«Обломов», согласно поздним разъяснениям самого Гончарова, занимает центральное место в романной «трилогии» (статьи «Лучше поздно, чем никогда» (1879) и «Предисловие к роману „Обрыв”» (конец 1860-х гг.; опубл. 1938)). Но то, что говорит писатель по поводу связи «Обломова» с первой частью «трилогии», романом «Обыкновенная история», носит общий характер: Гончаров пишет о связи эпох и преемственности образов главных героев романов; так, обозначена связь между Надинькой из «Обыкновенной истории» и Ольгой Ильинской, – образами, по мнению Гончарова (не бесспорному)

171

сливающимися в один синтетический образ Надиньки-Ольги.

Творчество Гончарова 1830-1850-х гг. дает основания говорить о целом ряде предварительных набросков к сюжетным и характерологическим линиям «Обломова». Исследователи творчества писателя (в том числе Б. М. Энгельгардт и А. Г. Цейтлин) обнаруживают в герое ранней повести «Лихая болесть» Тяжеленко отдаленную предтечу Ильи Ильича Обломова; там же прозвучал и мотив «всепоглощающего сна».1 А. Мазон высказал предположение, что один из мотивов другой ранней повести Гончарова «Счастливая ошибка» (письмо старосты и беседа героя с управляющим) послужил эскизом для известного эпизода романа «Обломов».2 Своеобразной прелюдией к комическим диалогам Обломова с Захаром являются сцены между хозяином и слугой в «Иване Савиче Поджабрине»; в очерках предвосхищены и другие сюжетные линии романа и колоритные черты описываемого в нем быта.3 Некоторые детали будущего романа в эмбриональном виде присутствуют в фельетоне «Письма столичного друга к провинциальному другу» и «этюде» «Хорошо или дурно жить на свете?».4

Как известно, работа (одновременная) над романами «Обломов» и «Обрыв» в начале 1850-х гг. зашла в тупик, «и тот и другой приостановлены были кругосветным плаванием в 1852, 1853 и 1854 годах, по окончанию которого и по изданию „Фрегата «Паллада»” я обратился к забытым романам» («Намерения, задачи и идеи романа „Обрыв”», 1876). Впрочем, работа над «Обломовым» была лишь частично приостановлена, о чем свидетельствует такое ценное признание Гончарова в статье «Лучше поздно, чем никогда»: «Я унес новый роман, взял его вокруг света

172

в голове и в программе, небрежно написанной на клочках, – и говорил, рассказывал, читал вслух кому попало, радуясь своему запасу». Эта непрекращающаяся работа над «Обломовым» непосредственно отразилась в тексте «Фрегата „Паллада”»: о «глубокой внутренней связи» тематики «Фрегата „Паллада”» с тематикой «Обломова» обоснованно писал Б. М. Энгельгардт.1 Иногда эта связь прямо выходила на поверхность книги («английский» сон о русской Обломовке в главе первой «Фрегата „Паллада”» – своеобразное дополнение к «Сну Обломова»), но чаще она присутствует подспудно, прикровенно и в то же время безусловно ощутимо, о чем верно сказано Ю. М. Лощицем: «Несмотря на резкое жанровое отличие, обе книги необычайно сильно перекликаются тематически: тема путешествия постоянно присутствует в „Обломове” – то в виде книг, которые читает Илья Ильич, то как пугающая его перспектива заграничной поездки в лечебных целях, то как перечень коммерческо-туристических вояжей Штольца. С другой стороны, тема созерцательного, бессобытийного, погруженного в быт Востока, развитая во „Фрегате”, носит явно „обломовский” характер. Почти весь Восток, каким он показан у Гончарова, есть, по сути, громадная, на полмира распростершаяся Обломовка. Иногда при чтении „Фрегата” невольно возникает ощущение, что Илья Ильич незримо участвует в путешествии в качестве созерцателя родственного ему восточного быта и искателя „утраченного рая”. Напомним также, какое самодовлеющее место занимает в тексте „Фрегата” тема сна: гончаровский Восток весь как бы окутан сонными испарениями, сказочными миражами» (Лощиц. С. 193).2 Е. А. Краснощекова, прослеживая сибирские мотивы в романе «Обломов», обратила внимание на явную параллель пророчеств о будущих «титанах» во «Фрегате „Паллада”» («Это тоже герой в своем роде – маленький

