[Илья] Обломов, дворянин родом, губернский секретарь [родом] чином, безвыездно живет

пятнадцатый год в Петербурге.

Сначала, пока живы были его родители,

он жил [скромно] в двух комнатах,

[довольствуясь] имея при

80

себе только [слугу] вывезенного им из деревни слугу Захара.

[Потом] Но по смерти родителей, когда он

стал единственным обладателем трехсот пятидесяти душ, доставшихся ему в наследство

в одной из отдаленных губерний, [чуть-чуть] чуть не в Азии,‹л. 25›

он вместо

81

пяти начал получать

до двенадцати тысяч рублей дохода.

Тогда и жизнь его приняла другие, более широкие размеры. Он нанял [довольно] большую квартиру, прибавил к своему штату еще повара и лакея и завел было пару лошадей. [Тогда он был мо‹лод›] Тогда еще он был молод и если [не был] нельзя сказать, чтоб был жив, то живее,

[тогда] еще он [всё] был полон кое-каких

стремлений, всё чего-то [ждал] [чего-то] надеялся, чего-то ждал и от судьбы,

и от самого себя, всё [к чему-то] готовился к какому-то поприщу,

или, лучше сказать, к нескольким ролям [он думал, что]. [Перв‹ою›] Самою важною [ролью] из них он считал, разумеется, роль в службе, что и было целию его приезда в Петербург. Потом он думал и о роли в свете,

наконец, в отдаленной перспективе, на повороте с юности к зрелым летам, [ему ул‹ыбалось›] воображению его мелькало и улыбалось семейное счастие.

Но [дни] странно:

82

дни [мель‹кали›] шли за днями, года сменялись годами,

пушок сменился жесткой бородой,

два луча

глаз сменились двумя тусклыми точками, талия округлилась, волосы стали [падать] немилосердно лезть,

стукнуло молодцу тридцать лет, а он

всё еще стоял у [преддверия своих жела‹ний›] [у источника своих стремлений, то есть там же, где был десять лет назад] источника своих не то что мечтаний [но и законных стремлений], но возможных [стр‹емлений›] желаний и надежд,

то есть там же, где был десять лет назад [так что и законные [желания], возможные [его] желания и надежды [обращались] превращались у него в мечты]. [Дело в том, что] [Рисуя перспективу своей жизни, он не изучил своего характера, [как] а если и случилось ему] [всё] [Он всё еще составлял рисунок будущей] Но он всё сбирался и готовился начать жизнь, всё рисовал [только] в уме узор своей будущности [многое изменил, отбросил] и, конечно, с каждым мелькавшим над головой его годом должен был [многое] что-нибудь изменять и отбрасывать в этом узоре.

К нему, кажется, не подкрадывалось сознание, что он был характера более созерцательного, нежели деятельного,

что волнения, хлопоты всякого рода, вообще движение, не уживались с его вкусом и привычками.

83

А если иногда случай или необходимость и наталкивали [на них] Илью Ильича на заботы, то не приведи Бог,

как грустно становилось ему от этого. Он вовсе не был из числа тех людей,

которые всю сладость жизни видят в труде, всю сладость труда не в цели его, а опять в труде же.

От этого главное поприще – служба – на первых порах озадачила его самым неприятным образом, ‹л. 25 об.›

Воспитанный в недрах провинции среди кротких и теплых нравов и обычаев отчизны,

переходя в течение двадцати лет из объятий в объятия [милых] родных, друзей и знакомых, он до того был проникнут семейным началом, что и будущая служба представлялась ему каким-то семейным [делом] занятием,

вроде [вар‹енья›] [соленья огу‹рцов›] умолота, соленья огурцов, деланья варений, то [писания] записыванья в тетрадку прихода и расхода и т. п.

Он полагал, что [дождь и слякоть] чиновники одного места составляют нечто вроде семьи между собою, дружной, тихой, неусыпно пекущейся

о взаимном спокойствии и удовольствиях, [но как изумился] что [хождение] посещение присутственного места не есть

[уж такая крайняя необходимость] такая привычка, которой надо придерживаться ежедневно, и что слякоть, жара или просто нерасположение всегда будут служить достаточными и законными предлогами к нехождению в присутствие.

Но как изумился

он, когда увидел, [что [каждый из чиновников

84

норовит] необходимость] что надобно быть [зем‹летрясению›] по крайней мере землетрясению, чтоб не прийти здоровому чиновнику в должность,

а землетрясений, как на грех, в Петербурге не бывает; наводнение, конечно, могло бы

служить достаточным предлогом не прийти в должность,

да редко бывает.

Еще более огорчился

Обломов, когда замелькали у него в глазах пакеты с надписью «нужное» и даже «весьма нужное», когда его заставляли делать разные справки, выписки, рыться в толстых делах

и, главное, всё требовали скоро, все куда-то торопились, ни на чем не останавливались, [спустя] не успеют спустить одного, уж с яростью хватаются за другое дело – и конца этому нет.

Раза два его поднимали ночью и заставляли писать,

несколько раз доставали посредством курьера из гостей

– всё это навело на него страх и скуку великую.

О начальнике он слыхал у себя дома обыкновенно, что это отец подчиненных, и поэтому составил себе самое смеющееся [и теплое], самое семейное понятие об этом лице.

Он его представлял себе чем-то вроде второго отца, который [не только всячески будет стараться] только и живет затем, чтобы

за дело и не за дело, сплошь да рядом, [выпросить] награждать своих подчиненных и заботиться не только о их нуждах, но и об удовольствиях. Илья Ил‹ьич› думал, что начальник

85

до того входит в положение своего подчиненного, что заботливо расспросит иногда его, каково он почивал ночью, отчего у него мутны глаза и не болит ли у него голова. ‹л. 26› Но он жестоко разочаровался в первый же день своей службы. С приездом начальника начиналась беготня, суета, все смущались, все сбивали друг друга с ног, иные обдергивались, охорашивались,

находя,

что они недовольно хороши в этот день,

чтоб показаться начальнику. А между тем начальник Ильи Ильича был действительно

добрый и приятный в обхождении человек:

[все его] [были его] подчиненные были как нельзя более довольны и [правда] не желали лучшего. Никто никогда не слыхал от него неприятного слова, ни крику, ни шуму; он никогда ничего не требует, а всё просит. Дело сделать – просит, в гости к себе – просит и под арест сесть – просит.

Но все [особенно] ленивые или [чувств‹овавшие›] знавшие за собой какой-нибудь грешок подчиненные всё чего-то робели в присутствии этого начальника; они [говорили] на его ласковый вопрос отвечали не своим, а каким-то другим голосом, каким с прочими не говорили; у некоторых даже было по два и по три

голоса в запасе, которые они меняли,

смотря по обстоятельствам.

И Илья Ильич вдруг оробел,

сам не зная отчего, когда начальник входил в комнату.

Ему казалось, что как только последний поведет взглядом по подчиненным, то вот все хором и грянут: «Ах, зачем мы, горемычные, родились на белый свет».

[А начальник никогда и «ты»

86

87

нико‹му›] Но если кто провинится из чиновников,

то страху

и конца не было. Позванный подчиненный

шел с места быстро и бодро, топал ногами и сапогами [отчего все] и тем явно доказывал, что

у него есть ноги и сапоги, как у всех. Но, подвигаясь к начальнику, он, кажется, постепенно терял это сознание, а вместе с сознанием и звук шагов, и шел всё медленнее и медленнее, желая никогда, никогда не дойти до рокового места, наконец подходил к начальнику уже как призрак, совсем неслышными шагами.

