный слуга может длительное время льстить своему государю, которого он обманывает для достижения своих собственных целей.
Разве мог Сикст V обмануть семьдесят кардиналов, которые его очень хорошо знали? С другой стороны, частному лицу очень легко ввести в заблуждение государя, который не может знать его в совершенстве.
Рассудительный государь может без всякого труда рассуждать о разуме и способностях людей, служащих ему; что же касается их бескорыстия и преданности, то об этом что-либо знать досконально ему невозможно.
Часто человек кажется добродетельным только потому, что у него не было случая обнаружить свои слабости, но при случае может оказаться, что он легко откажется от своей честности. Пока еще Тиберий, Нерон и Калигула не были возведены на престол, ничего плохого о них в Риме не было известно. Их пороки не обнаруживались, поскольку не было случая, который бы приоткрыл скрывающую их завесу.
Много было таких людей, которые изрядный разум и дарования сочетали с гнуснейшими и порочными душами, и, напротив, много было таких, которые, не обладая в высшей мере этими дарованиями, имели великое сердце.
Разумные государи для управления государственными делами внутри страны выбирали людей, имеющих честное сердце, и, наоборот, тем, кто славился остротою ума, поручали вести переговоры с представителями иностранных государств. Ибо внутри государства не требуется ничего, кроме порядка и правосудия, и для управления нужен лишь честный человек, но если необходимо побудить к чему-либо соседние державы, то здесь уместны не столько честность, сколько хитрость и остроумие.
Мне кажется, что государь, как бы он ни старался, не в состоянии наградить в достаточной степени тех, кто служит ему верно и с усердием. Польза государя, да и всех знатных лиц состоит в том, что они должны показывать свое великодушие в наградах и наказаниях. Ибо если министры поймут, что добродетель открывает для них путь к благополучию, то они не свернут с дороги благочестия, но предпочтут благодеяния своего владыки подкупу чужого двора.
Некоторые государи подвержены иному опасному пороку. Они часто с легкомыслием меняют своих министров, строго наказывая их за малейшую провинность.
Министры, честно выполняющие свои обязанности, не в состоянии скрыть от государя своих пороков, и чем рассудительнее государь, тем он их быстрее в состоянии распознать. Государи, которые не могут философски относиться к слабостям своих слуг, нетерпимы к их промахам и, отказывая министрам в должности, ввергают их тем самым в нищету и презрение.
Образованные государи лучше разбираются в человеческой природе. Они знают, что все люди имеют свои достоинства и недостатки, что большие способности могут сочетаться с великими пороками и, таким образом, находятся с ними в равновесии. Разумный государь должен все это уметь употребить себе на пользу. Поэтому он оставляет при себе своих министров, удаляя от себя лишь неверных, с их хорошими и плохими свойствами, предпочитая их тем, кого еще предстоит испытать. Государь уподобляется хорошим музыкантам, которые охотнее играют на том инструменте, крепость и слабость которого им более знакома, чем на новом, свойства которого им еще неизвестны.
Глава XXIII
Как государю избегать льстецов
Нет другой такой исторической книги, в которой уделялось бы столько внимания слабости государей к льстецам. Все желают по справедливости, чтобы государи любили правду и приучали бы себя к тому, чтобы ее выслушивать, но при этом часто ждут от них того, что противоречит их первоначальному желанию. Все считают, что государи должны быть настолько честолюбивы, чтобы стремиться снискать славу и совершать великие дела, и в то же самое время хотят, чтобы они были настолько равнодушны, чтобы избегать наград за свои достижения. Та причина, которая побуждает их искать похвалы, должна склонять также и к тому, чтобы ее презирать. Это означает требовать слишком многого от человека. Поэтому от государя требуется более властвовать над собой, чем над другими.
Государи, которые не заботились о своей славе, были или равнодушны ко всему, или чересчур сладострастны, или слишком мягкосердечны. Много имелось государей, которые не были одухотворены никакой добродетелью. Хотя и свирепые тираны старались снискать себе похвалу, однако у них это было вызвано суетностью и стремлением к совершению различных злодеяний. Они желали похвалы, но вместо этого заслуживали презрение. Для злонравного государя лесть бывает смертоносным ядом, для государя же, прославившегося заслугами, лесть – это лишь небольшая ржавчина на его славе. У разумного правителя излишняя лесть вызывает лишь озлобление против льстецов, и он удаляет их от себя.
Кроме того, есть и другой род лести. Он был свойствен софистам, которые прославились своим красноречием. Эта лесть укрепляет страсти. Она жестокости придает вид правосудия, расточительности придает обличие щедрости. Попадая под обаяние этой лести, можно все пороки скрывать под покровом свободного времяпрепровождения и веселья, и, наконец, это красноречие возвеличивает пороки, чтобы тем самым увенчивать славой порочных героев. Многие из людей внимают этой лести с удовольствием, ибо, оправдывая их вкус, она помогает избежать обвинений в несправедливости. Нельзя, чтобы государи поступали сурово с тем, кто хвалит те достоинства, в наличии которых у себя государи не сомневаются. Такого рода лесть является самой тонкой. Она не описывает побед государя, как это делают историки, она не поет государю дифирамбы в витиеватых предисловиях, не ослепляет государя высокопарными напоминаниями о его успехах, но, приняв вид истины и высокого чувства, нежно отворяет вход в его сердце притворной добродетелью и справедливостью. Как может государь, будучи великим мужем и героем, не внимать той истине, которая ввиду своей отстраненности не позволяет прогневаться на льстеца, из уст которого она исходит? Как можно было Людовику XIV, который знал, что только одна его осанка внушает страх подчиненным, и находил в этом удовлетворение, прогневаться на одного своего старого офицера, который, говоря с ним, дрожал, заикался, останавливался в речах и напоследок провозгласил: «По крайней мере, Ваше Величество, я не трепещу так перед вашим неприятелем!»
Государи, перед тем как они получили власть, были такими же людьми, как и все остальные, и поэтому они могут припомнить то, какими они были ранее, и это убережет их от яда лести. Те же государи, которые всю жизнь правили державой, с самого младенчества, как боги, питались фимиамом. Поэтому лесть для них жизненно необходима.
По моему мнению, было бы справедливее соболезновать государям в этом отношении, нежели осуждать их. Льстецы, а тем более клеветники заслуживают проклятия и ненависть всего света, равно как и те, кто, утаивая от государей истину, становятся в один ряд с его неприятелями. Траян с помощью похвал Плиния Младшего поощрялся к добродетели; в противоположность этому, Тиберий благодаря лести своих сенаторов только укрепился в злодеяниях.
Глава XXIV
Отчего итальянские государи лишились своих земель?
Притча о Кадме, который посеял зубы убитого змея, и из них выросли воинственные народы, истребляющие друг друга, является хорошей иллюстрацией того, что представляли собой итальянские государи во времена Макиавелли. Лживые клятвы и измены, которые были для них не в диковинку, уничтожили их полностью. Если читать итальянскую историю конца четырнадцатого или начала пятнадцатого века, то в ней нельзя найти ничего иного, кроме свирепости, наглости, пренебрежения обязательствами, беззаконных завоеваний, тайных убийств, словом – одни только гнусные злодеяния, одно упоминание о которых заставляет содрогаться сердце.
Если по примеру Макиавелли попробовать упразднить правосудие, то за этим последовало бы истребление всего человечества: ведь беззаконие могло бы в короткое время все государства обратить в пустыню. Беззаконие и варварство итальянских государей было причиной того, что они лишились своих земель. Ложные правила Макиавелли, без сомнения, могут привести к гибели тех, кто настолько глуп, что желает им следовать.
Я ничего не утаиваю. Подлая трусость этих итальянских государей вместе со злостью во многом способствовала их гибели. Бесспорно, что слабость неаполитанских королей была причиной их падения. Кто бы ни говорил, что при оценке этих событий он пользуется некими правилами политической науки, однако, при всем том, ему придется против своей воли прибегнуть к правосудию.
Я спрашиваю Макиавелли, что он имеет в виду, когда говорит: если в государе, который только взошел на престол, то есть который беззаконно получил его, обнаруживаются разум и заслуги, то народ охотнее подчиняется ему, нежели тому, кто своей властью обязан праву рождения. Ибо люди больше восхищаются настоящим, чем прошлым, и если оказывается, что это изменение улучшает их жизнь, тогда уже они больше ничего для себя не желают.
Признает ли Макиавелли тем самым, что народ из двух храбрых и разумных мужей наглого и беззаконного победителя предпочитает законному государю? Или понимает он под этим государя без добродетелей и отважного разбойника, который не имеет недостатка в способностях? Что касается первого предположения, то такое вообще невозможно, поскольку не сочетается со здравым смыслом. Любовь народа к тому человеку, который действует против закона, чтобы стать их повелителем, и который в остальном никаких заслуг не имеет, сомнительна. Ибо что заставило бы предпочесть его законному государю? Поэтому и последнее предположение Макиавелли неверно.
Ибо чего можно ждать от такого человека, который начинает свое правление со злодеяния, как не тирании? Может ли муж, узнавший в день свадьбы о неверности своей жены, иметь надежду, что она будет ему верна в дальнейшем?
Макиавелли сам себе противоречит в этой главе. Он говорит, что без любви народа, без поддержки знатных лиц и без армии, находящейся в хорошем состоянии, невозможно государю взойти на престол. Справедливость принуждает его признать это, но он уподобляется тем проклятым духам, о которых богословы говорят, что они хотя и исповедуют Бога, однако не перестают Его при этом поносить.
Если какой государь желает снискать любовь народа и знати, то ему следует быть дружелюбным и благостным, имея при этом достаточно сил для того, чтобы нести на себе бремя правления.
Должность государя подобна всем остальным. В каком бы человек ни состоял звании, если он несправедлив, то он никак не сможет обрести доверие других людей. Самые неправедные ищут всегда общества честных людей, подобно тому, как самые неспособные стремятся оказаться в компании знающих и разумных. Разве можно быть справедливым самому незначительному бургомистру, если государь имеет право на злодеяние? Кто хочет расположить к себе людей, должен обладать такими свойствами, которые я назвал, а тот, кого описал Макиавелли, только и может, что стремиться к возвышению себя самого за счет других.
Вот каков оказался наш политический наставник со сброшенной маской. Муж, который в свое время почитался славным, которого хотя и считали опасным многие министры, однако, при всем том, его правилам следовали. До сих пор никто не дал ему достойного ответа, и никто не обвинил еще его в тех злодеяниях, которые были совершены по его наущению.
Насколько счастлив был бы тот, кто истребил бы последователей Макиавелли! Я показал, как скверно составлено его учение, теперь же все государи земли должны посрамить это учение своими делами. Они обязаны избавить свет от ложных понятий, которые восходят к этой политической науке. Политическая наука должна быть учебником мудрости для государей, но не такой, какой является наука Макиавелли, которая годится только в учебники обманщикам. Государи должны истреблять хитросплетения и неверность в отношениях между собой, стремиться к распространению силы, честности и откровенности, которые, если говорить прямо, пока можно найти в немногих монархах. Они обязаны самим делом доказать то, что так же мало стремятся к захвату областей соседних государств, как полны решимости сохранить собственные земли. Государь, желающий всем завладеть, подобен тому человеку, который обременяет свой желудок пищей так, что он всего переварить не в состоянии, и наоборот, государь, довольствующийся тем, что он хорошо своим государством управляет, уподобляется человеку, питающемуся умеренно, у которого желудок работает безотказно.
Глава XXV
О влиянии фортуны на дела этого мира и о том, как можно противостоять ему
Вопрос о человеческой свободе содержит в себе одну из тех задач, которая подвигла многих философов к размышлениям и которую пытались решить многие богословы. Защитники свободы говорят: если люди не имеют последней, тогда Бог действует в них; следовательно, с помощью человека он осуществляет убийство, воровство и все злодеяния, что никак не соответствует его святости. Более того, если всевысочайшее Существо будет отцом беззаконий и причиной всех несправедливостей, тогда преступников не следует наказывать, следовательно, нет на свете ни злодеяний, ни добродетели. Но поскольку это гнусное предположение противоречиво в себе самом, то не остается ничего иного, как допустить существование свободы.
Противники этого скажут, что в этом случае Бог уподобляется архитектору, который действует в темноте, если он при сотворении мира не знал того, что в нем будет происходить. Часовой мастер, скажут они, знает действие даже самой малейшей детали в своих часах, ибо он знает то движение, которое придал этому механизму, и для чего он сделал каждую шестеренку. И Бог поэтому, как бесконечное и премудрое Существо, не должен быть бессильным свидетелем человеческих действий. Как можно, чтобы Бог, все дела которого несут на себе печать Его порядка и который все вещи подчинил постоянным и неизменным законам, только одного человека мог сделать неподвластным. В этом случае не Божественное Провидение управляло бы миром, но человеческое своенравие. Поэтому из человека и Бога надлежит избрать того, кто является источником закономерного движения. Понятно, что скорее человека следует признать ведомым, поскольку именно он подвержен слабости и непостоянству. Таким образом, разум и слабости являются той цепью, с помощью которой десница Провидения управляет человеческим родом, чтобы вести его через препятствия, которые предопределены вечной премудростью.
Таким образом, приближаются они к одной пропасти, когда стремятся избегнуть другой. Философы взаимно ввергают себя в бездну нелепостей; богословы же борются во мраке и из любви к нему себя проклинают. Эти партии сражаются между собою так же, как некогда боролись карфагеняне с римлянами. Когда первые опасались увидеть римское войско в Африке, то переносили пламя войны в Италию, и когда в Риме от Ганнибала, которого римляне боялись, стремились избавиться, то посылали Сципиона с легионами под Карфаген. Философы, богословы и многие «герои силлогизмов» имеют те же самые качества, что и французы. Они во время приступа храбры, но могут вдруг проиграть, если не позаботятся о защите. Один из остроумнейших людей говорил по этому поводу: Бог является отцом всех сект, ибо Он дал всем равное оружие, одну добрую и одну худую сторону.
Макиавелли, заимствуя вопрос о свободе и предопределении из метафизики, включил его также и в политическую науку. Однако эта тема не дает ему никакого материала, который бы подходил для учения о государстве. Здесь бесполезно спрашивать о том, что является причиной происходящего: свобода, удача или случайность. Единственно, о чем мы должны помышлять, так это о совершенствовании разума.
Счастье и случай – это слова, которые зависят от чувства. Они, по-видимому, обязаны своим происхождением глубокому неведению: эти имена даются вещам тогда, когда причины произошедшего еще неизвестны.
То, что простой народ называет счастьем Цезаря, является не чем иным, как собранием всех тех приключений и обстоятельств, которые сопутствовали намерениям этого честолюбивого государя. Но что подразумевалось под несчастьем Катона, то было случившимися с ним внезапными неудачами, а за ними так быстро последовали несчастья, которые он не мог предвидеть и отвратить.
Что следует разуметь под словом «рок», нельзя объяснить иначе как на примере игры в кости. Бывает, что мне вместо двенадцати выпадает семь очков. Если с помощью естественных причин рассмотреть то, что последовало за бросанием, то надо иметь необычное зрение, чтобы увидеть, какое положение получали кости в стакане. Один раз или более они переворачивались? Достаточное ли движение они получили? Собрав все эти причины воедино, мы получим то, что называют случаем или роком.
Как долго будем мы, люди, ограниченными существами, которые понятия не имеют о том, что они называют роком? Мы обязаны исследовать естественные причины, однако жизнь наша столь скоротечна, что разум не в состоянии все это согласовать между собой.
Я намерен представить некоторые примеры и с их помощью ясно доказать, что не может человеческий разум все предвидеть. Первый пример – это внезапное нападение на город Кремону, которое с необыкновенной смелостью и остроумием задумал принц Евгений и которое он с чрезвычайной отвагой осуществил. Но что за этим последовало? Его намерение ему изменило. Принц Евгений вошел в город утром по каналу для нечистот, который был ему показан одним из священнников. Он, вне всякого сомнения, захватил бы город, если бы ему не помешали два случая. Во-первых, городской полк вышел на учения раньше обычного и удерживал участок прорыва неприятеля до подхода остального гарнизона. Ошибся и тот проводник, который принца Водемонта должен был подвести к городским воротам, поэтому, когда этот принц подошел к городским воротам, было уже поздно.
Другой пример, который я хочу привести, касается заключения мира, то есть событий, которые произошли в конце войны за Испанское наследство между Англией и Францией. Ни министры императора Иосифа, ни самые великие философы и искуснейшие политики не могли предвидеть того, что пара перчаток может изменить судьбы всей Европы. А произошло следующее.
Герцогиня Мальборо была тогда гофмейстериной при королеве Анне, в то самое время, когда ее супруг в брабантском походе пожинал лавры и богатство. Герцогиня с помощью милости королевы поддерживала интересы мужа при дворе, а он своими победами возвышал свою супругу. Таким образом, пока она была при королеве, противостоящие герцогу Мальборо тори не могли преуспеть в стремлении заключить мир. Но герцогиня лишилась благоволения королевы из-за ничтожной вещи. Королева и герцогиня заказали одинаковые перчатки. Нетерпение заставило герцогиню принудить перчаточницу изготовить ее пару быстрее, чем королевскую. С другой стороны, и королева желала получить свою пару раньше герцогини. Между тем одна из противниц герцогини при дворе уведомила королеву о желании Мальборо получить перчатки раньше нее. Королева с этого времени хотя и продолжала смотреть на герцогиню как на наперсницу, однако уже не могла мириться с ее гордостью. И наконец, когда мастерица пожаловалась королеве на то, что герцогиня принуждает ее сделать перчатки раньше, королева окончательно разгневалась. Такое ничтожное событие имело следствием неприятности, которых стоит ожидать от королевской немилости. Тори воспользовались случаем, чтобы укрепить позиции своей партии при дворе.
Вместе с немилостью королевы к герцогине Мальборо оказались в немилости при дворе и виги, и те, кто представлял императора и его союзников при английском дворе. Таким образом Провидение смеется над всей мудростью и величием человека, показывая, что столь смехотворные причины оказываются в состоянии изменить судьбы монархий.
В результате женщины избавили Людовика XIV от таких обстоятельств, в которых ни его остроумие, ни армия, ни вся его сила не могли бы ему помочь. Именно они принудили союзников заключить мир против их воли.
Такого рода случаи очень редки, и они не могут принизить человеческий разум. Они подобны тем болезням, которые, хотя и причиняют нам неприятности, все же не могут помешать наслаждаться телесным здоровьем.
Поэтому необходимо, чтобы власть имущие стремились совершенствовать свой разум. Однако этого недостаточно; для того, чтобы быть удачливым в делах, нужно уметь соотносить свои действия с обстоятельствами, а это бывает очень трудно.
Вообще я говорю о двух типах людей, о тех, кто обладает энергичным и медлительным характером. Это различие в характерах имеет свои следствия. Государь не может, подобно хамелеону, изменять свое обличие. Иные времена способствуют людям дерзновенным, которые, казалось бы, рождены для битв, войн и всякого рода возмущений. Беспокойный характер и недоверчивость, свойственные многим великим государям, дают возможность неприятелю воспользоваться их несогласием. Таким образом междуусобицы американских индейцев помогли Фердинанду Кортесу покорить Мексику.
В другие времена мир не развивается так быстро. Он требует, чтобы им управляли с послаблением и кротостью. Тогда ничего от правителя не нужно, кроме разума и предосторожности, и в управлении господствует благословенная тишина, которая наступает, как правило, после великого волнения.
