Но все-таки Углицкий был в долгу, как в шелку. У него были не мелкие, а довольно крупные и притом стереотипные долги. Общую сумму своих долгов он определял в тридцать семь тысяч, то есть стереотипных долгов. Сумма же подвижных, мелких долгов менялась, то повышалась, то понижалась: последнее случалось, когда заимодавец попадал в «денежную минуту», узнавал, что Углицкий получил куш. Он уплачивал если не все, то хоть часть. Если же долг затягивался, то после известного срока причислялся к стереотипным. Правда, он возлагал упование на наследство после какой-то богатой бездетной тетки а Петербурге, — но это наследство было проблематическое, вроде ожидания приезда богатого дяди из Америки.
Итак, он жил прежде всего долгами, как отец Онегина, по словам Пушкина. Тогда, кажется, и все старое поколение пробавлялось этим способом: только «ленивый», по пословице, не делал долгов. Когда, бывало, упрекнут кого-нибудь долгами, у виноватого всегда был готов стереотипный ответ: «У кого их нет?»
У Углицкого делание долгов было приведено в систему, которую он прилагал к делу так же виртуозно, как юмор и остроумие к рассказам. Система, очевидно, принадлежала воспитанию и нравам его времени. Долги делались и не платились как-то помимо всяких вопросов о нравственности, как хождение в церковь и усердное исполнение религиозных обрядов у многих молящихся часто не вяжется с жизнью. Например, украсть у ближнего из кармана, из стола, тайно присвоить — никто и никогда из этих «джентльменов» не решался, скорей застрелится; а занять с обещанием отдать «при первой возможности», «при удобном случае», и забыть — это ничего, можно!
Как могли эти господа жить и спать, что называется, на оба уха, беззаботно, не заглядывая из сегодня в завтра, — непостижимо для человека в здравом уме и твердой памяти! А они жили, и жили уютно, комфортабельно, изящно — и считали себя, не шутя, джентльменами. Например, Углицкий рассказывал мне уже после, когда мы приехали в Петербург (я забегаю вперед), как он однажды за границей очутился «entre de mauvais draps» и как выпутался. После отставки он поселился в Париже, конечно с подругой. Пенелопа его, Марья Андреевна, оставалась в Петербурге, на маленькой квартирке, «на антониевой пище»; дочь была помещена в первоклассный пансион оканчивать воспитание, конечно на чужой счет — тетки или другой благотворительницы — не помню. В Париже он взял квартиру, завел мебель, разумеется изящную — все это на счет своей побочной, увлеченной им супруги. Жила эта чета не стесняясь, пользуясь всеми парижскими благами и, наконец, через год — прожились. Он сбыл мебель и все вещи за бесценок и уехал на Рейн, потом во Франкфурт — и в один день... «Figurez-vous, — говорил он, — у меня осталось всего двадцать пять талеров». Я вчуже ужаснулся, слушая его. «Что же вы сделали?» — спрашиваю я. «Я ходил по франкфуртским бульварам и все думал, как извернуться... Там есть павильон в одном саду, с статуей Ариадны «на тигре», открытый для публики. Я от нечего делать зашел туда. Смотрю на эту Ариадну и думаю... думаю: «Ведь этот сад богатого банкира... Пойду к нему!» — и пошел. «Дома, принимает. Как о вас доложить?» — «Gentilhomme russe». Банкир принял меня с утонченной вежливостью, спросил, «чему он обязан честию» и т. д. Я ему очень слегка, небрежно, шутя очертил свое критическое положение. «Figurez-vous, — говорю: — у меня двадцать пять талеров в кармане, а мне до дома больше трехсот миль... и мне необходимо...» — «Сколько вам нужно? — спросил он, выслушав, — чтоб доехать». — «Тысячи две франков, я полагаю, довольно...» Представьте, он подошел к столу, отрезал чек на эту сумму и велел человеку проводить меня в кассу...» — «Но ведь ему надо было скоро заплатить: у вас было что-нибудь в виду?» — «Ни гроша в виду». — «Как же вы думали сделать?» — «Никак не думал». Я смотрел на него в страхе за него, а он отвечал мне веселым взглядом. «Il у a une providence pour les malheureux... — продолжал он. — Figurez-vous: по Рейну в это время ехал наш двор; я бросился в Эмс — нашел между придворными друзей, сослуживцев и представил им свое положение живо, в ярких красках, даже прослезился. Обо мне доложили... Там вспомнили, что я когда-то танцовал на придворных балах... и мне выдали две тысячи пятьсот франков. Я сейчас отвез деньги к банкиру и поспешил в Россию».