Дыхание у него замирало, он обливался

от страха пóтом, [проникавшим] до волос, и

просил, кажется, глазами прощения в своем существовании. ‹л. 26 об.›

{Исстрадался Илья Ильич от одного страха на службе,

не говоря о [беспр‹ерывном›] ежедневном хождении и беспрерывных трудах. Он приезжал домой, убитый страхом и усталостию. «Что это за жизнь, – говорил он, ложась на спину, – когда же придется пожить?» Он не мог понять, как

другие проводят всю жизнь

и многие еще добиваются

случая попасть в число этих несчастливцев. Он служил с год, может быть, потянул

бы как-нибудь и другой, но вскоре один случай ускорил его удаление с поприща [государственной] службы. Он при отправлении на почту бумаг отослал одну

вместо Архангельска в Астрахань, а неважную бумагу, назначенную в Астрахань, отправил в Архангельск. Дело вскоре объяснилось: стали доискиваться виноватого. Все присутствие [задрожало]

88

трепетало при мысли о том, [какую мину сделает нача‹льник›] каким голосом начальник позовет к себе Обломова [и], какую мину сделает ему [и как‹им›], и все недоумевали, каким голосом ответит ему Илья Ильич. Такого голоса [в их понятиях] еще не было ни у кого, надо было создать новый, так как случай вышел совсем новый: примеров не было. Все товарищи и [непосре‹дственные›] ближайшие начальники смотрели [на Обломова] с состраданием на Обломова, помышляя о предстоящем ему свидании с начальником. [Наконец] Илья Ильич не выдержал одних [только] уже зловещих признаков, он бежал домой, сказался больным, а на другой день прислал просьбу об отставке. Так кончилась его государственная деятельность, и [он весь] с тех пор уже он начал помышлять о собственных делах, а вскоре потом, когда умерли отец и мать, он уже [предался] исключительно предался составлению плана управления своим имением. ‹л. 37› Ничто не мешало ему в этом [несмотря]. Редко [кому] самому строгому отшельнику удастся пользоваться таким уединением и тишиной, какая окружала Обломова. Когда у него были лошади, он еще любил выехать перед обедом прогуляться, заехать в Милютины лавки, купить что-нибудь лакомое к столу или посещал двух-трех знакомых в месяц.

89

И вот он остался наедине с Захаром.

[Редко кто заходил из гостей.] Заходили к нему немногие. Он был всегда рад [отобед‹ать›] приятелю: и обедать оставит, и чаем напоит. [Но как приятели всегда затевали какие-нибудь удовольствия не по его вкусу или поездку за город] Но как он никогда не разделял с приятелями разных затеваемых ими удовольствий не по его вкусу, как-то

поездка за город, в окрестности, прогулки по воде и т. п., то они, наскоро отобедав у него, или позавтракав, или напившись чаю, тотчас оставляли его, и он оставался опять-таки

наедине с Захаром. Но с тех пор как он продал лошадей,

он почти никуда не выезжал. «На извозчиках тряско, – говорил он, – да и небезопасно: дрожки у них прескверные, того и гляди, изломаются, упадешь, ногу переломишь, а не то, пожалуй, иной бестия завезет под вечер куда-нибудь подальше да оберет». ‹л. 37 об.›}

Исстрадался Илья Ильич от страха и тоски на службе даже и у доброго, снисходительного начальника. [Что же

90

было] Уж Бог знает, что [стало бы] было бы с ним, если б он попался К стр.гому и взыскательному. Обломов ‹л. 26 об.› прослужил кое-как года два; может быть, он дотянул бы как-нибудь и третий, до получения чина,

но

он отослал

однажды какую-то нужную бумагу вместо Астрахани в Архангельск. Дело объяснилось, стали отыскивать виноватого. Все ленивые и другие подчиненные с грешком затрепетали при мысли, [что] как начальник позовет Обломова, как [свои‹м›] мягко, ласково

спросит, он ли это отослал бумагу в Астрахань,

и все недоумевали, каким голосом ответит ему Илья Ильич.

Такого голоса еще не было ни у кого, надо было создавать новый, так как случай вышел совсем новый.

Глядя на других, Илья Ильич и сам перепугался, хотя и он, и все прочие знали, что добрый начальник ограничится строгим выговором, но собственная совесть была гораздо строже выговора: Обломов не дождался заслуженной кары, ушел домой,

сказался больным, а на другой день прислал просьбу об отставке.

91

Так кончилась и потом уже не возобновлялась государственная

деятельность.

Роль в обществе удалась было ему [сначала] лучше. [Но это было] [Бывало] [В начале приезда] В первые годы его приезда в Петербург,

в его ранние молодые годы [его сонные] покойные черты лица его оживлялись чаще, в глазах нередко вспыхивал огонь.

Он волновался, как и все, слегка [любил] надеялся, радовался пустякам и по пу‹стякам› страдал.

Но это всё было давно, [тогда] в ту пору,

когда человек

влюбляется почти во всякую женщину и [когда] [и когда почти] всякой [из них] готов предложить руку и сердце, что иным даже [к вел‹икому›] и удается совершить, к великому

прискорбию потом на всю остальную жизнь.

[На долю ‹Ильи› Ильича] В эти блаженные дни на долю ‹Ильи› Ильича тоже выпало немало [улыбок] мягких, бархатных, даже страстных взглядов из толпы красавиц, много умоляющих

улыбок

и еще больше дружеских рукопожатий, с болью до слез. ‹л. 27›

Вот тогда-то он и завел [пару] лошадей, нанял повара и двух лакеев. И он, бывало, любил подкатиться на паре борзых коней к крыльцу, когда знал, что [его давн‹о›] пара хорошеньких глаз караулят его приезд у окна. И он не прочь бывал

скрепить

священный

союз дружбы с приятелями [с обе‹дом›] [за обедом среди] [с искренним] за обедом, среди чаш, объятий, стихов и фраз. Но [только лишь] взгляды и улыбки красавиц стали обращаться к нему реже, а это случилось тотчас же, как только

он входил в лета, и он стал чаще

92

оставаться дома.

[Без участия красавиц и друзья потеряли цену, и он [отпустил] заменил повара кухаркой.] [С тех пор] Тотчас после первого письма старосты о недоимках и неурожае

продал

лошадей и

отпустил

93

друзей.

Его перестало тянуть из дома. Только дома

он чувствовал себя

привольно, безопасно. Какая-то тяжесть, неохота ко всему забралась в его душу. Уж ему стало трудно провести целый день в людях; если он не [выспится] доспит

утром, не соснет после обеда, ему и день не в день: он ходит сонный и вялый. С каждым днем ему становилось всё труднее стеснять себя и приневоливать к чему-нибудь.

Нельзя сказать, чтоб он [с грустью] грустил, расставаясь с приманками молодости [ее], со всеми этими улыбками, взглядами красавиц, с друзьями, с суетными

желаниями, с беготней и с волнениями. Нет, расставаясь с этим, он как будто сбрасывал с себя какую-то ношу, сдавал

с рук хлопотливую обязанность, которая приходилась ему не по нраву. [Только память] На все мечты, все мелкие [воспо‹минания›], но дорогие сердцу мелочи и воспоминания, от которых у иных и под старость сердце обливается кровью, он лениво махнул рукой, с сонными глазами простился с ними, и только память о поваре и лошадях почтил искренним вздохом. А впрочем, он чувствовал себя совершенно так, как человек, заплативший долг или какую-то невольную дань или отказавшийся от несвойственной ему роли. ‹л. 27 об.›

Ему, не как многим другим, только дома было

привольно [и хорошо], безопасно. Возвращаясь от шума и блеска

молодости, он как будто возвращался к своим пенатам

с спокойствием, с кроткой

улыбкой своим диванам, креслам, всем знакомым предметам.

Его

ничто, ничто уже не влекло из дома, и он

крепче и

94

постояннее водворялся в своей квартире, ограничась

очень немногими лицами и домами, и постепенно дошел до того сидячего или, лучше сказать, лежачего положения, в котором застал его читатель.

Сначала ему тяжело стало уезжать на целый день из дома,

и он разделил свое время так,

что если приходилось ему где-нибудь обедать, то он уж проводил

вечер дома; если намеревался ехать на вечер, так оставался обедать дома. Потом его тяготило быть одетым.

Потом он отказался обеда‹ть› в гостях,

потому что возобновил

привычку спать после обеда, и если не спал, [то вечером он хло‹пал›] то целый вечер мог только хлопать глазами и молчать. Вскоре и вечера надоели ему: то фрак

тяготил его, [то поздно боялся] [то поздно не хотел] [потом с летами стал боя‹ться›] то не хотел поздно ложиться.

Он вычитал где-то,

что только утренние испарения полезны, а вечерние вредны, и с летами стал бояться сырости, темноты

[там каких-нибудь приключений]. [Когда Штольц] Несмотря на все эти причуды, [друг его, Штольц] другу его, Штольцу, удавалось вытаскивать [Обломова] его в люди, но Штольц часто [было] отлучался из Петербурга [то] в Москву, [то] в Нижний, [то] в Крым,

и без него Обломов опять ввергался весь [в свой] по уши в свой любимый образ жизни. Сам добровольно

он посещал

постоянно сначала три дома, потом два, наконец,

95

один.

Ехать в гости было и наказанием, и трудом, и удовольствием.

Трудом – одеваться, удовольствием – сидеть покойно и беседовать [у знаком‹ых›] с людьми, которые ему нравились.

