Впервые обобщающее слово «обломовщина» прозвучало в письме Г. П. Данилевского к М. П. Погодину, приблизительно датируемом началом 1852 г.: «…наряжена комиссия к Гончарову, который и даст в февральскую

215

книжку («Современника». – Ред.) ‹…› свой роман „Обломовщина”» (цит по: ЛП «Обломов». С. 554). Это же заглавие упомянуто в другом письме Данилевскому к этому же адресату, также относящемся к началу 1852 г. (Там же). Первоначальное название сохранялось за романом довольно долго, о чем свидетельствуют два письма Е. Я. Колбасина к И. С. Тургеневу. В первом (от 2 декабря 1856 г.) Колбасин сообщал о циркулировавших в литературных кругах слухах: «Говорят, что Гончаров наконец покончил с своею „Обломовщиною”, он продал ее уже в „Русский вестник” по 200 рублей за лист и что с нового года начнется печатание» (Тургенев и круг «Современника». С. 303). Ту же тему, но с явно недоброжелательным по отношению к Гончарову оттенком Колбасин развивает в письме от 15 января 1857 г., называя уже цифру 300 р. за лист (Там же. С. 317). Как «Обломовщина» новый роман Гончарова фигурирует и в дневниковой записи А. В. Дружинина от 13 марта 1856 г. (см.: Дружинин. Дневник. С. 378).

Предварительное название будущего произведения отражало ту его линию, которая отчетливее всего, несколько даже прямолинейно проведена в главах части первой романа, предшествующих «Сну Обломова». Гончаров, как известно, был менее всего доволен именно частью первой романа, в значительной степени написанной до плавания на фрегате «Паллада», о чем говорил неоднократно, в частности в «Необыкновенной истории» (конец 1870-х гг.): «…в этой первой части заключается только введение, пролог к роману, комические сцены Обломова с Захаром – и только, а романа нет! Ни Ольги, ни Штольца, ни дальнейшего развития характера Обломова!». Характерно, что уже в главе «От Кронштадта до мыса Лизарда» «Фрегата „Паллада”», впервые напечатанной в ноябрьской книжке «Русского вестника» за 1858 г., Гончаров, перенесясь на «почву родной Обломовки», отступает от критических мотивов, публицистической тенденции, присутствующих в «Сне Обломова», что чутко уловил Ю. Н. Говоруха-Отрок, который, правда, чрезвычайно субъективно отозвался о знаменитом «Сне», превзойдя самые резкие суждения славянофилов 1850-1860-х гг.: «Припомните в его „Фрегате «Паллада»” описание быта средней руки русского помещика, которого он сравнивает с средней руки англичанином. ‹…› Весь склад быта, простой и простодушный, изображен здесь прямо, без предвзятой цели, -

216

и вот почему здесь мы находим людей, а не затхлые мумии, как в „Сне Обломова”» («Обломов» в критике. С. 205).

Слово «обломовщина» – одно из ключевых понятий в романе. Первый раз оно прозвучало в главе четвертой части второй романа в заключительной фазе многоступенчатого диалога между Обломовым и Штольцем. Обломов в этой главе особенно красноречив, поэтичен и артистичен (именно здесь Штольц называет его «поэтом» и «философом»), а его друг и собеседник ироничен и афористичен. Обломов, действительно, вдохновенно и художественно, как и полагается «поэту», нарисовал картины той идиллической, покойной жизни, которую считает идеалом и нормой. Штольц, отдав должное поэтическим фантазиям друга, отказался обломовскую идиллию (утопию) признать идеалом и нормой; более того, с его точки зрения, «это не жизнь». И на вопрос задетого и огорченного Обломова («Что ж это, по-твоему?») он после продолжительной паузы как раз и произносит впервые это сакраментальное слово: «- Это… (Штольц задумался и искал, как назвать эту жизнь.) Какая-то… обломовщина, – сказал он наконец» (наст. изд., т. 4, с. 180). Слово, не без труда найденное Штольцем, что понятно и логично (он почти по всем параметрам прямая противоположность, антитеза Обломову), ошеломило «поэта жизни», увидевшего в нем не иронию, не просто меткое суждение, а приговор, клеймо и грозное предупреждение. Он повторяет слово по складам, словно пытаясь понять его истинный смысл: «- О-бло-мовщина! – медленно произнес Илья Ильич, удивляясь этому странному слову и разбирая его по складам. – Об-ло-мов-щина!» (там же).1 Слово пугает