173

титан. А сколько их явится вслед за ним! и имя этим героям легион» – наст. изд., т. 2, с. 684) и будущих Штольцах, вызвавших ироническую реакцию почти всех критиков романа (см.: Краснощекова. С. 213-216). Пожалуй, было бы логично, если бы Гончаров расширил «трилогию» (включив в нее «Фрегат „Паллада”») до «тетралогии». Во всяком случае бесспорно, что «проблемы „Обломова” весьма потеряют в своей полноте, если лишатся проекции на текст „Фрегата «Паллада»”» (Лощиц. С. 193).

Литературный генезис «Обломова», естественно, не исчерпывается внешними и внутренними перекличками с мотивами и образами предшествующих роману произведений Гончарова.

А. Мазон перечисляет целый ряд произведений французских и английских писателей, которые в той или иной степени могли быть в сфере внимания Гончарова и, следовательно, сыграли свою роль в формировании замысла «Обломова».

Называя среди возможных литературных источников романа аллегорическую поэму Д. Томсона «Замок безделья» («The Castle of Indolence», 1748), Мазон подчеркивает, что созданный Гончаровым «во всей полноте и величии» новый тип резко отличен от абстрактных фигур поэмы Томсона (см.: Mazon. P. 163).

Исследователь считает также, что для литературной родословной «Обломова» имел значение философский роман в письмах Э. де Сенанкура «Оберман» (1804), и цитирует отрывок из «Письма XLII»: «Однако апатия стала как бы моею природой; мысль о деятельной жизни словно пугает или удивляет меня. Мелочи мне противны, но по привычке я занимаюсь ими. Великое всегда будет прельщать меня, но моя леность всегда будет его страшиться».1 Размышляя об отражении в русской литературе середины XIX в. вообще и в «Обломове» в частности одного из главных принципов сентиментализма («поэтизация обыкновенного, камерного, негероического»), обращается к ведущим мотивам «Обермана» Э. Сенанкура и М. В. Отрадин, уделивший особенное внимание близости мечтаний «поэта» и «философа» Обломова, которого жизнь «трогает», и философского эскапизма героя романа французского писателя: «Герой Сенанкура – человек чувства, а не

174

действия, он выделяется среди окружающих его людей созерцательным отношением к жизни, Оберман отказывается исполнять в современном обществе какую-либо социальную роль. Отчужденность от большого мира провозглашается им как принцип существования, цель этого отчуждения – сохранение цельности собственной личности. Герой не претендует на исключительную судьбу, но хочет заявить о себе как „друге человечества”. Желанный покой мыслится им как освобождение от страстей и благотворный контакт с природой. И наконец, особая роль воображения, которое должно соединить духовный и физический мир в единое гармоничное переживание» (Отрадин. С. 120, 121).1

Среди литературных источников «Обломова» А. Мазон особенно выделяет роман Э. Сю «Лень» («La Paresse»), входящий в цикл «Семь смертных грехов» («Le Sept Peches Capitaux», 1847-1849).2 Он считает, признавая огромную эстетическую разницу между шедевром Гончарова и посредственным романом позднего Сю, что чтение этого романа могло внушить Гончарову мысль «приняться по-новому за прекрасный сюжет, интерпретированный

175

французским писателем в самой романической манере, с невыносимой неправдоподобностью. Осталось призвать на помощь направляемое тончайшим и точнейшим чувством воображение, дабы творчески пересоздать все элементы сюжета романа Сю – и Обломов создан» ( Mazon. P. 313-314).1

Указал А. Мазон также на близость диалога Обломова с Захаром о разнице между барином и «другими» (см.: наст. изд., т. 4, с. 91-92) и разговором в тюремной камере между Риго и Жаном-Батистом в главе первой романа Ч. Диккенса «Крошка Доррит» (1856-1857):

«- Кавалетто! ‹…› ты знаешь, что я – барин?