Заехав куда-нибудь к приятным людям

и усевшись в покойных креслах или на диване, он иногда просиживал, не вставая с места, до невозможного часу, когда надо идти прямо в постель, не потому, чтоб было ему очень весело, а потому что тяжело и лень [было] подниматься с места. От этого он, обещав приехать в один день в два дома, никогда не добирался до второго, а приехавши в первый, оставался до тех пор, пока никуда нельзя уже было ехать, как только домой. ‹л. 28› Делая визиты в Новый год [когда был помоложе], он поступал точно так же. Приедет в первый дом, [сядет на] водворится в покойное кресло

и просидит до той минуты, когда [надо обедать и визиты п‹рекращаются›] наступит час обеда и визиты прекращаются, иногда он и отобедает тут же в первом доме. Поэтому ему, чтоб объехать всех знакомых в торжественные дни,

понадобилось бы

лет полтораста. Про него [почти все] [и] знакомые говорили: «Ну уж этот Обломов: куда заедет, там и сядет; не выживешь его!» Иногда в самом деле надобно было его выживать,

тем более что догадливость не была в числе его достоинств.

Он не всегда понимал тонкий намек. Например, этим еще не всегда поднимешь его с места, когда хозяин дома, наскучив сидеть с ним, пошлет вместо себя хозяйку,

а та, зевнув несколько раз среди [прерывающе‹гося›] плохо вяжущегося разговора, пошлет потом

сына лет 10 или 12, который займет

гостя тем, что

96

осматривает стены, или заберется на кресло с ногами и, положив [два] палец в рот, смотрит

в противуположную от гостя сторону или, напротив, с особенным любопытством глядит гостю в глаза, наблюдает, как он вынет табакерку, как понюхает табаку, или рассматривает его платок, сапоги и т. п. Тогда только разве поднимется Обломов, когда хозяйка войдет в шляпке и даже в салопе в комнату и скажет мужу: «Что ж ты сидишь? ведь опоздаем». Но и от этого [отс‹тавал›] всего отставал Обломов.

Обломов постепенно расставался с [зна‹комыми›] кругом своих знакомых. Он сначала ограничился [двум‹я›] тремя домами, потом посещал два, наконец, один.

[Это большею частью хозяин прежней его квартиры, где] Последний [был] дом [это] было семейство хозяина, у которого он нанимал

квартиру, где-то у Владимирской. [Туда] [Выспавшись после] Хозяин и прежний

помещик [который] продал имение, купил небольшой дом и жил доходами с него. Илья Ильич, [ежедневно] выспавшись после обеда, отправлялся каждый вечер к нему. Это были тихие и смирные люди, которые всякому гостю рады, как они сами говорили.

‹л. 28 об.›

Илью Ильича они особенно любили за аккуратный платеж денег и за аккуратное хождение к ним по вечерам. Тут прихаживало

человека два приятелей, составлялся вистик,

иногда навертывался франт какой-нибудь, но, мелькнув, исчезал, потому что ни женщин, ни ужина не было. Говорили обыкновенно [о последнем случившемся в городе происшествии, особенном, несчастном] о последних городских происшествиях, особенно о несчастных, до которых был охотник хозяин дома, например о значительной краже, об убийстве, о пожаре, о том, как открыли убийцу,

поймали воров,

97

где нашли краденое, как утушили пожар и т. п. А если [ничего подобного] происшествий не было, то хозяин рассказывал о своей бывшей деревне, о хозяйстве, об охоте. Истощался этот предмет, тогда молча доканчивали беседу и к 12 часам расходились. [С год пробавлялся эти‹ми›] Около года Илья Ильич наполнял такими беседами свои вечерние досуги. [Через год] Но к концу года через дом от [этой] его квартиры случился пожар. Обломов перепугался и переехал в Гороховую, где мы его [и] нашли, и с тех пор был только два раза у прежнего хозяина,

но

с каждым годом всё

погружался

в свои любимые привычки, из которых периодически, во время приездов своих в Петербург, выводил только его Штольц.

Обломов [оставаясь] прежде, бывало, и дома ходил в щегольском костюме.

У него была полная

коллекция разных модных шлафроков, домашних сюртуков, красивых туфель.

Он [любил], нарядившись в красивый парижский

шлафрок, любил полежать

на шитой подушке на окне и позевать на соседок, но потом мало-помалу отменил эти затеи и завел себе халат,

покойный, поместительный,

в каком он является в начале романа. Халат постарел, [загрязнился] засалился,

но

98

он только

в этом [халате] стареньком и грязненьком халате

и чувствовал себя

привольно и покойно.

‹л. 29›

Так он уже почти и не выходил из него,

разве только наденет [старый] сюртук и пойдет пройтись по Невскому проспекту, что случалось сначала каждый день,

потом два раза в неделю,

а наконец, он [и не] ограничил свою прогулку тем, что [изредка] доходил только до Невского проспекта и обратно домой. [Он перестал уж ездить обедать] [Броси‹л›] [Прежде он отстал от вечерних собраний и вечеров]

С каждым днем он всё становился тяжеле и неподвижнее. [Ему] [Он стал] [Если] Приехав с своим Карлом

куда-нибудь, он больше молчал:

ему [было тяжело] [надо было] [скучно казалось] скучно

было принуждать себя [говорить] [поддерживать разговор] ворочать языком, потом стало тяжело [приневоливать] ворочать и мысль в голове, иногда тяжело ворочать и самую голову. И новые

лица утомляли его,

[дамы

99

стесняли свобо‹ду›] присутствие дам

стесняло:

при них нельзя залезть с ногами на диван или в кресло, хотя сами они и ухитряются делать это как-то незаметно;

обедать в гостях стало ему тоже неловко:

он [любил обе‹дать›] уж привык обедать нараспашку, в халате,

засучить рукава и взять кость в обе руки, чтоб обглодать ее за удовольствием, а после обеда немедленно лечь спать. Наконец он дошел до того, что если сядет где-нибудь, то лень

встать с места, нужно бы достать платок [или хочется], который лежит перед ним, или выкурить [трубку] стоящую в углу трубку, да лень протянуть руку. Он [утомлялся всем] уставал от всего: и от того, что долго спал, и от того, что недоспал,

100

утомлялся сидеть на одном месте,

[уставал от ходьбы] от ходьбы делалась одышка, говорил долго – уставал,

и [молчание] долгое молчание томило его.

Он враг всякого движения по натуре своей: он, как живет в Петербурге, не съездил ни разу в Кронштадт,

не видал никаких примечательностей столицы, ни музеев, ни Эрмитажа. Его никуда не влекло. К этому ко всему с летами присоединилась какая-то ребяческая робость, страх ко всему,

ожидание опасности и зла от всего, что не вертелось в сфере его ежедневного быта, следствие отвычки от разнообразных внешних явлений. ‹л. 29 об.› Его не пугала, например, трещина потолка в его спальне: он к ней привык; [спер‹тый›] [вечно спер‹тый›] не приходило ему тоже в голову, что спертый

воздух в комнате [чуть ли не вреднее ночной] и [отсутствие движения] постоянное сиденье взаперти чуть ли не губительнее для здоровья, нежели ночная сырость: он этого не боялся;

но он боялся движения, жизни толпы, многолюдства и суеты.

В тесной толпе ему казалось, что его [прижм‹ут›] задавят, в лодку он садился [почти] [с весьма] с неверною надеждою [не потонуть] доехать

благополучно до другого берега; [в экипаже ехать он боялся] в карете ехал с бьющимся сердцем, ожидая, что [его] лошади понесут и разобьют. Гора ли случится на дороге, ему кажется, что по ней никак нельзя проехать, не сломив шеи;

зайдет ли ошибкой незнакомый человек в его квартиру, ему кажется, что это разбойник приходил убить и обокрасть его.

А случится ему остаться одному в комнате,

он боится или того, что вот сейчас придут воры, ограбят и

101

убьют его,

или вдруг на него нападал суеверный ужас:

у него [вдруг начн‹ут›] побегут мурашки по телу; он

[косится] боязливо косится на темный угол, ожидая ежеминутно, что оттуда вдруг [выгля‹нет›] появится что-нибудь сверхъестественное.

Куда ни соберутся, что ни предпримут, у него родится в голове мысль об опасности, и он впадает в раздумье, колеблется и наконец отказывается

от намерения, цели прогулки и прочего, иногда с тоской, с досадой на самого себя.

Так роль в обществе удалась ему ‹не›‹на›много лучше роли в службе,

и он покинул и ее [[как сказано, без сожаленья] [уединился]. Никто не мешал ему в этом: редко самому строгому отшельнику удается пользоваться таким уединением и тишиной, какая окружала Об-ломова.