Здесь, кстати, приведу еще два рассказа самого Углицкого и его приятеля, отставного полковника Сланцова, друг о друге. Сланцов был однополчанин Углицкого, жил с ним вместе, что называется, душа в душу. То же воспитание, нравы, прекрасный тон, манеры, щегольство, та же бойкость французской и русской речи на словах и та же малограмотность на письме. Кажется, все их поколение как-то свысока смотрело на грамотность. Письменные занятия презрительно назывались некоторыми тогдашними военными: «купаться в чернилах».
У Сланцова было порядочное имение за Волгой, где он проводил летние месяцы, а в городе был гостем Углицкого. Когда они были вместе, для гостей просто был праздник слушать их. Однажды, после обеда, мы сидели у камина в кабинете Углицкого втроем, то есть они двое и я.
Они пустились в откровенные воспоминания, удили из прошлого друг у друга едкие случаи и перекидывались ими, как шалуны хлебными шариками за обедом между собой.
— Послушайте, что он со мной сделал однажды! — рассказал, между прочим, Углицкий про Сланцова:
— Это было в Германии; мы (с войском) подвигались к французской границе. Наш полк был в... (я забыл теперь, какое местечко он назвал). Я был полковым адъютантом. Командир послал меня верст за сорок, к дивизионному генералу, с бумагами и поручениями. Я взял троих людей из полка и отправился верхом. Денег у нас — ни у него (он указал на Сланцова), ни у меня не было ни алтына, nous étions à sec, ждали всё из дома. А из дома получали только слезные письма: «После французов все разорено, не поправились, дохода нет, чтоб потерпели, пробавлялись казенным» и т. п. канитель! Жили мы на одной квартире, у старой немки, обедали у командира да у офицеров, у кого были деньги. Между тем у нас в полку велась крупная игра. Был один капитан Шлепков — так отшлепывал в банк, что иногда все деньги из полка соберутся у него, — и потом у него же занимаются. Усталый, злой, голодный, я воротился дня через три домой. «Где Андрей Иваныч?» — спрашиваю у денщика. «К Шлепкову, говорит, пошли, и все господа там». Я стал раздеваться, вдруг вижу письмо за зеркалом: от матери. Я обрадовался до слез, стал читать, пропустил разные домашние подробности, с поклонами от теток, дядей, кузин, и добрался до живого места: «Посылаю тебе, милый Левушка, сто золотых...» Я чуть не прыгнул до потолка. Дальше мельком пробежал строки: «Разорены от французов... береги деньги... долго не пришлю... эти заняла...» и т. д. Я спрятал письмо и стал искать денег на столе, в столе — нету. «Кто принес письмо?» — спрашиваю денщика. «Андрей Иванович, говорит, положил его за зеркало». «Верно, деньги спрятал к себе в ящик: умник!» — подумал я и, как блаженный, поужинал и лег спать. У меня так и звенели в ушах всё золотые. Я мечтал, как я разгуляюсь назавтра и... конечно, поиграю, обыграю Шлепкова. Утром рано кричу с постели: «Андрей! Андрюша!» Храпит. Через полчаса опять зову. «Мм»... мычит. Потом, слышу, возится, встает. «Где деньги спрятал? — спрашиваю, — в ящике, что ли?» Кряхтит. «Говори же!» — «Погоди... сапог не лезет». Опять кряхтит. «Давай же деньги!» — говорю. «Какие деньги?» — «Как какие деньги? ведь ты, верно, с письмом и деньги из канцелярии принес?» — «Ах, эти-то! Да, принес... Эх, другой сапог не лезет!» — «Где же деньги? Не томи, говори и давай... в столе, что ли, у тебя?..» — «Нет, они... у Шлепкова», говорит. Я ужаснулся. «Как так?..» — «Отшлепал, брат Левушка; так отшлепал... ах, проклятые сапоги!..» — «Ужели ты всё спустил, бессовестный?» — спрашиваю. А он в ответ мне только печально головой кивнул...
— Что ж ты не прибавил вздоха моего? — перебил Сланцов. — Я так вздохнул, что денщик пришел, думал — зову его. «Ужели ты мне хоть пяти золотых не оставил?» — горько упрекнул он меня, как теперь помню...
— И это все правда? — спросил я.
— Да, это... правда, — сознался Сланцов. — Que voulez vous! Nous étions en guerre, et à la guerre comme à la guerre?
