14 ноября [18]в парадном мундире (фр.).
55.

Вы ленивы, Вы рассеянны, Вы живете только под влиянием настоящего момента, не связывая его ни с прошедшим, ни с будущим, Вы - притворщица, Вы - только самолюбивы, и в привязанностях Ваших не лежит серьезного основания, то есть теплого и сердечного, Вы... Вы... Вы... Ах, сколько бы я исписал страниц, если б вздумал исчислять Ваши недостатки, сказал бы я, но скажу - достоинства, потому что они помогают Вам жить так покойно и гордо, так лениво, не лишают Вас сна и аппетита, сохраняют свежесть лица, блеск глаз и вечную власть над сердцами людей, которые имели несчастие с Вами встретиться.

Мы, напротив, мы, то есть Ваши друзья, - не выпускаем Вас из вида, следим за Вами мысленно всюду, ездим по Москве, живем в деревне, ничто не затмит Вашего образа в нашей памяти, Вашего голоса в ушах, счастливы каждым ласковым словом и несчастны от Вашего забвения. Мы с болезненным нетерпением ждем строчки от Вас и держим наготове перо, чтоб высказать, и не сможем высказать во всей полноте и силе о том, как свежо и живо впечатление, оставленное Вами, как ничто не выживет из нас Вашего краткого появления, как отъезд Ваш только раздражает и усиливает желание и надежду видеть Вас, как Ваше место и воспоминание до сих пор не могут замениться никакими настоящими и будущими явлениями, каким бы - так называемым счастьем - ни сопровождались они, наконец, мы не признаем, не хотим признавать счастьем ничего, что не - Вы! Вот мы - какие! Мы... мы... и т. д. Всё это решусь высказать только тогда, когда получу Ваши новые строки и увижу из них, что другие друзья, другое веселье, другие впечатления, чувства, всё другое (что теперь у Вас на глазах) не лишили Вас памяти о прежнем и вместе с этим желания - знать и слышать о них.

Скажите, достанет ли у Вас духу оспаривать мой девиз que la plus sыre des choses - est le doute? Сами посудите: от 24-го октября Вы получили мое большое письмо и обещали отвечать на него из деревни. Потом вслед за тем, конечно, прислали к Вам другое из Москвы, из дома г-жи Колошиной (куда я адресовал, не знавши, что Вы едете в деревню), наконец, в ответ на Ваше второе, самое милое из писем, посланное из Москвы, я через три дня, несмотря на каторжный недосуг, послал, уже по деревенскому адресу, четвертое письмо (с приложением окончания главы "Pour и contre"), - и вот с тех пор прошли тысячи столетий, нет, меньше, 15 дней. Но 15 дней! разве это не тысяча лет, разве это не всё равно? И Вам не пришло на ум - я уж не говорю - на сердце, взять на другой, на третий, наконец, на пятый день перо и сказать: я жива, здорова, помню Вас... Или Ваша правдивость мешает? Вы не любите лгать, я знаю, ну так напишите: "Я забыла о Вас, мне некогда, не до Вас, здесь есть также друзья, но лучше, милее, любезнее, свежее, приятнее и живее - и притом они налицо". А это для Вас главное. Если всё не то, скажите: "Я нездорова (храни Вас Бог!), влюблена... (гм! гм!)... выхожу замуж (о ужас!), и потому мне не до друзей..." Почему же ужас? Потому что тогда Вас отнимут у нас навсегда, потому что всякая дружба, самая святая, самая вынутая просвира, - всё это утонет в всепоглощающих правах мужа, потому что... потому что - ах, мало ли почему! Но Вы молчите упорно, убийственно, а здесь суматоха, друзья в тревоге: Евгения П[етровна] всякий день, приходя на службу, спрашивает с тревогой: "нет ли письма?". Екатерина Павл[овна] куда ни пойдет в гости обедать, вечером, в театре - всё думает: "будет ли завтра от нее весть?" Юния Дм[итриевна], та с ума сходит, везде мрачна, неразговорчива - и говорит тихонько, "что ее жизнь решена отныне, что ей не будет счастья больше никогда, что она нашла его только в том, чтоб видеть, слышать, знать и любить Вас"... И все-все, только я один покойнее всех, я утешаю их, говорю, что, верно, не один, а два, три, может быть, и больше синих листочков разбросано по Вашему столику, что Вы каждый день прибавляете по страничке и потом вдруг и пошлете. "А это ничего, что день за днем уходит, а мы ждем напрасно? это ничего, что если она останется месяца два в деревне, ей придется написать одно, много два письма! Дни наши проходят вяло и бесцветно, это ничего, что мы вяло занимаемся своим делом? Она знает, что каждая ее строка дает нам жизнь и охоту - и работать, и веселиться" и проч. и проч. И мало ли что они говорят? "Должно быть, она писем не получает от Вас, - говорю я им в утешение, - или люди ленятся возить ее письма на почту и бросают, или, наконец, не всегда бывает оказия послать их на почту и т. д." Ничто не помогает. Они все задумчивы и мрачны. Нет, она - то, она - другое, твердят они и находят в Вас множество недостатков, о которых сообщу Вам как аккуратный Ваш корреспондент тотчас, лишь только получу от Вас ответ на прежние мои письма и отрывки. В самом деле, я пел всё Вам хвалу, теперь вооружаюсь твердостью и, если только пожелаете, гряну песнь строгую, серьезную, исполненную правды, не заглушаемую никаким чувством, не обсахаренную и не рассиропленную энтузиазмом, но твердую, сознательную и неопровержимую, как тверда, сознательна и неопровержима моя дружба к Вам.