Что ж он делал? Читал? прибегал к перу и беседовал на бумаге с самим собою? Нет, читатель видел в начале первой главы, что книги, [журна‹лы›], газеты, чернильница и перо были в запустении и беспорядке.] без грусти, без сожаленья [без], он [лениво махнул рукой и] ‹с› сонными глазами ‹л. 30› простился [со все‹ми›] с приманками молодости, со всеми этими улыбками [слезами] и взглядами красавиц, с рукопожатиями друзей и с самыми друзьями, со всеми суетными желаниями, беготней и волнениями. Он лениво махнул рукой

102

на все мечты,

[все мелкие, но дорогие сердцу мелочи и воспоми‹нания›] все нежно-грустные, светлые воспоминания, от которых у иных и под старость сердце обливается кровью: только память о поваре и лошадях он почтил искренним вздохом. Расставаясь с молодостью и со всеми ее заботами, он как будто сдавал [с себя] хлопотливую обязанность [или], несвойственную ему роль

и вздохнул свободно, оставшись дома, где только и чувствовал себя вполне хорошо, привольно, безопасно. Он дружески улыбнулся своим пенатам, от которых отрывала его докучливая беготня, [приветливо дарил] покоил приветливый взгляд на своих диванах, креслах, на всех мелочах, [на все мелочи, к которым] [всю незатейливую обстановку] на всем, что любил, к чему привык. Никто не возмущал его спокойствия, редко самому строгому отшельнику удавалось пользоваться [такой тишиной] таким уединением и тишиной, какая, в столице, среди полумиллиона людей, окружала Обломова.

Что ж он делал? Читал?

передавал бумаге плоды уединенных мечтаний, дум? Учился? Нет. [Но чтение] Чтение, писанье и ученье он

привык понимать [не как существенную потребность человека, а] как такое занятие, которое требует особенной, исключительной страсти, как например рыбная ловля, охота, верховая езда.

103

Он волею или неволею выслушал курс наук в одной школе, куда его отдали [уж лет] шестнадцати лет.

Волей или неволей – потому что никогда нельзя было узнать,

кончил ли бы он курс добровольно, если б это предоставили на его произвол. Робкий характер мешал ему предаваться лени и капризам в школе,

где придерживались строгой дисциплины [где избалованн‹ых›] и не делали никаких исключений в пользу балованных сынков. От этого он, по необходимости,

104

сидел в классе прямо, слушал, что говорили наставники,

и аккуратно выучивал уроки, которые задавались ему.

‹л. 30 об.› Но дальше

той [черты] строки, под которой учитель, задавая урок, проводил ногтем черту, он не заглядывал; расспросов каких-нибудь

учителю

не делал и объяснений

никогда не требовал. Он [до‹вольствовался›] вполне довольствовался тем, что [зада‹но›] написано в тетрадке. [Между тем] Словом, он исполнял всё, что предписывалось по программе, и отвечал на всё, что спрашивали на экзаменах.

[Но между] [Но несмотря на это, наука туго давалась ему: он многого не мог понять] [Не мудрено, он] [Многое казалось ему темно и] Например, он

никак не мог объяснить себе, отчего история – наставница людей?

Что за пример ему какой-нибудь Карл V, Лютер, Фридрих Великий? Что за урок извлечет он, Илья Ильич, для себя, например,

из Пунических

войн или из Реформации? И наконец, что за сладость [тира‹нить›] находят учители мучить человека, заставляя выучивать его тысячу

разных лиц [и проделок], эпох, разных происшествий, до которых ему никакого дела нет.

[Ему] [Если [учитель или] товарищи объясняли, что надо читать] А когда ему говорили, чтоб он почитал Плутарха, Тацита, Саллюстия, и потом назвали тысячу других имен,

105

[они-то вот] сказав, дескать, там

ты увидишь живые физиономии тех людей, которых учил у Шрека и других, и что [эти физиономии] увидишь в этих физиономиях сходство

и с своею собственной, он ужаснулся, посмотрев, что и сколько надобно читать.

И с статистикой, и с политической экономией [вышл‹о›], и с другими науками оказалось то же самое. Он довольно твердо выучил книгу, называемую статистикой, но когда сказали ему,

что он выучил только один момент [и что], и то прошедший, и что каждый [такой] другой момент ведет за собой и другие данные, поэтому надо следить поминутно [за ходом] за наукой,

чтоб

иметь в голове физиономию какого-нибудь государства, что, например, в политической экономии с изменением разных обстоятельств и условий государственного быта изменяются и самые истины,

он опять пришел в отчаяние.

А он

считал обыкновенно наукой ту тетрадь,

106

которую приносил учитель, и, выучивши ее, считал

дело решенным,

а тут вдруг читать! Языки давались ему не лучше: переводит он, кажется, прилежно всё, что задает учитель, изредка только прибегнет к Карлу,

и то больше потому, что он

немец и наследовал от отца [все двена‹дцать›] чуть не целое вавилонское столпотворение языков, а то Обломов делает [всё] сам, и слова выучивает, и в лексикон не ленится заглядывать,

и синтаксис учит исправно, всякий раз от одной черты, проведенной ногтем учителя, до другой, ну так, что в год почти целую книгу

переведут, ‹л. 31› как бы, кажется, не привыкнуть? А чуть возьмет другую книгу – не ту, по которой с учителем переводят, – точно по-арабски писана: ничего не понимает. Читай, твердили ему, читай и вне классов, в свободное время, читай и по ночам, читай и вышедши из школы! Неестественно и тяжело ему казалось такое неумеренное чтение книг: зачем же все эти [учебные книги] тетрадки, [когда еще не всё кончено [зачем лишения], к чему] на которые изведешь пропасть бумаги, времени и чернил, зачем учебные книги? Зачем же, наконец, шесть-семь лет затворничества, [когда еще не всё кончено, за‹чем›] [лишения] [за‹чем› к чему] все строгости, взыскания, сиденье и томленье над уроками, запрет бегать, шалить, веселиться, когда еще не всё [это] кончено? «Когда же жить?» – спрашивал он

самого себя. «[Ученье] Учиться – так не жить, жить – так не учиться», – думал он [про себя]. Ученье было для него

не жизнью, а только каким-то официальным приобретением права на настоящую жизнь.

107

Нечего делать, однако ж: попробовал он читать. Чтение одних книг утомило его, чтение других, напротив, расшевелило.

[Он и тут] [Поэты [затронули его] пробудили] [Если мыслителям] [Но если] [Мыслителям [мало удалось] [плохо удалось] не удалось расшевелить его ум] Мыслителям не удалось расшевелить его ума,

поэты

коснулись многих струн его сердца: [сильно затро‹нули›] силы заиграли,

он стал юношей, как все. И у него, как у других, явилось «И Божество, и вдохновенье, И жизнь, и слезы, и любовь». И для него настал счастливый, никому не изменяющий [момент жизни], всем равно улыбающийся момент юности,

[мгновение] подобный мгновению распускающегося цветка, [это тот] момент сознания сил в себе, надежд [на жиз‹нь›] на бытие,

момент кратковременного цветения.

[Молодой] Тут подвернулся молодой Штольц и помог продлить

этот момент, сколько возможно было для натуры, какова была натура его друга.

Но потом, потом опять заглохло, упало [всё] в душе Обломова всё, что было забушевало [такой спа‹сительной›] благотворной бурей, несущей жизнь полям. [Не заронили поэты] Поэты только поиграли мечтами юноши,

108

но не заронили глубоко в сердце огня, не врезалась в плоть и кровь его неизменная любовь к этим образам,

к этим прекрасным призракам, которые накидывают на жизнь меланхолический оттенок и рядом с действительностию ставят зеркало…

Чисто и прекрасно прожил этот момент Илья Ильич, [и с] [но тоже] но без грусти перешел к действительности, как после без грусти перешел от молодости к зрелым мечтам. ‹л. 31 об.›

Потом натура его

взяла опять верх над этими мгновенными интересами и увлечениями.

Чтение

не зародило в душе его потребности духовной пищи, [и чтение] и любовь к чтению не привилась к нему.

Он, пожалуй, и прочитывал какую-нибудь интересную книгу, но не вдруг, не торопясь,

без жадности, [а так] увлечения, [ленивыми глазами] лениво пробегал глазами по строкам. Как ни интересно было место, на котором он останавливался, но если на этом месте заставал его час обеда или сна, он хладнокровно клал книгу переплетом вверх и шел обедать или гасил свечу и ложился спать. Если давали ему первый том, он по прочтении никогда не просил второго, а приносили, он прочитывал. Книги он в жизнь свою никогда не купил ни одной. Потом [мало-помалу] уж он не осиливал и первого тома.

