Масштаб, в котором рассматривается проблема, обозначенная в названии статьи Н. А. Добролюбова «Что такое обломовщина? («Обломов», роман И. А. Гончарова.

304

«Отечественные записки», 1859, № I-IV» (С. 1859. № 5. Отд. III. С. 59-98), намечен уже в эпиграфе: «Русь», «русская душа», «веки» русской жизни.1 Обращение к высокому гоголевскому слову о будущем России давало читателю возможность уяснить, что в сознании автора статьи содержание романа соотносится с главными вопросами национальной жизни в ее историческом развитии.

В своем понимании таланта Гончарова Добролюбов исходил из наблюдения, сделанного в 1848 г. В. Г. Белинским: «Г-н Гончаров рисует свои фигуры, характеры, сцены прежде всего для того, чтобы удовлетворить своей потребности и насладиться своею способностию рисовать; говорить и судить и извлекать из них нравственные следствия ему надо предоставить своим читателям» (Белинский. Т. VIII. С. 397-398). Добролюбов не просто признает правдивость изображения, но и отмечает, что речь идет о произведении искусства высочайшей пробы. «Уменье охватить полный образ предмета, отчеканить, изваять его», «спокойствие и полнота поэтического миросозерцания» – в этом критик видит силу гончаровского таланта («Обломов» в критике. С. 37).

Объективность, правдивость писателя – условие того, что он, критик, в своих рассуждениях может смело переходить от условного мира романа к жизни, рассматривать того или иного героя в контексте не только литературы, но также истории страны.

Цель автора статьи – «изложить общие результаты», выводы, к которым приводит чтение романа. В случае с «Обломовым» это тем более важно для представителя «реальной критики», что сам Гончаров «не дает и, по-видимому, не хочет дать никаких выводов» (Там же. С. 36). Это качество – отсутствие явного авторского отношения к изображаемому миру, вслед за Белинским и Добролюбовым, будет отмечено многими критиками иногда как сила, иногда как слабость таланта Гончарова.2

305

Добролюбовские размышления об объективном художнике вылились в психологический этюд о творческом процессе. Именно эта часть статьи вызвала восторженную оценку Гончарова. В письме к П. В. Анненкову от 20 мая 1859 г. он признался: «Двумя замечаниями своими он меня поразил: это проницанием того, что делается в представлении художника. Да как же он, не художник, знает это? ‹…› Такого сочувствия и эстетического анализа я от него не ожидал, воображая его гораздо суше».

Следующий шаг в размышлениях Добролюбова – о содержании романа, о том, на что «потратился талант», какова «сфера его деятельности» (Там же. С. 40). «Полнота поэтического миросозерцания» Гончарова проявилась в том, считает критик, что он сумел «случайный образ – ленивого и апатичного человека» – «возвести в тип, придать ему родовое и постоянное значение» (Там же. С. 38). В простенькой истории о том, как «лежит и спит добряк-ленивец Обломов и как ни дружба, ни любовь не могут пробудить и поднять его», «отразилась, – в этом, по мнению критика, проявился мощный творческий потенциал романиста, – русская жизнь», «сказалось новое слово нашего общественного развития» (Там же. С. 40). Слово это – «обломовщина», оно «служит ключом к разгадке многих явлений русской жизни». Вот тут рассуждения критика выходят к проблематике, намеченной эпиграфом.

Не резко, но настойчиво и неуклонно в анализе романа происходит смещение акцентов с эстетических моментов на социальные и социально-исторические. Подразумевая роман и добролюбовскую статью, современные исследователи отметили: «…собственно говоря, мы имеем два произведения – художественное и критико-публицистическое – на одну тему».1

Критик стремится выявить в Обломове прежде всего не индивидуальные черты, а родовые признаки типа.

306

А понять это типовое начало можно, считает Добролюбов, лишь через анализ обломовщины. Барское в герое, который от природы «как все», рассматривается как результат воздействия на человека особых условий жизни. Возможность жить за счет других ведет к атрофии воли, к апатии, «барство» оборачивается «рабством», такой герой бездеятелен и беспомощен, барство и рабство в нем «взаимно проникают друг в друга». Критик последовательно описывает механизм, формирующий личностей подобного типа: главная черта этого характера – инертность, причина инертности – апатия. Апатия героя объясняется «отчасти его внешним положением» (он барин, у него триста Захаров), отчасти образом «его умственного и нравственного развития» («с детских лет привык быть байбаком»).

«Уродливое» воспитание не сформировало в нем «разумного понимания своих отношений к миру и людям». Показатель этой неразумности – склонность к мечтаниям. Добролюбов первым отметил эту важнейшую черту обломовского сознания и расценил ее как явную слабость, даже «ненормальность»: «…нормальный человек всегда хочет только того, что может сделать…» (Там же. С. 43). Это суждение воспринимается как лозунг публициста, а не вывод аналитика. По Добролюбову, Илья Ильич в мечте не свободен: он боится, что «мечтания придут в соприкосновение с действительностью». И в реальной жизни он «раб»: «Он раб каждой женщины, каждого встречного, раб каждого мошенника, который захочет взять над ним волю» (Там же. С. 45), и даже «раб своего крепостного Захара» («…чего Захар не захочет, того Илья Ильич не может заставить его сделать…»). И в мечте, и в реальной жизни Обломов не свободен потому, что он «барин». Эта жесткая социальная («завершающая») характеристика связана с тем, что для критика главное «не Обломов, а „обломовщина”» (Там же. С. 47).

Анализ главного героя под этим углом зрения позволил Добролюбову перейти к социально-психологическим проблемам, возникшим в связи с историей зарождения и развития в русской жизни и литературе особого «типа» – «лишнего человека».