И что это за потребность говорить с Вами, которою я одержим? Как ее обуздать? Вы принимаете деятельные меры к тому, то есть упорно молчите, и всё не помогает: вот я говорю, и говорю с такой охотой, которая похожа на страсть. Я нигде и никогда так не говорил и не говорю. Иногда болтаю, даже спорю, ум ратоборствует, но только ум. Сердце не вовлекает меня в эти разговоры, спорю холодно, отстаю охотно. Отними у меня это право говорить с Вами - и мне многого будет недоставать; пропадет самая живая нить, парализируется самый живой нерв, который так связывает меня с людьми, с обществом. Мудрено ли, что при предположении о Вашем замужестве я не могу защититься от ужаса, что вижу врага в будущем Вашем муже? ведь он ни Вам, ни мне писать не позволит, этот изверг!

Я вчера видел Вас во сне: я будто ждал Вас у Майков[ых]. Вы не являлись долго (почти так же долго, как однажды к обеду к ним: где Вы тогда были?.. не знаю, но угадываю), нетерпение мое возросло до болезни, наконец Вы явились, но где была Ваша красота? Вы были обезображены - и я все-таки был неимоверно счастлив, увидя Вас, как случилось бы и не во сне. Но сам я был - представьте - без... всякого костюма, прикрывался какой-то простыней... Говорят - это значит несчастье: пусть, лишь бы не для Вас.

Сегодня воскресенье: пользуюсь свободным утром, чтоб эгоистически, может быть, malgrй vous, перенести Вас в Петерб[ург] и напомнить о некоторых знакомых Вам лицах. Начну с Никол[ая] Аполл[оновича]. Он собрался было послать к Вам Ваш портрет, но я остановил его, сказав, что надо подождать от Вас еще известия, что я не получал от Вас ни строки (к удивлению Евг[ении] П[етровны]), но что жду ответа на то письмо будто бы первое, которое писал с ее ведома и отчасти поручения (не заставшее Вас в Москве), и что тогда и следует Вам послать Ваш портрет, "и мой тоже, прибавил я, - если она выразит и мне желание иметь его". Вы так долго молчите, что заставляете предполагать в Вас всякую перемену мыслей и желаний, оттого я и не заказывал своего портрета: может быть, Вы давно уж раздумали иметь его, а я вдруг пришлю. Как-то неловко, некстати выходит. Мы наконец были у архитектора Штакеншнейдера со всеми Майковыми. Было человек 60 художников всякого рода и литераторов, много женщин некрасивых. С Евгенией Петр[овной], по близорукости ее, случилось важное событие. При разъезде, в передней, человек стал надевать ей теплые сапоги, а рядом с ней швейцар, отставной солдат, надевал сапоги какой-то другой барыне и нагнулся. Евгения Петровна приняла спину его за крытую серым сукном скамью и села на нее. Солдат, полагая, конечно, что это так и следует, что к числу его обязанностей относится между прочим и это, не пошевелился. Бог знает, сколько бы еще просидела она, если б Ник[олай] Ап[оллонович] не вывел ее из заблуждения. В прошлое воскр[есенье] было у них не живо, а было довольно, Тепляковы, Бороздны. Пришел Тург[енев], и мы - то есть Апол[лон], Дудыш[кин], я, Писемский, Потехин и Тург[енев], составили особый угол. Льхов[ский] был при дамах, роль, которая принадлежит ему на вечерах у Евг[ении] П[етровны], то есть jeune premier. Евгения П[етровна] нас два раза разгоняла в этот вечер, когда мы усаживались с ним в угол. Сегодня они все, кажется, у президента Академии гр. Толстого. Я эту неделю ни разу не обедал дома и ни одного вечера не провел у себя: но хожу всюду, как автомат (краду сравнение из прошлого Вашего письма). Мне что-то скучно, вяло, хотя нет особенных причин скучать, кроме одной. Напротив, случилось несколько благоприятных событий. - Устроил я Аполлону чтение нового его стихотворения у князя Обол[енского] и графа Толстого (не президента): всем очень понравилось, особенно молодым княгине и графине. Графиня за обедом сказала, что жила в деревне. "Где?" - спросил я. "В Звенигороде", - говорит. Она (урожд. Бибикова) знает Вашу тетушку. Я не мог не прибавить, что те места оживлены теперь Вашим присутствием. - На днях один возвратившийся из отпуска мой сослуживец вдруг сказал мне в департ[аменте], что мне кланяется "m-lle Толстая". Можно себе представить эффект этих слов на меня. Оказалось, что этот поклон прислала (если он не лжет) Ваша миленькая кузина, с которой он ехал по железной дороге. Он, впрочем, знает и Вас, видал в Москве. Фамилия его - Левченко. Ведь он мог бы заехать в деревню, кажется, он знаком с тетушкой. "Счастливец! - думал я, - зачем не я на его месте? Как бы это возможно взять отпуск на неделю, съездить и воротиться... А зачем? - вдруг является вопрос, - кому тебя нужно?" и т. д. Такие вопросы значительно охлаждают всякие порывы. - Я, верный своим обещаниям, просил у Аполлона списка его стихов для Вас, но он просит подождать, всё обработывает, убавляет, прибавляет и долго не обещает дать.

