Вопрос о «женской свободе», которую, по замечанию Гончарова, следовало рассматривать «в числе всяких свобод», после смерти Белинского почти исчезает со страниц русской прессы. Так, например, статья Д. И. Мацкевича «Заметки о женщинах», опубликованная им в журнале «Современник» в 1850 г.,2 прошла фактически незамеченной, а отклики на ее отдельное издание3 носили вполне рядовой характер.4 Настоящее оживление интереса

262

к «женскому вопросу» обнаруживается лишь в 1856 г., в эпоху начала правительственных реформ и ослабления цензуры. Инициатива исходила от журнала, в котором незадолго до того публиковались отдельные очерки из «Фрегата „Паллада”»: в январской книжке «Морского сборника» за 1856 г. была напечатана обширная статья Бёма «О воспитании». Статья открывалась предисловием «От Морского ученого комитета», предлагавшим открытую полемику всем заинтересовавшимся этой проблемой. Результат превзошел все ожидания, так как шквал откликов (более десятка в одном только «Морском сборнике» за 1856-1857 гг.)1 скоро выплеснулся на страницы других периодических изданий («Отечественные записки», «Современник», «Атеней», «Сын отечества», «Светоч», «С.-Петербургские ведомости»), что, в конечном итоге, привело к образованию двух специальных журналов – «Журнала для воспитания» и «Русского педагогического вестника».2 «В последнее время один из самых живых

263

вопросов нашей литературы есть вопрос о воспитании. Вслед за статьей г. Бёма явился разнообразный ряд исследований разных частностей этого вопроса. Возникли два педагогические журнала. Даже наша публика, обыкновенно столь холодная к общим рассуждениям, читала с жаром статьи о воспитании. Важность этого вопроса сознается каждым, кто внимательно взглянул на настоящее и на будущее нашего общества», – писал участник этой полемики.1

Одним из аспектов дискуссии о воспитании являлся вопрос о назначении женщины. Точкой отсчета в возможной деятельности женщины по-прежнему была семья: «Мать, безусловно принадлежащая семейству, имеющая и время, и возможность следить за каждым шагом ребенка, должна обречь себя этой семейной государственной службе; должна безропотно нести бремя, добровольно на себя наложенное, и твердо вкоренить в ребенка семена добродетели, – писал Вл. Михайлов. – ‹…› Вообще должно сказать, что от женщины же зависит наиболее и самое благосостояние целого общества. Влияние ее на человека никогда не прекращается, с первого до последнего часа. Если мужчина – сила, которая должна действовать, то женщина – примирительное или разрушительное влияние на эту силу».2 Такая позиция не отличалась ни смелостью, ни новизной,3 но вопрос, как видим, ставился очень серьезно: женщина в роли воспитательницы отвечала за нравственный рост будущих поколений, несла «государственную службу», определяла перспективы духовного развития общества. Не случайно авторы посвященных «женскому вопросу» статей часто цитировали стихотворение Н. Ф. Щербины «Женщине», оно наиболее полно соответствовало существующим в это время представлениям об ее общественной роли: «Твое святое назначенье

264

– / Наш гений из пелен приять, / Направить душу поколенья, / Отчизне граждан воспитать…».1