— Но погоди же: ты дискредитировал меня перед молодым человеком — он подумает, что я нахал, а ты великодушный друг! Я тоже могу припомнить кое-что: как ты мне отплатил. Figurez-vous, — обратился он ко мне и продолжал по-французски, но потом перешел на русскую речь. — Мы воротились в Петербург, я вышел в отставку, а он (указывая на Углицкого) остался в полку; жили мы вместе. Я нанял квартиру, отделал ее щегольски, накупил мебели, ламп, ваз, зеркал, картин, разных дорогих bibelots — cela m’a couté les yeux de la tête, — словом, промотался, — конечно, пока в долг. Сделал также полный гардероб. Понадобилось мне, однако, съездить в деревню добыть денег. С этой войной да с походами я не имел понятия о своих делах, не знал, что у меня есть, что в имении делается. Я поехал на какой-нибудь месяц — осмотреться, распорядиться. Приехал — и нашел хаос: денег в конторе пять рублей, староста в бегах. Я попробовал похозяйничать — вышло хуже. Зато священник встретил меня с крестом и святой водой, а приказчик поднес хлеб-соль. Я подумал, подумал, перебывал у всех соседей, звал и угощал у себя уездную челядь, заседателей, исправников и прочих и, наконец, нашел соседа — домоседа, практического хозяина и скрягу, — честного и аккуратного, который всю жизнь просидел между пшеницей и овсом, сам сеял, жал и молол и сам возил свой хлеб на пристань, на Волгу. Он за пять процентов с дохода взял все мои дела на свои плечи. И теперь всем заведует, конечно, лучше меня. Все это задержало меня вместо месяца — целых четыре. Осенью я воротился в Петербург. Приезжаю вечером: его (указывая на Углицкого) не было дома. Было еще не поздно, и я хотел поехать вечером куда-нибудь к знакомым. Обрился и велел дать одеться. «Что прикажете подавать?» — спрашивает камердинер. «Дай синий фрак». — «Синего фрака нет...» — «Как нет: где же он? Я его не брал с собою». Вижу, что Петрушка конфузится и молчит. «Пропил», думаю. «Куда ж ты его девал?» — грозно спрашиваю. «Лев Михайлыч, говорит, взяли...» — «Он мундир носит: зачем ему?» — «Да... заложили!» Я молчал: что было сказать? «Дай другой: там был зеленый...» — «И тот... тоже-с...» — «Ну, дай сюртук, что есть...» — «Ничего не оставили», говорит. Я отворил шкаф: пустой! Осматриваюсь кругом: все голо! Беру свечку; иду в гостиную, в залу: ни картин, ни ваз, ни серебра… «И это все заложил!!» — в ужасе почти закричал я. «Точно так-с». Только портрет моей покойной жены сиротливо висел на стене под флером! Я в отчаянии пожал плечами. Вот он каков! Теперь и судите, имел ли я право проиграть его золотые! — заключил Сланцов.
— Мне следует спросить, имел ли я право заложить твои вещи? — добавил Углицкий. — Figurez-vous, — обратился он, в свою очередь, ко мне, — он (указывая на Сланцова) обещал выслать мне из деревни — если не все, так хоть половину проигранных им моих золотых — и в течение четырех месяцев не только не прислал ни гроша, даже ни строчки не написал! Что мне было делать! Мне на обед нехватало: что, неправда? — обратился он к Сланцову. — Я, закладывая твое добро, выручал только свои золотые: да! Я хоть портрет твоей жены оставил тебе, а ты мне ни одного золотого... за границей не приберег. Представьте — ни одного!..
— Ну, Левушка, этого недоставало, чтоб ты еще этот портрет заложил! сознайся — ты был бы, что называется, franche canaille! — возразил Сланцов.
— Что вы скажете, молодой человек, слушая нас? — спросил Углицкий. — Изверги?
— Нет, я ничего не скажу, а после нас со временем будут петь: «Вот послушайте, ребята, как живали в старину!» — заметил я, смеясь. — Но, извините, мне кажется, вы оба в этих рассказах усиливаете колорит. Потом меня не столько удивляет смелость этих ваших проказ друг над другом, сколько трогает кротость, с какою вы оба принимали это. «Ужели ты мне пяти золотых не оставил!» — мягко упрекнули вы за растрату денег в критическую минуту — и только! А вы «лишь пожали плечами», найдя пустую квартиру. «О дружба, эта ты!» — невольно скажешь!
— О нет, мы дня три ненавидели друг друга после того, дулись, не говорили между собой, а потом сейчас же помирились, как только кто-то первый... не помню, ты или я (Сланцов обратился к Углицкому) — денег достали, конечно, в долг... и замазали брешь. А с ним мы не считались: твое и мое у нас, как у допотопных людей, не существовало! — заключил Сланцов.