217

Обломова, которым овладевает робость; он буквально на глазах затихает, словно завороженный: «- Где же идеал жизни, по-твоему? Что ж не обломовщина? – без увлечения, робко спросил он» (там же). Слово прогнало поэтические грезы и идиллические мечты. Штольц прочно завладел инициативой в беседе, последовательно отвергая робкие попытки Обломова защититься от аргументов и упреков прагматичного, деятельного друга, время от времени повторяющего «странное» слово, которое все более теряет личностный оттенок, завоевывая все новые и новые территории; обломовщина подразделяется Штольцем на деревенскую и петербургскую, в том или ином виде она присутствует почти во всех «разрядах» общества – не только русского и не только XIX в.

Слово преследует Обломова и в начале следующей главы пятой части второй романа, наряду с другими, «литературными» «грозными словами»: «Теперь или никогда!», «Быть или не быть!» («Гамлет» Шекспира; обломовская вариация: «Идти вперед или остаться?»). Он машинально начертил его пальцем на покрытом пылью столе и тут же проворно стер. Оно проникло в его сон: «Это слово снилось ему ночью, написанное огнем на стенах, как Бальтазару на пиру», и, пробудившись, он читает то же слово в мутном и тупом взгляде Захара. Оно звучит как библейское пророчество: «Одно слово, – думал Ильич Ильич, – а какое… ядовитое!..» (там же, с. 185).1 Затем, укоряя Захара

218

за пыль и сор («Ведь это гадость, это… обломовщина!»), сам Обломов употребляет «ядовитое» слово, которое слуга тут же помещает в разряд «жалких» слов: «Вона! – подумал он, – еще выдумал какое-то жалкое слово! А знакомое!» (там же, с. 212), после чего оно, исполнив свои обобщающие идеологические функции, надолго исчезает, хотя и продолжает, как рок, тяготеть над жизнью Обломова и Захара. Появляется оно вновь в главе XI части третьей в финале последнего объяснения Обломова с Ольгой Ильинской, как ответ на ее вопросы («- Отчего погибло всё? ‹…› Кто проклял тебя, Илья? Что ты сделал? Ты добр, умен, нежен, благороден… и… гибнешь! Что сгубило тебя? Нет имени этому злу…»): «Есть, – сказал он чуть слышно. ‹…› Обломовщина! – прошептал он…» (там же, с. 371). На этот раз «чужое» слово, впрочем давно уже ставшее «своим», никак не комментируется и не объясняется, но звучит уже в чисто трагическом регистре – за ним стоит здесь не половина жизненного пути, а почти вся жизнь героя, которому не суждено пробудиться от «сна». Обломов в некотором роде возвращается к «истокам», в Обломовку, правда выборгскую. Жизнь Обломова на Выборгской стороне Штольц, отвечая на вопрос Ольги Ильинской («- Да что такое там происходит?»), определяет тем же удобным и как будто все исчерпывающе объясняющим словом: «- Обломовщина! – мрачно отвечал Андрей и на дальнейшие расспросы Ольги хранил до самого дома угрюмое молчание» (там же, с. 484). И здесь знакомое слово кажется заготовленным для некролога, который очень скоро и последовал, совпав с окончанием романа. Штольц, объясняя «литератору» (и «автору» романа) причину гибели своего «товарища и друга», лаконично отвечает: «Обломовщина!», чем озадачивает собеседника: «- Обломовщина! – с недоумением повторил литератор. – Что это такое?» (там же, с. 493). Таким образом на придуманное Штольцем слово еще раз обращается особое, так сказать сугубое, внимание, но лаконичного и четкого объяснения его и в финале не дается, что очень естественно. Обломовщина, по художественному замыслу Гончарова, явление многоликое и многогранное. Понять и прочувствовать, что это такое, можно только ознакомившись со всей историей Обломова, и не в сокращенном пересказе, а в пространном, изобилующем «фламандскими» подробностями повествовании.

219