Попытка внести изменения в традиционную сферу профессиональной женской деятельности («Женщина, говорят, кроме гувернантки и классной дамы, ничем не может быть. Это обвинение несправедливо: поле деятельности, открытое для женщины, очень велико, но они сами не хотят им пользоваться. Конечно, женщину не примут в кавалерию и даже вообще в военную службу ‹…› . Чиновником женщина тоже не может быть; но, кроме этих двух занятий, разве мало других? Торговля, фабричное дело, сельское хозяйство, литература, поэзия, наука, преподавание, медицина, художества, сценическое искусство, пение, музыка, ремесла – вот уже, кажется, довольно большое число занятий, которые также доступны женщинам, как и мужчинам»2) была встречена на границе десятилетий скорее с недоумением, чем с протестом. Ответ журналистам, впервые заговорившим о предоставлении женщине более обширных профессиональных возможностей, был дан на страницах «Атенея», журнала, сохранившегося в библиотеке Гончарова (см.: Библиотека. С. 101. № 229). Напечатанная здесь статья А. Пальховского «Еще о женском труде: По поводу журнальных толков об этом вопросе» интересна в первую очередь тем, что предельно консервативная позиция ее автора аргументировалась при помощи многочисленных физиологических аналогий, взятых из животного мира, что было скорее в духе будущих нигилистов, чем славянофильски ориентированного автора статьи. В ней доказывалось, например, что назначение женщины (как самки) состоит в «сохранении вида», и поэтому только мужчина может содействовать общественному прогрессу непосредственно, тогда как женщина участвует в историческом процессе «посредственно, т. е. своими детьми». Вследствие такой логики вопрос о назначении женщины неизбежно возвращался

265

к «вопросу о воспитании»: «Образованная мать – вот наше спасение, наша панацея от всех общественных зол, от всей нашей безнравственности. Когда у нас будут образованные матери, тогда в последующем поколении исчезнут сами собой и взяточники, и казнокрады, и общественные паразиты, и вообще вся фаланга негодных граждан. До тех же пор самые большие усилия правительства и литературы далеко не будут успешны».1

Начатая в 1858 г. дискуссия о женском труде продолжалась затем долгие годы. Взгляды на «женское дело» все более и более расходились, что привело, как известно, к образованию двух враждующих между собой направлений: «радикалов» и «консерваторов»; первые («Современник», «Русское слово») стояли за политическое решение «женского вопроса», вторые («Время», «Эпоха», «Светоч», «Русский вестник», «Вестник Европы») рассматривали общественную роль женщины в традиционном этико-философском аспекте.2 Высказывались зачастую и в самом прямом смысле ретроградные воззрения;3 так, М. П. Погодин, размышляя о понятии «эмансипация», писал: «По смыслу, в котором у нас это слово употребляется, оно значит: допущение до равноправности, предоставление одинаких прав. Каких же? Женщины должны иметь право быть судьями, командирами полков, профессорами, медиками, депутатами? Так ли? А кто же будет родить детей?»4

Автор «Обломова» вопрос о назначении женщины в его социально-детерминированном, «политическом» виде либо игнорировал, либо вообще перед собой не ставил. Ключ к решению проблемы писатель, как и многие

266

его современники, видел в реформе женского образования, но «вопрос о воспитании», по его мнению, был напрямую связан с «вопросом о любви». Он писал Майковым 20 июля (1 августа) 1860 г. из-за границы: «Вы там теперь лучше проводите время, открываете женские школы. Я не поверил одной Вашей фразе: „Не лучше ли, – пишете Вы (Евг. П. Майкова. – Ред.), – не затевать школ, а пусть женщина только понимает мужчину!” Не поверил я этому парадоксу и принимаю за маленькое кокетство женщины умной и образованной, которая просит комплимента, – вот он, извольте! Позвольте Вас спросить, как, посредством чего поняли Вы сами окружавших Вас мужчин и почему они поняли Вас? Почему и за что Вы полюбили и почему, за что были любимы сами? За доброе сердце, что ли? ‹…› любили и понимали Вас, кроме природных Ваших даров, и за школу. Я тоже решаюсь сказать, что недостаток школы в наших женщинах ослабляет отчасти привязанность и уважение к ним мужчин: в Англии, например, и в Северной Америке женщина поставлена очень высоко, потому что она приготовлена к жизни почти как мужчина. Нет, слава Богу, что у нас проникла в общество эта мысль, – дай Бог, чтоб привилась, а не ослабела». Взгляды писателя, таким образом, во многом совпадали с общепринятой моралью конца 1850-х гг.: женщина рождена, чтобы создавать гармонию в обществе, чтобы воспитывать детей и содействовать просвещению народа.1 Для того чтобы справиться с этой ролью, она должна быть нравственно и интеллектуально развита.2