Илью Ильича критик ставит в ряд героев русской литературы, которые «не видят цели в жизни и не находят себе приличной деятельности». Онегин, Печорин, Бельтов, Рудин, Обломов, резко освещенные под определенным

307

углом зрения: барская бездеятельность, барская мечтательность, барское фразерство, – обнаружили сходство контрастно обозначившихся профилей. Весь этот ряд «лишних» героев Добролюбов назвал «обломовской семьей». Обломовский тип, по Добролюбову, – это «коренной, народный наш тип»; «с течением времени, по мере сознательного развития общества, этот тип изменял свои формы, становился в другие отношения к жизни, получал новое значение» (Там же. С. 41). Заслуга автора «Обломова» в том, что он подметил «новую фазу» существования этого типа. Статью «Что такое обломовщина?» писал человек, уверенный в исторической несостоятельности либерального дворянства. Членов «обломовской семьи» Добролюбов судит с позиции своего современника, человека «свежего, молодого, деятельного»; это, по мнению критика, и есть та молодая Россия, которая отказывает в доверии «лишним» людям (Там же. С. 64). В «братцах» единой обломовской семьи критик обнаружил общность не только социальных, но и психологических черт. Все они склонны презирать людей. И к женщинам относятся одинаково. В отличие от А. В. Дружинина, который писал, что такие типы, как Рудин, не «поясняются через страсть» (Дружинин. С. 361), Добролюбов считал: поясняются и очень определенно («Трусость у этих господ непомерная!» – Там же. С. 51; «Они вовсе не умеют любить и не знают, чего искать в любви, точно так же как и вообще в жизни» – Там же. С. 50-51). Чем больше критик позволяет себе «округлить» психологическую характеристику типа, тем менее ощутимым становится его контакт с конкретным литературным образом. Так, говоря о близости Обломова к Онегину, среди прочих черт пушкинского героя он называет и такую: «…способен иногда не воспользоваться неопытностью девушки, которую не любит…» (Там же. С. 59).

Штольц как противоядие обломовщине представляется Добролюбову фигурой неубедительной. Во-первых, этот образ – лишь «дань своему времени», ибо таких людей, с «цельным деятельным характером», еще нет в жизни «нашего общества». А во-вторых, тот Штольц, которого родила фантазия писателя, «не дорос еще до идеала общественного русского деятеля» (Там же. С. 65).

А вот в Ольге, по мнению Добролюбова, «более, нежели в Штольце, можно видеть намек на новую русскую жизнь; от нее можно ожидать слова, которое сожжет и

308

развеет обломовщину…» (Там же. С. 66). Имеется в виду ключевое в эпиграфе к статье слово «вперед».

Существенным добавлением к характеристике гончаровской героини является замечание, которое сделал критик в статье 1860 г. о романе И. С. Тургенева «Накануне», озаглавленной «Когда же придет настоящий день? («Накануне», повесть И. С. Тургенева, «Русский вестник», 1860, № 1)»: «В Ольге ‹…› мы видели женщину идеальную, далеко ушедшую в своем развитии от всего остального общества; но где ее практическая деятельность? ‹…› В образе Елены объясняется причина этой тоски, необходимо поражающей всякого порядочного русского человека, как бы ни хороши были его собственные обстоятельства. Елена жаждет деятельного добра, она ищет возможности устроить счастье вокруг себя, потому что она не понимает возможности не только счастья, но даже и спокойствия собственного, если ее окружает горе, несчастия, бедность и унижение ее ближних. ‹…› Елена как будто служит ответом на вопросы и сомнения Ольги, которая, поживши с Штольцем, томится и тоскует и сама не может дать себе отчета – о чем».1

Многие поколения русских читателей воспринимали «Обломова» по Добролюбову. Да и критики, даже если они не принимали его концепцию, обычно так или иначе ее учитывали, писали с оглядкой на нее. Выводы Добролюбова были так остро восприняты людьми XIX в., потому что критик «замкнул» проблематику романа на российскую жизнь той эпохи. Как выразился В. В. Розанов, Добролюбов литературу «слил ‹…› с душой исторически развивающегося общества».2

Герцен в статьях «Very dangerous!!!»3 и «Лишние люди и желчевики»4 категорически отказался включить Обломова в ряд «лишних людей», которые в удушающей атмосфере николаевского режима «не по доброй воле ничего не делали»

309

(Герцен. Т. XIV. С. 324). Их положение – «одно из самых трагических положений в мире» (Там же). С его точки зрения герой Гончарова к «настоящим», «почетным», «николаевским» «лишним» никакого отношения не имеет. Если, по Добролюбову, «лишних» объединяет барство и они возникли на почве крепостничества, которое давало возможность праздной жизни (вина «лишних»), то, по Герцену, «лишние» появились вследствие политической реакции 1830-1840-х гг., которая помешала лучшим людям реализовать себя (беда «лишних»). Герцен был склонен ставить в ряд «лишних» и своих бывших товарищей, и самого себя. Поэтому для Герцена резкие отзывы о «лишних» в статье Добролюбова означают обидную недооценку прогрессивной роли всего идейного движения 1840-х гг. В системе герценовских рассуждений периода общественного подъема 1860-х гг. естественным оказался вывод: «…время Онегиных и Печориных про-шло. Теперь в России нет лишних людей, теперь, напротив, к этим огромным запашкам рук недостает. Кто теперь не найдет дела, тому пенять не на кого, тот в самом деле пустой человек, свищ или лентяй ‹…› общественное мнение, баловавшее Онегиных и Печориных потому, что чуяло в них свои страдания, отвернется от Обломовых». «Обломовский хребет», по мнению Герцена, разделил «лишних» на настоящих, истинных, и людей обломовского закваса, тех, кого он называл «вольноопределяющимися в лишние люди», т. е. ставшими «лишними» добровольно (Там же. С. 317, 324).1 Герцену «Обломов» решительно

