В первом же отклике на печатающийся в «Отечественных записках» роман Гончарова «Обломов» провинциальный корреспондент журнала,1 восхищаясь созданным писателем образом Ольги Ильинской, противопоставлял гончаровскую героиню появившимся в жизни и в литературе безусловно «под влиянием Жоржа Занда» «эманципированным женщинам».2 И хотя, по его мнению, Ольга была «неизмеримо выше» всех этих эмансипированных образцов женственности, сам факт такого сопоставления свидетельствовал об определенных читательских ожиданиях и зависимости восприятия любовных отношений в романе от проблематики, традиционно обозначаемой как «женский вопрос».

В литературно-общественную жизнь Европы женский вопрос вошел в эпоху Великой Французской революции, когда возникла необходимость пересмотра существующих отношений полов и нового осмысления роли женщины

249

в жизни нации. В лице Жермены де Сталь («Коринна, или Италия», «Размышления о роли страстей в жизни личной и общественной») предромантическая литература отказалась признавать зависимость чувств женщины от рациональных установок классицизма.1

Эпоха войн на некоторое время оттеснила женскую тему на периферию культурного процесса, но 1830-й год, ознаменованный вспышкой революций по всей Европе, вновь обострил интерес общества к этой проблеме. Начавшись активной критикой брака,2 полемика по «женскому вопросу» быстро разрасталась, и вскоре связанный с этим понятием круг проблем заметно расширился. Главными идеологами эмансипации выступили французские социалисты К.-А. Сен-Симон, Ш. Фурье, П. Леру. Свободу женщины они связывали с реформой брака и новой концепцией любви, что, по их мнению, должно было привести к неизбежному переустройству общества в целом.

В начале 1830-х гг. состоялся литературный дебют Жорж Санд, раннее творчество которой целиком посвящалось воспеванию женщины и нового, более демократичного типа любовных отношений. «„Indiana” и „Valentine” появились в печати в 1832 году, „Lelia” – годом позже. ‹…› Проповедь безграничной свободы чувства, любви, увлечения, провозглашение полной независимости женщины от всяких уз, ставящих ее в подчиненное положение по отношению к мужчине, проповедь освобождения женщины от всех оков, выкованных для нее на великой наковальне истории, – эта проповедь, – пишет исследователь истории „женского вопроса” в России, – была так обаятельна и перспективы, открываемые ею, так

250

заманчивы, что жоржзандовские идеи быстро завоевали почти всеобщие симпатии на Западе, проникли затем в Россию и встретили горячее сочувствие в интеллигентных слоях русского общества ‹…› Именно под влиянием Жорж Занд Белинский резко и определенно высказал неоспоримое в настоящее время положение, что отношения между полами должны основываться не только на взаимной любви, но и на взаимном уважении друг к другу. ‹…› Именно под влиянием Жорж Занд русская литература сороковых и шестидесятых годов отнеслась очень внимательно и отзывчиво к женщине и женскому вопросу».1

Зависимость мировоззрения русских образованных людей, духовное созревание которых пришлось на 1830-1840-е гг., от программы французских социалистов и творчества Жорж Санд давно доказана литературоведами и историками отечественной культуры.2 Но наряду с мощным импульсом из Франции русская интеллигенция испытывала влияние и немецкой предромантической литературы (Гете, Шиллер), а также «самобытно воспринятой философии» Фихте, с его метафизической концепцией любви «как источника и главного двигателя жизни»,3 близкого к этой концепции положения Ф. Шеллинга, согласно которому «любовь есть связь всего сущего»,4 и доктрины Гегеля, в чьих представлениях о деятельности идеалистами 1830-х гг. было найдено спасительное средство

251

от собственной умозрительности и романтического отчуждения.1

Напряженный поиск вариантов решения «вопроса о любви», осознаваемого как фундаментальная этическая проблема («Давать страсти законный исход, указать порядок течения, как реке, для блага целого края, – это общечеловеческая задача, это вершина прогресса, на которую лезут все эти Жорж Занды, да сбиваются в сторону. За решением ее ведь уже нет ни измен, ни охлаждений, а вечно ровное биение покойно-счастливого сердца, следовательно, вечно наполненная жизнь, вечный сок жизни, вечное нравственное здоровье» – наст. изд., т. 4, с. 203), попытка художественного изображения нового идеала женственности в лице Ольги и программа нового типа мужественности в лице Штольца, главным качеством которого являлась как раз способность к деятельности, свидетельствовали о большей степени вовлеченности Гончарова в интеллектуальную жизнь его эпохи, чем принято считать. Однако восприятию поставленных в романе вопросов как философских препятствовал творческий метод писателя, уводивший философскую проблематику от ее исходных теоретических формулировок. Философские модели в художественном пространстве «Обломова» теряли свойственный им признак абстрактности, так как развертывались вне поля высказывания: под видом того или иного мотива они входили в сюжет романа, трансформировались в насыщенные символическим значением детали, учитывались при создании образов и при построении различных типов локуса (Обломовка/Выборгская сторона, Петербург/Верхлёво, Швейцария/ Крым).2