267

«Довоспитавшаяся до строгого понимания жизни» Ольга Ильинская должна была стать в будущем «создательницей и участницей нравственной и общественной жизни целого счастливого поколения» (наст. изд., т. 4, с. 455). Эта цель была сформулирована Гончаровым на гребне полемики о воспитании, на одном из последних этапов написания романа, при этом некоторые варианты развития образа были отброшены в процессе его создания. В черновом автографе «Обломова» сохранились черты первоначального замысла писателя, в соответствии с которым возлюбленная Обломова, под знакомым из другого романа именем Веры Павловны, должна была исполнять роль женщины страстной, решительной и настойчивой до забвения приличий, так как в ее «раздушенной» записке содержалось, по сути, не что иное, как предложение интимного свидания: «Сегодня наши не обедают дома, – сказано было в записке, – я одна; заезжайте вскоре после обеда, я позову вас в театр, у нас ложа, а из театра к нам пить чай. Dites, si ce projet vous sourit. J’attends. ‹Ответьте, если этот план вам улыбается. Я жду. – фр.›» (наст. изд., т. 5, с. 19).

По сохранившимся фрагментам трудно судить, с какой именно традицией могло соотноситься такое решение женского образа. Из-за своей незавершенности Вера Павловна легко вписывалась в различные литературные парадигмы. Возможно, например, предположить ее связь с женскими образами из наводнивших Россию в 1830-1840-е гг. романов Ж. Санд, но в той же мере Вера Павловна могла оказаться и сатирической героиней из не менее популярных в то время «физиологий».1 Неоспоримым же является лишь факт отказа Гончарова от своего замысла, связанный с тем, что интересы писателя со временем сместились в сторону образа менее эксцентричного, воплощающего

268

«простоту и естественность»: «…в программе у меня женщина намечена была страстная, а карандаш сделал первую черту совсем другую и пошел дорисовывать остальные уже согласно этой черте и вышла иная фигура» (из письма к И. И. Льховскому от 2 августа 1857 г.). Первым жизненным этапом для новой героини, обретшей свое имя – Ольга Сергеевна (промежуточное имя – Ольга Павловна),1 стала ее любовь к Обломову; в связи с этим важна такая деталь, как девичья фамилия Ольги – Ильинская.

Один из первых рецензентов «Обломова» справедливо отметил важную роль взглядов В. Г. Белинского 1830-х гг. для Гончарова – создателя образа Ольги: «Обломов, человек с детства надломленный, убитый, лишенный всякой энергии, всякого пыла, сталкивается в жизни с девушкой (Ольгой), которая буквально может служить представительницей того идеала, о котором говорит Белинский (по ставляя женщине в святую обязанность „возбуждать в мужчине энергию души, пыл благородных страстей, поддерживать чувство долга и стремление к высокому и великому”)».2

Напомним, что взгляды Белинского к началу 1840-х гг. радикально переменились, и в 1847 г. он уже высмеивал Гоголя за мысли, мало отличавшиеся от его собственной позиции 1830-х гг.3 Тем не менее созданная «идеалистами

269

1830-х гг.» модель, согласно которой отношения мужчины и женщины наделялись высшим метафизическим смыслом, была прочно усвоена обществом и не во власти Белинского было что-либо изменить – к концу 1850-х гг. эта концепция обратилась в своеобразный стереотип массового сознания, и суждения вроде: «идеальное понимание своего высшего назначения дает женщине возможность сделаться идеалом человечества», «мир, хотя смутно, но сознает, что только посредством женщины он может обновиться к новой жизни; к той жизни, где будут царствовать истина, добро и красота»1 – стали повседневным журнальным фоном. В литературе первого ряда именно женские образы восполнили остроощутимый к этому времени дефицит позитивного начала. Отмечалась высокая степень клишированности этих образов эпохи реализма; кроме того, русские литературные героини были скорее воплощением общественного идеала, чем отражением действительно существующих реалий «женского мира».2 «Меня иногда пугает, что у меня нет ни одного типа, а все идеалы, – писал Гончаров в дни созданиявторой части «Обломова», – годится ли это? Между тем для выражения моей идеи мне типов не нужно, они бы вели меня в сторону от цели» (письмо к И. И. Льховскому от 2 августа 1857 г.).