310

не понравился и с эстетической точки зрения (он равно не разделяет здесь суждений как Добролюбова, так и Дружинина). Роман Гончарова, по его мнению, «непроходимо скучен»: «длинная одиссея ‹…› полузаглохшей, ледящейся натуры, которая тянется, соловеет, рассыпается в одни бессмысленные подробности» (Там же. С. 116, 118). Герцен преимущественно полемизирует в статьях «Very dangerous!!!» и «Лишние люди и желчевики» с «желчевиками» «Современника» (Н. А. Добролюбов и Н. Г. Чернышевский); мимоходом задевается и И. И. Панаев: «Мы безропотно выносили десять лет болтовню о всех петербургских камелиях и аспазиях…» (Там же. С. 117). Но одновременно он полемизировал с А. В. Дружининым («Библиотека для чтения») и с С. С. Дудышкиным («Отечественные записки») – критиками журналов, в которых часто присутствовали нападки на «обличительную» литературу и «желчной сатире, взявшей на себя роль нравственного опекуна и гувернера», противопоставлялось творчество таких светлых и гармонических писателей, как Гончаров и С. Т. Аксаков.1 Герцен писал: «Чистым литераторам, людям звуков и форм, надоело гражданское направление нашей литературы, их стало оскорблять, что так много пишут о взятках и гласности и так мало „Обломовых” и антологических стихотворений» (Герцен. Т. XIV. С. 116).

Гончаров статью Герцена прочел с большим вниманием. Естественно, он обратил внимание и на процитированное место, заподозрив тут (без малейших оснований) происки уехавшего за границу И. С. Тургенева. В письме к А. Ф. Писемскому от 28 августа (3 сентября) 1859 г. он жаловался: «Уж не знаю, против чего укрепляться мне: разве против сплетен известного нашего общего друга, да нет, ни море, ни расстояние не спасают. Читал некоторые статейки в одном издании, направленные против людей, звуков и форм, и, узнавши, что друг побывал в Лондоне, я сейчас понял, откуда подул ветер».2 Запомнилась Гончарову

311

и статья «Лишние люди и желчевики» – выражение Герцена «обломовский хребет» он употребил в статье «Лучше поздно, чем никогда».

Писарев в своей статье «„Обломов”. Роман И. А. Гончарова»,1 как и Добролюбов и позднее Дружинин, резко отделяет произведение Гончарова от так называемой обличительной литературы. Это явление иного масштаба. В романе «Обломов», по мнению критика, «общечеловеческий интерес» соглашен с «народным и современным». «Мысль г. Гончарова, проведенная в его романе, – подчеркивает критик, – принадлежит всем векам и народам, но имеет особенное значение в наше время, для нашего русского общества».2

Писарев дает свое объяснение умственной апатии, которая владеет героем романа: Илья Ильич не может найти удовлетворительного ответа на вопросы: «Зачем жить? К чему трудиться?». Апатия русского героя, по мысли критика, сродни байронизму. И здесь и там в основе – сомнение в главных ценностях бытия. Но байронизм – это «болезнь сильных людей», в нем доминирует «мрачное отчаяние». А апатия, с ее стремлением к покою, «мирная», «покорная» апатия – это и есть обломовщина, болезнь, развитию которой «способствует и славянская природа, и жизнь нашего общества». Сложность этой личности Писарев объясняет не изжитым, а лишь пригашенным внутренним конфликтом: «Образование научило его презирать праздность; но семена, брошенные в его душу природою и первоначальным воспитанием, принесли плоды. Нужно было согласить одно с другим, и Обломов стал объяснять себе свое апатическое равнодушие философским взглядом на людей и на жизнь ‹…› и он спокойно задремал с полным сознанием собственного достоинства» («Обломов» в критике. С. 70, 73).

312

Особенно важно в Обломове то, считает критик, что он человек переходной эпохи. Такие герои «стоят на рубеже двух жизней: старорусской и европейской – и не могут шагнуть решительно из одной в другую». Промежуточностью положения этих людей объясняется и дисгармония «между смелостию их мысли и нерешительностию действий».

«Событий, действия почти нет», – это, по мысли критика, вполне объяснимо для романа Гончарова: «…интерес такой жизни заключается не в замысловатом сцеплении событий, хотя бы и правдоподобных ‹…› а в наблюдении над внутренним миром человека». Писарев по-своему объясняет, как герой Гончарова сумел сохранить свое «голубиное сердце»: «…он никогда не разочаровывался, потому что никогда не жил и не действовал. Оставшись до зрелого возраста с полной верою в совершенства людей, создав себе какой-то фантастический мир, Обломов сохранил чистоту и свежесть чувств, характеризующую ребенка», «в этой привлекательной личности нет мужественности и силы, нет самодеятельности» (Там же. С. 74).

В писаревских рассуждениях сравнительно легко решался вопрос о «почве», о национальных корнях, который представлялся очень непростым и самому Гончарову, и таким разным критикам, как Добролюбов, Дружинин и А. А. Григорьев, при всех различиях в их понимании обломовщины. Образование, научное знание, по мысли Писарева, дает возможность достаточно легко шагнуть в европейскую жизнь, в которой главными действующими лицами станут не мечтатели Обломовы, «невинные жертвы исторической необходимости», а люди мысли и труда – Штольцы и Ольги.

«Личности, подобные Штольцу, – пишет критик, – редки в наше время». Но «характер Штольца вполне объяснен автором и, таким образом, несмотря на свою резкость, является характером понятным и законным». Для Писарева существенным в этом герое является то, что он «умел внести в практическую деятельность прочные теоретические знания», в нем есть «выработанность убеждений, твердость воли, критический взгляд на людей и на жизнь», «вера в истину и добро», он сознает, что «господство разума не исключает чувства, но осмысливает его и предохраняет от увлечений», в любви он видит «не служение

313

кумиру, а разумное чувство», и, наконец, он «не мечтатель, потому что мечтательность составляет свойство людей больных телом или душою, не умевших устроить себе жизнь по своему вкусу» (Там же. С. 75, 76).

