20 мая 1859. Петербург.
Пишу к Вам, любезнейший Павел Васильевич, не потому только, что обещал написать, прощаясь, а потому еще, что явилось желание сказать слова два, которые как будто заменяют отчасти удовольствие повидаться. — Осталось только два дня до моего отъезда, и я не могу сладить с лихорадкой ожидания, сборов, прощаний: всё это проходит, лишь сядешь в экипаж.
Без Вас здесь ничего особенного не случилось, кроме того, что все разъехались по разным местам. Дружинин в Туле у Толстого, Некрасов и Панаев на даче, Тургенев… проводили и Тургенева, этого милого всеобщего изменника и баловня. Теперь, вероятно, он забыл всех здешних друзей, до Ореста включительно, и радует тамошних, которые с появлением его конечно убедились, что, кроме их, у него никогда других не было в уме: в такой степени обладает он этою мягкою, магическою привлекательностию. Но Вы знаете это лучше меня, Вы, пользующиеся его — в самом деле особенною симпатиею, насколько он только способен обособиться в этом отношении. Мы с ним как будто немного кое о чем с живостью поспорили, потом перестали спорить, поговорили покойно и расстались, напутствовав друг друга самыми дружескими благословениями у Donon и у Дюсо.
Сегодня я должен был обедать в Петергофе у "Современников", но хлопоты одолели, и я попал вечером к Писемскому на Безбородкину дачу. Он пишет драму, один акт которой читал всем оставшимся после Вас, между прочим, и Тургеневу. Драма из крестьянского быта: мужик уезжает в Питер торговать, а жена без него принесла ему паренька от — барина. А мужик самолюбивый, с душком, объясняется с барином, шумит; жена его не любит, но боится.
Силы и натуры пропасть: сцены между бабами, разговор мужиков — всё это так живо и верно, что лучше у него из этого быта ничего не было. Конечно, местами резко и не без цинизма, но это будет, вероятно, сглажено если не им, то ценсурою. A propos о ценсуре: теперь, надеюсь, Вы мне за ужином у Писемского не будете делать сцен: Фрейганг вышел в отставку, вместо его назначен секретарь комитета Ярославцев.
А вот Вам нечто свеженькое и любопытное о Некрасове. Дюма в своих записках рассказал содержание того стихотворения Некрасова, где описана история Воронцовой-Дашковой, и, должно быть, не очень ловко выразился о французе, который был в связи с графинею, да еще, может быть, сослался на Некрасова. Я сам не читал и не знаю, но знаю только, что француз этот счел себя обиженным и нарочно приехал сюда требовать у Некрасова удовлетворения. Но прежде он, кажется, хочет дать тему, как написать оправдание в "Современнике" или, может быть, в другом журнале его поступка с графиней и вызвать Некрасова тогда только, когда он откажется это сделать. Не знаю, что из этого выйдет.
Получаете ли Вы журналы? Взгляните, пожалуйста, статью Добролюбова об "Обломове": мне кажется, об обломовщине — то есть о том, что она такое, уже сказать после этого ничего нельзя. Он это, должно быть, предвидел и поспешил напечатать прежде всех. Двумя замечаниями своими он меня поразил: это проницанием того, что делается в представлении художника. Да как же он, нехудожник, — знает это? Этими искрами, местами рассеянными там и сям, он живо напомнил то, что целым пожаром горело в Белинском. После этой статьи критику остается — чтоб не повториться — или задаться порицанием, или, оставя собственно обломовщину в стороне, говорить о женщинах. Такого сочувствия и эстетического анализа я от него не ожидал, воображая его гораздо суше. Впрочем, может быть, я пристрастен к нему, потому что статья вся — очень в мою пользу. А несмотря на это, все-таки я бы желал Вашей статьи в "Атенее" или где-нибудь, потому что Вы или у Вас есть своя тонкая манера подходить к предмету, и притом Ваши статьи не имеют форменного журнального характера. Впрочем, судя по Вашей лени, а может быть и по другим причинам, это так и останется желанием, но желанием, спешу прибавить, бескорыстным, потому что на большое одобрение с Вашей стороны я бы не рассчитывал, ибо Вы были самым холодным из тех слушателей, которым я читал роман. А если желаю Вашего разбора, так только потому, что Вы скажете всегда нечто, что ускользает от другого, и, кроме того, я жадно слушаю все отзывы, какие бы они ни были, в пользу и не в пользу, потому что сам не имею еще ясного понятия о своем сочинении.
Андрей Алекс[андрович] трудится над новым произведением своей музы: надстраивает 4-й этаж над своим домом.
Вот и не уписалось: недостало места проститься с Вами и пожелать Вам здоровья, а себе — свидания осенью в Петербурге. Будьте же здоровы и не забывайте искренно преданного
И. Гончарова.
Поклонитесь Кореневым, а Вам кланяются молодые Майковы, узнав, что я собираюсь к Вам писать. Я еду с ними в одной карете до Варшавы и, надеюсь, до Дрездена вместе, а там они — в Эмс, а я — если пустят — в Мариенбад, а нет, так в Виши, по совету доктора.
Вчера видел Никитенко: ему дали звезду и ленту через плечо, но — honny soit qui mal y pense — от министерства, а не из известного комитета. Министр уехал, действует за него Муханов: не знаю, что будет.