270

Идеально-романтическая любовь Обломова и Ольги, в которой героине отводилась роль «ангела-хранителя», «луча света», «путеводной звезды», оканчивалась разрывом и взаимным признанием ошибок. «Ангел» не унес Обломова «на своих крыльях», «роль спасительницы» не удалась, и ложной была названа идея о том, что высшей целью в жизни является женщина. Приговор, произнесенный устами Штольца чувствительному гончаровскому герою, перекликался с более поздними мыслями Белинского, высказанными во второй статье из его цикла «Сочинения Александра Пушкина» в 1843 г.: «Романтизм есть вечная потребность духовной природы человека: ибо сердце составляет основу, коренную почву его существования, а без любви и ненависти, без симпатии и антипатии человек есть призрак. Любовь – поэзия и солнце жизни. Но горе тому, кто в наше время здание счастия своего вздумает построить на одной только любви и в жизни сердца вознадеется найти полное удовлетворение всем своим стремлениям! В наше время это значило бы отказаться от своего человеческого достоинства, из мужчины сделаться – самцом! ‹…› Если человек захочет жить только сердцем, во имя одной любви, и в женщине найти цель и весь смысл жизни, – он непременно дойдет до результата самого противоположного любви ‹…› смешон, жалок и недостоин любви женщины мужчина, который только на то и способен, чтоб влюбиться да любить жену и детей своих. Так как истинно человеческая любовь теперь может быть основана только на взаимном уважении друг в друге человеческого достоинства, а не на одном капризе чувства и не на одной прихоти сердца, – то и любовь нашего времени имеет уже совсем другой характер, нежели какой имела она прежде. Взаимное уважение друг в друге человеческого достоинства производит равенство, а равенство – свободу в отношениях. Мужчина перестает быть властелином, а женщина – рабою, и с обеих сторон устанавливаются одинаковые права и одинаковые обязанности: последние, будучи нарушены с одной стороны, тотчас же не признаются более и другою».1

271

Гончаров разделял убеждения Белинского о несостоятельности романтической концепции любви, но горячо проповедуемая критиком альтернатива («равенство» и «свобода в отношениях») вызывала у него сомнения. Изначально он, по-видимому, все же хотел развернуть отношения Андрея и Ольги именно в таком ключе, но впоследствии отказался от этого замысла. Колебания писателя отразились в черновом автографе «Обломова», в котором героиня сама бралась разрешить запутавшиеся отношения со своим будущим супругом и первой признавалась ему в любви, а заканчивалась сцена объяснения соглашением об их взаимном равенстве в браке. «- Не надевайте же на себя маску ложного смирения, – говорила она. – Мы долго не понимали друг друга, теперь поняли. И если вы мне скажете когда-нибудь: „мы равны” – я буду горда и счастлива…

– Мы равны! – сказал он, быстро протягивая ей руку: она подала ему свою, и они тихо пошли к тетке» (наст. изд., т. 5, с. 236-237).

В окончательном тексте романа демократическая идея равенства полов заменялась на оправданное опытом многочисленных поколений убеждение в лидерстве мужчины в браке: «Перед этим опасным противником у ней уж не было ни той силы воли и характера, ни проницательности, ни уменья владеть собой, с какими она постоянно являлась Обломову» (наст. изд., т. 4, с. 412). Здесь на предложение Штольца дать ей совет потерявшая уверенность в себе героиня отвечает «почти страстной покорностью»: «Говорите… я слепо исполню!» (там же, с. 422), а последовавшие за этим штольцевские «гарантии» семейного счастья имеют совершенно иную, чем в рукописи романа, модальность: «…отдайте мне ваше будущее и не думайте ни о чем – я ручаюсь за всё. Пойдемте к тетке» (там же, с. 422).