252

Идеи, определившие «простые, несложные события» романа, восходят к социально-философской полемике, которую вели «небольшие кружки тогдашней интеллигенции».1 В годы написания «Обломова» (1855-1858) Гончаров наиболее близко сошелся с одним из таких кружков, группировавшимся вокруг «Современника». Здесь господствовали философско-эстетические категории, сформулированные еще при жизни Белинского, который придавал большое значение вопросу о женских правах. Гончаров придерживался собственного (более трезвого и осторожного, чем у друзей критика) взгляда на крайне деликатные вопросы «женской свободы». Наибольшие сомнения вызывало у него творчество Жорж Санд, бывшей, по свидетельству современника, «евангелием» литературного кружка.2 Впоследствии в «Заметках о личности Белинского» (1873-1874) Гончаров описал один из споров, разгоревшийся вокруг романа «Лукреция Флориани». Героиню его, «женщину, которая настолько не владеет собой, что переходит из рук в руки пятерых любовников», писатель отказался «признавать „богиней”». Высказывая несогласие с апофеозом Лукреции Флориани, он дал свое понимание женской эмансипации: «Белинский, конечно, вдавался в очевидную натяжку, допуская не только снисхождение, но, присуждая, так сказать, венок женщине, которая смело оторвется от моральных и материальных уз, какими связана была, и – я полагаю – во многом будет связана, – то есть сама не позволит развязать себя, когда наступит отрезвление от горячки так называемого женского вопроса и когда последний вступит в фазис покойной и разумной обработки».

Гончаров не принимал не только главную героиню романа, но и тенденциозный, вредящий таланту писательницы творческий метод, в котором «идея нередко высказывалась

253

помимо образа». По глубокому убеждению писателя, «художник перестает быть художником, как скоро он станет защищать софизм» (статья «Намерения, задачи и идеи романа „Обрыв”», 1876), а воспринятая в качестве «очевидной натяжки» сюжетная коллизия «Лукреции» останется для него «еще не бывалым положением для женщины» (см. письмо к Е. П. Майковой от апреля 1869 г.) и десять лет спустя после написания «Обломова», в эпоху завершения «Обрыва».

Творческие принципы Жорж Санд явно диссонировали с убеждениями Гончарова-реалиста, оценившего тем не менее художественные достоинства ее стиля. «Я с большим удовольствием прочел „Лукрецию Флориани”, наслаждаясь там вовсе не ее ‹Жорж Санд› тенденцией освободить до такой степени женщину, до какой она освободила Лукрецию, а тонкой, вдумчивой рисовкой характеров, этой нежностью очертаний лиц, особенно женских, ароматом ума, разлитым в каждой, даже мелкой, заметке, и до сих пор смотрю так на Жорж Занд и наслаждаюсь всем этим независимо от ее задач», – писал он.1

254

Консерватизм писателя, восходивший к отрицавшей крайние проявления страсти этике Просвещения,1 также являлся немаловажной причиной его сопротивления «жоржзандизму». По меткому определению И. Ф. Анненского, «Гончаров – неизменный здравомысл и резонер» («Обломов» в критике. С. 222); его интересуют не отклонения, а нормы: «норма любви», брак как «законный исход страсти» и «покойная и разумная обработка женского вопроса». В «Обломове» слышны отголоски наиболее значимых для поколения 1830-1840-х гг. представлений об отношениях полов («…любовь, с силою архимедова рычага, движет миром…» – наст. изд., т. 4, с. 448), но семейный кризис Штольцев разрешался Гончаровым не в духе этих представлений, а в духе антропологического гуманизма Руссо: отказавшись от «дерзкой борьбы с мятежными вопросами», «смиренно переживем трудную минуту, и опять потом улыбнется жизнь, счастье, и…» (там же, т. 4, с. 461).