В такое время переговорами добиться можно гораздо большего, чем войнами, и то, что не достигается оружием, может быть получено с помощью пера и чернил. Но чтобы великий государь во всех случаях мог добиваться своего, ему следует учиться у разумного кормчего.
Если бы полководец в соответствующее время был отважным и осторожным, он мог быть почти непобедимым. Фабий превосходил Ганнибала только своей медлительностью. Этот римлянин знал совершенно точно, что карфагеняне имели недостаток в деньгах и нуждались в пополнении войска и что он, не вынимая меча из ножен, может победить всю армию, которая с каждым днем таяла от голода и лишений. Политика же Ганнибала состояла в стремлении к сражению. Власть его опиралась на случай, от которого он ожидал очень скорых выгод. Он заставлял людей подчиняться, давая почувствовать им свою силу в ужасных и вспыльчивых поступках.
Если бы баварский курфюрст и маршал де Таллар в 1704 году не выступили из Баварии к Бленхейму, то они, без сомнения, овладели бы всей Швабией, поскольку союзная армия из-за недостатка в съестных припасах не могла более находиться в Баварии. Ей необходимо было немедленно отступать к Майну и затем распустить все свое войско. Это не случилось из-за того, что курфюрст решил дать сражение, и это его решение стало причиной того, что Бавария потеряла земли между Оберфальцем и Рейном.
Не принято говорить о том немыслимом количестве солдат, которые гибнут на войне, но только о тех, кому сопутствовало счастье. Здесь происходит то же самое, что и со сновидениями и прорицаниями, ибо из тысяч предсказаний, преданных совершенному забвению, вспоминаются лишь те, что исполнились на деле. Происхождение вещей следует рассматривать по их причинам, но не причины выводить из вещей.
Из этого следует, что народ при дерзновенном государе на все отваживается потому, что он находится в постоянной опасности, осторожный же государь, если он неспособен к великим делам, больше, кажется, склонен к делам, связанным с внутренним управлением. Поэтому один из них дерзает, а другой сохраняет.
Если же и тот, и другой желают прославиться, то им следует родиться в соответствующее их характеру время, в противном случае их дарования будут для них больше вредны, нежели полезны.
Каждый разумный человек, а особенно те, кому выпало властвовать, должны выработать план своего поведения, где все действия были бы сопряжены друг с другом, наподобие математического доказательства. Тогда можно было бы все случаи обращать в свою пользу.
Но где такие государи, которые обладают столь редкими дарованиями? Государи всего лишь люди, и поэтому тот тип поведения, когда они соответствуют любым обстоятельствам, невозможен. Народ довольствуется делами великих государей, трудами, которые они осуществляют по мере своих сил. Наисовершеннейшие из них – те, которые далеки от науки управления, преподанной Макиавелли. Их пороки бывают терпимы, если они уравновешены многими замечательными деяниями. Надо помнить всегда о том, что в мире нет ничего совершенного и что заблуждение свойственно всем людям. Наисчастливейшим является то государство, где взаимная забота государя и подданных делают общественную жизнь приятной и легкой, без чего человеческое существование становится несносным бременем.
Глава XXVI
О разного рода переговорах и о тех причинах войны, которые можно назвать законными
Мы рассмотрели в этом сочинении несправедливость тех правил, которыми Макиавелли хотел привлечь нас на свою сторону. Вместо добродетельных людей он ставил нам в пример злобных и беззаконных правителей.
Я старался отделить пороки от добродетелей и избавить свет от тех заблуждений, которые он заимствует из этой политической науки для государей. Я заметил лишь, что истинная наука правления должна состоять в том, чтобы превзойти своих подданных в добродетели, дабы они не были вынуждены проклинать у других то, к чему они своими примерами подают повод. Я показал, что недостаточно только утверждения своей славы и действий для достижения той славы, которая видна всякому; но я сказал, что нужны такие поступки, которые относятся к благоденствию рода человеческого.
Я намерен еще присовокупить к этому два рассуждения, одно из которых касается переговоров, а другое заключает в себе побуждения к сражению, которые можно назвать законными.
Министры государей, находящиеся при иностранных дворах, являются не кем иным, как привилегированными разведчиками, которые следят за поступками тех государей, к которым они отправлены. Они должны выведывать их намерения, исследовать их предприятия и предвидеть их действия, чтобы в надлежащее время поставить об этом в известность своих владык. Главная причина, для чего они отправляются к иностранным дворам, – укрепление союза. Однако вместо того, чтобы быть опорой мира, они нередко становятся орудиями войны. Они употребляют лесть и обманы, чтобы выведать у чиновников их политические тайны. Слабых склоняют они на свою сторону интригами и угрозами, кичливых – словами, а корыстолюбивых – подарками. Словом, они создают иногда столько зла, сколько могут сделать, думая при этом, что они, совершая грех по должности, находятся в безопасности.
Государи должны оберегать себя от хитрости этих шпионов. Если дело заключается в том, чтобы заключить союз, то в этом случае государь должен быть гораздо осторожнее, чем во всех остальных. Поэтому следует с величайшим тщанием рассматривать те положения, которые составляют основу договора, чтобы впоследствии не возникло препятствий к их выполнению.
Что касается договора, все пункты которого в тонкостях описаны, то при его выполнении нередко они начинают приобретать совершенно иной вид. Ибо то, что в нем показано как выгода, на деле оборачивается многими бедами, приводящими к разорению государства. Поэтому требуется, чтобы в договоре все выражения были ясны. И всегда строгий грамматик должен в государе предшествовать искусному политику, дабы различие между словами и действительным содержанием договора не имело места.
Поэтому надлежит политической науке принести пользу в том, чтобы обучать желающих заключать союзы избегать тех погрешностей, которые возникают из-за торопливости государей. Они, зная об этих погрешностях, имели бы время для полезных размышлений.
Не все переговоры ведутся достойными министрами, часто посылаются известные персоны, не состоящие в публичной службе, они имеют свободу по-своему толковать некоторые положения, поскольку не связаны службой с государем. Подготовка к заключению мира после последней войны императором и Францией велась таким образом, что о том не знали ни государство, ни армия, ни флот. Он был заключен у одного графа (фон Нейвида), владения которого находятся на Рейне.
Виктор Амадей, бывший в свое время самым искусным и хитрым князем, умел скрывать свои предприятия гораздо лучше, чем все остальные. Его хитрости не один раз приводили Европу в недоумение, из которых памятна одна, совершенная маршалом Катина́, который, одевшись в монашеское платье, в образе привидения королевской души отвлек Амадея от императора и склонил на сторону Франции. Эта сцена между королем и генералом была разыграна так искусно, что последовавший договор между Францией и Савойей стал для всей Европы неожиданным политическим шагом.
Я не намерен ни оправдывать поступок Виктора Амадея, ни порочить его, тем более приводить его в пример государям. Я только нашел в нем достойную похвалы сообразительность и молчаливость. Эти свойства бывают нужны великому государю, если употреблять их на благое дело.
Общим правилом является то, что министров, обладающих способностью понимания ситуации, следует использовать для важных переговоров, льстивых – для подстрекательства к войне, а обаятельных – для снискания любви. Однако все они должны быть прозорливы, чтобы уметь тайну прочитывать по лицу и чтобы от их проницательного взора ничего не могло укрыться.
Однако же лесть и хитрость не следует употреблять без нужды. С этим бывает то же самое, что и с пряными кореньями: ежели употребить их в чрезмерном количестве, то они затмят вкус, и язык, к ним привыкший, не сможет почувствовать их пряности.
Честность же необходима всегда. Она подобна простой и естественной пище, которая всякому организму полезна и укрепляет тело, не распаляя его.
Государю, честность которого известна каждому, без сомнения, будет доверять вся Европа. Он без обмана будет счастлив и могуществен – лишь благодаря своей добродетели. Спокойствие и благоденствие государства являются целью, в которой все способы управления сходятся воедино. И они же являются целью всех переговоров.
Спокойствие Европы основывается на мудром равновесии, когда сила одних монархий сдерживается силой других. Итак, если это равновесие уничтожить, тогда следовало бы бояться смены образа правления в государствах и падения королей, которые обессилили себя распрями. Закончилось бы это все учреждением новой монархии.
Наука управления требует от европейских государей того, чтобы они не забывали заключать договоры и соглашения. Иначе как они справятся с честолюбием власти и уберегутся от тех, кто сеет в их душах эти семена? Вспомним об одном консуле, который, желая доказать необходимость согласия, схватил за хвост лошадь и безо всякого успеха пытался его оторвать. Но он добился того, чего хотел, выщипав хвост по одному волоску. Это наставление для некоторых государей нынешнего времени столь же необходимо, как и для римских легионов. Ничто не может сделать государства изобильными, и ничто не в состоянии сохранить в Европе мир и спокойствие, кроме согласия государей.
Сколь счастлив был бы мир, если бы в деле сохранения правосудия и восстановления между народами мира и согласия не было бы иного средства, кроме переговоров. Тогда вместо оружия и стремления уничтожить друг друга государи прибегали бы только к разумным доводам. Однако печальная необходимость нередко принуждает государей избирать для себя жестокую стезю.
Бывают случаи, что свободу народа, угнетаемого несправедливым образом, следует защищать оружием и государь благоденствие своего народа должен доверить судьбе. В этом случае справедливо то, что удачная война может привести к удачному миру.
Причина войны делает ее справедливой, либо наоборот. Страсти и честолюбие государей часто ослепляют их, приукрашивая самые неприглядные действия. Война является крайним средством, к которому прибегает государь, не имея другого выхода.
Война ведется часто ради защиты, и такая, безусловно, является самой справедливой из всех войн.
Нередко война ведется для сохранения того права государя, на которое покушаются другие. Таким образом, он свое право защищает мечом. И война должна доказать справедливость его доводов.
Война бывает также с далеко идущими планами, и государь поступает в этом случае разумно, ежели ее начинает. Правда, хотя это и является войной жестокой, однако он бывает справедлив в этом случае. Если бы ныне безмерная сила какого-либо государства угрожала всему миру, разумным стал бы поступок государя, который стремился бы удержать течение этой реки. Если гроза собирает облака в кучу и молния предвещает непогоду, и один государь этой грозе противиться не в состоянии, то он соединяется со всеми, кому грозит такая же опасность. Если бы египетские, ассирийские и македонские правители соединились в союз против римской силы, то она никак не смогла бы покорить эти государства. Разумный союз и скорая война могли бы сдержать честолюбивое намерение, исполнение которого весь мир заключало в оковы.
Разумение требует того, чтобы малое зло предпочитать большому и вместо неизвестного избирать известное, поэтому было бы гораздо лучше, чтобы государь, коли это в его воле, вступал в жестокую войну для снискания лавров, нежели дожидался опаснейших времен, когда объявление войны может лишь на несколько минут отсрочить его рабство и падение. Во всякое время справедливо то правило, что лучше упреждать других, нежели быть упрежденным ими. В таких случаях удача всегда сопутствовала великим мужам.
Государи бывают замешаны в войну своих союзников и вынуждены в соответствии со своим договором представить вспомогательное войско. И поскольку никому из европейских великих государей, чтобы самостоятельно противостоять врагу, без союзов обойтись невозможно, то обязываются они в случае нужды помогать друг другу, что, в самом деле, способствует их безопасности. События показывают, кто из них вкушает плоды этого обязательства. Счастливый случай бывает благосклонен одному, а выгодное обстоятельство является опорой для другого, поэтому честность и разумение требует от государей равного исполнения своих обязательств, тем более что союз призван защитить их народы.
Итак, отсюда следует, что справедлива будет та война, которая ведется для того, чтобы противостоять нападению, сохранять права и защищать свободу. Великий государь, ведущий войну такого рода, не может ставить себе в упрек пролитие крови. Он поступает в этом случае так, как ему следовало, поскольку в подобных обстоятельствах война – меньшее зло, чем мир.
Это заставляет меня вспомнить о тех государях древности, которые делали своим промыслом торговлю своим народом, его свободой и кровью. Их дворы походили на помещение для аукциона, где они продавали тем больше людей, чем больше им обещали денег. Эти государи думали не о союзниках, а лишь о своей выгоде. Долг солдата состоит в том, чтобы защищать свое отечество. Если же его отдавать внаем другим государям, как некоторые одалживают собак, то в этом случае он поступает во вред себе и тем самым боеспособности своего государства. Говорят, что нельзя продавать священных вещей; однако что может быть священнее человеческой крови?
Что касается религиозной войны, то она происходит внутри государства почти всегда от недостаточного разумения государей. Если он поддерживает одно вероисповедание, другое же, наоборот, стремится притеснить, особенно если он притесняет религию, пользующуюся поддержкой в народе, то это способствует еще большему разобщению верующих и разжигает пламя большой войны.
Если же великий государь печется об управлении гражданами и предоставляет каждому пользоваться свободой совести и если он всегда является только государем, не делая никогда себя священником, тогда он имеет верное средство уберечь свое государство от возмущений, которые разжигаются воинствующими богословами.
Религиозные войны, ведущиеся за пределами государства, вздорны и несправедливы в высочайшей степени. Поистине, разве можно считать справедливой войну, которую мог бы вести Карл Великий, заставляя все народы от Греции до Саксонии принимать христианство. Сумасшествия крестовых походов больше не существует, и пусть хранит нас небо от повторения этого.
Вообще, всякая война приносит столько несчастий и пагубных следствий для государства, что государи должны очень хорошо подумать, прежде чем вступать в нее. Я уверен в том, что если бы государи могли представить те беды, которые уготованы народам объявлением войны, то они были бы более ответственны в принятии решения о том, следует ли начинать ее или нет. Однако воображение их не простирается так далеко, чтобы увидеть будущие несчастья народа. Как можно государям не понимать, какие бедствия несет с собой война: народ угнетается налогами, страна лишается многих молодых людей, неприятельский меч и пули пожирают народ толпами, раненые и искалеченные, лишившиеся средств пропитания, гибнут в нищете, и, наконец, скольких полезных граждан теряет государство!
Государи, считающие подданных своих рабами, без всякого милосердия используют их в войне и лишаются их без сожаления, напротив, государи, считающие граждан равными себе и являющиеся душой народного тела, берегут жизни своих подданных.
В заключение этого моего сочинения прошу монархов не обижаться на ту свободу, с которой я все это изложил. Я ставил своей задачей говорить истину, с тем чтобы пробудить добродетель, никому не делая снисхождения. О царствующих ныне государях я столь высокого мнения, что полагаю их достойными правды. Что же касается Нерона, Александра VI, Цезаря Борджиа и Людовика XI, то этого о них сказать не могу. Слава Богу, что мы уже не видим среди европейских государей людей такого типа. О них ничего нельзя сказать иного, кроме того, что в подобных тиранах следует порицать все позорящее честь правителя и попирающее справедливость.
«Бешеный Бисмарк»
Отто Бисмарк, один из самых известных политических деятелей XIX века, родился 1 апреля 1815 года. Биографы Бисмарка отмечают совпадение года его рождения и проведения Венского конгресса. Территориальное деление Европы и система безопасности, определенные на этом конгрессе, будут изменены именно благодаря стараниям Отто Эдуарда Леопольда фон Бисмарка. Последствия политики «железного канцлера» скажутся через 16 лет после его смерти, когда начнется Первая мировая война. Это позволяет причислить Бисмарка не просто к величайшим дипломатам XIX столетия, а к тем людям, которые определили характер современности. Отто Бисмарк был для Пруссии, а затем и для Германии не просто высокопоставленным дипломатом. Этот человек сосредоточил в своих руках всю полноту власти; в последние годы жизни кайзера Вильгельма I она была почти неограниченной. В конечном счете можно сказать, что борьба, которую вел Бисмарк за влияние на кайзера, окончилась полной победой канцлера. Он произносил речи от имени императора, писал письма, на которых Вильгельм I ставил свою подпись. В этой битве за власть, которую Отто Бисмарк вел сначала с прусским ландтагом (парламентом), затем с союзным сеймом, с окружением Вильгельма I, канцлеру не дано было насладиться плодами своей победы. Вскоре после того как влияние Бисмарка на кайзера стало абсолютным, престарелый император скончался. Почти через два года после этого последовала вынужденная отставка Отто Бисмарка. Абсолютная власть, которая нужна была канцлеру для проведения жизненно важных политических решений, сама по себе оказалась фантомом, исчезнувшим почти сразу после достижения искомой цели.
В деятельности канцлера не имелось окончательных целей. Бисмарк был мастером комбинаций, результат которых оказывался исходным моментом для следующего предприятия. Обычно, говоря о политическом деятеле, используется понятие «суд истории» – речь здесь идет о своего рода символических весах, на которых взвешиваются удачи и неудачи политика. В этом отношении у Отто Бисмарка есть несомненная заслуга: объединение Германии. Этого он добился через восемь лет после того, как стал главой прусского кабинета министров. Ни один из других его успехов не может сравниться с этим. Более того, после формального провозглашения Германской империи канцлер продолжал работать на превращение ее в единое государство, действуя постепенно, шаг за шагом, умело приноравливаясь к изменению политической конъюнктуры в Европе.
В не так давно вышедшей биографии Отто Бисмарка В. Чубинский сделал замечательную подборку из его речей и интервью, в которой довольно ясно прослеживается отношение «железного канцлера» к собственной роли в германской и европейской политике: «Политика не наука, но, конечно, такой вид искусства, для занятия которым требуется опыт»; «было бы зазнайством с моей стороны, если бы я захотел утверждать, что я предвидел и подготовил весь ход истории. Историю вообще нельзя делать, но из нее можно научиться тому, как следует руководить политической жизнью большого народа в соответствии с его развитием и его историческим предназначением… Впрочем, для этого требуется еще больше – свобода от предубеждения, скромность и отказ от некоторых любимых идей, и это в большей степени, чем высокомерный интеллект, который полагает, что может все предвидеть и все знать»; «…политика… сама по себе не является логикой и точной наукой, она представляет собой способность выбирать в каждый изменяющийся момент ситуации наименее вредное и самое целесообразное решение»; «…политика – задача, с которой, собственно, имеет сходство только плавание по неизвестным морям. Не знаешь, какой будет погода, какими будут течения, какие придется пережить бури. В политике к этому добавляется, что человек существенным образом зависит от решений других – решений, на которые он рассчитывал, а они потом не состоялись; что никогда нельзя действовать полностью самостоятельно. А если друзья, от чьего мнения зависишь, меняют свое мнение, от чего никто не может быть гарантирован, то не удается весь план. Итак, позитивные начинания в политике чрезвычайно трудны, и если они удаются, то нужно поблагодарить Бога, что он дал на это свое благословение, и не торговаться по поводу мелочей, которых тому или иному не хватает, а принимать ситуацию такой, какой ее делает Бог. Ибо человек не может создавать поток времени и им руководить, он может лишь плыть по нему и править судном с меньшей или большей опытностью и умением, может потерпеть кораблекрушение и сесть на мель, но также и достичь хорошей гавани…».