Основной характеристикой Ольги Ильинской, т. е. Ольги части второй романа, была грациозность и простота, в последней, четвертой части романа эта простота объявлялась «умничаньем»,1 а главным атрибутом Ольги

272

Штольц становилась страстность: она «…бросалась на грудь к мужу, всегда с пылающими от радости щеками, с блещущим взглядом, всегда с одинаким жаром нетерпеливого счастья…» (там же, с. 447); «…как безумная, бросилась к нему в объятия и, как вакханка, в страстном забытьи замерла на мгновение, обвив ему шею руками» (там же, с. 462); «…говорила она, не отнимая рук от шеи мужа» (там же, с. 468). Акцентируя этот мотив, Гончаров вновь сближается с Белинским: «В наше время умный человек, уже вышедший из пелен фантазии, не станет искать себе в женщине идеала всех совершенств, – не станет потому, во-первых, что не может видеть в самом себе идеала всех совершенств и не захочет запросить больше, нежели сколько сам в состоянии дать, а во-вторых, потому, что не может, как умный человек, верить возможности осуществленного идеала всех совершенств. ‹…› Найти одну или, пожалуй, несколько нравственных сторон и уметь их понять и оценить – вот идеал разумной (а не фантастической) любви нашего времени. ‹…› В чем же должны заключаться нравственные качества женщины нашего времени? В страстной натуре и возвышенно простом уме».1

Функцию воспитателя, предполагавшую и заботу об уме Ольги, автор передавал ставшему ее супругом Штольцу («Как мыслитель и как художник, он ткал ей разумное существование…» – там же, с. 454), от которого у героини не только не было, но и не могло быть никаких тайн («Под успокоительным и твердым словом мужа, в безграничном доверии к нему отдыхала Ольга и от своей загадочной, не всем знакомой грусти, и от вещих и грозных снов будущего…» – там же, с. 463). Эта миссия стоила Андрею Штольцу немалых трудов, «…ему долго, почти всю жизнь предстояла еще немалая забота поддерживать на одной высоте свое достоинство мужчины ‹…› чтоб не помрачилась эта хрустальная жизнь; а это могло бы случиться, если б хоть немного поколебалась ее вера в него»

273

(там же, с. 463). Роль «путеводной звезды» в части четвертой романа, таким образом, переходила от женщины к мужчине, и «крымская идиллия» Штольцев выстраивалась как отчетливо ощутимая противоположность взаимоотношениям Ольги и Обломова.

При описании брака Штольцев, для Гончарова оказались немаловажными идеи французского историка Ж. Мишле,1 который написал в конце 1850-х гг. сразу две книги, посвященные культуре чувств и этике брака, – «Любовь» (1858)2 и «Женщина» (1859).3 «В сельском уединении, среди природы, вступив в брак с молодою женщиною, – писал П. Л. Лавров, – пятидесятипятилетний историк вдруг обратился к новому роду занятий; ряд его брошюр: „Птица” (1856), „Насекомое” (1857), „Любовь” (1858), „Женщина” (1859) – вызвал жесткие порицания ‹…› так как незаметно для самого Мишле в этих книгах отразились впечатления старика аскета, охваченного поздним порывом половых влечений».4 Основным положением Мишле являлась мысль о том, что боготворящий женщину мужчина («Женщина есть религия»),5 должен положить

274

на воспитание жены все свои силы, чтобы «создать» из прелестного, но слабого и полубольного от природы существа1 достойную спутницу жизни. По Мишле, мужчина поставлен над женщиной «вечным опекуном». Чтобы достичь нравственного влияния на жену, он «должен предаться физическим над нею наблюдениям и даже вести журнал ее физической жизни».2 Главным же средством в деле «сотворения женщины» Мишле считал полную откровенность супругов («Брак – это исповедь»). «По мере того как мы будем выходить из грубого состояния, в котором мы до сих пор находимся, мы познаем, что брак есть именно эта возможность ежедневно сообщаться друг с другом всеми помыслами, чувствами, идеями, делами, открывая всю свою душу даже до смутных облаков, могущих накопиться до бури в сердце, которое скрывает их, вместо того чтобы рассеивать доверием. Повторяю, что в этом весь смысл брака, а не в деторождении», – писал он.3