За эти слова герой Гончарова был подвергнут жесткой критике слева. Уже Добролюбов, чрезвычайно высоко оценивший образ Ольги, предсказывал, что она уйдет от Штольца, коль скоро «вопросы и сомнения не перестанут мучить ее, а он будет продолжать ей советы – принять их как новую стихию жизни и склонить голову» («Обломов» в критике. С. 68), в дальнейшем же количество негативных оценок этой сцены намного увеличилось.2 Между тем поучения Штольца Ольге сопоставимы с поучениями Ментора новобрачным Эмилю и Софии: ведь именно

255

способность «сдерживать сердце» в пределах, поставленных ему природой, являлась для Руссо не признаком конформизма, а мерой человечности («Будь человеком – удерживай свое сердце в тех пределах, какие поставлены ему природой. Изучай и познай эти пределы; как бы ни были они тесны, человек не чувствует себя несчастным, покамест он в них заключен; он становится несчастлив, лишь когда пытается их преступить; он бывает несчастен, когда, отдаваясь безумным желаниям, почитает возможным то, что по существу невозможно, он бывает несчастен, когда забывает, что он человек, и воображает себя каким-то сверхъестественным существом, а затем, утратив иллюзии, сознает, что он лишь человек»).1 Этическая позиция Гончарова близка этим утверждениям Руссо (ср. письмо к С. А. Никитенко от 21 августа (2 сентября) 1866 г., где писатель проводил отчетливую черту между «не человеческой» любовью, предметом которой должен быть Бог, и земным чувством к женщине: «Не забывайся, человек, и не надевай божескую рясу на себя! Если не будешь очень скверен – и то слава Богу!»). Направление предпринятой Гончаровым полемики становится понятным с учетом просветительской программы разумного счастья как высшей и единственной цели человечества.

Влияние просветительской модели отразилось и на главном герое романа – Обломове в его отношении к Ольге и Агафье.2 Как известно, именно Руссо в своей «Исповеди» установил традицию трактовать чистую любовь и любовь физическую как два разных чувства, которые могут переживаться одновременно и испытываться к разным объектам. Чувство Жан-Жака к мадам де Варан («Я слишком любил ее, чтобы желать…»3), как и чувство Обломова к Ольге, может испытывать только интеллектуальный мечтатель. Тем не менее отношения с мадам де Варан оканчиваются разрывом, а связь с некрасивой и почти неграмотной служанкой Терезой Лавассер, с которой Руссо семейным образом прожил четверть века, перерастают

256

в конце концов в официально оформленный брак. «В „Исповеди”, – пишет Л. Я. Гинзбург, – Руссо говорит, что к этой женщине, без которой он не мог обойтись, он никогда не испытывал ни любви, ни даже чувственного влечения. Отношения с Терезой – это тоже своего рода парадокс, ибо складываются они из двух элементов, казалось бы, несовместимых. С одной стороны, самое бездушное -„потребности пола, не имевшие в себе ничего индивидуального”. И одновременно – самое задушевное: неодолимая потребность в сердечной привязанности».1 И для «рационального» Штольца, и для «сердечного» Ильи Ильича Обломова предложен, таким образом, общий руссоистский «код», но для первого – это код педагогического трактата «Эмиль»,2 для второго – сложный и противоречивый семиозис «Исповеди».

***

Ольга Ильинская описывается по законам канона красоты, утвержденного немецкими просветителями. В свое время указывалось на соотнесенность портрета героини с эстетикой И. Винкельмана;3 ориентация на шиллеровский идеал естественно нравственной женской натуры, отличительным признаком которой являлась грация,4 оказалась более скрытой. В известной статье «О грации и достоинстве» (1793) Шиллером была определена разница между заложенной от природы красотой строения (архитектонической красотой) и красотой, «которая не дана природой, но создается самим ее субъектом», или грацией, являющейся отражением прекрасного духовного мира женщины. «Архитектоническая красота делает честь творцу природы, грация, изящество – своему носителю. Первая есть дар, вторая – личная заслуга».5 Грация проявляется только в движении, так как только в движении отражается в чувственном мире жизнь духа: «…где имеет место

257

грация, там движущим началом является душа, и в ней кроется причина красоты движения».1