– Конечно, конечно!

– Делал ли я здесь хоть что-нибудь? Дотрагивался ли я до щетки, расстилал ли или убирал рогожи, отыскивал ли шашки, собирал ли домино – одним словом, делал ли я какую-нибудь работу?

– Никогда!

– Думал ли ты когда-нибудь увидеть меня работающим?

Жан-Батист оборотил правую руку и отвечал особенным движением указательного пальца, что на итальянском языке означало безусловное отрицание.

– Нет? С первой минуты, когда ты меня здесь увидел, ты понял, что я барин?

– Altro! – возразил Жан-Батист, закрыв глаза и неистово кивнув головой. ‹…›

– Ха-ха! Ты прав: я барин и барином хочу жить, барином хочу и умереть. Цель моей жизни быть барином – это моя роль».2

В литературе о Гончарове русского писателя неоднократно сопоставляли с Диккенсом и в самом общем плане. Так, И. Ф. Анненский, размышляя о характерных чертах «поэтического пути» создателя «Обломова», находил, что тому был особенно близок «диккенсовский оптимизм с наказанным, обузданным злом, без всякой грязи, с мягкой,

176

вдумчивой обрисовкой характеров» («Обломов» в критике. С. 215).1 Сопоставления Гончарова с Диккенсом как общего, так и частного характера представляются обоснованными. Они опираются на исключительно высокую характеристику творчества английского писателя в статье Гончарова «Лучше поздно, чем никогда»: «В нашем веке нам дал образец художественного романа общий учитель романистов – это Диккенс. Не один наблюдательный ум, а фантазия, юмор, поэзия, любовь, которой он, по его выражению, „носил целый океан” в себе, – помогли ему написать всю Англию в живых, бессмертных типах и сценах».2

Текст «Обломова» менее насыщен прямыми литературными цитатами и реминисценциями, чем текст первого романа Гончарова, где многообразный литературный пласт определен художественными амбициями Александра Адуева и его творчеством, образцы которого даны в произведении и стали объектом иронии критиков. Но иногда в «Обломове» присутствуют своего рода литературные «подсказки», позволяющие уточнить некоторые детали его литературной родословной. Обломов в юности не только «великолепные фейерверки» «пускал ‹…› из головы», но и перевел какую-то работу французского экономиста и философа Ж.-Б. Сея, посвятив перевод Штольцу.3 И вероятно, внимание Обломова привлекли

177

не экономические воззрения Сея, а этические постулаты, энергично им отстаиваемые в работе «Petit volume, contenant quelques apercus des hommes et de la société» (Paris, 1817), в частности разговор о «скуке» во фрагменте, озаглавленном переводчиком «Основание счастия»:

«А. Мне скучно.

Б. Верю.

А. Я богат; всякий спешит мне угождать, нравиться; не успеваю пожелать, уже исполнилось. ‹…› Кажется, мне не должно бы скучать. ‹…›

Б. Ты ждешь на себя впечатлений от других, ты невольник других. Для счастия надобно быть своеобычным, надобно производить, не быть производимым.

А. Как! Мне самому работать? ‹…›

Б. ‹…› Действуй – и скука убежит от тебя».1

Сочинения экономистов и экономические теории века непосредственно отразились в романе, где «иные рассуждения кажутся своеобразными „вставками” из экономических статей».2 К примеру, Тарантьев, саркастически рассуждая о «тисках для русских денег» в связи с покупкой машин для завода, «по существу выступает как сторонник русского протекционизма, экономической замкнутости, феодальной промышленности, не способной конкурировать с дешевыми изделиями капиталистического Запада».3 Экономист и историк В. М. Штейн по поводу слов, сказанных Штольцем Обломову (черновая рукопись романа), о том, что тот «…выучил только один момент, и то прошедший, и что каждый другой момент ведет за собой и другие данные, поэтому надо следить поминутно за наукой, чтоб иметь в голове физиономию какого-нибудь государства, что, например, в политической экономии с изменением разных обстоятельств и условий государственного быта изменяются и самые истины…», писал: «Это мнение нашего великого писателя, подсказанное, несомненно, передовыми взглядами, бывшими в обращении в его время, очень удачно схватывает основной мотив, сосредоточивший общественный интерес на