Меня, нового, свежего молодого человека, удивляло и занимало все в этих людях. И это систематическое, искусное проживательство на чужой счет, и бесцельная канитель жизни, без идей, без убеждений, без определенной формы, без серьезных стремлений и увлечений, без справок в прошлом, без заглядывания в будущее. Если и было дело, оно тянулась вяло, сонно, как-нибудь.
Сколько пропадало, уходило ни на что сил и дарований в этом тогда старом поколении людей! Вот хоть бы эти два представителя своего времени, Углицкий и Сланцов, и сколько других, подобных им, были умные, живые, даровитые. Это видно было из каждого слова, шага. Оба прошли строгую военную школу, сражались, делали, что им приказывали, и ни один не вложил в дело часть самого себя, что-нибудь свое. Из войны, походов, сражений они оба вынесли впечатления личной отваги, блеска, щегольства, разных веселых авантюр за границей, изображали все это в остроумных, пикантных рассказах. Серьезная, строгая сторона той великой эпохи от них ускользнула. Они ее будто не видали, жили как-то вне ее. Дома у себя — та же беззаботность и бессодержательность жизни. Сланцов не умел распорядиться своим имением и сдал его на руки другому. Углицкий в делах по своей должности был очень чуток, наблюдателен и зорок и был бы исполнителен, если б... Вот это «если б»! У меня была бабушка, которая говаривала: «Если б не бы, да не но, были бы мы богаты давно!» Был бы исполнителен и Углицкий, если б... хотел.
А был способен. Бывало, пришлют ему массу протоколов из губернского правления для подписания. Он сам слушал чтение их в правлении рассеянно. беспрестанно отвлекался, рассказывал членам новости, анекдоты, шутил. А в кабинете у себя, когда его домашний чиновник, проживавший у него чем-то вроде лягавой собаки, бегавший с разными поносками, и иногда postillon d’amour, станет читать подробно, он нетерпеливо вырывает у него бумагу и подписывает... «Я еще не дочитал, о чем протокол!» — заметит чиновник. «Хочешь, — скажу о чем?» — ответит губернатор и скажет. По одному намеку в начале протокола он знал, о чем говорится дальше, нужды нет, что в правлении слушал чтение в пол-уха.
Толпу просителей примет живо, бойко, разберет и отпустит в какие-нибудь полчаса. Осмотрит тюрьму, какой-нибудь гошпиталь — все это на ходу, мимоездом, до завтрака, а между завтраком и обедом делает или принимает визиты. Словом, снаружи дело так и кипело у него и около него, — и все-таки ничего нового, живого, интересного во всей административной машине не было. У него была тьма способностей, но жив, бодр, зорок и очень подвижен был он сам, а дело оставалось таким же, как он его застал.
Зато как он был представителен, présentable, по его выражению! Как красиво губернаторствовал в приемах у себя на дому, в гостиных у губернской знати, на губернаторских выходах в праздники или в соборе у обедни! Всякий в толпе, не зная его, скажет, что это губернатор. Когда он гулял один пешком по городу, незнакомые встречные снимали шляпу, узнавая в нем «особу». Он пуще всего дорожил представительностью и других ценил по тону, позе, манерам. Он представительность смешивал с добродетелью и снисходил, ради нее, к чужим порокам, а к своим и подавно, чувствуя себя présentable au plus haut degré. «Très présentable!» — было у него высшей аттестацией нового лица.
Я сказал, что нового, живого в свое дело он не вносил: виноват. Он задумал ввести кое-что новое — именно прекратить «нештатные» доходы или поборы, о которых не мог не знать подробно. Excusez du peu! Он уже не раз проговаривался об этом в обществе и наводил на коренных губернских служак пугливое недоумение. Те стали оглядываться и шептать между собою.
Мало-помалу замысел этот стал проявляться у него и на деле, пока еще тем, что он двух-трех «оглашенных» и частию уличенных в мелких поборах подчиненных призывал к себе и пригрозил им судом. Все встрепенулись.
К исполнению этого своего замысла он вздумал привлечь... меня!! Я у него, в качестве знакомого, до наступления осеннего сезона почти не бывал, заезжал только изредка, по настоянию Якубова, к губернаторскому подъезду в такие часы, когда Углицкого не было дома.
Все, что я говорю о нем, между прочим и вышеприведенный рассказ о разговоре его со Сланцовым, происходило зимой, когда я у него в доме близко ознакомился с ним и со всем его домашним бытом.