Он, наконец,

перестал дотрогиваться до приносимых книг.

Свободное от уроков время

он проводил, положив локоть на стол, а на локоть голову; иногда вместо

109

локтя употреблялась книга,

которую Штольц навязывал ему прочесть,

особенно если она была толста.

[Таково было уч‹ебное›] [Таков был] Так совершил свое учебное поприще Обломов. То число, в которое он выслушал последнюю лекцию, и было геркулесовыми столпами его премудрости. Начальник школы,

подписью своею на аттестате, как прежде учитель ногтем,

провел черту, за которую герой наш не считал уже нужным простирать свои ученые стремления. Он покинул училище

с запасом сведений, которые в нашем разнохарактерном обществе могли ему доставить [титул] название

образованного человека. Его нельзя было, по крайней мере вначале, пока еще он не забыл тетрадок, озадачить, заговорив при нем [об основании] о падении Римской империи, об Альфреде Великом, о каких-нибудь Итальянских войнах. Он, бывало, не прочь и поспорить о каком-нибудь ученом предмете.

Но по мере того как он удалялся от этого выхода из [училища] школы,

познания его бледнели и испарялись. Если ему случалось как-нибудь случайно

попасть на ученый разговор, ‹л. 32› он ссылался на отжившие, уважаемые в его время авторитеты, называл новым открытием устарелую и забытую истину.

Вскоре то, что приобрел из учебных книг и тетрадок, начало мало-помалу сливаться в одну общую массу и наконец превратилось в темное и сбивчивое представление о тех предметах, [над] на изучение которых [его мучили около десяти лет] [несколько лучш‹их›] ушло у него

несколько лучших лет жизни. Голова его превратилась в чрезвычайно сложный архив мертвых дел,

110

лиц, эпох, разных цифр

или [в разро‹зненную›] в библиотеку разрозненных томов

по всем частям человеческих познаний. Греки, римляне, вандалы, китайцы, норманны; Карл, Рашид, Югурта, Аттила – всё это теснилось в беспорядке, рядом, часто под одним ярлычком. Иногда [ему пока‹жется›] он Локка перенесет куда-нибудь в Италию, а Макиавеля – в Англию, а Спинозу провозгласит китайским мудрецом. А потом с годами

и этот весь [учен‹ый›] школьный хлам стал куда-то исчезать, превращаться в мелкий сор, в пыль.

Странно подействовал курс наук

на Илью Ильича: у него между наукой и жизнью лежала целая бездна, которой он и не пытался перейти и не извлек никакого

практического сока для жизни. Жизнь у него была сама по себе, а наука сама по себе [и что между ними общ‹его›] [связи между ними он и не подозревал никакой]. Он учился всем существующим и уже

не существующим правам, прошел курс и практического судопроизводства, а когда, по случаю какой-то покражи в доме, понадобилось написать бумагу в полицию, он не знал, как и приступить, и нанял писаря.

В аттестате у него сказано было, что он прошел высшую алгебру, конические сечения и математику

до интегральных и дифференциальных исчислений, а если дадут ему, бывало, в лавке сдачи ассигнацию, два-три целковых да мелочи [или со‹считать›], так он на четверть часа станет в тупик. Даже танцы – уж что за наука – и тут не совсем далось ему.

Выучившись

111

в школе начинать мазурку и кадриль от печки, он и танцевал исправно и в обществе, если приходилось стать у печки, [то] но если придется [стать] начинать от окна, непременно спутает всё. Потом он покинул и танцы, находя, что это тряско. ‹л. 32 об.›

Так сначала неохота к чтению и письму, потом

служба, отчасти жизнь в обществе [изгл‹адили›] вытеснили мало-помалу из памяти Обломова шаткие, ничем [не скрепленные] не упроченные энциклопедические сведения. В нем остался какой-то неясный, немой признак, что он учился когда-то чему-нибудь,

например,

хоть он потом [он] уж не вмешивался в ученый разговор, [но молчал и хранил] но можно было заметить, что он молчал [умно] не тупо и бессмысленно, как совершенный невежда, но с толком, умно;

в глазах у него мелькала сознательная идея;

говорят, там, кажется, написано было: «Да, помню, было что-то… и я учил это да забыл… понимаю, да рассказать не могу…» И он воротился в свое уединение без запаса [спаситель‹ных›] знаний, без способов дать

направление вольно гуляющей в голове или праздно дремлющей мысли.

Что же он делал?

Да ничего.

Всё чертил узор своей жизни.

[После неудавшейся [ем‹у›] карьеры в службе и изменившей ему роли] Изменив службе и обществу, он начал [вдумываться] иначе решать загадку

своего существования,

112

вдумываться в свое назначение и открыл,

что горизонт его деятельности и житья-бытья находился весь

над его деревней.

Он стал догадываться,

что ему досталось [одно: жени‹ться›] в удел семейное счастье и заботы об имении. До тех пор он не знал порядочно состояния имения,

за него заботился иногда Штольц, не ведал он хорошенько ни дохода, ни расхода своего, не составлял никогда бюджета – ничего.

Отец оставил ему эти триста пятьдесят душ не то в хорошем, не то в дурном положении. Он как сам принял его от своего отца, так передал его и сыну. Он хоть и жил весь век в деревне, но не [ломал] мудрил, не ломал себе головы над разными занятиями,

как бы

открыть какие-нибудь новые источники производительности земель или как-нибудь [поприлежнее разработыв‹ать›] распространять и усиливать старые.

[Хотя старик

натяжек и выдумок не любил никаких.] Как и чем засевались поля при дедушке, какие были пути сбыта продуктов

тогда, такие оставались и при нем.

‹л. 33› Впрочем, старик бывал доволен,

если хороший урожай или возвысившаяся цена даст ему дохода больше прошлогоднего: он называл это благословением Божиим. Он только не любил выдумок и натяжек

113

к приобретению денег.

«Отцы и деды не глупее нас были, – говорил он в ответ на какие-нибудь вредные, по его мнению, советы, – да прожили век счастливо: проживем и мы: даст Бог, сыты будем». Получая, без всяких лукавых ухищрений, с имения столько дохода, сколько нужно было ему с семейством, чтоб быть с излишком сытым и одетым,

он благодарил Бога и считал грехом стараться приобретать больше. Если староста

приносил ему две тысячи, спрятав третью в карман, и со слезами ссылался на град, засуху, неурожай, старик Обломов крестился и тоже со слезами приговаривал: «Воля Божья; с Богом спорить не станешь. Надо благодарить Господа и за то, что есть». Если [бы] кто-нибудь из соседей, [из которых многие] которые чужие дела

знают лучше своих, вздумал породить

в Обломове подозрение насчет бескорыстия приказчика, старик всегда качал головой и приговаривал: «Не греши, брат, долго ли опорочить человека? ну а как неправда, что тебе на том свете за это будет?»

Со времени смерти стариков Обломовых хозяйственные дела в деревне не только не улучшились, но, как видел читатель из письма старосты, становились всё хуже. Ясно, что [надо было съе‹здить›] Илье Ильичу надо было съездить

в деревню и на месте разыскать причину зла и [отвра‹тить›] уничтожить ее своим присутствием и заботами.

Он и сбирался сделать это, но возможность путешествия [представлялась] [поездка требо‹вала›] у него требовала известной обстановки,

114

без которой он не мог и представить себе возможность путешествовать. Он мог ехать только на долгих, среди

ларцов, чемоданов с [коробками] полным запасом съестных припасов

и [по крайней мере] в сопровождении по крайней мере [двух] двоих слуг. Так по крайней мере он совершил единственную поездку из своей деревни [в Петербург] до Москвы и [по этой поездке] эту поездку взял за норму всех вообще путешествий. А [его] родители отправили его тогда в огромной, обитой кожей колымаге, до того прочной, что время и стихии не оказывали над ней решительно никакого влияния. Такова и была мысль строителя ее.‹л. 33 об.›

Ее не взяла бы ни разбойничья пуля, ни воровской лом, может быть, и молния немного взяла бы над ней,

о дожде нечего и говорить.

В нее могло поместиться четыре человека, рядом, не стесняя друг друга, лечь, как хочешь.