О Штольце много будут писать и позже. Интерпретации этого образа будут самые разнообразные. Но, пожалуй, никто не будет говорить об этом герое с такой симпатией, с прорывающимся сквозь строгие суждения лирическим чувством, как Писарев в этой статье. В гончаровском герое критик увидел черты того «мыслящего человека», «здорового члена цивилизованного общества», который с годами будет привлекать его все больше и больше.

Ольга в его толковании – это «тип будущей женщины», в ней главное – «естественность и присутствие сознания». Если Обломов и Штольц, по наблюдению Писарева, даны в романе как сложившиеся личности, то характер Ольги «формируется перед глазами читателя». Создавая этот характер, романист «показал в полной мере образовательное влияние чувства». В Ольге Писарев находит нечто, роднящее ее со Штольцем: чувство в ней «не нисходит на степень страсти, не помрачает рассудка», «подобное чувство не перестает быть сознательным» (Там же. С. 79). «Присутствие сознания» помогло героине «победить себя», «разорвать» свое чувство к Илье Ильичу, она поняла, что «обаятельная сила сонного спокойствия сильнее ее живительного влияния». А в новой любви Ольги, к Штольцу, «все было определенно, ясно и твердо» (Там же. С. 80, 81).

В основе характеристики, которую Писарев с энтузиазмом просветителя дает тому или иному герою, – бо́льшая или меньшая степень освоения героем передовых, «правильных» идей.

Сознавая переходный характер эпохи, романист и критик по-разному думали о том, как может и должен осуществиться грядущий перелом. Для Гончарова мудрость в том, чтобы понять: жизнь – это органический процесс, общество не может лишь усилием воли «стряхнуть» с себя прошлое. Автор «Обломова» был убежден, что – как он напишет в статье «Лучше поздно, чем никогда» – «крупные и крутые повороты не могут совершаться как перемена платья, они совершаются постепенно, пока все атомы брожения не осилят – сильные слабых – и не сольются в одно. Таковы все переходные эпохи».

314

В статьях «Писемский, Тургенев и Гончаров. Сочинения А. Ф. Писемского. Т. 1 и 2. Сочинения И. С. Тургенева»,1 «Женские типы в романах и повестях Писемского, Тургенева и Гончарова»,2 Писарев будет совсем иначе оценивать творчество автора «Обломова». Теперь Писарев уже не признает не раз отмеченной как достоинство объективности Гончарова-романиста. По мысли критика, раз эпическая поэзия в чистом виде своем теперь невозможна, то и эпической объективности ждать от современного романиста не следует. Лирическое начало, авторский пафос так или иначе проявятся. «Но если в рассказе, великолепно обставленном живыми подробностями, не видно идеи и чувства, не видно личности творца, то общее впечатление будет совершенно неудовлетворительно» (Там же. С. 87). Это как раз случай Гончарова. «Если два больших романа, – критик имеет в виду «Обыкновенную историю» и «Обломова», – которых сюжеты взяты из современной жизни, не выражают ясно даже отношений автора к идеям и явлениям этой жизни, – это значит, что в этих романах есть умышленная или нечаянная недоговоренность» (Там же. С. 88). В гончаровском романе Писарев видит поэтому «только тщательное копирование мелких подробностей и микроскопически тонкий анализ» и не находит в нем «ни глубокой мысли, ни искреннего чувства, ни прямодушных отношений к действительности» (Там же. С. 99).

С точки зрения Писарева 1861 г. «в героях „Обломова” нет ничего русского и, кроме того, ничего типичного» (Там же. С. 92). «Бледен и неестествен до крайности» Штольц, это «нелепая фигура», сильно смахивающая на коммивояжера и похожая «на довольно искусно выточенную марионетку». Критик готов покаяться в своей ошибке: чуть больше года назад он «восторгался Ольгою как образцом русской женщины» (Там же. С. 100). Теперь он видит, что и она лишь «очень красивая марионетка». Итоговый вывод 1861 г.: «Обломов» – «клевета на русскую жизнь» (Там же. С. 98).

Именно Писарев начнет создавать тот образ писателя Гончарова («по плечу всякому читателю», «везде стоит на почве чистой практичности», «эгоист, не решающийся

315

взять на себя крайних выводов своего миросозерцания и выражающий свой эгоизм в тепловатом отношении к общим идеям или даже, где возможно, в игнорировании человеческих и гражданских интересов» – Там же. С. 85), который в конце концов найдет окончательное и крайне резкое воплощение у Р. В. Иванова-Разумника: мещанин, выразитель официального мещанства.1

Вслед за Герценом и Писарев теперь отказывает герою Гончарова в праве стоять в ряду «истинных» «лишних». В статье «Писемский, Тургенев и Гончаров…» он писал: «Тип Обломова не создан Гончаровым; это повторение Бельтова, Рудина и Бешметева; но Бельтов, Рудин и Бешметев приведены в связь с коренными свойствами и особенностями нашей зачинающейся цивилизации, а Обломов поставлен в зависимость от своего неправильно сложившегося темперамента. Бельтов и Рудин сломлены и помяты жизнью, а Обломов просто ленив, потому что ленив. ‹…› Бельтов, Рудин и Бешметев доходят до своей дрянности вследствие обстоятельств, а Обломов – вследствие своей натуры. Бельтов, Рудин и Бешметев – люди, измятые и исковерканные жизнью, а Обломов – человек ненормального телосложения. В первом случае виноваты условия жизни, во втором – организация самого человека» (Там же. С. 90, 97).2

У А. А. Григорьева нет статьи об «Обломове», но в большом цикле статей «И. С. Тургенев и его деятельность. По поводу романа „Дворянское гнездо” («Современник», 1859 г., № 1)» (1859) и в других его работах («После „Грозы” Островского. Письма к И. С. Тургеневу» (1860), «Граф Л. Толстой и его сочинения» (1862)) находим множество замечаний, оценок, рассуждений, касающихся второго романа Гончарова. Свое внимание к творчеству Гончарова Григорьев объяснял тем, что у автора «Обломова» «отношение к почве, к жизни, к вопросам жизни стоит на первом плане» (Григорьев. С. 327).