В начале своей политической карьеры Бисмарк был ярчайшим представителем померанского юнкерства. От рождения он обладал неукротимым нравом. Биографы насчитывают 28 дуэлей, на которых дрался юный Бисмарк, приобретший в итоге прозвище «Бешеный». Годы учебы и небольшой опыт чиновничьей деятельности нисколько не смягчили характер будущего канцлера. Между тем за буйным нравом скрывались искренняя убежденность в незыблемой ценности прусских порядков, опирающихся на юнкерство, вера в незыблемость власти прусского короля и аристократических институтов. Будучи избранным в 1847 году в прусский ландтаг, Бисмарк сразу заявил о своих монархических убеждениях. Его реакция на революцию 1848 года привлекла к нему особое внимание королевского окружения. Бисмарк, вооруживший своих крестьян и искавший встречи с королем для того, чтобы убедить последнего ввести войска в Берлин, оказался человеком, который не просто сожалел об утрачиваемых привилегиях, но способен был отстаивать их с оружием в руках. Бисмарк хотел и умел брать на себя ответственность, хотя эпизод с попыткой похода на Берлин во главе крестьянской армии выглядел не более чем блажью самодура-помещика. Однако придет время, когда непосредственность будущего канцлера Германии и его готовность к действию, в каких бы формах это действие ни проявлялось, начнет активно работать в пользу политического имиджа Бисмарка. Чего стоит эпизод с Фридрихом Вильгельмом IV, когда король вынужден был оправдываться перед напористым юнкером за то, что он вывел войска из Берлина во время революции 1848 года. Бисмарк, нисколько не смутившись ситуацией, в которой королю приходилось оправдываться перед своим подданным, усугубил ее тем, что в ответ на жалобу Фридриха Вильгельма IV, что во время революционных событий он не смыкал глаз трое суток, заметил со свойственной ему прямотой: «Король должен уметь спать».
Будучи с 1851 года представителем Пруссии в общегерманском сейме, располагавшемся во Франкфурте-на-Майне, и не желая смириться с тем, что Австрия занимает ключевое место в союзном парламенте германских государств, Бисмарк выразил свое отношение к австрийским привилегиям весьма своеобразно. Придя на одно из заседаний, он демонстративно закурил (право курить на заседаниях имел только представитель Австрии). Бисмарк и австрийский представитель Фридрих фон Тун обкуривали друг друга в течение нескольких месяцев, до тех пор, пока не закурили все остальные.
Проведя в стенах сейма долгих восемь лет, досконально изучив провинциальные тайны германской политики, Бисмарк был назначен посланником Пруссии в России. Годы в Санкт-Петербурге (1859–1862) стали определяющими для него как дипломата и политика европейского уровня. Бисмарк убедился в необходимости реформ, которые в корне изменили бы положение Пруссии и в Германии и в Европе; к тому же он научился пользоваться своим прямодушием как удобной маской, обезоруживающей и его союзников, и оппонентов. Накануне своего назначения министром-президентом Пруссии (1862 г.) Бисмарк на встрече с Бенджамином Дизраэли рассказывал о своих планах: «В непродолжительное время я буду вынужден взять на себя руководство политикой Пруссии. Моя первая задача будет заключаться в том, чтобы с помощью или без помощи ландтага реорганизовать прусскую армию. Далее я воспользуюсь первым удобным предлогом для того, чтобы объявить войну Австрии, уничтожить Германский союз, подчинить своему влиянию средние и мелкие государства и создать единую Германию под главенством Пруссии. Я приехал сюда затем, чтобы сообщить об этом министрам королевы». На Дизраэли подобное признание произвело довольно сильное впечатление. «Остерегайтесь его, – сказал он одному из своих друзей. – Он говорит то, что думает!»
Из чисто дипломатических проблем, унаследованных новым министром-президентом, центральной была проблема австрийской гегемонии в Германии. Казалось бы, революция 1848 года фактически аннулировала результаты Венского конгресса. Уже в 1849 году Пруссия претендовала на роль лидера в Германском союзе. Возникала реальная перспектива объединения Германии под ее эгидой. Австрия, ослабленная революционными и национальными выступлениями, вынуждена была отступить. Однако после вмешательства России, небезосновательно боявшейся нацинального подъема в германских землях, ситуация вернулась к исходной. 29 ноября 1850 года в Ольмюце было заключено соглашение между Пруссией, Россией и Австрией. Под давлением России Берлин был вынужден отказаться от попыток стать хозяином Германии. Германский союз был восстановлен в старом виде, то есть при фактическом преобладании Австрии. Бисмарк считал это соглашение позором Пруссии.
За первые восемь лет своего пребывания у власти Бисмарк смог не только аннулировать это соглашение, но и создать Германскую империю. Высшим выражением его дипломатии стала политика «железа и крови». Эта фраза впервые встречается в одном из его писем 1858 года. Она была вновь произнесена Бисмарком в 1862 году, когда, выступая перед бюджетной комиссией палаты депутатов прусского парламента, буквально за день до своего назначения, он сказал следующее: «Мы не приблизимся к этой цели путем речей и призывов, решений большинства; нам не избежать серьезной борьбы, такой борьбы, которая может быть решена только железом и кровью. Для того чтобы обеспечить нам эту победу в борьбе, депутаты должны вручить королю как можно больший груз железа и крови, дабы он мог по своему усмотрению бросить его на ту или другую чашу весов». Эта прямота уже была следствием той роли, которую должен был играть Бисмарк в глазах Вильгельма I и его окружения. От него ждали решительных действий. Но Бисмарк никогда не делал решительного поступка, предварительно не подготовив его.
Вначале он добился соглашения о торговле с Францией и привлек к нему все страны Германского таможенного союза, кроме Австрии, делая первый шаг к изоляции Вены. Следующий шаг казался парадоксальным: Бисмарк пошел на союз с Австрией для того, чтобы отторгнуть от Дании герцогства Шлезвиг и Гольштейн, находящиеся с ней в унии с XV века. Небольшая победоносная война, в которой участвовал австрийский вспомогательный корпус, решила эту задачу. Воинский дух пруссаков был укреплен, армия получила необходимый опыт, а главное, стало ясно, что подобные короткие кампании делали остальную Европу практически беспомощной: она просто не успевала реагировать на них.
После этого война с Австрией была делом уже решенным. Готовя почву, Бисмарк намекнул Наполеону III на возможность территориальных приобретений за счет герцогства Люксембургского. Хотя эти тайные переговоры ни к чему не привели, Франция заняла позицию стороннего наблюдателя. Перед самой войной, будучи уверен в ее неизбежности, Бисмарк заключил трехмесячный союз с Италией, получив ценного союзника, готового ударить в болезненное для Вены «итальянское подбрюшье».
Чтобы иметь законный повод для начала военных действий, Пруссия внесла в Союзный сейм предложение созвать всегерманское собрание, сформированное на основе всеобщего избирательного права, для обсуждения Союзной конституции. Это был открытый вызов австрийской гегемонии. Вена не могла пойти на такой шаг; как и ожидал Бисмарк, ее реакция была резкой и нервной. Главе прусского кабинета оставалось только умело разыгрывать стремление идти на компромисс (правда, сохраняя свою принципиальную позицию). В результате именно Австрия, которой изначально была уготована роль жертвы, 17 июня 1866 года начала войну. Поскольку инициатива начала военных действий исходила от Австрии, а не от Пруссии, Россия, также опасавшаяся стремления Берлина стать хозяином Германии, была вынуждена ограничиться дипломатическими демаршами.
Победа Бисмарка была абсолютной: оставалось довершить ее на поле брани. Во время решающего сражения при Кениггреце Бисмарк, в случае поражения Пруссии, готов был покончить жизнь самоубийством. Этот политик как никто другой мог почувствовать решительный момент – событие в его подлинности. Истина его политики заключалась не в показных прямоте и добродушии, не в двуличности, в которой обвиняют его некоторые биографы, а в способности поставить на карту все, даже собственную жизнь.
Следующей жертвой стала Франция. Несомненным успехом дипломатии Бисмарка стало заключение договора с южногерманскими княжествами, в том числе и с католической Баварией, которую Франция считала зоной своих интересов. Результатом проделанной Бисмарком работы стало то, что в 1870 году Наполеон III вступил в борьбу не с Пруссией, но с Германией. При этом свое окончательное единство последняя обрела именно в войне 1870–1871 годов.
Основной задачей дипломатии Бисмарка опять было создание идеальных условий для использования военной силы. Эпизод с началом франко-прусской войны вошел в учебники как пример изощреннейшей дипломатии.
Предыстория была связана с вопросом об испанском наследстве. После изгнания испанской королевы Изабеллы в сентябре 1868 года в качестве кандидата на престол испанский кабинет рассматривал Леопольда Гогенцоллерна, одного из представителей правящей прусской династии. Для Франции этот вариант был абсолютно неприемлем. Зная об этом, Бисмарк тем не менее втайне стремился к тому, чтобы кандидатура Леопольда превратилась из виртуальной в реальную. Добился он своего в 1870 году, когда глава испанского кабинета сделал предложение принцу Леопольду занять испанский престол. Зная о скандале, который будет вызван этим решением во Франции, Вильгельм I, как глава династии, отказал Испании. Но Париж, не на шутку обеспокоенный самим фактом подобного предложения, стремился и в дальнейшем иметь гарантии против занятия Гогенцоллернами испанского престола. Через Бенедетти, посла Франции, Вильгельму I сделали предложение подтвердить отказ Пруссии от претензий на испанскую корону в будущем. Озадаченный и обескураженный этим предложением, Вильгельм I отказался говорить на эту тему с Бенедетти. Он сообщил об этом эпизоде Бисмарку, который отредактировал его письмо и опубликовал. Редакция заключалась в простом сокращении, но сокращенный текст существенно изменил тон послания Вильгельма I. Из него следовало, что Вильгельм отказал французскому послу в приеме. Этот отказ выглядел как вызов Франции. Одновременно с этим в обеих империях началась газетная кампания в пользу войны.
Франция Наполеона III зиждилась на идеологии державы Наполеона I, в основании которой лежала идея гегемонии в Европе. Дух патриотизма, желание реванша за Лейпциг и Ватерлоо подталкивали Париж к войне. История с испанским престолом была здесь воспринята как вызов именно этим гегемонистским претензиям Франции. Бисмарк, со своей стороны, умело организовал газетную кампанию, цели которой заключались в подготовке общественного мнения. Прусская же армия была готова уже давно. Для Пруссии это была третья война за последнее десятилетие, причем две предшествующие кампании она выиграла малой кровью. Франция могла похвастаться осадой Севастополя во время Крымской войны, победами над австрийцами при Мадженте и Сольферино, но все это было еще в 50-х годах. Война не живет прошлой славой. Между тем 60-е годы стали временем кризиса французской военной машины, застрявшей в просторах Мексики, где Наполеон III стремился посадить на престол своего ставленника. У Пруссии был военный гений Мольтке, у Франции же – стремление к реваншу пятидесятилетней давности. Как в случае с Данией и Австрией, Бисмарк выиграл эту войну еще до ее начала.
Однако не только дипломатический гений характеризует Бисмарка как главу созданного им германского государства. Принципы дипломатической игры преобразовывались внутри государства во вполне определенную социальную и экономическую политику. Прусская государственность, создавшая впоследствии основу государственности Германской империи, основывалась на принципах, изложенных Гегелем в «Философии права». Одной из основных функций государства классик немецкой философии считал гарантирование человека от нищеты и тех случайностей в материальном положении, которым его подвергает гражданское общество. Под гражданским обществом здесь прежде всего понималась стихия рынка, участниками которого были частные предприниматели.
Между тем рынок отстаивал свои права на управление империей. Либеральная буржуазия и ее политические представители очень часто и по многим вопросам составляли оппозицию Бисмарку. Министру-президенту неоднократно приходилось распускать парламент, что не гарантировало его в дальнейшем от еще более непокорного состава этого органа власти, сложившегося после следующего созыва. В своей борьбе с либералами Бисмарк искал опору среди консервативных кругов, однако они не могли простить ему революционного способа объединения немецких земель и небрежение к династическим правам владетельных германских князей и герцогов. Одним из союзников, которого Бисмарку удалось привлечь на свою сторону еще в 1863 году, стал Всеобщий германский рабочий союз, возглавляемый Фердинандом Лассалем. Впоследствии Бисмарк неоднократно заигрывал с социалистическим движением, пытаясь представить государственные цели совпадающими с илеалами социалистов. В конце своей карьеры Бисмарк был инициатором закона о страховании рабочих, который для того времени являлся беспрецедентным. Все эти факты говорят в пользу того, что Бисмарк решал вопрос о консолидации с какой-либо политической силой исходя из той цели, которая стояла перед ним в данный момент. Рабочее движение могло быть хорошим противовесом либералам. С другой стороны, когда социал-демократическое движение стало приобретать преобладающее влияние среди рабочих, Бисмарк в 1878 году инициировал принятие исключительного закона против социалистов, избавляясь от опасных конкурентов для инициатив его правительства.
Часть политиков либерального толка, оценив преимущества объединительной политики Бисмарка, оказывала ему поддержку. Деятели консервативного толка использовались Бисмарком тогда, когда речь заходила о военных расходах, о политике протекционизма в международной торговле. Экономическая и политическая конъюнктура предполагала несколько типов поведения, и у Бисмарка всегда находились сторонники в парламенте, какое бы решение он ни принял.
Однако расклад политических партий по традиционным идеологиям – либерализм, консерватизм и социал-демократия – был дополнен партией, возникшей и окрепшей в результате объединительной политики Бисмарка. Речь идет о партии Центра. Ее костяк составляли выходцы из южных, католических земель Германии. Окрепла же эта партия в результате так называемой политики «культуркампфа», которую проводил «железный канцлер» в 70-х годах и которая была направлена на ограничение влияния католицизма в империи.
Одним из оснований, на которых мог бы основываться сепаратизм ранее свободных германских земель, была привязанность к правящим на этих землях династиям. Бисмарк сумел нейтрализовать владетельных государей германской провинции. Все эти князья и герцоги должны были признать первенство прусской династии Гогенцоллернов. Однако положение «первого среди равных», которое занимал в этом случае Вильгельм I, не устраивало «железного канцлера». Его целью было если не унитарное государство, то хотя бы федерация на конституционной основе. Результатом политики Бисмарка стала ликвидация статуса Вильгельма I как «первого среди равных» в 1871 году, когда прусский король был провозглашен императором – кайзером Германской империи. Упразднив должность прусского короля, Бисмарк сумел самым радикальным способом уничтожить владетельную иерархию со свойственным ей демократизмом. По признанию Бисмарка, самым трудным в этом предприятии было уговорить Вильгельма I принять императорский титул.
После этой очередной победы Бисмарка католицизм оставался единственной идеологией, способной отторгнуть от Германии часть земель. Речь шла в первую очередь о Польше и о южных немецких княжествах, где традиционно исповедовалась католическая вера. В 1873 году Бисмарк добился принятия ряда законов, реализация которых и была связана с политикой «культуркампфа». Законы требовали от католических священников германского гражданства и получения образования в немецких университетах. Получить место католический священник мог только с позволения гражданских властей, к тому же упразднялась власть иностранных церковных инстанций, а в 1875–1876 годах в Германской империи был введен гражданский брак. Кроме того, прусское правительство запретило орден иезуитов.
В итоге католическая партия Центра получила в 1874 году в два раза больше голосов, чем на предыдущих выборах. Считается, что политика «культуркампфа» была крупной ошибкой Бисмарка. Возможно, так оно и есть. Но, превратив религиозную идеологию в политическую, Бисмарк тем самым ввел католическую партию в единую политическую систему Германии. Самое интересное, что впоследствии Бисмарк стал инициатором ряда послаблений в политике «культуркампфа», а к середине 80-х годов она вообще была сведена на нет. В 1887 году, когда все завоевания «культуркампфа» были аннулированы, папа римский велел партии Центра поддерживать правительство Бисмарка при голосовании в парламенте «закона о мире», положившего конец политике «культуркампфа». Так в арсенале политических инструментов Бисмарка появился еще один – партия, которая, казалось, никогда не будет его поддерживать. Однако окончательно превратить Центр в союзника Бисмарку так и не удалось. Может быть, он исчерпал запас удач, отведенных ему судьбой. Но, скорее всего, Бисмарк попросту увлекся игрой, в которую играл всю жизнь. Он создал слишком много коалиций и в международной политике, и во внутренней. Каждая из них содержала возможный вариант развития событий. Но не происходило самого события, которое стало бы пробным камнем его политики, как это было при Садовой.
Будучи поглощен событиями, происходящими на европейской арене, Бисмарк практически упустил главнейшую тенденцию тогдашней политики. Европа начинала понимать мудрость Англии и стремилась к дележу мира, точнее – того, что еще можно было поделить. Устремленность вовне стала и для Германской империи выходом из «кошмара коалиций», созданных Бисмарком. Однако, хотя первые германские колонии в Африке возникли уже в 1884 году, по-настоящему этот процесс начался только после отставки Бисмарка в 1890-м. Лишь в 1898 году, в год смерти «железного канцлера», была принята программа создания военно-морского флота, без которого обладание колониями было бы немыслимо.
Впрочем, о том, насколько пагубна для Германии оказалась эта задержка, стало ясно значительно позже, во время Первой мировой войны, когда один из «спусковых крючков» истории («Тройственный союз»), взведенный некогда Бисмарком, наконец сработал…
И. Гончаров
Отто фон Бисмарк
Воспоминания
Глава вторая
1848 год
III
В последние два десятилетия царствования Фридриха Вильгельма III тяга к германскому единству находила свое внешнее выражение лишь в форме студенческих корпоративных стремлений, вызывавших соответствующие репрессии. Немецкое, или, как он писал, «тевтонское» («teutsches»), национальное чувство было у Фридриха Вильгельма IV сердечнее и живее, чем у его отца, но его проявление тормозилось из-за пристрастия короля к средневековым формам и из-за того, что он не любил принимать ясные и твердые решения в своей практической деятельности. Поэтому он упустил благоприятный момент в марте 1848 г. – и это был не единственный упущенный случай. В промежуток между южногерманскими революциями, в том числе и в Вене, и событиями 18 марта, когда было очевидно, что из всех германских государств, включая и Австрию, устояла только одна Пруссия, германские князья готовы были явиться в Берлин и искать там защиты на условиях, которые шли в направлении объединения гораздо дальше того, что осуществлено сейчас. Даже баварское самосознание было поколеблено. Если бы дело дошло до конгресса (германских) князей, который на основе декларации прусского и австрийского правительств от 10 марта должен был собраться 20 марта в Дрездене, то, судя по настроению причастных к этому дворов, можно было ожидать такой же готовности к жертвам на алтарь отечества, какая была проявлена французами 4 августа 1789 г. Это мнение соответствовало фактическому положению дел; в военном отношении Пруссия была достаточно сильна, чтобы остановить революционную волну и предоставить остальным немецким государствам такие гарантии порядка и законности на будущее время, которые казались тогда приемлемыми остальным династиям.
События 18 марта послужили доказательством того, как опасно может быть вмешательство грубой силы даже для тех целей, которые должны быть достигнуты с ее помощью. Между тем к утру 19 марта еще ничего не было потеряно. Восстание было подавлено. Его вожаки, в числе их знакомый мне еще по университету асессор Рудольф Шрамм, бежали в Дессау; первое известие об отступлении войск они приняли за полицейскую уловку и вернулись в Берлин лишь после того, как получили газеты. Я думаю, что, если бы эта победа – единственная в то время победа, одержанная европейским правительством над мятежниками, – была использована умно и с твердостью, достигнутое в таком случае германское единство было бы более полным, чем это в конце концов произошло тогда, когда я участвовал в правительстве. Что было бы лучше и прочнее, – этот вопрос я оставляю открытым.
Если бы король окончательно подавил в марте (берлинское) восстание и не допустил его возобновления, то после крушения Австрии император Николай не препятствовал бы нам при создании новой устойчивой организации Германии. Его симпатии сначала склонялись скорее к Берлину, чем к Вене, хотя Фридрих Вильгельм IV лично не пользовался – да при различии характеров и не мог пользоваться – этими симпатиями.