178

политической экономии и статистике. Этим мотивом было убеждение в смене общественных форм „и разных обстоятельств”. Особенно примечательно, что и самые законы политической экономии (ее «истины») должны были меняться с „разными обстоятельствами”».1

Обращается Гончаров, обрисовывая судьбы и характеры главных героев романа, и к трагедиям В. Шекспира «Гамлет» и «Король Лир». Илья Ильич Обломов сопоставляется с Гамлетом (в комическом, снижающем регистре), а Ольга Ильинская – с Корделией (без малейших комических оттенков, в апофеозном стиле, всячески подчеркивающем многочисленные достоинства и добродетели героини).

Императивно сформулированный Штольцем девиз «Теперь или никогда!», оттененный «ядовитым» словом «обломовщина», оборачивается для Обломова вариацией знаменитого гамлетовского вопроса, прозвучавшего в специфической, бытовой аранжировке: «Что ему делать теперь? Идти вперед или остаться? Этот обломовский вопрос был для него хуже гамлетовского. ‹…› „Теперь или никогда!” „Быть или не быть!” Обломов приподнялся было с кресла, но не попал сразу ногою в туфлю и сел опять» (наст. изд., т. 4, с. 186-187). Комическое звучание гамлетовской темы предвещает в романе трагический, фатальный конец – «никогда». Тургенев в статье «Гамлет и Дон Кихот» (1860) тонко заметил, что «над Гамлетом никто и не думает смеяться, и именно в этом его осуждение: любить его почти невозможно, одни люди, подобные Горацию, привязываются к Гамлету» (Тургенев. Соч. Т. V. С. 335). Комическое у Гончарова снижает гамлетовскую тему, мягко освещая фигуру Обломова, которого окружающие обманывают, жалеют и – более всего – сердечно любят.

На то, что герой Гончарова принадлежит к длинной цепи литературных «вечных типов», указывали многие критики, в том числе Г. В. Александровский в педагогическом пособии «Чтения по новейшей русской литературе» (Киев, 1902; 10-е изд. Киев; Пг., 1917): «Создавая тип, являющийся коренным для всей русской жизни, Гончаров

179

в то же время дал нам и общечеловеческий образ. ‹…› Обломов такой же вековечный тип, как Гамлет, Дон Кихот, Чацкий и др.».1

Сопоставление Обломова с Гамлетом, вызвавшее грубую саркастическую насмешку Салтыкова-Щедрина,2 разумеется, не идет в романе далее ситуативно-психологической параллели;3 оно только в таком ограниченном виде, с точки зрения Гончарова, и правомерно.4

Отчасти смысл сопоставления Обломова (и Райского) с Гамлетом помогают понять и уточнить некоторые суждения Гончарова в статье «Опять „Гамлет” на русской сцене» (1875; опубл. 1900): «Свойства Гамлета – это неуловимые в обыкновенном, нормальном состоянии души явления. Их нет тогда в состоянии покоя; они родятся от прикосновения бури, под ударами, в борьбе. В нормальном положении Гамлет ничем не отличается от других»; «Тонкие натуры, наделенные гибельным избытком сердца, неумолимою логикою и чуткими нервами, более или менее носят в себе частицы гамлетовской страстной, нежной, глубокой и раздражительной натуры».5