Вместе с тем творец «органической критики», которого в художественном произведении интересовало прежде всего отношение автора к созданным им образам в свете

316

его, автора, индивидуального идеала, обнаруживает у создателя «Фрегата „Паллада”» и «Обломова» «положительное отсутствие идеала во взгляде» (Там же. С. 332). «Как, читая произведения г. Гончарова, не скажешь, что талант их автора неизмеримо выше воззрений, их породивших!» (Там же. С. 329). Поэтому для критика роман «Обломов» – произведение «огромного, но чисто внешнего художнического дарования» (Там же. С. 325).

Идеал автора «Обыкновенной истории», по мнению Григорьева, соответствовал «требованию минуты, требованию большинства, чиновничества, морального мещанства» (Там же. С. 332). А поскольку за эти годы мало что изменилось (сознание автора «Фрегата „Паллада”», как выразился критик, «застряло в Японии», т. е. пребывало в некоем восточном оцепенении), от и в новом романе Григорьев увидел прежде всего утверждение «искусственной», «бюрократической практичности» (Там же. С. 526, 539-540) и не более того.

В этом ракурсе роман, естественно, показался критику «вчерашним»: он «опоздал, по крайней мере, пятью или шестью годами» (Там же. С. 332).1 «Весь „Обломов”, – категорически заявляет Григорьев, – построен на азбучном правиле: „возлюби труд и избегай праздности и лености – иначе впадешь в обломовщину и кончишь, как Захар и его барин”» (Там же. С. 325). Это «азбучное правило», считал Григорьев, использовал в своем анализе романа и «публицист „Современника”» (т. е. Добролюбов. – Ред.), и другие критики – «люди, живущие исключительно вопросами минуты, люди честные, благородные, но недальновидные» (Там же. С. 325). Очевидно, такое понимание авторского идеала, такое «выпрямление» авторского замысла помешали критику воспринять широкий, вневременной социально-психологический и философский смысл романа «Обломов».

Особый сюжет в суждениях Григорьева – отношение автора и критиков к Обломовке и обломовщине.

317

Жизнь в Обломовке, обломовщина в сознании Григорьева теснейшим образом связана с тем, что он называет «почвой», т. е. с национальным патриархальным бытом, традицией, отношение к «почве», к обломовщине для него – жгучая, важнейшая проблема. Размышления Григорьева о почве (обломовщине) приобретают порой напряженный, открытый, лирический характер: «Как только вы ‹…› станете, как анатомическим ножом, рассекать то, что вы называете Обломовкой и обломовщиной, бедная обиженная Обломовка заговорит в вас самих, если только вы живой человек, органический продукт почвы и народности. Пусть она погубила Захара и его барина, – но ведь перед ней же склоняется в смирении Лаврецкий, в ней же обретает он новые силы любить, жить и мыслить» (Там же. С. 326).

И в другом месте: «Ведь мы ищем, мы просим ответа на страшные вопросы у нашей мало ясной нам жизни; ведь мы не виноваты ни в том, что вопросы эти страшны, ни в том, что жизнь наша, эта жизнь, нас окружающая, нам мало ясна с незапамятных времен. Ведь это поистине страшная, затерявшаяся где-то и когда-то жизнь, та жизнь, в которой рассказывается серьезно, как в „Грозе” Островского, что „эта Литва, она к нам с неба упала”, и от которой, затерявшейся где-то и когда-то,отречься нам нельзя без насилия над собою, противуестественного и потому почти преступного; та жизнь, с которой мы все сначала враждуем и смирением перед неведомою правдою которой все люди с сердцем, люди плоти и крови кончали, кончают и, должно быть, будут еще кончать, как Федор Лаврецкий, обретший в ней свою искомую и созданную из ее соков Лизу; та жизнь, которой в лице Агафьи Матвеевны приносит Обломов в жертву деланную и изломанную, хотя внешне грациозную, натуру Ольги и в которой он гибнет, единственно, впрочем, по воле его автора и не миря нас притом нисколько своею гибелью с личностью Штольца.

Да, страшна эта жизнь, как тайна страшна, и, как тайна же, она манит нас и дразнит и тащит…

Но куда? – вот в чем вопрос.

В омут или на простор и на свет? В единении ли с ней или в отрицании от нее, губящей обломовщины, с одной стороны, безысходно-темного царства, с другой, заключается для нас спасение?» (Там же. С. 375-376).

318

Характеры героев Тургенева, Островского, Гончарова, смысл их судеб Григорьев часто пытался объяснить, опираясь на главный критерий: как они связаны с «почвой», обломовщиной. Чаще других в поле его зрения оказывается Лаврецкий: «В нем столько же натуры и привязанности к почве, сколько идеализма. В его душе глубоко отзываются и воспоминания детства, и семейные предания, и быт родного края, и даже суеверия. Он человек почвы, он, если хотите, из обломовцев ‹…›. В этом его слабость, но в этом и его сила; слабость, разумеется, в настоящем, сила в будущем» (Там же. С. 316; курсив наш. – Ред.). Почему речь идет и о силе, и о слабости такого героя? Очевидно, потому, что в смирении перед почвой, обломовщиной выразились «известные мотивы нашего самосознания», «наши различные идеалы».

В размышлениях о патриархальном, обломовском мире Григорьев приходит к пониманию необходимости двойного, объемного взгляда на него: этот мир одновременно и родная «почва», и «тина», «в которой все глохнет без развития или развивается нескладно и дико» (Там же. С. 419) . И в этом критик, по сути, сближается с романистом, ибо главная особенность и «Сна Обломова», и романа в целом – сосуществование двух несовпадающих точек зрения на изображаемый мир.