Когда король проезжал 21 марта по улицам Берлина под знаменами студенческих корпораций, это меньше всего могло содействовать восстановлению того, что было утрачено с точки зрения и внутренних, и внешних отношений. Дело обернулось таким образом, что король оказался уже во главе не своих войск, а во главе баррикадных борцов, тех непокорных масс, перед угрозами которых (германские) князья несколько дней назад искали у него защиты. После столь недостойного шествия пришлось отказаться представить дело так, как будто перенесение намеченного съезда князей из Дрездена в Потсдам является единственным последствием мартовских событий.
Мягкость, с которой Фридрих Вильгельм IV под давлением непрошеных, а быть может, и предательских советчиков, уступая женским слезам, хотел завершить победу, одержанную в кровопролитном столкновении в Берлине, приказав своим войскам отказаться от победы, принесла вред дальнейшему развитию нашей политики прежде всего в том отношении, что была упущена благоприятная возможность. Другой вопрос – долго ли оставался бы успех на стороне короля, если бы он удержал и использовал победу своих войск. Во всяком случае король не был бы тогда в таком угнетенном настроении, в каком я застал его во время второго Соединенного ландтага, наоборот: под влиянием победы у него наблюдался бы усиленный подъем красноречия, как это было, например, в 1840 г., когда принималась присяга на верность, в Кельне в 1842 г. и в других случаях. Я не берусь судить, какое влияние на поведение короля, (на) романтику средневековых имперских воспоминаний об Австрии и князьях и (на) столь сильное до и после этого самосознание князей внутри страны оказало бы сознание (короля), что он окончательно расправился с мятежом, (не) победившим лишь его одного на всей нерусской части континента. То, что было бы завоевано в уличных боях, было бы достижением иного рода и меньшей значимости, чем то, что было завоевано позднее на полях сражений. Может быть, для нашего будущего было и лучше, что нам пришлось блуждать в пустыне внутренней борьбы с 1848 по 1866 г., подобно евреям, прежде чем они достигли страны обетованной. Вряд ли удалось бы нам избежать войн 1866 и 1870 г., после того как наши соседи, силы которых в 1848 г. были подорваны, с помощью Парижа, Вены и еще кого-нибудь снова воспряли и окрепли бы. Представляется сомнительным, чтобы при развитии по более короткому и быстрому пути мартовской победы 1848 г. влияние исторических событий на немцев было бы таким же, как сейчас; когда создается впечатление, что династии – и как раз те, которые в прошлом были настроены особенно партикуляристски, – относятся к империи более дружелюбно, чем фракции и партии.
Мое первое посещение Сан-Суси произошло при неблагоприятных обстоятельствах. В первых числах июня, за несколько дней до отставки министра-президента Лудольфа Кампгаузена, я находился в Потсдаме; ко мне в гостиницу явился лейб-егерь с уведомлением, что король желает со мной говорить. Под влиянием моих тогдашних фрондистских настроений я сказал, что, к сожалению, не могу исполнить приказания его величества, так как собираюсь ехать домой и жена моя, здоровье которой требует особо бережного отношения, будет волноваться, если я задержусь дольше, чем это было условлено. Немного погодя явился флигель-адъютант Эдвин фон Мантейфель, повторил предложение в форме приглашения к столу и сказал, что король предоставляет в мое распоряжение фельдъегеря, чтобы известить мою жену. Мне ничего не оставалось, как отправиться в Сан-Суси. Общество за обедом было очень небольшое: насколько я помню, кроме дам и свиты были только Кампгаузен и я. После обеда король повел меня на террасу и дружески спросил: «Как ваши дела?» С раздражением, которое я таил в себе с мартовских дней, я ответил: «Плохо». На это король: «Я думаю, что настроение у вас должно быть хорошее». Под впечатлением указов, содержания которых точно не припомню, я ответил: «Настроение было прекрасное, но оно испортилось с тех пор, как королевскими властями, за королевской печатью нам была привита революция. Нет уверенности в поддержке со стороны короля». В этот момент из-за кустов показалась королева и сказала: «Как смеете вы так говорить с королем?» – «Оставь меня, Элиза, – сказал король, – я уж сам с ним справлюсь». – «В чем же, собственно, вы меня упрекаете?» – обратился он ко мне. – «В том, что вывели войска из Берлина». – «Я этого не хотел», – возразил король. А королева, которая еще находилась на таком расстоянии, что могла слышать нас, добавила: «В этом король совсем не виноват, он трое суток не спал». «Король должен уметь спать», – заметил я. Не смущаясь этим резким ответом, король сказал: «Когда приходишь из ратуши, всегда делаешься умнее; какая была бы польза, если бы я признал, что действовал „как осел“? Упреки – плохое средство для того, чтобы восстановить пошатнувшийся престол; мне нужны для этого поддержка и действенная преданность, а не критика». Доброта, с какой было сказано это и прочее, покорила меня. Я явился к нему в настроении фрондера, которому совершенно безразлично, если его весьма немилостиво выпроводят вон, а ушел совершенно обезоруженный и покоренный.
На мое замечание, что он является господином страны и обладает властью, чтобы повсюду восстановить находящийся под угрозой порядок, король сказал, что он должен остерегаться сходить с пути формальной законности. Если бы он захотел порвать с Берлинским собранием, «парламентом поденщиков», как его называли тогда в известных кругах, то для этого нужно, чтобы на его стороне было формальное право, иначе его предприятие будет покоиться на непрочной основе и вся монархия окажется под угрозой не только со стороны внутренних движений, но и извне. Возможно, что он имел при этом в виду войну с французами в обстановке восстаний в Германии. Мне кажется, однако, более вероятным, что в тот момент, когда он хотел заполучить мои услуги, он именно мне не пожелал выразить опасения, что его общегерманские перспективы повредят Пруссии. Я возразил, что при настоящем положении формальное право и его границы весьма неясны и что противники, если бы они имели власть, так же мало церемонились бы с ним, как и 18 марта; я рассматриваю положение скорей с точки зрения войны и вынужденной обороны, нежели с точки зрения юридической аргументации. Король все же настаивал на том, что его положение будет слишком неустойчиво, если он сойдет с почвы законности, и у меня осталось впечатление, что вопрос о возможности восстановления порядка в Пруссии он подчинял на первых порах черно-красно-золотому, как тогда говорили, направлению мысли, которое поддерживал в нем Радовиц.
Из многочисленных бесед с королем, которые последовали за этой первой беседой, мне запомнились следующие его слова: «Я хочу повести борьбу против тенденций Национального собрания, но как бы я ни был убежден в своих правах, при нынешнем положении вещей у меня нет уверенности, что другие, а также в конечном счете и широкие массы разделяют это убеждение. Чтобы я мог быть вполне уверен в этом, (Национальное) собрание должно в еще большей мере сойти с почвы права, и притом в таких вопросах, где мое право защищаться силой было бы вполне ясно не только мне, но и всем вообще».
Мне так и не удалось убедить короля в том, что его сомнения относительно (реальности) своей власти неосновательны и что поэтому все сводится к одному – верит ли он в свое право, когда хочет обороняться против недопустимых посягательств собрания. Моя правота была вскоре подтверждена тем, что перед лицом больших и малых восстаний любое военное распоряжение проводилось беспрекословно и ревностно, и притом даже в таких условиях, когда соблюдение воинской дисциплины было с самого начала связано с подавлением уже начавшегося вооруженного сопротивления. Между тем роспуск собрания, коль скоро деятельность его была бы признана опасной для государства, не возбудил бы в рядах войск вопроса об обязательном выполнении военного приказа. Точно так же вступление большого количества войск в Берлин после штурма цейхгауза и подобных событий было бы понято не только солдатами, но и большинством населения (если не говорить о меньшинстве, игравшем руководящую роль) как заслуживающее признательности использование несомненного королевского права; и если бы даже гражданская гвардия захотела оказать сопротивление, то она только увеличила бы в войсках справедливый воинственный гнев. Мне трудно допустить мысль, чтобы летом король мог сомневаться в том, имеет ли он достаточно материальных сил, чтобы положить конец революции в Берлине. Скорее я могу предположить, что у него были задние мысли: (с одной стороны), нельзя ли будет при каком-либо стечении обстоятельств использовать, прямо или косвенно, Берлинское собрание и примирение с ним и его правовой основой – будь то в комбинации с Франкфуртским парламентом или против него, будь то для оказания давления в германском вопросе в других направлениях; (а с другой) – не скомпрометирует ли формальный разрыв с прусским народным представительством перспективы германского объединения. Шествие под немецкими знаменами я, конечно, не приписываю таким наклонностям короля: он был тогда физически и душевно так потрясен, что не мог оказать достаточного сопротивления тем требованиям, которые ему настойчиво предъявлялись.
Бывая в Сан-Суси, я познакомился там с людьми, пользовавшимися доверием короля также и в политических вопросах, и по временам встречался с ними в кабинете. Из них назову в особенности генералов Леопольда фон Герлаха и фон Рауха, позднее Нибура – советника кабинета.
Раух был практичней; Герлах страдал тем, что склонен был при решении актуальных вопросов увлекаться остроумными обобщениями. Он был благородной натурой, (человеком) широкого размаха, но не таким фанатиком, как его брат, президент Людвиг фон Герлах; в обыденной жизни он был скромен и беспомощен, как дитя, но политик он был смелый, с широким кругозором, ему мешала только его флегматичность. Я помню, как мне пришлось однажды в присутствии обоих братьев, президента и генерала, следующим образом высказаться по поводу сделанного им упрека в непрактичности: «Если бы мы втроем увидели сейчас в окно, что на улице произошел несчастный случай, то господин президент пустился бы в связи с этим в остроумные рассуждения о недостатке в нас веры и о несовершенстве наших учреждений; генерал сказал бы в точности, что следовало сделать, чтобы помочь беде, но не двинулся бы с места; и только я вышел бы на улицу или позвал людей на помощь». Таков был генерал, влиятельнейший политический деятель среди камарильи Фридриха Вильгельма IV: человек благородного и самоотверженного характера, верный слуга короля, но ни морально, ни, может быть, даже и физически – из-за своей тучности – неспособный быстро осуществлять свои правильные идеи. В те дни, когда король был несправедлив или немилостив к нему, в доме генерала на вечерней молитве можно было, вероятно, слышать старую церковную песнь:
Князьям не доверяйся, друг, —
Изменчивы они:
Провозгласят «Осанна» вдруг,
Назавтра же – «Распни!»
Но его преданность королю нисколько не умалялась этим христианским излиянием недовольства. Он душой и телом стоял за короля, даже в тех случаях, когда тот, по его мнению, заблуждался. В конце концов он почти добровольно поплатился за это жизнью. В очень холодный и ветреный день он шел за гробом своего короля с обнаженной головой, держа каску в руке. Это последнее формальное выражение преданности старого слуги праху своего короля подорвало его и без того слабое здоровье: он заболел рожей лица и через несколько дней умер. Его смерть заставляет вспомнить дружинников древнегерманского князя, добровольно умиравших вместе с ним.
Таким же, как Герлах, и, быть может, еще большим влиянием на короля пользовался в 1848 г. Раух. Весьма одаренный человек, воплощение здравого смысла, смелый и честный, без школьного образования, с устремлениями настоящего прусского генерала в лучшем смысле этого слова, он неоднократно выступал на дипломатическом поприще в качестве военного атташе в Петербурге. Однажды Раух явился в Сан-Суси с устным поручением министра-президента графа Бранденбурга испросить решение короля по одному важному вопросу. Королю это решение стоило больших усилий, и он никак не мог дать окончательного ответа. Тогда Раух достал из кармана часы и, посмотрев на циферблат, сказал: «Сейчас остается еще двадцать минут до отхода моего поезда. Ваше величество должны будете все же приказать, должен ли я передать графу Бранденбургу „да“ или „нет“ или я должен буду доложить ему, что ваше величество не хотите сказать ни „да“, ни „нет“». Эти слова были произнесены в раздраженном тоне, смягченном воинской дисциплиной, и в них выражалось недовольство, понятное у твердого и решительного генерала, утомленного продолжительной и бесплодной дискуссией. Король сказал: «Ну, так и быть, да». После этого Раух поспешно удалился, чтобы поскорее добраться через город к вокзалу. Постояв несколько минут в задумчивости, как бы взвешивая последствия принятого против воли решения, король, обращаясь к Герлаху и ко мне, сказал: «Ох уж этот Раух! Он не умеет правильно говорить по-немецки, но у него больше здравого смысла, чем у всех нас». И после этого, уходя из комнаты и обращаясь к Герлаху, он прибавил: «А умнее вас во всяком случае». Не знаю, прав ли был король в этом случае: Герлах был умнее, Раух практичнее.
Глава двенадцатая (Т. I)
Взгляд назад на прусскую политику
На авторитете королевской (власти) неблагоприятно отражалось у нас то, что нашей внешней и особенно нашей германской политике недоставало самостоятельности и энергии; на этой почве укоренилось и несправедливое отношение бюргерства к армии и ее офицерам, и предубеждение против военных мероприятий и расходов на армию. В парламентских фракциях честолюбие главарей, ораторов и кандидатов в министры питалось и прикрывалось национальной неудовлетворенностью. После смерти Фридриха Великого ясно осознанные цели в нашей политике либо вовсе отсутствовали, либо неуклюже выбирались или осуществлялись; это имело место с 1786 по 1806 г., когда наша политика, лишенная с самого начала определенного плана, привела к печальному концу. Ни малейшего намека на национально-немецкое направление не удается обнаружить в ней вплоть до того момента, когда французская революция разразилась полностью. Первые проблески такого направления – Союз князей, идея прусской империи, демаркационная линия, присоединение немецких земель – были плодом не национальных, а прусско-партикуляристских стремлений. В 1786 г. основной интерес был все еще сосредоточен не на немецко-национальной почве, а на мысли о приобретениях польских земель, и недоверие между Пруссией и Австрией поддерживалось вплоть до самой войны 1792 г. соперничеством обеих держав не столько в Германии, сколько в Польше. В конфликтах Тугут-Лербахского периода спор из-за обладания польскими территориями, в частности Краковом, играл гораздо более видную роль, нежели спор из-за гегемонии в Германии, стоявший на переднем плане во второй половине нынешнего столетия.
Национальный вопрос был в то время в большей мере на заднем плане; прусское государство приобретало новых польских подданных с той же – если даже не с большей – готовностью, как и немецких, лишь бы это были подданные. Австрия в свою очередь не задумывалась ставить под вопрос результаты совместных военных действий против Франции, как только у нее зарождалось опасение, что она не будет располагать для отстаивания своих польских интересов против Пруссии необходимыми военными силами, если захочет употребить их в дело на французской границе. Принимая по внимание взгляды и способности лиц, стоявших в то время во главе австрийской и русской политики, трудно сказать, была ли у Пруссии возможность избрать при тогдашней ситуации более рациональное направление вместо того пути, на который она вступила, наложив veto на ориентальную политику обоих своих восточных соседей, что нашло свое отражение в Рейхенбахской конвенции 27 июля 1790 г. Я не могу преодолеть впечатления, что это veto было всего лишь актом бесплодного самомнения, вроде французского prestige [престижа, авторитета], – актом, в котором бесцельно разбазаривался авторитет, унаследованный от Фридриха Великого; эта затрата сил не принесла Пруссии никакой иной пользы, кроме чувства удовлетворенного тщеславия проявлением своего великодержавного положения по отношению к обеим империям – show of power [демонстрацией силы].
Если Австрия и Россия были заняты на Востоке, то в интересах их менее могущественного в то время соседа было, думается мне, не мешать им, а скорее поощрять и укреплять обе державы в направлении их восточных домогательств, ослабляя тем самым их нажим на наши границы. По своей военной организации Пруссия в то время была в состоянии привести себя в боевую готовность быстрее, чем ее соседи, и могла бы использовать это свое преимущество, как она делала это не раз впоследствии, если бы она воздерживалась от преждевременных выступлений на чьей-либо стороне и, в соответствии со своей относительной слабостью, предпочитала оставаться en vedette [на страже], вместо того чтобы присваивать себе prestige арбитра между Австрией, Россией и Портой.
Порочность подобного рода отношений заключалась обычно в отсутствии (ясно поставленной) цели и в нерешительности, с которыми приступали к их использованию и эксплуатации. Великий курфюрст и Фридрих Великий отчетливо понимали, насколько пагубны полумеры в тех случаях, когда надо выступить на чьей-либо стороне или пригрозить таким выступлением. Пока Пруссия не превратилась еще в государственное образование, приблизительно соответствующее немецкой национальности, пока она не принадлежала к числу государств «насыщенных» (zu den «saturirten» Staaten), по выражению, которое я услышал от князя Меттерниха, – до тех пор она должна была устроить свою политику в согласии с приведенным выше выражением Фридриха Великого «en vedette». Но ведь «vedette» [здесь: дозор] имеет право на существование лишь при том условии, если за ним стоит готовый к бою отряд; без такого отряда и без решимости употребить его в дело – будь то за, будь то против одной из враждующих сторон – прусская политика, бросая на чашу весов свой европейский авторитет в случаях, подобных Рейхенбаху, не могла извлечь отсюда никакой материальной выгоды ни в Польше, ни в Германии, а могла лишь возбудить недовольство и недоверие к себе обоих своих соседей. В исторических суждениях наших шовинистически настроенных соотечественников еще и теперь обнаруживаешь отголоски того глубокого удовлетворения, какое испытало прусское самолюбие в связи с тем, что Берлин оказался в состоянии сыграть роль арбитра в восточном споре; Рейхенбахская конвенция слывет у них апогеем того же уровня, как политика Фридриха – апогеем, начиная с которого идет спуск и понижение через Пильницские переговоры и Базельский мир – вплоть до Тильзита.
Будь я министром Фридриха Вильгельма II, я скорее дал бы совет поддержать честолюбие Австрии и России, направленное на Восток, но в уплату за это потребовал бы материальных уступок, хотя бы только на почве польского вопроса, который был во вкусе того времени, – и не без основания, пока мы еще не владели Данцигом и Торном и не задумывались еще над германским вопросом. Опираясь не менее чем на 100 тысяч солдат, готовых идти в бой, и угрожая в случае надобности привести их в движение и предоставить Австрию в войне с Францией ее собственным силам, – прусская политика могла бы достичь при тогдашних обстоятельствах во всяком случае больших результатов, нежели чисто дипломатический триумф Рейхенбаха.
Принято считать, что история австрийского дома с Карла V раскрывает ряд упущенных возможностей, причем ответственность за это возлагается в большинстве случаев на очередного духовника государей; но история Пруссии всего лишь за последние сто лет не менее богата подобными же упущениями. Если правильно использованный случай времен Рейхенбахской конвенции мог повлечь за собой пусть недостаточный, но все же шаг вперед на пути возвышения Пруссии, то уже в 1805 г. возможно было развитие более широкого масштаба, развитие, при котором прусская политика могла бы начать действовать против Франции, в пользу Австрии и России, предпочтительно военными, а не дипломатическими средствами и, разумеется, не безвозмездно. Добиться соответствующих условий, на которых Пруссия должна была или оказала бы им поддержку, мог, разумеется, не министр вроде Гаугвица, а лишь полководец во главе 150-тысячного войска в Богемии или Баварии. То, что в 1806 г. случилось post festum [после пира], могло оказать в 1805 г. решающее влияние. В том, что возможности были упущены, в Австрии были повинны духовники, а в Пруссии – советники кабинета и честные, но ограниченные генерал-адъютанты.