Родители

сделали с своей стороны всё, чтобы смягчить неудобства дальнего пути для сына: виноваты ли они [после того], что все их старания [превратить] послужили только к тому, чтоб превратить это путешествие в пытку? Повозка была без рессор и на ходу тяжеле индийской колесницы,

на которой возят

идолов Ягернаута. От этой тяжести

путь длился вдвое против обыкновенного, остановки на станциях сопровождались скукой, насекомыми

в избах. [Съестные припасы не могли быть скоро уничтожены] Огромный запас съестных припасов не мог быть истреблен скоро и потому испортился. Матрацы, коробки, узлы по невозможности усмотреть за множеством их, растерялись

115

или были раскрадены; сотрясение мозга, от недостатка рессор, доводило человека до сумасшествия [и заставляло избегать] или так ломало кости,

что потом бока и спина [три ме‹сяца›] месяца три не давали заснуть покойно и заставляли избегать путешествия, как наказания, ниспосланного за наши грехи.

Но таковы

были старинные удобства: бока переломаешь, да зато прочно, солидно, не суетливо

и не вертопрашно.

И вот так

[всё год от году] [с году ‹на› год] Ил‹ья› Ил‹ьич› откладывал свою поездку

в деревню, план-то всё еще [известно] был не готов, а то бы он давно уехал.

Он уж был не в отца и не в деда. Он [понимал] учился, жил в свете.

Он понимал, что приобретение не только не грех, [но это] но что это долг всякого гражданина [чтоб этим и общими] частными стремлениями и трудами

[о своих делах] поддерживать общее благосостояние. От этого [весь] большую часть [черт‹ил›] узора жизни, который он чертил в своем уединении, занимал новый, свежий, сообразный с потребностями нашего времени план устройства имения и управления крестьянами. Основная идея плана, расположение, главные части – всё давно готово у него в голове; оставались только подробности, сметы, цифры. Он несколько лет неутомимо работает над планом, думает, размышляет, думает и ходя и лежа, и дома и в людях; [план дово‹дится›] то дополняет, то изменяет разные статьи, то возобновляет в памяти придуманное вчера и забытое ночью; а иногда вдруг, как молния, сверкнет новая, неожиданная мысль и закипит в голове – и пойдет работа. План сложный; есть о чем подумать – триста душ на руках: не шутка.

116

Обломов объяснял некоторые части плана Штольцу и другим ‹л. 34› – все ободряли, радовались,

отдавали справедливость обдуманности, отчетливости, прекрасным намерениям Ильи Ильича. Оставалось только обдумать

частности, потом изложить план [систематически] на бумагу, посоветоваться о каждой статье с опытными хозяевами да тогда уж и ехать в деревню, чтоб под личным руководством приводить свои замыслы в исполнение. Так Илья Ильич и полагает сделать.

Так вот что занимает его теперь, вот на чем сосредоточивались главные и серьезные виды его в жизни. У кого же после этого достанет духа обвинить героя моего в праздности,

когда он [зак‹рывшись›] взаперти, в тиши кабинета, все часы, употребляемые другими на мелкий, незаметный труд, посвящает такой важной, благородной мысли?

Он, как встанет с постели,

после чаю ляжет тотчас на диван, на бок, [положит] подопрет голову рукой и обдумывает, обдумывает, не щадя сил, до тех пор пока наконец голова утомится от тяжелой [умственной] работы и когда наконец совесть скажет: «Довольно сделано тобою

для общего и своего блага».

Тогда только решается он отдохнуть от трудов и переменить заботливую позу на другую, менее деловую и строгую, а более удобную для мечтаний и неги, для

беззаботности, покоя, апатии и равнодушия ко всему на свете, смотря по тому, к чему он был в то время склонен.

117

Так полезно и приятно проходила его жизнь.

Илья Ильич, вследствие долговременного [лежанья] упражнения и опытности в лежанье, изучил до [такой тонкости] удивительной тонкости и разнообразия горизонтальное положение своего тела и все позы, какие оно способно принять, как не изучили его

и древние ваятели. У него на каждый час дня [приспособлена была при‹ли›чная поза, которая], на всякое расположение духа была создана приличная поза. [Так в заботе, в обработывании дельной, серь‹езной›] В минуту важного труда, например работая над дельной мыслью, мучась [докучливой] заботой, он ложился на бок, упирал

локоть в подушку, а ладонью подпирал голову: и положение корпуса, и расположение ног тоже выражали заботу и труд. Переходя от заботливого труда к покойному размышлению, он оставался всё на боку, ‹л. 34 об.› но голову [кла‹л›] [скло‹нял›)] клал на подушку, подложив под голову ладонь. Когда же он волновался [силь‹ными?›] страстями или предавался глубокому горю или необыкновенной радости, – словом, когда был во всем пафосе наслаждений и скорбей, то

ложился иногда лицом к подушке. Но самою любимою и наиболее употребительною позой было у него лежанье на спине. Тихая ли грусть заберется ему в душу, посетит ли его счастливая мысль, захочется ли предаться

неге мечты, воспоминаний, или осенит ли душу его важная и торжественная дума, он ложится на спину, иногда положит при этом локоть под голову, иногда закроет рукою глаза; наконец, и безразличное, неопределенное состояние духа его, то есть равнодушие, апатия,

держали его в этой же позе, на спине.

Но тут сказано только о трех или четырех главных категориях лежанья, имевших

множество [отте‹нков›] подразделений [и оттенков].

Какое-нибудь

118

особенное

положение руки или ноги,

большее или меньшее наклонение плеча, бедры, выгиб коленки и т. п. – всё это сообщало новый, характеристический оттенок той или другой из четырех главных поз. Спал он, смотря по состоянию души во сне, во всех позах, но ложился всегда спать на спину.

[«Волновался страстями», [да, страст‹и›] – сказано выше.] Волнения, страсти! Да! страсти и волнения. Да не подумают, чтобы душа Обломова не покидала никогда, как тело дивана, тесной

темницы и не улетала куда-нибудь в [исполи‹нские?›] свободные пространства неба или не боролась с какою-нибудь великою [всеми‹рною›] мировою мыслью или сердце его не горело

огнем страшных бурь. Он

жил

полною, широкою жизнию.

Ему доступны были наслаждения высоких помыслов, он не чужд был всеобщих человеческих скорбей. Он горько в глубине души плакал иногда

над бедствиями человечества, его посещали безвестные, безымянные страдания и тоска

и стремление куда-то вдаль, [иногда] а то так

вдруг сердце его наполнится

радостью и потекут сладкие восторженные слезы,

[плачет от] [любовью к ближнему…] когда он подумает о вселенной, [о высоких, святых] о святом предназначении человека, об обещанных благах за гробом… и сладкие,

119

благор‹од›ные слезы потекут по щекам его…

‹л. 35›

В другое время его возмутит какой-нибудь порок ближнего или разгорится он желанием свершить [подвиг] великий труд,

и [ро‹ждаются›] вдруг рождаются у него мысли, встают и бушуют, [как волны] ходят и гуляют в голове,

потом вырастают в намерения, задвигаются мускулы его, напрягутся жилы, намерения преображаются в стремления: он, [в одну минуту] [изменит] [быстро] движимый нравственной силой, в одну минуту быстро изменит две-три позы, забыв иногда всякий порядок и [всякую] последовательность между ними,

привстанет до половины на постели

и странно, грозно, вдохновенно озирается кругом… вот

стремление, того гляди,

осуществится, обратится в подвиг… и тогда, Господи! каких чудес, каких [послед‹ствий›] благих последствий могли бы [наде‹яться›] ожидать от этого

высокого усилия… Но смотришь, день клонится

к вечеру, а с ним клонятся к покою и утомленные силы Обломова: он уж лежит на спине и тихо, задумчиво, со вздохом,

с грустью провожает глазами садящееся за четырехэтажный дом солнце.

120

Наутро опять жизнь, опять волнения [или], мечты. Он [подле] вдруг вообразит

себя

каким-нибудь непобедимым полководцем, перед которым не только Наполеон, но и Еруслан Лазаревич ничего не значит; выдумает какую-нибудь войну и причину ее, больше на образец древних – Африки, например, с Европой,

или устроит

новые крестовые походы да и воюет, решает участь народов, разоряет города, щадит, казнит, оказывает подвиги добра и великодушия; а то так покажется ему, что он философ, писатель или великий художник; все его знают, все поклоняются ему; он пожинает лавры, толпа гоняется за ним, восклицая: «Вот Обломов, вот наш великий

Илья Ильич!» В другой раз он переходит к скромным

мечтам о своем счастье, будущем житье-бытье, создает себе жену-красавицу, круг друзей и блаженствует.