Это «двойное» видение Григорьев обнаружил в «Сне Обломова» и осудил: наряду с эпически объективным изображением он увидел «неприятно резкую струю иронии в отношении к тому, что все-таки выше штольцевщины и адуевщины» (Там же. С. 329). Для критика категорически неприемлемо то, что предлагается, по его мнению, как способ выхода из «тины» – «татаро-немецкое воззрение Штольца», «бесцельная деятельность для деятельности, которая математически резко, но верно представлена Гончаровым в фокусе ‹…› Штольца» (Там же. С. 316).

Лаврецкий так близок Григорьеву, в частности, потому, что герой «Дворянского гнезда» воспитан той эпохой, когда «философские верования были истинно верования, переходили в жизнь, в плоть и кровь», и в то же время в нем сильна тяга к «почве». Подобного сочетания качеств: и «идеалист», и человек «почвы» – критик не находил в Обломове. Этим, очевидно, объясняется то, что о главном герое гончаровского романа он говорит мало, вскользь, не углубляясь в анализ образа. Лаврецкий для

319

него – «живое, с муками и болью выношенное в душе поэта лицо», а Обломов – «холодное отвлечение различных однородных свойств и качеств в пользу теории» (Там же. С. 326), «отвлеченный математический итог недостатков и дефицитов того, что автор романа называет Обломовкой» (Там же. С. 322). И вместе с тем Григорьев был категорически против того, чтобы «романтику Обломову» (Там же. С. 526) предпочесть Штольца, в котором он видел «порождение искусственное» (Там же. С. 290).

Григорьеву глубоко импонировал взгляд на характер Обломова, выраженный в неопубликованной рецензии Де-Пуле, которую он цитирует. Григорьев отметил, в частности, наблюдение Де-Пуле, касающееся потрясающей психологической глубины, с которой в романе изображены чувства героя. Так, ужас, который испытывает Илья Ильич, узнав при последнем свидании от Штольца, что Ольга ждет его у ворот, Де-Пуле сравнивает с ужасом, который охватил Вальсингама, героя пушкинского «Пира во время чумы», «потрясенного среди бешеной, отчаянной оргии увещаниями священника, приведшего ему на память образ недавно умершей жены, Матильды» (цит. по: Григорьев. С. 335).1

Более определенно и эмоционально, чем об Обломове, Григорьев говорит об Ольге. В одном случае эту героиню он называет «грандиознейшим созданием», правда по-жертвованным автором «азбучному правилу», т. е. назидательной схеме (Там же. С. 326). В других случаях критик говорит не столько о художественном образе, сколько об особом типе женщины, представленном Ольгой.

Ольга, на взгляд Григорьева, не «героиня нашей эпохи». Поскольку этот тип женщины хорошо понятен критику, он с уверенностью строит предположения о ее будущем: «…Ольга точно умнее Штольца; он ей, с одной стороны, надоест, а с другой, попадет к ней под башмак, и действительно будет жертвою того духа нервного самогрызения, которое эффектно в ней, только пока еще она молода, а под старость обратится на мелочи и станет одним из обычных физиологических отправлений» (Там же. С. 336). Психологическая суть такого типа критику представляется настолько ясной, что он смело дорисовывает судьбу Ольги вплоть до смерти: «Я почти уверен, что она

320

будет умирать, как барыня в „Трех смертях” Толстого…» (Там же. С. 334). По мысли Григорьева, совершенно естественно, что из двух героинь Обломов выбрал Агафью Матвеевну: «…она гораздо более женщина, чем Ольга» (Там же. С. 335).

Григорьеву принадлежит подлинная филиппика от имени «русского человека» по адресу этой героини: «Гончаровская Ольга… Да сохранит господь Бог от гончаровской Ольги в ее зрелых, а тем более почтенных, летах самых жарких ее поклонников – вот ведь все, что скажет русский человек об этом хитро, умно и грациозно нарисованном женском образе. С одной стороны – она чуть что не Улинька, подымающая падшего Тентетникова, с другой – холодная и расчетливая резонерка, будущая чиновница – директорша департамента или, по крайней мере, начальница отделения, от которой „убегом уйдешь – в Сибирь Тобольский”, не то что на Выборгскую сторону, где спасся от нее Обломов. У русского человека есть непобедимое отвращение к подымающим его до вершины своего развития женщинам, – да и вообще замечено, что таковых любят только мальчики, едва скинувшие курточки. От такого идеала непосредственное чувство действительно прямо повлечет к Агафье Матвеевне, которая далеко не идеал, но в которой есть несколько черт, свойственных нашему идеалу, – и явилось бы более, если бы автор „Обыкновенной истории” и „Обломова” был побольше поэт, верил бы больше своим душевным сочувствиям, а не сочинял бы себе из этих сочувствий какого-то пугала, которое надобно преследовать» (Там же. С. 364-365). Трудно себе представить, чтобы кто-нибудь из критиков более позднего времени решился бы на такую характеристику Ольги.

В декабре 1855 г., во время работы над рецензией о Гончарове «Русские в Японии, в конце 1853 и в начале 1854 года. (Из путевых заметок И. Гончарова). СПб., 1855» (С. 1856. № 1. Отд. II. С. 1-26), А. В. Дружинин записал в своем дневнике: «Мне удалось поймать за хвост сущность таланта в Гончарове…» (Дружинин. Дневник. С. 358). Критик считал, что автор «Обыкновенной истории» и «Сна Обломова» – «поэт по преимуществу», глубоко связанный с пушкинской традицией, его «фламандство» – это «открытие чистой поэзии в том, что всеми считалось за безжизненную прозу» (Дружинин.

321

С. 129).1 Дружинин призывал Гончарова «признать законность своей артистической самостоятельности» (Там же. С. 133).