180

Сравнение Ольги Ильинской с Корделией должно было, по замыслу Гончарова, подчеркнуть благородство и возвышенность (избранность) натуры героини. Сравнение приходит на ум влюбленному Обломову, пораженному ее мыслями о любви: «Мне без вас скучно; расставаться с вами ненадолго – жаль, надолго – больно. Я однажды навсегда узнала, увидела и верю, что вы меня любите, – и счастлива, хоть не повторяйте мне никогда, что любите меня. Больше и лучше любить я не умею»; «„Это слова… как будто Корделии!” – подумал Обломов, глядя на Ольгу страстно…» (наст. изд., т. 4, с. 243). Окончательно убедился Обломов в том, что ему выпало счастье встретиться с русской Корделией, услышав ее определение (довольно банальное) жизни («- Жизнь – долг, обязанность; следовательно, любовь – тоже долг: мне как будто Бог послал ее, – досказала она, подняв глаза к небу, – и велел любить. – Корделия! – вслух произнес Обломов. – И ей двадцать один год! Так вот что любовь по-вашему! – прибавил он в раздумье» – там же). Удивление и восторг героя, переходящие в благоговение и обожание, естественны – ведь это взгляд страстно влюбленного Обломова, весьма наклонного к преувеличениям: «Кто ж внушил ей это? – думал Обломов, глядя на нее чуть не с благоговением. – Не путем же опыта, истязаний, огня и дыма дошла она до этого ясного и простого понимания жизни и любви» (там же, с. 244). Но это, безусловно, и стратегия автора, пользующегося любым поводом, чтобы еще больше возвысить свою любимую идеальную героиню.1 Обломов, по-видимому, припоминает

181

слова из монолога Корделии (имеется в виду перевод «Короля Лира», принадлежавший А. В. Дружинину).1 Гончаров очень ценил этот перевод и предисловие к трагедии, написанное А. В. Дружининым; им был посвящен его последний урок великому князю Николаю Александровичу Романову, о чем он с таким подъемом сообщал Дружинину 22 июля 1858 г.: «Давно хотелось мне передать Вам, какой важный результат, на который Вы, конечно, не рассчитывали, произвел Ваш знаменитый перевод Лира: чтением его от доски до доски я заключил свои уроки с Ник‹олаем› Алекс‹андровичем›, и если б Вы были свидетелем того увлечения, какому поддался ученик! Но это бы еще ничего, оно понятно; но я прочел от слова до слова и введение, к которому мне, с критической точки зрения, не нужно было прибавлять ни слова, как к роскошнейшему, вполне распустившемуся цветку на почве – критики. Какой урок для ученика и как глубоко он его понял! Вот где прямая польза литературного образования и где единственными виновниками были Шекспир да Вы, а я только покорным посредником».

182

Свой взгляд на трагедию Шекспира Гончаров изложил в несохранившемся письме к А. К. Толстому (о нем мы располагаем только свидетельством самого Гончарова) и в статье «Опять „Гамлет” на русской сцене». О любви Корделии в статье, правда, говорится в связи с великим заблуждением короля: «…так любовь, которая была в одной из них, он не узнал ее – она являлась в своей природной простоте перед отцом и без трепета перед королем. ‹…› Только на пороге гроба, после безумия становится он опять человеком при светлой и нежной улыбке существа, любви которого он не узнал в ее трогательной простоте».

Известно, что Гончаров сначала (первое и непосредственное впечатление) одобрительно отозвался о повести Тургенева «Степной король Лир» (1870). Он писал 11 ноября 1870 г. С. А. Толстой: «Как живо рассказано – прелесть! Этот рассказ я отношу к „Запискам охотника”, в которых Тургенев – истинный художник, творец, потому что он знает эту жизнь, видел ее сам, жил ею – и пишет с натуры, тогда как в повестях своих (Гончаров так называл романы Тургенева, о которых отзывался неизменно резко отрицательно. – Ред.) он уже не творит, а сочиняет. Эти две головки, дочерей Лира, не правда ли, живые, бежавшие из грезовских рамок? И очерчены так легко, почти без красок, будто карандашом: между тем – они перед глазами. Да, Тургенев – трубадур (пожалуй, первый), странствующий с ружьем и лирой по селам, полям, поющий природу сельскую, любовь – в песнях и отражающий видимую ему жизнь – в легендах, балладах, но не эпосе».1