Позволено ли сказать два слова о себе? Вы требовали, по Вашей любезности, и этого. Извольте. Впрочем, мне весело сообщить это Вам. Это происшествие радует здесь многих. Я имел счастие получить из Николаева записку от великого князя Константина Ник[олаевича], в которой Его Высочество, в приятных выражениях, благодарит меня за "прекрасные статьи о Японии. Он читал их с большим удовольствием и просит украшать "Морск[ой] сборник" новыми трудами" etc. Подписано: Константин. Это произвело благоприятное впечатление не только на меня, но и на весь круг литераторов, да и на всех, кто только ни узнает. Это дороже всяких перстней, потому что небывалая и не совсем обыкновенная награда, тонкая и деликатная. Эту записку я берегу вместе с Вашими письмами: доказательство, как она мне дорога. - Адмирал Путятин (я в прошлом письме писал Вам о его приезде) просит меня у моего начальства на два месяца - писать, для Государя, отчет за всю экспедицию. Много работы, надо написать целую книгу, но всё лучше сидеть дома, нежели таскаться каждый день на службу. Если это состоится, то я буду заходить в должность узнавать только, нет ли писем от Вас, да и то накажу там курьерам приносить их к себе домой. Есть маленькая надежда, что я буду иметь более свободного времени для литерат[урных] занятий: может быть, мне дадут прежнее мое место. Между тем со всех сторон просят статей: я всем обещал: это лучшее средство успокоить, а потом сделать, сколько силы и время позволят. - Влад[имир], Старушка, Ю[ния] Д[митриевна] - все вспоминают о Вас. Да, скажите, Вы не сердитесь ли на меня, что много пустяков пишу? или не сердятся ли на Вас за то, что Вы пишете? Скажите откровенно - я не буду, пожалуй, хотя... совсем не - хотя, а нехотя. Наконец - ответите ли хоть на это письмо? Скажете ли о причине молчания? Заняты ли кем-нибудь так, что недосуг, или нет ли речи о замужестве? Надеюсь, что Вы первому мне сообщите эту новость? Да что это я пристаю к Вам: велите мне замолчать. Да, я приказываю, - говорите Вы: слушаю и молчу. Еще одно: если в письмах моих повеет хандрой, если говорится о намерении забыть Вас и Вашу дружбу, - не верьте, а верьте, что альфа и омега моей хандры - и радости тоже - не скажу, кто и что. Прощайте.

Желание Евгении П[етровны] и m-me Яз[ыковой] женить меня на тульской барышне не увенчалось никаким успехом, и обе отступили от меня, видя que je ne suis pas mariable.

На упрек Ваш, выраженный в прошлом письме, зачем "не прямо пишу", а с примесью он да они, отвечу еще, что Вы и здесь запретили мне о многом говорить. "Cela m'embarasse", - твердили Вы. Стало быть, остается немногое, а об этом не разговоришься. Вы не разрешили, так и уехали, писать о том, ce qui fait votre embarras, - следоват[ельно], сами меня связали.

Потом в письмах этих, что ни говорите, много глупостей. Одно особенно, третье, не заставшее Вас в Москве, так глупо: что если б Вы его разорвали да прислали мне несколько клочков в доказательство, что исполнили мое желание (le doute partout), Вы бы премного меня утешили!

Прощайте. Ах, увижу ли Вас когда-нибудь, где-нибудь! Прощайте или до свидания. Если с Вами никаких перемен нет и Вы не пишете только по гнусной лености и убийственному равнодушию к старым друзьям, - то да простит Бог: если б у Вас был уже заготовлен ответ на первую часть моей главы романа, а когда пришла вторая, Вы, может быть, бросили ответ на первую, - не делайте этого, en grвce, а пришлите всё, если это справедливо. А если просто нельзя писать, не велят или не тянет к этому - и не пишите.

Да будет Вам стыдно - отрекаюсь от дружбы к Вам навсегда, если эти письма будет читать когда-нибудь и где-нибудь другой или другая, кроме Вас.