По мнению критика, выраженному в статье «Обломов. Роман И. А. Гончарова. 2 тома. СПб., 1859» (БдЧ, 1859. № 12. Отд. IV. С. 1-25), создатель «Обломова» почти не изменил своим творческим принципам и потому – преуспел. «Почти» – потому, что Дружинин видит «несогласие первой части романа со всеми последующими»: в части первой герой предстает лишь как «уродливое явление уродливой русской жизни», «засаленный, нескладный кусок мяса», как образ «отталкивающий и не просветленный поэзиею» («Обломов» в критике. С. 112, 114, 115). Такой герой – дань «дидактическим стремлениям словесности» конца 1840-х гг. «Время перед 1849 годом, – пишет Дружинин, – не было временем поэтической независимости и беспристрастия во взглядах; при всей самостоятельности г. Гончарова он все же был писателем и сыном своего времени. Обломов жил в нем, занимал его мысли, но еще являлся своему поэту в виде явления отрицательного, достойного казни и по временам почти ненавистно-го. ‹…› Между Обломовым, который безжалостно мучит своего Захара, и Обломовым, влюбленным в Ольгу, может, лежит целая пропасть, которой никто не в силах уничтожить» (Там же. С. 114, 113). И все-таки в конце концов романист ушел от одностороннего взгляда на героя и тем самым остался верен своему «призванию». «Он реалист, – пишет критик, – но его реализм постоянно согрет глубокой поэзиею; по своей наблюдательности и манере творчества он достоин быть представителем самой натуральной школы, между тем как его литературное воспитание и влияние поэзии Пушкина, любимейшего из его учителей, навеки отдаляют от г. Гончарова самую возможность бесплодной и сухой натуральности» (Там же. С. 112).

Все эти соображения должны были служить подтверждением тезиса, высказанного в начале статьи, где речь шла о Гете, – тезиса, который и предназначался для того, чтобы обозначить демаркационную линию между добролюбовским и дружининским подходом к произведению искусства: «Вседневные, насущные потребности общества законны как нельзя более, хотя из этого совершенно

322

не следует, чтоб великий поэт был их прямым и непосредственным представителем» (Там же. С. 107). Иными словами, смысл романа «одного из сильнейших русских художников» (Там же. С. 111) нельзя сводить к злободневной социальной проблематике.

Добролюбов, размышляя об обломовщине, выявляя ее социальную суть, отвлекался от конкретного, «этого именно» Ильи Ильича. Дружинин, размышляя об Обломове и Обломовых разных времен и земель, отвлекался от конкретных социальных вопросов «сегодняшней» русской жизни. Для Дружинина главным оказывается не социальная, крепостническая суть обломовщины, а ее национальная основа (Там же. С. 122). В обломовщине, какой она проявилась в поведении Ильи Ильича, Дружинин увидел и «злую и противную» сторону, и «поэзию», и «комическую грацию», и «откровенное сознание своих слабостей» (Там же. С. 114).

В романе Гончарова Дружинина интересует прежде всего Илья Ильич как личность в ее нравственно-психологических проявлениях. Здесь Дружинин резко разошелся с Добролюбовым. Автору статьи «Что такое обломовщина?» Илья Ильич «противен в своей ничтожности». Дружинину гончаровский герой «любезен» и «дорог» (Там же. С. 112-113).

«„Сон Обломова”! – пишет Дружинин, – этот великолепнейший эпизод, который останется в нашей словесности на вечные времена, был первым, могущественным шагом к уяснению Обломова с его обломовщиной ‹…› Обломов без своего „Сна” был бы созданием неоконченным, не родным всякому из нас, как теперь, – „Сон” его разъясняет все наши недоумения и, не давая нам ни одного голого толкования, повелевает нам понимать и любить Обломова» (Там же. С. 115).

По Дружинину, Обломов – «чудак» с детским сознанием, не подготовленный к практической жизни, «мирно укрывшийся от столкновений с ней», «не кидающий своей нравственной дремоты за мир волнений, к которым он не способен». «Детское» в обломовской жизни, считает критик, оказывается и «консервативным», потому что оно не готово к переменам, но это страх жизни, а не вражда к ней. Поэтому Обломов, «ребенок по натуре и условиям своего развития», «бессилен на добро, но он положительно неспособен к злому делу» (Там же. С. 122).

323

Обломову не дано проявить себя через поступок. Но романист находит иную возможность раскрыть героя, показать все своеобразие его души: «…Обломовы выдают всю прелесть, всю слабость и весь грустный комизм своей натуры ‹…› через любовь к женщине. Без Ольги Ильинской и без ее драмы с Обломовым не узнать бы нам Ильи Ильича так, как мы его теперь знаем, без Ольгина взгляда на героя мы до сих пор не глядели бы на него надлежащим образом. В сближении этих двух основных лиц произведения все в высшей степени естественно, каждая подробность удовлетворяет взыскательнейшим требованиям искусства – и между тем сколько психологической глубины и мудрости через него развивается перед нами! Как живит и наполняет все наши представления об Обломове эта юная, горделиво-смелая девушка, как сочувствуем мы стремлению всего ее существа к этому незлобивому чудаку, отделившемуся от окружающего его мира, как страдаем мы ее страданием, как надеемся мы ее надеждами, даже зная, и хорошо зная, их несбыточность» (Там же. С. 116-117).