В обеих книгах Мишле подробно регламентировался любовный быт. Местоположение усадьбы супругов, распорядок их дня и занятия описывались им так поэтически-сентиментально и в то же время с такой откровенной физиологичностью, что вызвали раздраженные нападки русского рецензента, иронизировавшего по поводу их цинизма и буржуазности: «Во-первых, этот дом должен быть за городом, и в нем никто не должен жить, кроме молодых супругов. Он сверху донизу устлан коврами, положим обыкновенными, но зато с двойною и тройною подкладкой, чтобы маленькая ножка мягко утопала в них. Мебели дома разнообразны, они и высоки и низки, и широки и узки, чтобы жена могла по воле принимать различные прихотливые позы. Как же иначе? Ведь она будет вести жизнь сидячую, уединенную, и сам г. Мишле называет ее пленницею, прибавляя к этому незаманчивому слову эпитет

275

добровольною ‹…›. Кроме того, дом должен быть в изобилии снабжен комодами, шкафами, полками, потаенными ящиками, полками в стенах, потому что женщины любят копошиться, убирать и прятать, те особенно, которым скрывать и прятать нечего. Около дома непременно должен быть тенистый сад с редкими растениями и плещущим фонтаном или ручьем живой воды. Около дома же предполагается навес из чугуна или цинка, где в дождливые или жаркие дни жена могла бы приютиться и работать при шуме бьющего фонтана. Ключи от всего надо отдать ей; она не только будет наблюдать за хозяйством, но должна сама лично заняться им, ибо ни горничной, ни кухарки ей иметь не дозволяется: одна только молодая, здоровая крестьянка приставлена будет к ней, чтоб исправлять всю черную, тяжелую работу хозяйства. За мужем остается главный бюджет и высший надзор за всем, как за женой, так и за хозяйством. Женщина, по словам автора, не любит мужчин, которые отрекаются от права повелевать и ревниво блюсти свою власть ‹…› Жить вдвоем, а не втроем – аксиома для сохранения домашнего мира и тишины, по словам г. Мишле, и потому он удаляет служанку-крестьянку в нижний этаж и ограждает второй двойными дверями, чтоб она не могла подглядеть или подслушать что-нибудь. „А горничная? – восклицает удивленная молодая. – Как же я обойдусь без нее?” Горничная, лакей, дворецкий, доктор – все эти должности и многие другие ‹…› которые все поименованы, будет исполнять сам муж. ‹…› Муж и жена служат другу другу. Она готовит обед, причем говорит, подавая блюдо: „Откушай, друг мой, руки мои прикасались к этому!”. Это, конечно, очень трогательно, но кроме этого занятия есть ли у нее другие? Конечно, есть. Ее постоянное занятие состоит в том, чтобы предаваться любви, а его в том, чтобы лично служить ей одной. Одевать ее, укладывать спать, нянчиться, даже кормить известными блюдами и строго наблюдать за ее диетой и гигиеной».1

Утопичность и консерватизм книги Мишле, известного до того своими демократическими убеждениями,2 вытекали

276

из его преклонения перед педагогической (и философской) концепцией Руссо. Начинаясь с того момента, где обрывалось повествование в «Эмиле» (свадьба воспитанника и прощание с ним Ментора), книга Мишле, в сущности, являлась прямым продолжением трактата Руссо и уже этим могла привлечь внимание Гончарова. Известно, что бо́льшая часть главы VIII части четвертой, изображавшей жизнь Штольцев в Крыму, была переписана им на последнем этапе работы осенью 1858 г. Внесенные писателем изменения1 могли возникнуть под влиянием концепции Мишле.

В любом случае центральный женский образ, задуманный Гончаровым как социально-прогрессивный, приводился им к достаточно утопическому финалу с архаичной фигурой мужа-воспитателя. Возможно, поэтому фигура Ольги Ильинской с самого начала вызвала неоднозначную реакцию критиков: от преувеличенных восхвалений до полного отрицания ее значения как героини русской жизни.2