Тургеневу, видимо, очень скоро было передано мнение Гончарова о повести, высказанное им неоднократно, еще до процитированного письма к С. А. Толстой. Оно его обрадовало; Тургенев с удовлетворением сообщал 3 ноября 1870 г. М. М. Стасюлевичу: «Я рад, что моя вещь понравилась Гончарову, – он судья верный…» (Тургенев. Письма. Т. X. С. 262). Отношения Тургенева и Гончарова к тому времени уже основательно испортились, и, должно быть, помимо понятной радости автора, произведение которого

183

высоко оценили, Тургенев мог усмотреть в словах болезненно мнительного современника перелом к лучшему, признаки начавшегося «выздоровления». К сожалению, он ошибся – болезнь Гончарова только вступала в новую и злокачественную фазу. Не оказался Гончаров и «верным» судьей. В памфлетно-литературной исповеди «Необыкновенная история» конца 1870-х гг. он, в сущности, решительно пересмотрел свое мнение о повести Тургенева, этого ненавистного и коварного соперника («я один, по роду сочинений, был его соперником»), и даже высказал фантастическое предположение, что повесть возникла под непосредственным влиянием его письма к А. К. Толстому: «…я в одном из писем к гр. А. Толстому что-то заговорил о „Короле Лире” (мой взгляд на него), Тургенев вообразил, что я задумываю писать какого-нибудь миниатюрного Лира – и вдруг – бац – повесть „Степной король Лир”, где и снял уродливую карикатурную параллель с великого произведения, не уважив даже Шекспира, и подвел своих гнуснячков под типы гения! Это чтоб помешать мне: он вообразил, что я, говоря о Лире, хочу мазать тоже копию!». Гончаров теперь исключительно пренебрежительно пишет о некогда так ему понравившейся повести «трубадура», одновременно невольно демонстрируя, как она ему отчетливо запомнилась: «Он пробовал портить Шекспира: ну, там, конечно, испортить не мог. Вышли карикатуры, например „Степной король Лир”. Зачем было трогать великие вещи, чтобы с них лепить из навоза уродливые, до гнусности, фигуры? Можно ли так издеваться над трагическою, колоссальною фигурою короля Лира и ставить это великое имя ярлыком над шутовскою фигурою грязного и глупого захолустника, замечательного только тем, что он „чревом сдвигает с места бильярд”, „съедает три горшка каши” и „издает скверный запах”!!! Можно ли дошутиться до того, чтобы перенести великий урок, данный человечеству в Лире, на эту кучу грязи! Но Шекспир остался невредим, как невредима осталась бы его бронзовая статуя, если б мальчишка бросил в нее камешком. Его не обокрадешь».

Не пощадил Гончаров и другие, по его классификации, «карикатурные параллели» и «копии» Тургенева: «„Гамлет Щигровского уезда” – тоже какая-то мелюзга: зачем подводить под эти фигуры своих вырезанных из бумаги

184

человечков! Уж портить так портить нас, мелюзгу…».1

Гончаров в отличие от Тургенева, Н. С. Лескова, А. К. Толстого и многих других избегал в названиях своих произведений прямых перекличек с великими сюжетами и образами Шекспира, Гете, Шиллера, Мольера, Данте, но – вне всяких сомнений – «подводил» своих героев (главных и второстепенных) «под типы гениев»: это относится даже к Ивану Савичу Поджабрину и слугам. Обломов, Ильинская, Штольц существуют в романе в контексте мировой литературы, соотнесены, в частности, с персонажами произведений Гете, Шиллера, Жорж Санд, Сервантеса, Байрона, Диккенса, Пушкина, Грибоедова, Гоголя, и – что особенно подчеркнуто – Шекспира.2

185