Иногда так, напротив, вспоминает свои несчастья, заботы,

мучится и терзается, перевертывается с боку на бок, ляжет лицом ‹л. 35 об.› вниз и лежит до того, что лицо увлажнится испариной, а подушка слезами.

Иногда даже совсем потеряется, дойдет до отчаяния: тогда он сползет с постели и, став на колена, начнет молиться жарко и усердно.

Потом, сдав попечение о своей участи небесам, делается покоен и равнодушен ко всему на свете.

Так пускал он в ход свои нравственные силы, так волновался он часто по целым дням и только тогда разве очнется с глубоким вздохом от обаятельной мечты или от мучительной заботы, когда

121

день станет клониться

к вечеру и солнце [вели‹чественно›] начнет величественно, шаром опускаться

за чей-то огромный четырехэтажный дом. Тогда он, по обыкновению с грустью, задумчиво, проводит его печальной улыбкой и мирно заснет.

Никто не знал и не видал этой внутренней жизни Ильи Ильича: все думали, что Обломов так себе, ничего весь век не делает, только лежит да кушает на здоровье, и что больше от него нечего ждать: он ни к чему не способен.

О способностях его [подробно], о его пылком сердце и горячей голове и об этой внутренней, исполненной тревог жизни

мог бы свидетельствовать Штольц, [да дру‹га›] но Штольца почти никогда не было в Петербурге. [Мог бы, конечно, еще подробнее смекнуть кое-что об этом и Захар] Один только Захар, обращающийся

около [Иль‹и› ‹Ильича›] своего барина, как спутник около планеты, [да он] [да ему] [да пристрастен

122

был к бари‹ну›] [что] [и видел ясно, что] [да в его сфер‹у›] [мог бы знать] знал еще подробнее весь внутренний быт барина, [но один] [он только мог зн‹ать›] [был] но он был убежден, что [и] они с барином делают дело

и живут так,

как должно, и иначе не следует.

[Захару было за 50 лет.

] ‹л. 36›

Захару было лет пятьдесят.

Это был

уже не прямой потомок

тех русских Калебов, [тех] рыцарей

преданности к господам до самозабвения, которые отличались всеми добродетелями и не имели никаких пороков. Этот рыцарь был двумя или тремя поколениями моложе

и был рыцарь со страхом и упреком.

[Он носил на себе печать и старого, и нового времени.] Он принадлежал двум эпохам, [в одну родился, воспи‹тался›] [от одних заимств‹овал›] [подле] и обе положили на него печать свою. От [старого времени перешла] одной перешла к нему по наследству преданность

к дому Обломовых, а [новое] от [нового множество пороков] другой, позднейшей, – утонченность и развращение нравов [философия всех росших в передней]. Страстно преданный барину, он, однако ж, редко

в чем

не лгал;

не бывши

пьяницей, он пропадал иногда на целый день, однако ж никогда не отказывался от приятельской пирушки и напивался пьян.

Слуга старого времени удерживал,

123

бывало, и барина от расточительности и невоздержания, а Захар сам любил выпить с приятелями;

прежний слуга был целомудрен,

а этот [бе‹гал›] всё бегал к куме подозрительного качества. [Тому, бывало, барские деньги отдав‹али›] Тот, бывало, крепче всякого сундука сбережет барские деньги, а Захар норовит усчитать у барина, при какой-нибудь издержке, гривенник и непременно украдет лежащую на столе медную гривну или пятак.

‹л. 37 об.› Важнее сумм он, конечно, не украдет,

может быть, потому, что потребности свои измеряет

гривнами и гривенниками [и, может быть, потому, что боялся] или боялся.

Прежний

Калеб [не тронет] умрет скорей, как

охотничья собака, над съестным, которое ему поручат,

а этот так и выглядывает, как бы съесть

и то, чего не поручают. Тот [смот‹рел›] заботился только о том, чтоб барин кушал,

и [изнывал] тосковал, когда он не кушает, а этот [заботится] [держит ухо востро, чтобы барин не с‹ъел›] тоскует, когда барин съедает дотла всё, что ни положит на тарелку. Сверх того, Захар и сплетник. В кухне, в лавочке, на сходке у ворот он [твер‹дит›] каждый день жалуется, что житья нет; что эдакого дурного барина еще и не слыхано: и капризен-то он,

и скуп, и прожорлив,

и сердит, и несправедлив;

124

что у него на уме и то и другое, и всё пустяков требует от него,

что не угодишь ему ни в чем, что, словом, лучше умереть.

Но ежели б тут

кто-нибудь из слушателей осмелился [что-нибудь сказать] [отметить] также сказать сентенцию не в пользу Ильи Ильича, или разделить мнение Захара, что барин его действительно хоть брось, или даже просто поддакнуть злословию Захара на барина,

Захар [обращался] вдруг [изменял‹ся›] опрокидывался с яростию и на него, и на его барина, ежели у него есть барин, и на родных его барина,

и на то, что он от других слышал о его барине или барыне. Тут он повторял [всё слышанное] с удивительною точностию [всё, что] все клеветы, слышанные в искренних беседах им от этого человека [прежде], или тут же изобретал новые, – словом, приходил в неистовство и кончал [защи‹той›] жаркой защитой своего барина, с экстазом вычислял его достоинства, ум, [богатство, знатность] ласковость, щедрость, доброту, и если у барина его не хватало качеств для панегирика, он мгновенно

заимствовал у других и придавал ему знатность, богатство, [силу и т. п.] необычайное могущество и уходил обыкновенно с яростью, грозя навлечь гнев Ильи Ильича и [неслы‹ханные›] оттого неслыханные несчастия и прибавляя: «А вы тут все мерзавцы, сколько вас ни есть».

Он [от с‹куки›] иногда, от скуки ли,

или

125

чтоб придать себе важность,

вдруг пропускал про барина какую-нибудь [новость] небывальщину. «Вон всё к той вдове ходит,

– хрипел он тихо,

– вчера [к кондитеру посыла‹л›»] посылал меня за цветами».

Захар и неопрятен, и неловок.

Он бреется редко [руки] [а лицо и моет, хотя] [он хотя моет руки и лицо] и хотя и моет руки и лицо, но в самом деле

больше делает вид, что моет, а в самом деле

только потрет их горстью воды;

‹л. 38› тогда как ему и ушата бы недостало вымыть их,

да и никаким мылом не отмоешь их.

Когда он бывает в бане, то руки из черных сделаются только часа на два красными, а потом опять черными.

Он очень неловок: станет ли отворять ворота

– отворяет одну половинку, другая затворяется, побежит к той, та затворяется.

Сразу он никогда не поднимет [вещи] с полу платка или другой какой-нибудь вещи, а нагнется всегда раза три, как будто ловит ее, и уж разве в четвертый поднимет, и то еще иногда уронит опять. Если он несет через комнату кучу посуды или других вещей, то, с первого же шага, верхние вещи начинают дезертировать на пол; сначала полетит одна,

126

он в испуге забудет,

что у него обе руки заняты,

вдруг сделает движение,

чтобы

помешать ей упасть, и уронит еще две [три-четыре], [в] [глядя] [в смущении] он глядит

[только] на падающие вещи, а не на те, которые остаются на руке, и оттого держит поднос косо, а вещи продолжают падать, и так иногда придет на другой конец

с одной рюмкой или тарелкой.

Проходя по комнате, он заденет

и за стол, и за стул, не всегда попадет прямо в дверь,

а зацепит

плечом другую

и обругает

или обе половинки, или хозяина дома, или плотника, который их делал. У Обломова в кабинете переломаны и перебиты почти все вещи, особенно мелкие, требующие осторожного обращения с ними, и всё по милости Захара.

[Он бросал‹ся›] Надобно ли ему поднять или вытереть какую-нибудь вещь, он бросится и схватит ее так, как будто ему заказано уничтожить ее.

Всё это [вероятно]

127

происходило, вероятно,

от того, что он [привык в деревне] [первое] приобретал манеры в деревне, [где привык] проходя различные должности, [от] начиная от дворового мальчишки до мажордома

включительно.

Там он привык к обращению с более солидными и здоровыми инструментами,

как-то с лопатой, ломом, железными

дверными скобками и такими стульями, которых [не] с места не сдвинешь.

[Начнет он чистить] [Начнет] Иная вещь, подсвечник, лампа, транспарант, пресс-папье, стоит года три-четыре на месте – ничего; чуть он тронет ее с места, смотришь – и развалится у него в руках.