С самого начала романа Ольга (которая «в строгом смысле не была красавица»), описывается и характеризуется Гончаровым через движение: «Ходила Ольга с наклоненной немного вперед головой, так стройно, благородно покоившейся на тонкой, гордой шее; двигалась всем телом ровно, шагая легко, почти неуловимо…» (наст. изд., т. 4, с. 192); в дальнейшем повествователем постоянно подчеркивается и особая, неотъемлемая от нее грациозность жеста:2 «Она так грациозно оборотилась к нему» (там же, с. 211); «В глазах прибавилось света, в движениях грации» (там же, с. 238) и т. д. В отличие от Обломова, лежание которого «было его нормальным состоянием» (там же, с. 6), Ольга находилась в постоянном движении («в жизни без движения она задыхалась, как без воздуха», – там же, с. 453), в сценах же, где фигура героини была вынужденно статична (за столом, за роялем, на скамье в парке), движение переходило на мимически активное лицо Ольги – у нее асимметричные, «говорящие брови» (там же, с. 367), маленькая «складка на лбу» (там же, с. 400), легко вспыхивающие «двумя розовыми пятнышками» щеки и губы, то сжатые, то расцветающие улыбкой, которую «можно читать как книгу» (там же, с. 198, 207 и след.).3

Код Ольги наиболее сложен, так как зависит от множества факторов (программного – идеальная героиня, ролевого – возлюбленная Обломова, потом жена Штольца, морально-эстетического – новый тип женственности). Поставленный в романе и связанный, в первую очередь, с образом героини вопрос о «праве на ошибку» является показательным примером полисемичности этого

258

образа. В переломный момент своей жизни Ольга больше всего терзалась ошибкой в выборе возлюбленного: до сих пор идеальной литературной героине полагалось любить только один раз и верить, что «сердце не ошибается» (там же, с. 419). Факты из жизни гончаровской героини явно противоречили этой максиме: «Она порылась в своей опытности: там о второй любви никакого сведения не отыскалось. Вспомнила про авторитет теток, старых дев, разных умниц, наконец, писателей, „мыслителей о любви”, – со всех сторон слышит неумолимый приговор: „Женщина истинно любит только однажды”» (там же, с. 407).

Вопрос о праве женщины (и тем более девушки) на любовную ошибку не обсуждался в России 1840-1850-х гг. Русская литературная традиция опиралась на жесткие этические нормы, в соответствии с которыми любовный опыт вне брака расценивался как недопустимый. Ошибка в выборе возлюбленного («К беде неопытность ведет») воспринималась как непоправимое несчастье, которое приводило либо к гибели героини, либо к ее беспрекословному осуждению со стороны общества. В зависимости от тяготения сюжета к одной из означенных позиций литературные произведения обретали бо́льшую или меньшую степень драматичности.

Первая попытка нивелировать конфликт между свободой чувства и предписаниями долга в Европе была предпринята еще в эпоху просветителей. Затем эта проблема вновь актуализировалась в общественной жизни Франции 1830-х гг. Право на любовь до брака широко обсуждалось как в художественной литературе, так и в публицистике. Подводя итоги, Бальзак в «Физиологии брака» писал: «Угодно ли вам узнать всю правду? Откройте Руссо, ибо нет такого вопроса общественной морали, о котором он бы не сказал хоть несколько слов. Читайте: „У народов нравственных девицы покладисты, а замужние женщины недоступны. У народов безнравственных дело обстоит противоположным образом”.

Из этой глубокой и правдивой мысли вытекает, что число несчастливых браков уменьшилось бы, если бы мужчины женились бы на своих любовницах. ‹…› оплошность девицы даже и проступком не назовешь в сравнении с грехом замужней женщины. В таком случае разве нельзя утверждать, что куда безопаснее предоставлять

259

свободу девушкам, нежели давать волю мужним женам? ‹…› Многие девицы будут обмануты в своих надеждах; не такой воображали они любовь!.. Но разве не бесконечным благом станет для них возможность не связыватьсебя узами брака с человеком, которого они были бы вправе презирать?

Да погибнет добродетель десяти дев, лишь бы пребыл незапятнанным священный венец матери семейства!».1

Гончаров был первым русским писателем, откликнувшимся на эту тему и разработавшим ее в более осторожной форме. «Ошибка» Ольги анализировалась им подробно и обстоятельно. Являясь на протяжении романа в нескольких интерпретациях (обломовской – «…ваше настоящее люблю не есть настоящая любовь, а будущая…» (наст. изд., т. 4, с. 251), самой Ольги – «Зачем… я любила?» (там же, с. 411), Штольца – «сама жизнь и труд есть цель жизни, а не женщина: в этом вы ошибались оба!» (там же, с. 392), наконец, повествователя – «такие женщины не ошибаются два раза» (там же, с. 464)), она становится одним из значимых мотивов в романе.