Оказывать gratis [даром] услуги, подобные тем, какие прусская политика оказала России при заключении Адрианопольского мира в 1829 г. и при подавлении польского восстания в 1831 г., совсем уже не было никаких оснований, так как берлинский кабинет отнюдь не пребывал в неизвестности относительно далеко не дружественных Пруссии махинаций, которые незадолго до этого имели место между императором Николаем и королем Карлом Х. Идиллией родственных уз между государями дорожили у нас обычно достаточно сильно; чтобы смотреть сквозь пальцы на грехи России, недоставало лишь взаимности. В 1813 г. Россия бесспорно приобрела право на прусскую признательность; с февраля 1813 г. и вплоть до Венского конгресса Александр I оставался в общем и целом верен своему обещанию восстановить Пруссию в ее status quo ante [состоянии, в каком она была до войны, т. е. в ее довоенных границах]. Он не забывал, разумеется, и русских интересов, но все же исполненные благодарности воспоминания Фридриха Вильгельма продолжали быть по отношению к нему естественными. Подобные воспоминания были еще очень распространены в нашем обществе в годы моего детства, вплоть до кончины Александра I в 1825 г.; русские великие князья, генералы и русские воинские части, появлявшиеся по разным поводам в Берлине, унаследовали еще остатки той популярности, с какой у нас встречали в 1813 г. первых казаков.
Нарочитая неблагодарность, как ее афишировал князь Шварценберг, и в политике, как и в частной жизни, не только некрасива, но и неумна. Но ведь мы выплачивали наш долг России не только в то время, когда русские оказались в затруднительном положении под Адрианополем, не только нашим поведением в Польше в 1831 г., но и на протяжении всего царствования Николая I, который был более чужд немецкой романтике и благодушию, чем Александр I, хотя и поддерживал дружеские отношения со своими родственниками в Пруссии и с прусскими офицерами. В его правление мы жили на положении русских вассалов; (так это было) в 1831 г., когда Россия без нас едва ли справилась бы с поляками, особенно же при всех переменах европейской конъюнктуры с 1831 по 1850 г., когда мы неизменно акцептировали и оплачивали русские векселя; (так продолжалось до тех пор), пока русский император не отдал после 1848 г. своего предпочтения молодому австрийскому императору перед королем Пруссии; русский арбитр холодно и черство вынес тогда свое решение против Пруссии и ее германских устремлений и заставил заплатить себе полностью за дружеские услуги 1813 г., навязав нам Ольмюцское унижение. Позднее, во время Крымской войны и польского восстания 1863 г., мы авансом оказали России значительные (услуги), и если мы в том же году не последовали личному призыву Александра II к войне и, наряду с датским вопросом, вызвали тем самым его раздражение, то это показывает лишь, как далеко вышли уже русские притязания за пределы равноправия и какого они требовали подчинения.
Дефицит нашего счета был обусловлен, во-первых, родственными чувствами и привычной зависимостью более слабого от более сильного, а затем – также и ошибочным мнением, будто император Николай питает к нам те же чувства, что и Александр I, и имеет право на признательность за услуги времен освободительных войн. На самом деле, однако, в царствование императора Николая не было никаких более глубоко коренившихся в немецкой душе побуждений поддерживать нашу дружбу с Россией на основе равенства, [не] извлекая из нее по меньшей мере той же пользы, какую извлекала Россия из оказанных нами услуг. При несколько более развитом чувстве собственного достоинства и несколько большей уверенности в своих силах мы могли бы добиться признания нашего права на взаимность, тем более что в 1830 г., после июльской революции, Пруссия, перед лицом этой неожиданности, была целый год, несмотря на тяжеловесность своей системы ландвера, несомненно, самой сильной и, пожалуй, единственной в Европе военной державой, остававшейся в боеспособном состоянии. Слабость и медлительность, с какими вооружалась могущественная Российская империя для борьбы с восстанием маленького Варшавского королевства, доказывают, насколько запущено было за 15 лет мира военное дело не только в Австрии, но и в России, за исключением, быть может, одной лишь императорской гвардии и польской армии великого князя Константина.
В подобном же положении находилась в то время и французская, а тем более – австрийская армия. После июльской революции Австрия потратила более года на приведение своей развалившейся военной организации в такое состояние, чтобы защищать хотя бы только свои итальянские интересы. Австрийская политика отличалась при Меттернихе достаточной ловкостью, чтобы оттянуть какие-либо решения трех великих восточных держав до тех пор, пока Австрия не почувствовала себя достаточно вооруженной, чтобы иметь возможность сказать и свое слово. Вполне правильно военная машина функционировала только в Пруссии, как бы тяжеловесна она ни была, и если бы прусская политика способна была принимать самостоятельные решения, то у нее достало бы сил по собственному усмотрению предопределить в 1830 г. положение в Германии и Нидерландах. Но самостоятельной прусской политики с 1806 г. и вплоть до 40-х годов вообще не существовало: наша политика делалась тогда попеременно то в Петербурге, то в Вене. Что же касается предпринимавшихся в Берлине с 1786 по 1806 г. и с 1842 по 1862 г. попыток найти пути самостоятельной политики, то они едва ли встретят признание при их критической оценке с точки зрения ревностного пруссака.
До 1866 г. мы могли приписывать себе ранг великой державы только sit grano salis [весьма условно] и после Крымской войны сочли нужным добиваться внешнего признания за нами этого ранга, пресмыкаясь на Парижском конгрессе. Мы признавали (тем самым), что нуждаемся в аттестате от прочих держав, чтобы чувствовать себя великой державой. Мы чувствовали себя не достигшими мерила, выраженного в горчаковском изречении по поводу Италии, согласно которому «une grande puissance ne se reconnait pas, elle se révéle» [ «великая держава не признается, она проявляет себя»]. Révélation [откровение], что Пруссия великая держава, было в свое время признано Европой, но долгие годы малодушной политики привели к ее ослаблению, нашедшему в конце концов свое выражение в той жалкой роли, какую взял на себя Мантейфель в Париже. Его запоздалое допущение (к участию в конгрессе) не могло поколебать той истины, что держава, желающая, чтобы ее признали великой, должна прежде всего сама считать себя такой и иметь мужество быть ею. После всех унижений, которые нам пришлось перенести со стороны Австрии и вообще западных держав, я считал прискорбным доказательством отсутствия чувства собственного достоинства наше желание быть допущенными на конгресс и скрепить его решения своею подписью. Наше положение в 1870 г. при лондонских переговорах по вопросу о Черном море могло бы доказать справедливость этого мнения, если бы Пруссия не проникла недостойным образом на Парижский конгресс. Когда Мантейфель, возвращаясь из Парижа, гостил у меня 20 и 21 апреля во Франкфурте, я позволил себе выразить ему свое сожаление по поводу того, что он не взял себе за руководство в своих действиях victa Catoni и не положил начала подобающему нам независимому положению на случай взаимного русско-французского сближения, которое можно было предвидеть по ходу событий. В министерстве иностранных дел в Берлине не могло быть сомнений, что император Наполеон уже тогда имел в виду сближение с Россией и что руководящим кругам Англии заключение мира казалось преждевременным. Как достойно и независимо было бы наше положение, если бы мы не проникали унизительным образом на Парижский конгресс, а отказались участвовать в нем, не получив своевременного приглашения. Если бы мы вели себя более сдержанно, то в условиях новой группировки (держав) у нас стали бы заискивать; даже с внешней стороны наше положение было бы достойнее, если бы признание нас великой европейской державой не ставилось нами в зависимость от наших дипломатических противников, а основывалось исключительно на собственном самосознании и сопровождалось воздержанием от претензии на участие в европейских сделках, не представлявших для Пруссии никакого иного интереса, кроме интереса голого престижа и участия в обсуждении безразличных для нас предметов, – по аналогии о Рейхенбахской конвенцией.
Упущенные возможности, приходящиеся на периоды с 1786 по 1806 г. и с 1842 по 1862 г., редко бывали поняты современниками; еще реже ответственность за них распределялась сразу же правильно. Только изучение архивных материалов и воспоминания соучастников и посвященных дали общественному мнению возможность 50–100 лет спустя установить для отдельных случаев (первоначальное заблуждение) и момент отклонения с правильного пути. Фридрих Великий оставил богатое наследие авторитета и веры в политику и могущество Пруссии. Его преемники могли целых два десятилетия глодать его наследие – подобно тому, как нынешний новый курс гложет наследие старого, – не отдавая себе отчета в слабости и ошибочности своего эпигонского хозяйничанья; вплоть до самой битвы под Йеной они тешили себя преувеличенной оценкой своих военных и политических дарований. Лишь катастрофа, последовавшая в ближайшие за Йеной недели, заставила двор и народ осознать, что управление государством было преисполнено промахов и ошибок. Но чьи это были промахи и ошибки, кто лично нес ответственность за эту грандиозную и неожиданную катастрофу, – остается спорным и до сих пор.
В абсолютной монархии – а Пруссия была в то время абсолютной монархией, – никто, кроме суверена, не несет такой доли ответственности за политику, которую можно было бы установить точно; коль скоро он принимает или одобряет те или иные мероприятия, чреватые роковыми последствиями, никому уже не дано судить, являются ли они следствием его собственной нравственной воли или результатом влияния, оказанного на монарха самыми разнообразными особами мужского и женского пола, адъютантами, царедворцами, политическими интриганами, льстецами, болтунами и наушниками. Высочайшая подпись покрывает в конечном счете все; как она получена – не узнает ни один человек. С точки зрения монархических взглядов наиболее простой выход заключается (в возможности) возложить ответственность за случившееся на очередного министра. Но даже в том случае, когда абсолютизм сменяется конституционной формой правления, так называемая ответственность министров вовсе не независима от воли безответственного монарха. Министр может, конечно, уйти, если он не в состоянии добиться королевской подписи под тем, что считает нужным; но, уходя, он принимает на себя ответственность за последствия своей отставки, которые могут оказаться гораздо более глубокими в других отношениях, чем в непосредственно спорной области.
Установленная в Пруссии система государственного министерства с его коллегиальной формой и соответствующим ей мажоритарным голосованием, кроме того, повседневно вынуждает министра к компромиссам и уступчивости по отношению к своим коллегам. Действительную ответственность в делах большой политики может, однако, нести только один-единственный руководящий министр, а отнюдь не анонимная коллегия с мажоритарным голосованием. Выбор правильного или ложного направления сводится нередко к минимальным, но решительным поворотам, зачастую к тону или подбору слов того или иного международного документа. Даже при незначительном отклонении от правильного пути расстояние, отделяющее от него, нарастает нередко с такой быстротой, что прежняя стезя становится уже недостижимой, а возвращение к перепутью, откуда начались блуждания, – невозможным. Традиционная служебная тайна на протяжении жизни целых поколений скрывает от нас обстоятельства, при которых был сделан первый ложный шаг; вытекающая отсюда неясность прагматической связи вещей создает у руководящих министров, как это наблюдалось у ряда моих предшественников, равнодушие к существу дела, раз формальная сторона кажется обеспеченной королевской подписью или парламентским голосованием. У других конфликт между собственным честолюбием и путаницей междуведомственных отношений приводит к нервной горячке со смертельным исходом, как это было с графом Бранденбургом, или вызывает симптомы умственного расстройства, как в нескольких более ранних случаях.
Трудно сказать, кто по справедливости должен разделить ответственность за нашу политику в правление Фридриха Вильгельма IV. С чисто человеческой точки зрения основная ответственность падает все же на самого короля, так как у него никогда не было выдающихся советников, способных руководить им и делами. Он оставлял за собой выбор не только в пределах советов каждого министра в отдельности, но также и в гораздо более широких пределах тех советов, которые поступали от более или менее умных адъютантов, советников кабинета, ученых, бесчестных карьеристов, честных фантазеров и царедворцев. И этот выбор он часто оставлял за собой надолго. А иногда менее вредно сделать что-либо плохо, нежели вообще ничего не делать. В период с 1852 до 1856 г. этот, лично столь обаятельный, государь неоднократно, и иногда в настойчивой и почти категорической форме, выдвигал передо мной возможность стать его министром; у меня никогда не было мужества воспользоваться этой возможностью или способствовать ее осуществлению. При его отношении ко мне я не пользовался бы в его глазах авторитетом; что же касается его богатой фантазии, то она оказывалась бессильной, едва ей приходилось перейти в область практических решений. Мне же недоставало гибкости и уступчивости, чтобы я мог усвоить и в качестве министра отстаивать такие направления в политике, в которые я не верил, или такие, осуществление которых я не доверил бы решимости и настойчивости короля. Он поддерживал и даже поощрял элементы разлада между своими министрами; трения между Мантейфелем, Бодельшвингом и Хейдтом, составлявшими своеобразный треугольник борющихся между собой сил, были приятны королю и служили ему вспомогательным политическим орудием в мелких столкновениях между влиянием короля и министров. Мантейфель терпел совершенно сознательно влияние и деятельность камарильи в лице Герлаха, Рауха, Нибура, Бунзена, Эдвина Мантейфеля; политику он вел скорее оборонительную, чем направленную на достижение определенных целей, «тянул все ту же канитель» («fortwurstelnd»), по выражению графа Таафе, и был спокоен, когда мог укрыться за высочайшей подписью; и все же чистый абсолютизм без парламента сохраняет как-никак ту свою хорошую сторону, что у него остается сознание ответственности за свои собственные поступки. Гораздо опаснее абсолютизм, опирающийся на услужливый парламент и не нуждающийся ни в каком ином оправдании, кроме ссылки на согласие большинства.
Ближайшая после Крымской войны благоприятная для нашей политики ситуация сложилась вследствие итальянской войны. Я, разумеется, не считаю, что король Вильгельм склонен был, уже будучи регентом, перешагнуть в 1859 г. во внезапном порыве решимости про́пасть, отделявшую его тогдашнюю политику от той, которая привела впоследствии к восстановлению Германской империи. Если подходить к оценке тогдашнего положения с тем масштабом, какой вытекает из поведения министра иностранных дел фон Шлейница при последовавшем вскоре заключении Теплицского гарантийного договора с Австрией, а также из отказа признать Италию, то в таком случае правомерно усомниться, можно ли было побудить тогда регента к такой политике, которая ставила бы использование прусской военной силы в зависимость от уступок на политическом поприще Германского союза. Положение рассматривалось не с точки зрения прусской политики, стремящейся вперед, а в свете традиционных забот о том, как бы снискать одобрение немецких государей, австрийского императора, а заодно и немецкой прессы, и, наконец, в свете неясных попыток заслужить некую идеальную награду за добродетельную преданность Германии при полном отсутствии сколько-нибудь ясного представления о характере самой цели и о том, в каком направлении и какими средствами она может быть достигнута.
Под влиянием своей супруги и партии «Еженедельника» регент в 1859 г. был близок к тому, чтобы принять участие в итальянской войне. Случись это, и война превратилась бы из австро-французской главным образом в прусско-французскую войну на Рейне. Россия, горевшая еще в то время ненавистью к Австрии, предприняла бы по меньшей мере демонстрацию против нас; как только мы оказались бы втянутыми в войну с Францией, Австрия, оказавшись у длинного конца политического рычага, стала бы взвешивать, где и когда положить предел нашим победам. То, чем во времена Тугута была Польша на шахматной доске Европы, стала тогда Германия. Я думал, что нам следовало, продолжая вооружаться, предъявить одновременно ультиматум Австрии – либо принять наши условия в германском вопросе, либо ждать нападения. Однако фикция постоянной самоотверженной преданности «Германии», (всегда) лишь на словах, никогда на деле, влияние принцессы и ее преданного австрийским интересам министра фон Шлейница и обычное фразерство парламентов, ферейнов и прессы мешали регенту оценить положение своим собственным ясным и трезвым умом, в то время как в окружавшей его политической и личной среде не нашлось человека, который показал бы ему никчемность всей этой болтовни и отстоял бы перед ним дело здравых немецких интересов. Регент и его тогдашний министр верили в справедливость изречения: «Il y a quelqu’un qui a plus d’esprit que Monsieur de Talleyrand, c’est tout le monde» [ «Есть кое-кто поумнее господина Талейрана – это весь свет»]. В действительности, однако, tout le monde’y [всему свету] нужно слишком много времени, чтобы осознать истину, и обычно момент, когда это сознание могло бы принести пользу, оказывается упущенным, когда tout le monde наконец смекает, что собственно следовало сделать.
Лишь внутренняя борьба, которую предстояло пережить регенту, а впоследствии – королю; лишь убеждение, что его министры «новой эры» неспособны сделать его подданных счастливыми и довольными, держать их в повиновении и добиться внешнего выражения – на выборах и в парламентах – их удовлетворенного настроения, на что он надеялся и к чему стремился; лишь затруднения, которые привели короля в 1862 г. к решению об отречении, – лишь все это вместе взятое оказало на душу и на здравый смысл короля то влияние, которое помогло ему перейти от его монархических взглядов 1859 г. по мосту датского вопроса к точке зрения 1866 г., от слов к действиям, от фразы – к делу.
При тогдашних, и без того трудных, европейских ситуациях руководство внешней политикой со стороны министра, который намерен был вести трезвую и практичную политику, без династической сентиментальности и свойственного двору византинизма, чрезвычайно осложнялось мощными перекрестными воздействиями; сильнее и эффективнее всего проявлялось влияние королевы Августы и ее министра Шлейница, а также другие влияния, исходившие от государей и родственной корреспонденции; кроме того, свою роль играли инсинуации враждебных элементов при дворе, а равно – иезуитских агентов (Нессельроде, Штильфрид и т. д.), разных интриганов и опасных соперников, вроде Гольца и Гарри Арнима, а также соперников, неопасных, как, например, бывшие министры и жаждавшие стать министрами парламентарии. Нужна была вся искренняя и благородная преданность короля своему первому слуге, чтобы его доверие ко мне не поколебалось.
Король отправился ко дню рождения своей супруги (30 сентября) в Баден-Баден, а я поехал в первых числах октября навстречу ему до Ютербока, где, сидя в темноте на опрокинутой тачке, ожидал его на недостроенном вокзале, переполненном ремесленниками и пассажирами третьего класса. Я искал случая увидеть его величество с намерением как можно скорее успокоить его насчет одного заявления, сделанного мною 30 сентября в бюджетной комиссии, хотя и не застенографированного, но воспроизведенного газетами довольно верно и наделавшего много шума.
Людям, не ослепленным честолюбием и злобой, сказанное достаточно ясно показывало, куда я стремлюсь. Пруссия – таков был смысл моих слов – не может, как показывает даже беглый взгляд на карту, нести впредь одна, при своем узком, растянутом в длину теле, все бремя вооружений, необходимых для спокойствия Германии; это бремя должно быть равномерно распределено между всеми немцами. Мы не приблизимся к этой цели путем речей, ферейнов, решений большинства, нам не избежать серьезной борьбы, такой борьбы, которая может быть решена только железом и кровью. Для того чтобы обеспечить нам победу в этой борьбе, депутаты должны вручить королю Пруссии как можно больший груз железа и крови, дабы он мог, по своему усмотрению, бросить его на ту или другую чашу весов. Ту же мысль я высказал уже в 1849 г. с трибуны палаты депутатов в своем выступлении против Шрамма во время дебатов об амнистии.
Роон, слышавший мою речь, выразил мне на обратном пути неодобрение по поводу сказанного мною, заметив, между прочим, что считает такого рода «остроумные экскурсы» не слишком полезными для нашего дела. Сам я колебался между желанием завербовать депутатов в пользу энергичной национальной политики и опасением возбудить недоверие к себе и к своим намерениям со стороны короля, по натуре осторожного и не расположенного к насильственным мерам. Навстречу ему в Ютербок я отправился с тем, чтобы своевременно помешать возможному влиянию на него прессы.