«Ах, – скажет он иногда при этом Обломову с удивлением,

– какая диковина: взял только в руки вот эту штучку, а она и развалилась. ‹л. 38 об.› И добро бы придавил ее как-нибудь, а то полегошеньку взял!

» Или вовсе ничего не скажет, а тайком поставит

опять на свое место и после уверит барина, что это он сам разбил, а иногда оправдывается тем, что и вещь должна же иметь конец, [что] хоть будь она железная, что не век же ей жить. В первых двух случаях еще можно было спорить и доказывать,

но когда он в крайности прибегал к последнему аргументу,

то уже всякое противоречие было бесполезно, [и дело реша‹лось›] и он оставался правым без [всякой] апелляции.

128

Захар определил

себе [кажется] однажды навсегда [в жизни] определенный круг деятельности, за который добровольно никогда не преступал. Он утром ставил самовар, чистил сапоги и то платье, которое барин спрашивал, но отнюдь не то, которое висит в шкапе,

хоть виси оно там

десять лет. Потом он [чист‹ил›] мел, не всякий день, однако ж, середину комнаты, [не простир‹ая›] не добираясь до углов, и обтирал пыль с пустого стола,

на котором ничего не стояло, чтоб не снимать вещей. Потом

он уже считал себя вправе дремать на лежанке или болтать с Анисьей в кухне и с дворней у ворот.

[Конечно] [Всякое экстраординарное занятие он считал наказанием,

и если ему Обломов приказывал

[что-н‹ибудь›] [вдруг] что-нибудь вытереть, вымыть, сходить куда-нибудь, то это делалось всегда после противоречий, споров, убеждений со стороны Захара в бесполезности или невозможности исполнения приказания, и, наконец, исполнение происходило с ворчаньем и неохотой. Но Захар умел большею частию избегать поручения, [представляя разные хлопоты, которые] угрожая разными хлопотами и неудобствами и самому барину или, например, предложив нанять бабу и поставить всё вверх дном в доме, чтоб снять только паутину, и т. п.]

[Он исполнял экстренное приказание неохотно, с гримасой, после споров и убеждений [со стороны Захара] в бесполезности приказания, но исполнял его только однажды.] Если ему приказывали сделать что-нибудь сверх этого, он исполнял приказание неохотно, с гримасой, [посл‹е›] иногда после споров и убеждений в бесполезности или в невозможности сделать

его. Никакими средствами нельзя было заставить его внести

129

новую [ста‹тью›] постоянную статью в круг начертанных им себе занятий. Если бы ему велели

вычистить, вымыть какую-нибудь вещь или отнести то, принести это, он, по обыкновению, с ворчаньем сделал бы это;

но если бы кто захотел, чтобы он

это делал [это] [то же самое] постоянно сам собою, то этого [не достигнуть] уже достигнуть никакими средствами было невозможно. [На другой, на третий день и так далее нужно бы было входить [вновь] с ним в толки и объяснения

‹л. 39›

приказаний Ильи Ильича, суливших ему большие

хлопоты; он отделывался обыкновенно тем, что втягивал в хлопоты

самого барина, предлагая ему то уйти из дому, то нанять]

Несмотря на всё это, то есть что Захар любил выпить, посплетничать, крал у Обломова пятаки и гривны, ломал и бил разные вещи и ленился, он все-таки был

глубоко преданный своему барину слуга. Он бы не задумался сгореть или утонуть за барина,

[считал это не по‹двигом›] не считая [даже] этого подвигом, заслуживающим

удивления или каких-нибудь наград. Он смотрел на это как на естественное, иначе быть не могущее дело, он даже не понимал, чтоб другие могли понимать и думать

иначе.

Ему [даже] никогда не приходило в голову подвергать какому-нибудь анализу свои чувства и отношения к [ба‹рину›] Илье Ильичу, потому что они пришли к нему не извне, не надуманы, не приобретены им самим [по каком‹у-то›] вследствие

130

убеждения или сознания, а он родился с готовым чувством в груди к барину,

как родился с готовым носом, руками, ногами.

Выбросить из себя эту преданность или [изме‹нять›] замечать в ней какие-нибудь неожиданности, неудобства – противно бы было

всей его натуре: для это‹го› нужно бы было ему переродиться. Наружно

он не выказывал [никакого] не только подобострастия к барину, но даже был грубоват, фамильярен в обхождении с ним, сердился на него не шутя за [разные] всякую мелочь и не шутя

ругал и злословил его у ворот, но этим

было только замаскировано, а отнюдь не подавлено странное, [чув‹ство›] какое-то кровное, родственное чувство преданности его

ко всему, что носит имя Обломова, что близко, мило, дорого ему.

131

Захар

не подозревал и сам этого в себе: это у него делалось бессознательно и так же бессознательно проявлялось, когда заденут его за эту, может быть единственную,

струну в его сердце. Для этого нужно только кому-нибудь неуважительно отозваться о барине

или чтоб какие-нибудь напасти погрозили ему: он выходил

из себя и превращался весь в пылкую преданность.

[Он был грубоват и фамильярен; как жрец обходился с Обломовым; это так точно] [Если грубовато и фамильярно сметал пыль с него, то это делалось в таком же смысле, как жрец грубо] Он был фамильярен и груб с Обломовым точно так же, как жрец [грубовато] грубо и фамильярно обходится с своим идолом: он и обметает его, и уронит, иногда, может быть, и ударит с досадой, но все-таки в душе его постоянно присутствует [благоговейное] сознание превосходства его натуры

над своей и благоговейное чувство к нему. Малейшего повода довольно было, чтобы вызвать это чувство из глубины души Захара и заставить смотреть его с благоговением на барина.

Боже сохрани, чтоб он поставил другого какого-нибудь барина не только выше, даже наравне с своим. ‹л. 39 об.› Боже сохрани, если б это и другой вздумал сделать!

Захар на всех других гостей,

приходивших к его барину,

смотрел несколько свысока и служил им, подавал чай и проч., с каким-то снисхождением, как будто

132

давая им чувствовать честь, которою они пользуются, находясь у его барина. Отказывал им иногда грубовато: «Барин-де почивает», – говорил он, надменно оглядывая пришедшего с ног до головы. Иногда вместо сплетней и злословия он вдруг примется

возвышать барина

с экстазом по лавочкам и на сходках.

[Или] Если нужно было постращать дворника, управляющего дома, даже самого хозяина, он стращал всегда барином: «Вот постой, я скажу барину, – говорил он с угрозой, – будет ужо тебе баня», – сильнее авторитета он и не подозревал на свете.

Между тем наружная форма сношений Обломова с Захаром была прикрыта.

Они [надоели], живучи вдвоем, надоели друг другу. [Привычка] [Бли‹зость›] Сближение

человека с человеком не обходится ни тому ни другому даром: сколько оба наслаждаются взаимными достоинствами, столько же оба страдают от обоюдных недостатков. [Обло‹мов›] [Так бы‹ло›] [Их] [И те и другие тогда, очеви‹дно›] При сближении и те и другие изучают

друг друга взаимно наизусть.

Не скроешь ни малейшего штриха ни

133

в достоинстве, ни в недостатке. Нужно иметь в запасе [много знания] большое знание людского сердца,

много логики в голове и теплоты в сердце,

чтоб уживаться мирно в тесном сближении с другими. Илья Ил‹ьич› знал уже необъятное

достоинство Захара – преданность к себе, и привык к [св‹оему›] [нему] ней, [считал его] считая также, с своей стороны, что это не может [быть] и не должно быть иначе. [Но он не мог] [Но не мог он] Узнав это

однажды навсегда, он уже не наслаждался им, а между тем не мог, и при своем равнодушии ко всему, [те‹рпеливо›] сносить терпеливо всех его недостатков.

Захару он надоедал,

мешал

134

тем,

что требовал поминутно его услуг и присутствия около себя,

тогда как сердце, сообщительный нрав, любовь к бездействию и вечная, никогда не умолкающая потребность жевать что-нибудь влекли его

то к куме, то в кухню, то в лавочку, то к воротам.

Давно знали они друг друга и давно жили вдвоем. Захар нянчил маленького Обломова на руках, а Обломов помнит его молодым, проворным, прожорливым и лукавым парнем. Невидимая связь была неистребима между ними.

Илья Ильич [не прожил] не умел ни встать, ни лечь спать, ни отобедать

без помощи Захара, Захар

[не мог пред‹ставить›] не умел представить себе другого [существ‹ования›] барина,

другого существования, как одевать, кормить его, служить, грубить ему, [благого‹веть›] [лгать] лукавить, лгать и вместе

благоговеть перед ним. ‹л. 40›