Постоянное педалирование Гончаровым этой темы можно попытаться объяснить стремлением оправдать заблуждение идеальной героини, но главным образом лейтмотив ошибки понадобился писателю, чтобы провести мысль о праве женщины искать и найти свой «идеал мужского совершенства» (там же, с. 464), исходя из личного опыта. Из недопустимых, с точки зрения ходячей морали, поступков Ольги (таких как свидание в Летнем саду или визит к Обломову на Выборгскую сторону) Гончаровым делался смелый и нетрадиционный вывод. Ольга не становилась жертвой собственных заблуждений. Напротив, по мнению писателя, все проступки его героини должны были послужить ей не во зло, а во благо, так как ее отношения с Обломовым являлись той школой чувств, после которой героиня была навсегда защищена от «случайного увлечения» и слепых «женских страстишек» (там же, с. 464).

260

«Терзания» Ольги в разумно-счастливом браке со Штольцем относились к гораздо более распространенной, чем «право на ошибку», литературной традиции, а именно к теме утраты женственности вследствие чрезмерного развития интеллекта: «Что если этот ропот бесплодного ума или, еще хуже, жажда не созданного для симпатии, неженского сердца! Боже! Она, его кумир – без сердца, с черствым, ничем не довольным умом! Что ж из нее выйдет? Ужели синий чулок!» (там же, с. 456). Проблематика, восходящая к известному пушкинскому: «Не дай мне Бог сойтись на бале / Иль при разъезде на крыльце / С семинаристом в желтой шале / Иль с академиком в чепце!» («Евгений Онегин», глава третья, строфа XXVIII), – затрагивалась во многих произведениях русской литературы (достаточно вспомнить, например, постоянный разлад в семье молодых Багровых или несчастливый брак Круциферских) и была излюбленным типом конфликта в женской прозе, нередко являясь здесь одним из сюжетообразующих элементов.1 В повести «Женщина», написанной близкой знакомой Гончарова Евг. П. Майковой, герой, оскорбленный внезапной переменой своей бывшей пылкой возлюбленной, превратившейся в холодную рассудочную резонерку, резюмировал спектр мнений по этому вопросу в следующих словах: «Женщина только тогда может нравиться, когда не походит на нас, мужчин. Она нравится своим сердцем, своей изящною чувствительностью. Мы не ищем в ней гениального ума, философии, обширных познаний: это педантизм; мы ценим ее сердце…».2 «Говоря о развитии ума, – вторила Майковой автор статьи в «Журнале для воспитания», – я буду иметь в виду преимущественно взгляды мужчин на этот предмет. Нам нравится, говорят они, в женщине ум, но ум женственный ‹…› развивайте в женщине ум, но развивайте его так, чтобы он не жил на счет сердца; берегитесь пуще всего сделать его сухим и холодным».3 Приверженность общества к такой точке зрения констатировалась и в одной из статей Вал. Майкова: «Само собою разумеется,

261

что жестокое обращение с женщиной, с успехами образованности делается у нас, как и везде, гнусным исключением. Но спрашивается: изменился ли у нас допетровский взгляд на ее значение? Как смотрят на жен своих мужья ‹…›? Лучше всего этот взгляд выражается в том, чего требуют иногда образованные господа от женщины. „Нужно, – говорят они, – чтоб женщина прежде всего была мила, чтобы в ней все было легко, игриво, грациозно, чтоб все в ней нравилось – и наружность, и ум, и чувство. Глубокого ума в женщине я не жалую: это мужское дело. Энергия ей тоже вредит: она тоже делает женщину мужчиной”. На основании такого взгляда возникла у нас даже целая теория, проповедующая, что достоинства женщины должны быть диаметрально противоположны достоинствам мужчины. Люди, придерживающиеся отчасти метафизического направления, основывают его на психологическом законе, по которому, как утверждают они, нам может нравиться только то, что противоположно нам самим. Таким образом, выходит, что если мужчина должен быть умен и силен, то женщина, наоборот, должна быть глупа и немощна. Но пусть бы так и думали наши мужчины: замечательно то, что русские женщины подчиняются этому взгляду и даже скандализируются всем, что с тем несогласно».1