Мне не сразу удалось узнать у неразговорчивых кондукторов следовавшего по обычному расписанию поезда, в каком вагоне едет король; он сидел совершенно один в простом купе первого класса. Под влиянием свидания с супругой он был явно в подавленном настроении, и когда я попросил у него позволения изложить события, происшедшие в его отсутствие, он прервал меня словами:
«Я предвижу совершенно ясно, чем все это кончится. На Оперной площади, под моими окнами, отрубят голову сперва вам, а несколько позже и мне».
Я догадался (и впоследствии мне это подтвердили свидетели), что в течение восьмидневного пребывания в Бадене его обрабатывали вариациями на тему: Полиньяк, Страффорд, Людовик XVI. Когда он умолк, я отвечал коротко: «Et après, Sire?» [ «А затем, государь?»] – «Что ж, après нас не будет в живых», – возразил король. «Да, – продолжал я, – нас не будет в живых, но ведь мы все равно умрем рано или поздно; а разве может быть более достойная смерть? Сам я умру за дело моего короля, а ваше величество запечатлеете своею кровью ваши Божией милостью королевские права; на эшафоте ли или на поле брани, не все ли равно, где доблестно отдать жизнь за права Божией милостью? Ваше величество не должны думать о Людовике XVI; он был слаб духом при жизни и перед лицом смерти и как историческая фигура – не на высоте. Но возьмите Карла I – разве не останется навеки одним из благороднейших явлений в истории тот факт, что, обнажив меч в защиту своих прав и проиграв сражение, он гордо скрепил собственной кровью свои королевские убеждения? Ваше величество, вы стоите перед необходимостью бороться, вы не можете капитулировать, вы должны воспротивиться насилию, хотя бы это и было сопряжено с опасностью для жизни».
Чем долее я говорил в этом духе, тем более оживлялся король, тем более входил он в роль офицера, борющегося с оружием в руках за королевскую власть и отечество. Перед лицом внешней личной опасности он проявлял редкое и вполне естественное у него бесстрашие как на поле битвы, так и при покушениях на его жизнь; в минуты внешней опасности он держал себя так, что воодушевлял своим примером других. В нем нашел свое высшее воплощение идеальный тип прусского офицера, который при исполнении служебного долга безбоязненно и самоотверженно идет на верную смерть с одним словом «приказано»; когда же ему приходится действовать на свой страх, то он пуще смерти боится осуждения со стороны начальства и окружающих, так что боязнь получить выговор или выслушать порицание мешает ему принимать правильные решения и энергично осуществлять их. До встречи со мною король всю дорогу задавал себе вопрос, в состоянии ли он будет устоять перед критикой супруги и перед общественным мнением и удержаться на том пути, на который вступил со мною. В противовес этому, под влиянием нашего разговора в темном купе, он понял роль, которую ему при существующих обстоятельствах предстояло играть, главным образом с точки зрения офицера. Он почувствовал себя офицером, которого схватили за портупею и которому дан приказ удержать ценой жизни определенную позицию. Это ввело его в привычный ему круг мыслей, и он в несколько минут обрел ту уверенность, которой его лишили в Бадене, и даже свойственную ему веселость. Жертвовать жизнью за короля и отечество – обязанность каждого прусского офицера, тем более короля, первого офицера страны. Как только он взглянул на свое положение с точки зрения офицерской чести, оно представилось ему столь же ясным, как ясна для всякого нормального прусского офицера необходимость защищать, согласно приказу, быть может, даже безнадежную позицию. Его уже не беспокоила перспектива «разбора маневров», которому мог подвергнуться его политический маневр со стороны общественного мнения, истории и его супруги. Он проникся задачей первого офицера прусской монархии, который считает смерть при исполнении служебного долга доблестным завершением того, что ему поручено. Справедливость моего наблюдения доказывается тем, что король, которого я застал в Ютербоке утомленным, угнетенным и обескураженным, подъезжая к Берлину, пришел в бодрое, можно сказать, приподнятое, боевое настроение, которое проявилось самым недвусмысленным образом перед встречавшими его министрами и должностными лицами.
Если грозные исторические реминисценции, которые вызывали у короля в Бадене, могли быть применены к нашим условиям лишь недобросовестным или нелепым образом, все же наше положение было достаточно серьезным. Некоторые прогрессивные газеты выражали надежду, что мне придется прясть шерсть на благо государства, а 17 февраля 1863 г. палата депутатов большинством голосов (274 против 45) возложила на министров личную и имущественную ответственность за противоконституционные траты. Мне подали мысль передать брату мою земельную собственность ради ее спасения. Однако такая ее передача с целью сберечь имение при конфискации моего имущества, которая не исключалась в случае перемены на троне, произвела бы впечатление трусости и алчности, что мне претило. Кроме того, мое место в палате господ было связано с обладанием Книпгофом.
Глава двадцать вторая (Т. II)
Эмсская депеша
2 июля 1870 г. испанское министерство приняло решение о вступлении на престол наследного принца Леопольда фон Гогенцоллерна. Тем самым, но лишь в форме специфически испанского дела был дан первый международно-правовой толчок вопросу, вызвавшему впоследствии войну. Найти международно-правовой предлог для вмешательства Франции в свободу испанских королевских выборов было трудно. С тех пор как в Париже начали стремиться к войне с Пруссией, такой предлог стали нарочито искать в имени Гогенцоллерн, хотя само по себе оно не представляло для Франции ничего более угрожающего, чем всякое иное немецкое имя. Напротив, как в Испании, так и в Германии могли даже предполагать, что в силу своих личных и семейных связей принц Леопольд будет в Париже в большей мере persona grata [лицом, пользующимся благосклонностью], нежели многие другие немецкие принцы. Помню, как ночью, после сражения при Седане, я в глубоком мраке ехал верхом с несколькими нашими офицерами, возвращаясь с совершенного королем объезда вокруг Седана и направляясь в Доншери; отвечая на вопросы, обращенные ко мне, не знаю уж, с кем именно из сопровождавших меня лиц, я заговорил о подготовке этой войны и упомянул при этом, что считал в свое время принца Леопольда вовсе не нежелательным будущим соседом в Испании для императора Наполеона; я думал, что он отправится в Мадрид через Париж, чтобы установить связь с императорской французской политикой, так как это являлось одним из предварительных условий, при которых ему пришлось бы править в Испании. Я сказал: у нас было бы гораздо больше оснований опасаться более тесного соглашения между испанской и французской короной, нежели надеяться на установление испано-германской и антифранцузской констелляции по аналогии с тем, что было при Карле V; ведь испанский король мог бы вести только испанскую политику, а принц стал бы испанцем, приняв корону этой страны. Внезапно, к моему изумлению, из мрака послышалось энергичное возражение принца фон Гогенцоллерна, присутствия которого я никак не предполагал; он горячо протестовал против того, что нашли возможным заподозрить его в симпатиях к Франции. Этот протест посреди поля битвы при Седане был естественен для немецкого офицера и принца (из рода) Гогенцоллернов, и мне оставалось лишь ответить, что в качестве испанского короля принц мог бы руководиться лишь испанскими интересами, а таковые требовали бы – в частности, ради укрепления нового королевского дома – осторожного отношения к могучему соседу у Пиренеев. Я просил принца извинить меня за мнение, высказанное мною, помимо моего ведома, в его присутствии.
Этот эпизод, предвосхищающий последующее изложение, свидетельствует о том, каковы были мои взгляды на данный вопрос. Я считал этот вопрос испанским, а не германским (делом), хотя мне было бы, вероятно, радостно видеть, как немецкое имя Гогенцоллерн действенно осуществляло бы представительство монархии в Испании, и хотя я и не преминул взвесить под углом зрения наших интересов все вытекающие отсюда последствия, соблюдение чего является долгом министра иностранных дел при любом столь же важном событии в другом государстве. Сначала я думал не столько о политических, сколько об экономических выгодах, которые мог бы доставить нам испанский король немецкого происхождения. Для Испании я ждал от принца лично и от его родственных связей таких результатов, которые содействовали бы успокоению и консолидации, и у меня не было никаких оснований не желать этого испанцам. Испания принадлежит к тем немногим странам, которые по своему географическому положению и по своим политическим потребностям не имеют никаких оснований вести антигерманскую политику. Кроме того, она и в экономическом отношении, как в смысле производства, так и в смысле потребления, очень подходящая страна для широкого развития (торговых) сношений с Германией. (Наличие) дружественного нам элемента в (составе) испанского правительства было бы большим преимуществом, и отвергать его alimine [с порога, т. е. сразу же] не было, с точки зрения задач германской политики, никаких оснований, если не видеть соответствующего основания в боязни, как бы не оказалась недовольной Франция. Если бы Испания в своем развитии снова заметно окрепла, чего с тех пор не наблюдалось, то факты, свидетельствующие о дружественном отношении с испанской дипломатией, могли бы оказаться полезными в мирное время; но мне казалось невероятным, чтобы при наступлении неизбежно предусматривавшейся раньше или позже германо-французской войны испанский король, как бы он этого ни хотел, оказался в состоянии проявить свои немецкие симпатии путем нападения или демонстрации против Франции. Позиция Испании после начала войны, которую мы навлекли на себя услужливостью германских князей, доказала обоснованность моих сомнений. Рыцарственный Сид призвал бы Францию к ответу за вмешательство в свободу выбора испанского короля и не предоставил бы чужестранцам охрану испанской независимости. Эта нация, некогда столь могущественная на воде и на суше, не может теперь держать в узде соплеменное ей население Кубы; как же было ожидать от нее, чтобы из любви к нам она напала на такую державу, как Франция? Ни одно испанское правительство, а тем более король-иноземец, не обладало бы достаточной властью в стране, чтобы из любви к Германии двинуть хотя бы лишь один полк к Пиренеям. Политически я относился ко всему этому вопросу довольно равнодушно. Склонность князя Антона разрешить его мирным путем в желательном направлении была сильнее моей. Мемуары его величества румынского короля обнаруживают недостаточную осведомленность относительно отдельных деталей участия министерства в (разрешении) этого вопроса. Упомянутого там совещания министров во дворце не было. Князь Антон жил во дворце в гостях у короля и пригласил государя и нескольких министров на обед; я не думаю, чтобы за столом обсуждался испанский вопрос. Если герцог де Грамон стремится доказать, что я не занимал отрицательной позиции по отношению к испанскому предложению, то я не вижу оснований его опровергать. Точного текста моего письма маршалу Приму, о котором герцогу рассказывали, я уже более не помню; если я сам составлял его, чего я также уже более не помню, то едва ли я назвал бы гогенцоллернскую кандидатуру «une excellente chose» [ «замечательной штукой»], это выражение мне не свойственно. Что я считал ее «opportune» [подходящей] не «à un moment donné» [в один определенный момент], а принципиально и в мирное время, – верно. Я при этом нисколько не сомневался, что внук Мюратов, которого с удовольствием принимали при французском дворе, обеспечит стране благосклонность Франции.
Вмешательство Франции касалось первоначально испанских, а не прусских дел; проделанная наполеоновской политикой подтасовка, посредством которой добивались превращения этого вопроса в прусский, была, с точки зрения международного права, неправомочной и провокационной; она доказала мне, что наступил момент, когда Франция стала искать ссоры с нами и готова была ухватиться за любой предлог, который казался пригодным. Я рассматривал французское вмешательство прежде всего как умаление, а следовательно, и оскорбление Испании и ожидал, что испанское чувство чести окажет сопротивление подобному посягательству. Когда впоследствии дело приняло такой оборот, что Франция в духе своего посягательства на испанскую независимость начала угрожать войной нам, я в течение нескольких дней ожидал, что объявление войны Испанией Франции последует за объявлением войны Францией нам. Я не был подготовлен к тому, что (столь) гордая нация, как испанская, приставив ружье к ноге, будет спокойно наблюдать из-за Пиренеев, как немцы не на жизнь, а на смерть сражаются с Францией за независимость Испании и за ее право свободно избирать себе короля. Испания с ее чувством чести, – проявившая такую щепетильность в вопросе о Каролинских островах, попросту отступилась от нас в 1870 г. Вероятно, в обоих случаях решающее значение имели симпатии и международные связи республиканских партий.
Со стороны нашего иностранного ведомства первые же и тогда уже без всякого на то права сделанные Францией запросы относительно кандидатуры на испанский престол встретили 4 июля уклончивый – в соответствии с истиной – ответ, что министерству об этом деле ничего неизвестно. Это было верно постольку, поскольку вопрос о согласии принца Леопольда на избрание рассматривался его величеством исключительно как семейное дело, которое нисколько не касалось ни Пруссии, ни Северогерманского союза. Речь шла здесь лишь о личном отношении (верховного) главы армии к немецкому офицеру и главы не королевско-прусского дома, а рода Гогенцоллернов к тем, кто носил имя Гогенцоллерн.
Однако во Франции искали такого повода к войне, который не имел бы, по возможности, национально-германской окраски, и надеялись обрести его на династической почве в лице выступившего претендентом на испанский престол (носителя) имени Гогенцоллерн. Преувеличенное представление о военном превосходстве Франции и недооценка национального духа Германии были, по-видимому, основной причиной того, что приемлемость этого предлога к войне не была добросовестно и со знанием дела продумана. Германский национальный подъем, последовавший за объявлением войны Францией и ломавший, подобно потоку, все, что преграждало ему путь, был для французских политиков неожиданностью; они жили, делали свои расчеты и действовали во власти воспоминаний о Рейнском союзе, подтверждение которым они находили в позиции отдельных западногерманских министров и ультрамонтанских влияниях; влияния эти были связаны с надеждами на то, что победы Франции, gesta Dei per Francos (деяния Божии, осуществленные через франков), облегчат проведение политики Ватикана в Германии при опоре на союз с католической Австрией. Ее ультрамонтанские тенденции содействовали французской политике в Германии и противодействовали в Италии, так как союз (Франции) с Италией в конце концов распался из-за отказа Франции очистить Рим. В расчете на превосходство французского оружия предлог для войны был, так сказать, за волосы притянут; вместо того чтобы сделать Испанию ответственной за ее, как полагали, антифранцузские королевские выборы, придирались, с одной стороны, к германскому князю, который не отказался удовлетворить, по просьбе испанцев, их потребность и поставить (durch Gestellung) им подходящего короля, предполагая, что он будет в Париже persona grata, а с другой – к прусскому королю, отношение которого к этому делу исчерпывалось его фамилией и тем, что он был немцем. Уже то обстоятельство, что французский кабинет позволил себе потребовать у прусской политики объяснений по поводу согласия на избрание, и притом в такой форме, которая в истолковании французских газет превратилась в открытую угрозу, – один этот факт был с международной точки зрения настолько неприличным, что лишал нас, по-моему, возможности отступить хотя бы на дюйм. Оскорбительный характер французских претензий усугублялся не только угрожающими выпадами французской прессы, но и парламентскими дебатами и отношением к этим манифестациям министерства Грамона– Оливье. Заявление Грамона на заседании Законодательного корпуса от 6 июля:
«Мы не думаем, что уважение к правам соседнего народа обязывает нас терпеть, чтобы посторонняя держава посадила одного из своих принцев на престол Карла V… Этого не случится, мы в этом уверены… В противном случае мы сумели бы… исполнить свой долг, не проявляя ни слабости, ни колебаний».
Уже это заявление было международным и официальным (актом) угрозы с рукой на эфесе шпаги. Фраза: «La Prusse cane» [ «Пруссия трусит»] прозвучала в печати как такой комментарий к парламентским прениям большого значения от 6 и 7 июля, который, с моей точки зрения, превращал любую уступку в нечто несовместимое с нашей национальной честью.
Я решил отправиться 12 июля из Варцина в Эмс, чтобы исходатайствовать у его величества созыв рейхстага для объявления мобилизации. Когда я проезжал через Вуссов, мой друг, престарелый проповедник Мулерт, стоя у дверей пастората, дружески приветствовал меня. Я ответил из открытого экипажа фехтовальным приемом «в квартах и терциях», и он понял, что я думаю воевать. Когда я въехал во двор моей берлинской квартиры и еще до того, как я вышел из экипажа, мне подали телеграммы, из коих явствовало, что король, несмотря на французские угрозы и оскорбления в парламенте и прессе, продолжал переговоры с Бенедетти вместо того, чтобы холодно и сдержанно направить его к министрам. Во время обеда, на котором присутствовали Мольтке и Роон, из парижского посольства было получено известие, что принц Гогенцоллерн отказался от своей кандидатуры, чтобы предотвратить войну, которой угрожала нам Франция. Моей первой мыслью было уйти в отставку, так как после всех предшествовавших оскорбительных провокаций я видел в этой вынужденной уступке унижение Германии, за которое не хотел нести официальной ответственности. Чувство оскорбленной национальной чести, в результате вынужденного отступления, было во мне так сильно, что я уже решил сообщить в Эмс о моей отставке. Я считал, что это унижение перед Францией и ее хвастливыми демонстрациями хуже унижения, испытанного нами в Ольмюце, известным оправданием которого всегда будет служить общее историческое развитие предшествующего периода и наша недостаточная в то время подготовленность к войне. Франция, полагал я, учтет отречение принца как вполне удовлетворительный успех с таким чувством, что достаточно было угрожать войной, чтобы заставить Пруссию отступить даже тогда, когда в международном отношении угроза была по своей форме обидной и издевательской, а предлог для войны – первым из попавшихся под руку, равно как и с чувством, что Северогерманский союз также не заключает в себе достаточной уверенности в своем могуществе, чтобы защитить национальную честь и независимость против притязаний Франции. Я был подавлен, так как не видел, каким образом можно было бы устранить тот возрастающий ущерб, которого я опасался для нашего положения в качестве нации в результате робкой политики, если только мы не стали бы неуклюже ввязываться (в дальнейшем) в случайные конфликты и не начали бы создавать их искусственно. Войну я уже в то время считал необходимостью, уклоняться от которой с честью мы больше не могли. (Поэтому) я телеграфировал своим в Варцин, чтобы они не укладывались и не уезжали, что я вернусь туда через несколько дней. Теперь же я (стал) думать, что мир (не будет нарушен); но так как я не хотел представлять ту политику, которая была бы платой за мир, то я отказался от поездки в Эмс и просил отправиться туда графа Эйленбурга доложить его величеству мое мнение. В том же смысле я говорил и с военным министром фон Рооном: мы проглотили полученную от Франции пощечину и своей уступчивостью поставили себя в такое положение, что оказались бы зачинщиками, если бы начали войну, которая одна лишь может смыть позор. Мое положение стало невыносимым, хотя бы уже потому, что за время своего лечения на водах король под давлением французских угроз четыре дня подряд принимал на аудиенции французского посла и предоставлял свою особу монарха бессовестной обработке со стороны этого иностранного агента, не имея компетентной помощи.