Даже контрастное сопоставление со Штольцем, полагает критик, мало что добавляет к характеристике Обломова, суть героя с достаточной полнотой раскрывается в истории его отношений с Ольгой. «Ольга, – пишет Дру-жинин, – поняла Обломова ближе, чем понял его Штольц, ближе, чем все лица, ему преданные. Она разглядела в нем и нежность врожденную, и чистоту нрава, и русскую незлобивость, и рыцарскую способность к преданности, и решительную неспособность на какое-нибудь нечистое дело, и, наконец, – чего забывать не должно – разглядела в нем человека оригинального, забавного, но чистого и нисколько не презренного в своей оригинальности. Раз ставши на эту точку, художник дошел до такой занимательности действия, до такой прелести во всем ходе событий, что неудавшаяся, печально кончившаяся любовь Ольги и Обломова стала и навсегда останется одним из обворожительнейших эпизодов во всей русской литературе» (Там же. С. 117-118). Дружинин полагал, что создание такого образа Ольги принципиально изменило роль Штольца в сюжете романа: «Роль его стала незначительною, вовсе несоразмерною с трудом и обширностью подготовки, как роль актера, целый год готовившегося играть Гамлета и выступившего перед публикой в роли

324

Лаэрта. ‹…› Уяснение через резкую противоположность двух несходных мужских характеров стало ненужным: сухой неблагодарный контраст заменился драмой, полною любви, слез, смеха и жалости. За Штольцем осталось только некоторое участие в механическом ходе всей интриги, да еще его беспредельная любовь к особе Обломова, в какой, впрочем, у него много соперников» (Там же. С. 119).

Дружинин первым сказал об исключительной роли комического в художественной системе Гончарова. Для него Гончаров настоящий последователь Гоголя, творчество которого отнюдь не сводится к сатире. Комическое искусство Гончарова, по мысли критика, достигает гоголевской высоты: «Перед сколькими частностями ‹…› добродушнейший смех овладевает нами, и овладевает затем, чтоб тотчас же смениться ожиданием, грустью, волнением, горьким соболезнованием к слабому! Вот к чему ведет нас ряд художественных деталей, начавшийся еще со сна Обломова. Вот где является истинный смех сквозь слезы – тот смех, который стал было нам ненавистен, – так часто им прикрывались скандалёзные стихотворцы и биографы нетрезвых взяточников! Выражение, так безжалостно опозоренное бездарными писателями, вновь получило для нас свою силу: могущество истинной, живой поэзии снова воротило к нему наше сочувствие» (Там же. С. 118). Это очень существенное наблюдение по поводу романа, в начале которого решительно осмеяна «пенковщина» – механистическое распространение принципа «физиологизма» на все искусство.

Очень точные и эмоциональные слова нашел Дружинин для описания судьбы и чувств Агафьи Матвеевны. И даже параллель с Пушкиным не кажется здесь простительным перебором доброжелательно настроенного рецензента, а воспринимается как «правда»: «…ничье обожание (даже считая тут чувства Ольги в лучшую пору ее увлечения) не трогает нас так, как любовь Агафьи Матвеевны к Обломову, той самой Агафьи Матвеевны Пшеницыной, которая с первого своего появления показалась нам злым ангелом Ильи Ильича, – и увы! действительно сделалась его злым ангелом. Агафья Матвеевна, тихая, преданная, всякую минуту готовая умереть за нашего друга, действительно загубила его вконец, навалила гробовой камень над всеми его стремлениями, ввергнула его

325

в зияющую пучину на миг оставленной обломовщины, но этой женщине все будет прощено за то, что она много любила. Страницы, в которых является нам Агафья Матвеевна, с самой первой застенчивой своей беседы с Обломовым, верх совершенства в художественном отношении, но наш автор, заключая повесть, переступил все грани своей обычной художественности и дал нам такие строки, от которых сердце разрывается, слезы льются на книгу и душа зоркого читателя улетает в область такой поэзии, что до сих пор, из всех русских людей, быть творцом в этой области было дано одному Пушкину. Скорбь Агафьи Матвеевны о покойном Обломове, ее отношения к семейству и Андрюше, наконец, этот дивный анализ ее души и ее прошлой страсти – все это выше самой восторженной оценки» (Там же. С. 120).1

Поскольку, по мысли критика, «Обломов, как живое лицо, достаточно полон для того, чтоб мы могли судить о нем в разных положениях, даже не замеченных его автором» (Там же. С. 123), Дружинин позволяет себе строить «догадки» (тут сказался и его опыт прозаика) о возможных вариантах судьбы гончаровского героя. Автор рецензии додумывает сюжетные возможности романа, чтобы проиллюстрировать свой вывод: Илья Ильич, в отличие от Ольги и Штольца, «людей хороших и современных», не

326

либерален, так сказать, по уму, а добр по сердцу, «по инстинкту правды». «Илья Ильич, – рассуждает критик, – женился на Пшеницыной (и прижил с этой необразованной женщиной ребенка). И вот причина, по которой кровная связь расторгнута, обломовщина признана переступившей все пределы! Ни Ольгу, ни ее мужа мы за это не виним: они подчинялись закону света и не без слез покинули друга. Но повернем медаль и на основании того, что дано нам поэтом, спросим себя: так ли бы поступил Обломов, если б ему сказали, что Ольга сделала несчастную mésalliance, что его Андрей женился на кухарке и что оба они, вследствие того, прячутся от людей, к ним близких. Тысячу раз и с полной уверенностью скажем, что не так. Ни идеи отторжения от дорогих людей из-за причин светских, ни идеи о том, что есть на свете mésalliances, для Обломова не существует. Он бы не сказал слова вечной разлуки, и, ковыляя, пошел бы к добрым людям, и прилепился бы к ним, и привел бы к ним свою Агафью Матвеевну. И Андреева кухарка стала бы для него не чужою, и он дал бы новую пощечину Тарантьеву, если б тот стал издеваться над мужем Ольги. Отсталый и неповоротливый Илья Ильич в этом простом деле, конечно, поступил бы сообразнее с вечным законом любви и правды, нежели два человека из числа самых развитых в нашем обществе» (Там же. С. 123-124).

В глазах Дружинина герой обрел независимость от автора, живет своей жизнью, и критик обоснованно видит в этом знак психологической убедительности искусства романиста.