Из-за своей склонности брать государственные дела лично на себя и заниматься ими самостоятельно король попал в такое положение, представлять которое я не мог. По моему мнению, его величество должен был отклонить в Эмсе какие бы то ни было претензии неравного ему по положению французского посредника и должен был направить его в Берлин, в официальную инстанцию, которой надлежало бы испрашивать решение короля путем докладов в Эмсе или путем письменных донесений, если было бы сочтено полезным затянуть переговоры. Но у государя, как ни точно соблюдал он обычно ведомственные рамки, слишком сильна была склонность если не к личному решению, то к личному ведению переговоров по всем важным вопросам, чтобы он мог правильно использовать ту защиту, которая весьма целесообразным образом прикрывает монарха от назойливости неудобных вопросов и претензий. Вина за то, что король при столь свойственном ему сознании своего высокого положения не уклонился сразу же от назойливости Бенедетти, должна быть отнесена в значительной мере за счет того влияния, которое оказывала на него королева из расположенного по соседству Кобленца. Ему было 73 года, он был миролюбив и не желал подвергать риску новой борьбы лавры 1866 г., но, когда он был свободен от женского влияния, им всегда руководило чувство чести наследника Фридриха Великого и прусского офицера. Сопротивляемость короля домогательствам со стороны супруги с ее по-женски оправдываемой боязливостью и недостававшим ей национальным чувством ослаблялась его рыцарским отношением к женщине и его монархическим отношением к королеве, в частности – к его королеве. Мне передавали, что королева Августа со слезами на глазах заклинала своего супруга перед его отъездом из Эмса в Берлин предотвратить войну, помня о Йене и Тильзите. Я считаю этот рассказ правдоподобным, вплоть до слез.
Решив выйти в отставку, вопреки упрекам Роона, я пригласил 13 июля его и Мольтке отобедать со мною втроем и изложил им за столом мои взгляды и намерения. Оба были подавлены и косвенно упрекали меня, что, уходя в отставку, я эгоистично использую свое преимущество по сравнению с ними, которым это не так легко сделать. Я был того мнения, что я не мог принести в жертву политике свою честь, (но) что они, профессиональные солдаты, не вольны в своих решениях и могут поэтому держаться иной точки зрения, чем ответственный министр иностранных дел. Во время нашей беседы мне сообщили, что разбирается шифрованная депеша из Эмса, за подписью тайного советника Абекена, состоявшая, если мне не изменяет память, из 200 групп. После того как мне подали расшифрованный текст, из которого явствовало, что Абекен составил и подписал телеграмму по повелению его величества, я прочел ее моим гостям, и она повергла их в такое подавленное настроение, что они пренебрегли кушаньями и напитками. При повторном рассмотрении документа я остановился на (предоставлявшемся) его величеством полномочии, коим поручалось тотчас же сообщить как нашим представителям, так и в прессу о новом требовании Бенедетти и его отклонении. Я поставил Мольтке несколько вопросов относительно степени его уверенности в состоянии наших вооружений, а соответственно и относительно времени, какого они еще потребуют при внезапно всплывшей военной опасности. Он ответил, что если уж быть войне, то он не ожидает никакого преимущества для нас от оттяжки ее наступления; даже если бы мы сначала и оказались недостаточно сильными, чтобы сразу же защитить от французского нашествия все наши владения на левом берегу Рейна, то все же очень скоро мы превзошли бы Францию в отношении нашей боевой готовности, между тем как в дальнейшем это преимущество могло бы ослабнуть; он считает, что немедленное начало войны для нас в целом выгоднее, нежели ее оттяжка.
Ввиду поведения Франции чувство нашей национальной чести вынуждало нас, по моему мнению, воевать; и если бы мы не последовали требованиям этого чувства, то утратили бы все приобретенные нами в 1866 г. преимущества на пути к завершению нашего национального развития; усилившееся в 1866 г., благодаря нашим военным успехам, германское национальное чувство (на территории) к югу от Майна, выразившееся в готовности южных государств к союзам, снова неизбежно охладело бы. Германизм, развивавшийся в южногерманских государствах наряду с партикуляристской и династической государственностью, сдерживал в известной мере политическое сознание вплоть до 1866 г. фикцией германской общности под руководством Австрии; (это объяснялось) отчасти южногерманской приверженностью к старой империи, отчасти – верой в ее военное превосходство над Пруссией. После того как события доказали ошибочность подобной оценки, именно беспомощность, в какой Австрия оставила при заключении мира южногерманские государства, была мотивом того политического Дамаска, который имел место между фарнбюлеровским «Vae victis» [горе побежденным] и заключенным с полной готовностью оборонительным и наступательным союзом с Пруссией. Это были вера в развитую Пруссией германскую мощь и та притягательная сила, которая свойственна решительной и смелой политике, когда, достигнув успеха, она действует в разумных и честных границах. Этот ореол Пруссия завоевала. Он был бы безвозвратно или, во всяком случае, надолго утрачен, если бы по вопросу, затрагивающему честь нации, в народе распространилось мнение, что брошенное с французской стороны оскорбление – «La Prusse cane» [ «Пруссия трусит»] – имеет под собой фактическое основание.
Из тех же психологических соображений, под влиянием которых я стремился в 1864 г., во время датской войны, к тому, чтобы в авангард были допущены не старопрусские, а вестфальские батальоны, не имевшие еще случая доказать под прусским водительством своей храбрости, из тех же соображений, которые заставляли меня сожалеть, что принц Фридрих Карл действовал (тогда) наперекор моему желанию, – исходя из этого, я был убежден, что пропасть между севером и югом нашего отечества, созданная на протяжении истории различием династических и племенных чувств и жизненного уклада, будет заполнена действенней всего общей национальной войной против столетиями агрессивного соседа. Я помнил, что уже в краткий промежуток времени, с 1813 до 1815 г., от Лейпцига и Ганау до Бель-Альянса, общая и победоносная борьба против Франции сделала возможным преодоление противоположности между уступчивой политикой Рейнского союза и национально-германским подъемом периода от Венского конгресса до Майнцской следственной комиссии – (это носило тогда) печать Штейна, Герреса, Яна, Вартбурга. Совместно пролитая кровь со времени перехода саксонцев при Лейпциге (на сторону Пруссии) и до участия под английским командованием (в сражении) при Бель-Альянсе сцементировала сознание, в свете которого поблекли воспоминания о Рейнском союзе. Развитие истории в этом направлении было прервано опасением, что слишком стремительный национальный порыв опрокинет существующие государственные порядки.
Этот взгляд назад укрепил меня в моем убеждении, и политические соображения по поводу южногерманских государств находили mutatis mutandis [с соответствующими изменениями] применение также и к нашим взаимоотношениям с населением Ганновера, Гессена, Шлезвиг-Гольштейна. Что эта точка зрения была правильна, доказывает то удовлетворение, с каким теперь, 20 лет спустя, вспоминают подвиги своих сынов в 70-х годах не только гольштейнцы, но и ганзейцы. Все эти осознанные и неосознанные соображения усиливали во мне ощущение, что войны можно избежать лишь за счет нашей прусской чести и доверия к ней нации.
Убежденный в этом, я воспользовался сообщенным мне Абекеном полномочием короля обнародовать содержание его телеграммы и в присутствии обоих моих гостей, вычеркнув кое-что из телеграммы, но не прибавив и не изменив ни слова, придал ей следующую редакцию:
«После того как известия об отречении наследного принца Гогенцоллерна были официально сообщены французскому императорскому правительству испанским королевским правительством, французский посол предъявил в Эмсе его королевскому величеству добавочное требование уполномочить его телеграфировать в Париж, что его величество король обязывается на все будущие времена никогда не давать снова своего согласия, если Гогенцоллерны вернутся к своей кандидатуре. Его величество король отказался затем еще раз принять французского посла и приказал дежурному адъютанту передать ему, что его величество не имеет ничего более сообщить послу».
Совершенно иное впечатление, производимое сокращенным текстом эмсской депеши по сравнению с оригиналом, зависело не от более энергичных выражений, а лишь от формы, которая придавала этому сообщению вид чего-то окончательного, тогда как редакция Абекена показалась бы лишь фрагментом еще не закончившихся переговоров, которые должны быть продолжены в Берлине.
Когда я прочел моим гостям телеграмму в сокращенной редакции, Мольтке заметил: «Так-то звучит совсем иначе; прежде она звучала сигналом к отступлению, теперь – фанфарой, отвечающей на вызов». Я пояснил: «Если, во исполнение высочайшего повеления, я сейчас же сообщу этот текст, в котором ничего не изменено и не добавлено по сравнению с телеграммой, в газеты и телеграфно во все наши миссии, то еще до полуночи он будет известен в Париже и не только своим содержанием, но и способом его распространения произведет там на галльского быка впечатление красной тряпки. Драться мы должны, если не хотим принять на себя роль побежденного без боя. Но успех зависит во многом от тех впечатлений, какие вызовет у нас и у других происхождение войны; важно, чтобы мы были теми, на кого напали, и галльские высокомерие и обидчивость помогут нам в этом, если мы заявим со всей европейской гласностью, поскольку это возможно, не прибегая к рупору рейхстага, что встречаем явные угрозы Франции безбоязненно».
Эти мои объяснения вызвали в настроении обоих генералов столь радостный перелом, внезапность которого поразила меня. Они неожиданно снова обрели вкус к еде и питью и заговорили в бодром тоне. Роон сказал: «Старый бог еще жив и не даст нам осрамиться». Мольтке вышел из обычного для него состояния равнодушной пассивности, обратил радостный взор к потолку и, позабыв свойственную ему сдержанность, ударил себя в грудь и бодро сказал: «Если только мне действительно еще суждено вести наши войска в такой поход, то пусть хотя бы даже сразу после этого сам черт забирает себе „старый скелет“». Он был тогда дряхлее, чем впоследствии, и сомневался, будет ли в состоянии перенести тягости и лишения похода.
Как сильна была у него потребность претворять на практике свои военно-стратегические склонности и способности, я наблюдал не только в этом случае, но и в дни, предшествовавшие богемской войне. В обоих случаях мой военный коллега по королевской службе, в отличие от обычно свойственной ему сухости и молчаливости, был в веселом, оживленном и, я бы сказал, радостном настроении. В ту июньскую ночь 1866 г., когда я пригласил его к себе, чтобы убедиться, нельзя ли на сутки ускорить выступление войск, он ответил на мой вопрос утвердительно и был приятно возбужден ускорением борьбы. Покидая эластичным шагом салон моей жены, он еще раз обернулся в дверях и обратился ко мне в серьезном тоне с вопросом: «Wissen Sie, dass die Sachsen die Dresdner Brucke gesprengt haben?» [ «Знаете, что саксонцы взорвали дрезденский мост?»]. В ответ на появившееся у меня выражение изумления и сожаления он добавил: «Aber mit Wasser, wegen Staub» [ «Но водой, из-за пыли»]. Наклонность к безобидным шуткам прорывалась у него при служебных отношениях, какими были наши, лишь изредка. В обоих случаях его воинственность и отважность, в противовес понятной и законной сдержанности руководящей инстанции, были мне большим подспорьем при осуществлении той политики, которую я признавал необходимой. Неудобными они оказались для меня в 1867 г. в люксембургском вопросе, в 1875 г. и позднее, когда надо было решать, следует ли anticipando [в предупредительных целях] вызвать войну, которая, по всей вероятности, рано или поздно нам предстояла, прежде чем противнику удастся подготовиться к ней полнее. Не только в люксембургский период, но и позднее, в течение двадцати лет, я постоянно боролся с теорией, дающей утвердительный ответ на этот вопрос, так как я был убежден, что даже за победоносные войны можно нести ответственность лишь в том случае, если они навязаны, и что нельзя в такой мере заглядывать в карты провидению, чтобы исходя из собственных расчетов предвосхищать историческое развитие. Вполне естественно, что в генеральном штабе армии не только более молодые, ретивые офицеры, но и опытные стратеги испытывают потребность проявить в деле и продемонстрировать в истории боеспособность находящихся под их командованием войск и собственную способность руководить ими. Следовало бы пожалеть, если бы это влияние воинского духа не сказывалось в армии; сдерживать его в границах, насколько того законно требует мирное преуспеяние народов, составляет обязанность политических, а не военных верхов государства. Тот факт, что генеральный штаб и его начальники в период люксембургского вопроса, в период инсценированного Горчаковым и Францией кризиса 1875 г. и вплоть до новейших времен готовы были поддаться искушению нарушить мир, объясняется духом данного института, от которого я не хотел бы отказываться и который становится опасным лишь при монархе, лишенном глазомера и способности сопротивляться посторонним и, с точки зрения конституционной, неоправданным влияниям в политической области.
Глава тридцать вторая
Император вильгельм
К середине 70-х годов умственные способности императора стали слабеть, он с трудом усваивал чужие мысли и излагал свои; говоря и слушая, он порой терял нить беседы. Удивительно, что после покушения Нобилинга в его здоровье произошло благоприятное изменение. Явления, подобные описанным, более не повторялись, император стал держать себя непринужденнее, живее и даже стал мягче. Выражение моей радости по поводу хорошего состояния его здоровья вызвало его шутку: «Нобилинг знал лучше врачей, что мне нужно было сильное кровопускание». Последняя его болезнь была непродолжительна; она началась 4 марта 1888 г.; 8-го, в полдень, я в последний раз беседовал с императором; он был еще в сознании, и я получил у него полномочие на обнародование подписанного им уже 17 ноября 1887 г. приказа, по которому принцу Вильгельму поручалось заместительство в тех случаях, когда его величество сочтет это необходимым. Император выразил надежду, что я останусь в своей должности и буду служить его преемникам; при этом его как будто заботила мысль, что между мною и императором Фридрихом не установится согласия. Я старался успокоить его, насколько вообще уместно было говорить с умирающим о том, что будут делать его преемники и я после его смерти. Затем, имея в виду болезнь сына, он потребовал от меня обещания отдать весь мой опыт его внуку и не оставлять его, если ему суждено, как казалось, вскоре стать во главе управления. Я выразил свою готовность служить его преемникам так же ревностно, как ему самому. Единственным его ответом на это было слабое рукопожатие; затем наступил бред, мысли императора до того были заняты внуком, что ему показалось, будто принц, который в сентябре месяце 1886 г. посетил царя в Брест-Литовске, сидел на моем месте возле его кровати; неожиданно обратившись ко мне на ты, он сказал: «С русским императором ты всегда должен поддерживать контакт, с ним нет надобности ссориться». Последовало долгое молчание, галлюцинация исчезла, он отпустил меня со словами: «Я еще увижу вас». Он действительно еще видел меня у себя, когда я навестил его после полудня, и затем 9-го числа в 4 часа ночи, но вряд ли узнал среди многочисленных присутствовавших; 8-го числа, поздно вечером, к нему еще раз вернулась полная ясность сознания и способность внятно и связно говорить с лицами, окружившими его смертное ложе в тесной спальне. То был последний проблеск этого сильного и доблестного духа. 9 марта в 8 часов 30 минут он испустил дыхание.
II
При Фридрихе Вильгельме III только кронпринц получил продуманное воспитание, соответствовавшее наследнику престола; второму сыну дано было исключительно военное образование. Естественно, что в течение всей его жизни военные оказывали на него более сильное влияние, чем штатские. Я находил даже, что военный мундир, который я носил для того, чтобы не переодеваться по нескольку раз в день, придавал мне в его глазах больше веса. Среди лиц, которые могли оказывать влияние на его развитие, когда он был еще принцем Вильгельмом, на первом плане стояли военные, далекие от политической жизни, как генерал фон Герлах, который, временно отойдя от политики, много лет состоял его адъютантом. Это был самый способный из числа всех адъютантов принца, отнюдь не теоретизирующий фанатик в политике и религии, как его брат президент, но все же достаточный доктринер, чтобы не встретить у практически настроенного принца таких симпатий, как у остроумного короля Фридриха Вильгельма. Набожность – вот то слово и то понятие, с которым связывалось имя Герлах ввиду роли, которую играли в политической жизни оба брата генерала – президент и проповедник, автор обширного труда о Библии.
Связанный с именем Герлаха разговор, который произошел у меня с принцем в 1853 г. в Остенде, где я несколько сблизился с принцем, запомнился мне потому, что меня поразила неосведомленность принца о наших государственных учреждениях и о политической ситуации.
Однажды он с некоторым возбуждением говорил о генерале фон Герлахе, который, ввиду отсутствия взаимного согласия и, по-видимому, недовольный, оставил пост адъютанта. Принц назвал его пиетистом.
Я. Что понимает ваше высочество под словом «пиетист»?
Он. Человека, который лицемерит в религии, чтобы сделать карьеру.
Я. Герлах далек от таких мыслей; чем он может стать? Теперь под пиетистом понимается нечто совсем иное, а именно: человек, ортодоксально верящий в христианское откровение и не делающий из своей веры тайны; многие из числа этих ортодоксов ничего общего не имеют с государством и о карьере не помышляют.
Он. Что вы понимаете под ортодоксом?
Я. Примерно, человека, который серьезно верит в то, что Иисус – сын Бога и умер за нас как жертва, во искупление наших грехов. В данный момент я не могу определить это точнее, но это самое существенное в различии веры.
Он (вспыхнув). Неужели есть люди, настолько позабытые Богом, что не верят в это!
Я. Если бы ваше высочество публично произнесли такую фразу, то и вас причислили бы к пиетистам.
Затем разговор перешел на обсуждавшееся тогда положение об округах и общинах. Принц сказал по этому поводу примерно следующее: он не враг дворянства, но не может согласиться с тем, «чтобы дворяне жестоко обращались с крестьянами».
Я возразил: «Да могут ли они позволить себе это? Если бы я вздумал жестоко обойтись с шенгаузенскими пятью крестьянами, я все равно бессилен был бы осуществить это, и попытка кончилась бы тем, что меня самого бы побили либо крестьяне, либо законы».
Он (в ответ). Возможно, что в Шенгаузене это и так; но это исключение, а я не могу допустить, чтобы с простым человеком в деревне жестоко обращались.
Я попросил разрешить мне представить ему краткую записку о том, как создался нынешний аграрный уклад, как возникли нынешние взаимоотношения между помещиками и крестьянами. Он с признательностью согласился на мою просьбу, и затем я отдал весь свой досуг в Нордернее на то, чтобы со ссылкой на соответствующие места законов разъяснить пятидесятишестилетнему наследнику престола правовое положение и взаимоотношения поместного дворянства и крестьян в 1853 г. Я послал ему свою работу не без опасения, что получу от принца короткий и иронический ответ, что я ничего такого ему не открыл, чего бы он не знал еще 30 лет назад. Он же, наоборот, тепло поблагодарил меня за интересное сопоставление новых для него фактов.
III
С момента учреждения регентства принц Вильгельм так живо почувствовал недостатки своего образования, что работал день и ночь, только бы восполнить этот пробел. «Занимаясь государственными делами», он работал, действительно, в высшей степени серьезно и добросовестно. Он прочитывал все входящие бумаги, а не только те, которые его интересовали, изучал трактаты и законы, чтобы выработать себе самостоятельное мнение. Не было такого развлечения, которое отвлекло бы его от государственных дел. Он никогда не читал романов и вообще книг, не имевших отношения к его монаршим обязанностям. Он не курил, не играл в карты. На охоте в Вюстергаузене, когда собравшееся общество переходило после обеда в комнату, где Фридрих Вильгельм I собирал обычно «табачную коллегию», (принц), не желая стеснять присутствующих, приказывал подать себе длинную голландскую глиняную трубку, затягивался несколько раз и, поморщившись, откладывал ее. Во Франкфурте, еще в бытность свою принцем Прусским, он, войдя однажды во время бала в комнату, где вели азартную игру, сказал мне: «Я тоже хочу хоть раз попробовать счастье, но не захватил с собою денег, одолжите мне». Так как и я не имел обыкновения носить при себе деньги, то его выручил граф Теодор Штольберг. Принц несколько раз ставил по талеру, каждый раз проигрывал и удалился. Единственным его отдыхом было – после трудового дня провести вечер в театре; но и тут я в качестве министра имел право в срочных случаях сделать ему доклад в комнатке перед его ложей или приносить бумаги на подпись. Хотя он очень нуждался в ночном отдыхе и жаловался на дурно проведенную ночь, если просыпался два раза, а на бессонницу, если просыпался три раза за ночь, но я ни разу не заметил в нем ни малейшего неудовольствия, когда случалось будить его среди ночи, часа в два или в три, чтобы испросить срочного решения.
Помимо прилежания, к которому побуждало его глубокое сознание долга, он обнаруживал при исполнении своих регентских обязанностей необычайно много природного здравого смысла, common sense, которого приобретенные знания не увеличивали и не уменьшали. Помехой для понимания дел было упрямство, с которым он придерживался монархических, военных и местных традиций; на каждое отступление от них, на каждый шаг к новому пути, который вынуждался ходом событий, он решался с трудом, легко усматривая в подобных уклонениях нечто непозволительное и недостойное. Так же прочно, как он был привязан к людям своего окружения и предметам своего обихода, он придерживался тех впечатлений и убеждений, которые были связаны с его отцом, и всегда думал о том, что бы сделал или как бы поступил в подобных случаях его отец. Особенно во время французской войны он всегда проводил параллель между нею и освободительными войнами.
Король Вильгельм, укоризненно спросивший меня однажды во время шлезвиг-гольштейнского эпизода: «Разве вы не немец?» – потому что я возражал против его склонности, обусловленной домашними влияниями, создать в Киле великое герцогство, которое выступало бы против Пруссии, – был тем же государем и тогда, когда, не затронутый политическими мыслями, он непринужденно следовал своим естественным чувствам. Он был одним из решительнейших партикуляристов среди немецких монархов, в духе патриотически и консервативно настроенных прусских офицеров времен его отца.
В более зрелом возрасте влияние его супруги привело его к оппозиции этому традиционному принципу, а неспособность его министров «новой эры» и торопливая неловкость парламентских либералов во время конфликта снова пробудили в нем старый темперамент прусского принца и офицера, тем более что он никогда не задавался вопросом, опасен ли путь, на который он вступал. Если он был убежден, что долг или честь или то и другое вместе повелевали ему вступить на этот путь, то он действовал, не обращая внимания на опасности, которым мог подвергаться в политике, точно так же, как и на поле битвы. Испугать его было невозможно. Но королева пугалась; и желание поддержать домашний мир было не поддающимся учету фактором; парламентские же грубость или угрозы приводили только к усилению его решимости сопротивляться. Эту особенность его характера министры новой эры и их парламентские сторонники и последователи никогда не учитывали. Граф Шверин до такой степени не понял характера этого бесстрашного офицера на троне, что считал возможным застращать его высокомерием и недостатком вежливости. Все это послужило поворотным пунктом для влияния министров новой эры, старолибералов и партии Бетман-Гольвега; с этих пор движение пошло на убыль, руководство перешло в руки Роона, и министр-президент, принц Гогенцоллерн, вместе со своим адъютантом Ауэрсвальдом пожелали, чтобы я вступил в министерство. Королева и Шлейниц еще мешали этому в то время, когда я находился весною 1860 г. в Берлине, но недоразумения, происходившие между королем и его министрами, настолько подорвали их взаимоотношения, что полностью восстановиться они уже более не могли.
IV
В царствование Фридриха Вильгельма IV принцесса Августа держалась обычно взглядов, противоположных правительственной политике; новую эру в годы регентства она считала своим министерством, по крайней мере до отставки господина фон Шлейница. Как до этого, так и позже она испытывала постоянную потребность противоречия любому поведению правительства своего деверя, а затем своего супруга. Направление ее влияния менялось, но всегда таким образом, что до последних лет ее жизни противодействовало министрам. Если правительственная политика была консервативной, то в домашнем кругу ее величества выдвигали и поощряли либералов и их стремления; если императорское правительство в своих заботах об упрочении новой империи находилось на либеральном пути, то императрица начинала благоволить скорее консервативным и преимущественно католическим элементам; последние она поддерживала вообще очень охотно, так как в царствование протестантской династии католики часто, и, в известных пределах, постоянно, находились в оппозиции. В те периоды, когда наша внешняя политика позволяла идти рука об руку с Австрией, отношение (императрицы) к Австрии было недружелюбным и сдержанным; когда же наша политика вызывала столкновение с Австрией, то королева защищала интересы последней вплоть до начала войны 1866 г. В то время когда на границе Богемии уже начались бои, в Берлине, под покровительством ее величества и при посредстве фон Шлейница, продолжались еще сношения и переговоры весьма сомнительного свойства. С тех пор как я стал министром иностранных дел, а господин фон Шлейниц – министром королевского двора, он взял на себя роль как бы контрминистра королевы, который доставлял ее величеству материал для ее критической деятельности и воздействия на короля. С этой целью он воспользовался связями, которые успел завести посредством частной переписки в бытность моим предшественником, и сосредоточил в своих руках настоящую сеть дипломатических донесений. Доказательства этого я получил благодаря случайности: несколько таких донесений, из содержания которых явствовала непрерывность отчетов, были доставлены мне по ошибке фельдъегеря или почты. Они до такой степени походили на официальные донесения, что меня озадачили только некоторые ссылки в тексте; я разыскал в корзине для бумаг конверт, в котором прибыли донесения, и прочел на нем адрес господина фон Шлейница. К числу чиновников, с которыми Шлейниц поддерживал подобные сношения, принадлежал, между прочим, один консул; об этом консуле Роон писал мне 25 января 1864 г., что тот состоял на жалованье у Друэ де Люи и писал под именем Зигфельда статьи для «Mémorial diplomatique». В статьях, между прочим, защищалась оккупация рейнских провинций Наполеоном и проводилась параллель между нею и нашей оккупацией Шлезвига. Во времена «Reichsglocke» и злобных нападок на меня со стороны консервативной партии и «Kreuzzeitung» мне удалось узнать, что распространение «Reichsglocke» и тому подобных клеветнических произведений печати организуется канцелярией министерства двора. Посредником состоял чиновник по имени Бернгард, который чинил фрау фон Шлейниц перья и содержал в порядке ее письменный стол. По полученным мной отчетам, он доставлял одним только высочайшим особам 13 номеров «Reichsglocke», из них два в императорский дворец, а остальные нескольким родственным дворам.
Когда мне пришлось однажды утром посетить разгневанного, и в связи с этим заболевшего, императора по неотложному при тогдашних обстоятельствах поводу о недопустимой демонстрации, устроенной при дворе в пользу Центра, то я его застал в постели, а возле него сидела императрица в таком туалете, по которому ясно было, что она спустилась только после того, как было доложено о моем приходе. На мою просьбу позволить мне переговорить с императором с глазу на глаз она удалилась, но тут же за дверью, которая не была ею плотно притворена, села на стул и дала мне понять, что она все слышит. Эта, уже не первая с ее стороны, попытка застращать меня не заставила меня отказаться от моего доклада императору. В тот же день вечером я был приглашен во дворец. Из того, как ее величество заговорила со мною, я заключил, что император отстаивал перед ней мою жалобу. Разговор принял такой оборот, что я просил императрицу пощадить пошатнувшееся здоровье ее супруга и не подвергать его противоречивым политическим влияниям. Этот, по придворным традициям, неожиданный намек с моей стороны произвел изумительное действие. За последнее десятилетие я никогда не видел императрицу Августу такой прекрасной, как в этот момент: она выпрямилась во весь рост; глаза ее загорелись таким блеском, как мне ни раньше, ни позднее не приходилось видеть. Она прервала разговор, оставила меня и сказала, как мне передавал один из придворных друзей: «Наш всемилостивейший имперский канцлер сегодня очень немилостив».
Многолетний опыт постепенно научил меня почти безошибочно определять, когда император оспаривал предложения, которые я считал логически необходимыми, руководствуясь собственным суждением, а когда – желанием поддержать семейный мир. В первом случае я, как правило, мог рассчитывать на соглашение, для этого надо было только выждать, пока ясный ум государя освоится с вопросом. Иногда он ссылался на министров. В таких случаях обсуждение между мной и его величеством всегда оставалось деловым. Иначе было, когда причина королевского противодействия мнениям министра заключалась в предварительном обсуждении, вызванном ее величеством за завтраком и закончившимся определенным обещанием. Если в такие моменты король под влиянием написанных ad hoc [для этой цели] писем и газетных статей был доведен до поспешных выводов в духе антиминистерской политики, то ее величество обыкновенно закрепляла одержанную ею победу, выражая сомнение, в состоянии ли будет император настоять на высказанном им намерении или мнении «по отношению к Бисмарку». Когда его величество возражал мне не по собственным убеждениям, а только подчиняясь женскому влиянию, то я мог узнать это из того, что его доводы были неделовыми и нелогичными. В таких случаях, когда ему уж нечего было возразить мне, он заканчивал наш спор словами: «Тьфу, пропасть! так я вас просто прошу об этом». Я понимал тогда, что имею дело не с императором, а с его супругою.
Всех моих противников, которых я, естественно, приобрел в самых различных кругах на почве моей политической борьбы и защиты служебных интересов, объединяла столь дружная ненависть ко мне, что они на время забывали о взаимных антипатиях. Они отложили на время счеты между собой во имя служения более сильной вражде против меня. Центром кристаллизации этого согласия была императрица Августа, которая в силу своего темперамента далеко не всегда считалась с возрастом и здоровьем своего супруга, когда хотела добиться своего.
Во время осады Парижа, так же как часто до нее и после нее, императору не раз приходилось выдерживать борьбу между голосом собственного рассудка и чувством монаршего долга, с одной стороны, и потребностью в семейном мире и женском одобрении его политики – с другой. Рыцарские чувства, которые он питал к своей супруге, мистические чувства, которые вызывала в нем королева, его чувствительность к нарушению домашнего уклада и привычек повседневной жизни создавали мне такие помехи, которые порой труднее было преодолеть, чем препятствия, чинимые мне иностранными державами или враждебными партиями, и вследствие моей сердечной привязанности к особе императора значительно увеличивали утомительность борьбы, которую мне приходилось выдерживать при отстаивании моих взглядов на докладах государю.
Император понимал это и в последние годы жизни не скрывал от меня своих семейных отношений, советовался со мною, как и в какой форме действовать, чтобы сохранить домашнее спокойствие без ущерба для государственных интересов. «Горячая голова» – так император в порыве откровенности обычно называл свою супругу, выражая этим и досаду, и уважение, и благорасположение, и сопровождал эти слова таким жестом, который как будто говорил: «Я ничего не могу изменить». Это определение я находил чрезвычайно метким. Королева была мужественной женщиной; пока не грозила физическая опасность, она повиновалась высокому чувству долга, но сознание королевского достоинства не позволяло ей признавать иных авторитетов, кроме собственного.
V
Удельный вес воли и убеждения принца Прусского после вступления его в регентство, а позже в качестве императора не только в военной, но и в политической области был естественным следствием сильного и благородного характера, от природы присущего этому государю, независимо от полученного им воспитания. Выражение «королевское благородство» точно подходит к его особе. Тщеславие может служить монарху стимулом для действий и труда на благо своих подданных. Фридрих Великий не был чужд тщеславия; его первоначальная жажда деятельности возникла из желания прославиться в истории. Я не касаюсь вопроса, прекратилось ли, как говорят, действие этого побудительного фактора к концу его правления, или же король внутренне прислушивался к желанию дать потомкам почувствовать разницу между своим и последующим правлением. У него есть поэтические излияния, датированные днем накануне сражения; он послал их в письме с надписью: «Раs trop mal à la veille d’une bataille» [He плохо для кануна битвы].
Император Вильгельм был совершенно чужд такого рода тщеславия; зато он чрезвычайно боялся справедливой критики современников и потомства. В этом смысле он был типичным прусским офицером, который по приказу свыше без колебания пойдет на верную смерть, но страх перед порицанием начальника или общественного мнения повергает его в отчаянную нерешительность, под влиянием которой он способен совершить опрометчивый поступок. Никто не осмелился бы сказать ему грубую лесть. В сознании своего королевского достоинства он подумал бы: если кто-либо осмеливается хвалить меня в глаза, то он имел бы право и порицать меня в глаза. Ни того, ни другого он не допускал.
За время тяжелой внутренней борьбы и монарх, и парламент узнали и научились уважать друг друга; честность королевского достоинства и уверенное спокойствие короля в конце концов вынудили даже противников к уважению. Сам король благодаря высокоразвитому в нем чувству чести способен был справедливо оценить положение той и другой стороны. Преобладающею его чертою была справедливость не только по отношению к своим друзьям и слугам, но и в борьбе с врагами. Он был джентльменом на троне, человеком благородным в лучшем смысле этого слова, который никогда не чувствовал искушения воспользоваться полнотой своей власти для того, чтобы пренебречь правилом «noblesse oblige» [знатность обязывает]. Его образ действий в области внутренней, а также и внешней политики всегда подчинялся принципам кавалера старой школы и чувствам истого прусского офицера. Он соблюдал верность и честь по отношению не только к монархам, но и к своим слугам, до камердинера включительно. Если ему случалось под влиянием минутного раздражения нарушить свое тонкое чувство королевского достоинства и долга, он умел быстро овладеть собою и оставался при этом «королем с головы до пят», притом справедливым и доброжелательным королем, и офицером, исполненным чувства чести, которого одна мысль об его прусской porte-épée [портупея] смогла удержать на должном пути.
Император способен был вспылить, но во время спора раздражение спорившего не сообщалось ему; в таких случаях он со спокойным достоинством прекращал разговор. Такие вспышки, как в Версале, когда он отказывался от императорского титула, случались очень редко. Если он бывал резок с людьми, к которым благоволил, как, например, с графом Рооном или со мной, то это значило, что либо его волновал самый предмет разговора, либо в результате происходившего до этого постороннего неслужебного разговора он был связан взглядами, которые невозможно было защищать деловым образом. Граф Роон выслушивал подобные вспышки гнева, как военный перед фронтом выслушивает незаслуженный, по его мнению, выговор начальника, но это действовало на его нервы и косвенно на его здоровье. На меня же взрывы императорского гнева, которые мне приходилось переживать реже, чем Роону, не действовали заразительно, а скорее охлаждали. Я пришел к выводу, что монарх, удостаивавший меня таким доверием и благоволение, как Вильгельм I, представляет для меня в моменты своей несправедливости vis major [непреодолимую силу], с которой я не в состоянии бороться; это подобно грозе, морю или другому явлению природы, с которым надо мириться; если же мне это не удавалось, значит я неправильно выполнял свою задачу. Это мое впечатление было основано не на моем общем представлении об отношении короля милостью Божьей к своему слуге, а на моей личной любви к императору Вильгельму I. По отношению к нему мне было очень далеко чувство личной обидчивости, он мог обращаться со мною довольно несправедливо, не вызывая во мне чувства возмущения. Чувство обиды точно так же не могло иметь места по отношению к нему, как и в родительском доме. Это не мешало тому, что, не встречая в некоторых политических и деловых вопросах понимания со стороны монарха или наталкиваясь на предвзятое мнение, исходившее от ее величества, либо от религиозных и франкмасонских придворных интриганов, я поддавался нервному возбуждению, вызванному непрестанной борьбою, и оказывал государю пассивное сопротивление, которое ныне, в более спокойном состоянии духа, я порицаю и в котором раскаиваюсь точно так же, как после смерти отца мы испытываем грусть при воспоминании о размолвках.
VI
Благодаря его чистосердечию, искреннему доброжелательству к окружающим и сердечной любезности ему легко удавались такие вещи, которые порой доставляют немало труда и умственного напряжения конституционным монархам и министрам. Повторяющиеся из года в год обращения к народу тех монархов, конституционализм которых считается образцовым, содержат богатый запас красноречивых слов и оборотов для публичных выступлений, но Леопольд Бельгийский и Людовик-Филипп при всем своем ораторском искусстве более или менее истощили конституционную фразеологию, и германский монарх едва ли мог бы расширить круг употребительных в этих случаях выражений. Мне самому ни одна работа не была так неприятна и трудна, как нанизывание фраз для тронных речей и тому подобных публичных выступлений. Когда император Вильгельм сам составлял обращения или собственноручно писал письма, то, если они и были стилистически неправильными, в них все же всегда было что-то подкупающее и часто воодушевляющее. Они трогали теплотой чувства и вселяли уверенность, что король не только требовал преданности к себе, но и сам отличался преданностью. Il était de relation sûre [на него можно было положиться]; он представлял собою одну из тех царственных душой и телом личностей, которые обладают более качествами сердца, нежели рассудка; этим объясняется та встречающаяся иногда в немецком характере преданность не на живот, а на смерть, какую выказывают им и слуги, и приверженцы. Для монархических убеждений границы преданности не одни и те же по отношению к каждому государю, а различаются, смотря по тому, определяются они политическим пониманием или чувством. Известная мера преданности определяется законом, большая – политическими убеждениями; там, где она выходит за эти пределы, она нуждается в личных чувствах взаимности; этим вызывается то, что у верных государей – верные слуги, преданность которых превосходит юридические нормы.
Одна из особенностей роялистских убеждений состоит в том, что их носителя, даже если он сознает свое влияние на решения монарха, не оставляет чувство, что он – слуга монарха. Сам король похвалил однажды (в 1865 г.) моей жене искусство, с каким я умел угадывать его намерения и, как он присовокупил после короткой паузы, – руководить ими. Такое признание не лишало его сознания того, что он господин, а я его слуга хотя и полезный, но почтительный и преданный. Это сознание не покинуло его и тогда, когда при возбужденном обсуждении моего прошения об отставке в 1877 г. он воскликнул: «Неужели же я должен оскандалиться на старости лет? Если вы меня покинете, это будет неверностью». Даже и при таких обстоятельствах он слишком высоко ценил свое королевское достоинство и был слишком справедлив, чтобы испытать ко мне малейшее чувство Сауловой зависти. Как монарх он не только не чувствовал себя униженным тем, что у него был слуга, пользовавшийся уважением и властью, но это даже возвышало его. Он был слишком благороден для чувства дворянина, который не терпит в деревне богатого и независимого крестьянина. Радушие, с каким он не повелел и не предписал, но разрешил почести по случаю пятидесятилетия моей службы в 1885 г. и принял участие в них, в истинном свете показали этот благородный и королевский характер также и перед обществом, и историей. Празднование состоялось не по его повелению, но с его дозволения и радостного содействия. Ни на одно мгновение ему не приходила в голову мысль о зависти к своему подданному и слуге, и ни на минуту его не покидало сознание, что он монарх, точно так же, как все, даже самые преувеличенные, почести не подавили во мне сознания – и радостного сознания, – что я слуга этого монарха.
Эти отношения и моя привязанность имели принципиальную основу в моих твердых роялистских убеждениях, но такого рода роялизм возможен только под воздействием известной взаимности добрых чувств между государем и его слугой, точно так же, как наше ленное право предполагает «верность» обеих сторон. Такого рода отношения, какие были у меня с императором Вильгельмом, не являются только правовыми отношениями государя и его подданного или суверена и его вассала, они носят личный характер и для своей плодотворности требуют, чтобы как государь, так и слуга приобрели их. Они легко переносятся скорее в личном порядке, чем на основании какой-либо логики, на следующее поколение, но сообщать им длительный и принципиальный характер не соответствует в нынешней политической жизни германскому мировоззрению, а присуще скорее романскому; бурбонский porte-coton в немецкие понятия не укладывается.