Об Обломове критики спорили постоянно, причем, как можно было видеть, полемическая реакция иногда относилась к мнениям, которые были высказаны двадцать-тридцать лет тому назад. По критическим суждениям тех или иных авторов часто можно определить их принадлежность к конкретным общественно-эстетическим течениям: революционные демократы, почвенники, ранние марксисты.

О Штольце же почти не спорили. Более того, порой обнаруживалось неожиданное единодушие в позициях критиков разных направлений. Выводам, касавшимся Ильи Ильича, могли предшествовать размышления о сюжете романа, системе его образов, об особенностях гончаровского психологизма. О Штольце писали, как правило, категорично, итоговыми фразами. Тот или иной критик, как бы взглянув на героя «в упор», уже готов был к выводам.

«Недосказанность» этого героя была очевидна почти всем, писавшим о романе. Гончаров не просто допускает «пробелы» в обрисовке героя: при переходе от Обломова к Штольцу отчасти изменяются сами принципы создания образа. Автор сознательно не объясняет, чем же конкретно занимается Штольц, – странность эта всем бросилась в глаза; она удивляла, раздражала,2 вызывала иронические

376

комментарии. И почти ни у кого не пробудила желания объяснить ее с учетом творческой установки писателя. Почему Гончарову было важно обозначить причастность героя к различным сферам человеческой жизни, почему штольцевский тип сознания, как и обломовский, осмыслен не только конкретно-исторически, но и во вневременном, максимально обобщенном плане?

Добролюбов в Штольце «недосказанности» не обнаружил. С его точки зрения, Гончаров сказал даже больше, чем следовало, т. е. больше, чем подтверждалось самой жизнью: литература «забежала вперед» жизни. Но забежала в том направлении, куда идет жизнь: Штольцы – люди завтрашнего дня. «Должно появиться их много, – заметил критик, – в этом нет сомнения» («Обломов» в критике. С. 65). Но герой, который «успокоился на своем одиноком, отдельном, исключительном счастье», явно «не дорос еще до идеала общественного русского деятеля», «не он тот человек, который сумеет на языке, понятном для русской души, сказать нам это всемогущее слово „вперед”» (Там же. С. 65).

А вот Дружинин «недосказанность» Штольца увидел и расценил ее как авторский просчет. Критик «предупредил» романиста, что эта особенность образа может спровоцировать его превратное истолкование: «…эта странная ошибка неприятно действует на читателя, с детства своего привыкшего глядеть неласково на всякого афериста, которого деловые занятия покрыты мраком неизвестности» (Там же. С. 119).

377

Опасения Дружинина подтвердились: критики охотно «додумывали» Штольца. Образ его они дополняли новыми штрихами, опираясь на быстро менявшийся социальный и житейский опыт, и оценивали героя по той или иной социально-нравственной шкале.1

А. П. Милюков, в то время уже не «западник», а приверженец либерально-почвеннической идеологии, в своей статье несколько раз отмечает, что речь идет о художественном образе: это «любимый тип Гончарова» (как и деятельный Адуев-дядя»), это еще одна попытка в русской литературе создать «положительный тип», Штольц – «близкая родня Калиновичу». Но как только критик попытался дать развернутую характеристику героя, волна публицистического пафоса подхватила его, и он, забыв о тексте, принялся обличать штольцевщину российской жизни: «В этой антипатичной натуре, под маскою образования и гуманности, стремления к реформам и прогрессу, скрывается все, что так противно нашему русскому характеру и взгляду на жизнь. В этих-то Штольцах и таились основы гнета, который так тяжело налег на наше общество. Из этих-то господ выходят те черствые дельцы, которые, добиваясь выгодной карьеры, давят все, что ни попадется на пути, предводители марширующей и пишущей фаланги, готовые ранжировать людей, как вещи на своем письменном столе, – сухие бюрократы, преследователи мелких взяточников и угодники крупных, враги всего, не подходящего к немецкой чинности, готовые придавить все живое во имя своей дисциплины. Из этих полурусских Штольцев вырождаются все учредители мнимо благодетельных

378

предприятий, эксплуатирующие работника на фабрике, акционера в компании, при громких возгласах о движении и прогрессе, все великодушные эмансипаторы крестьян без земли, с жаром проповедующие об освобождении личности из-под влияния ненавистной и дикой русской общины. ‹…› Сегодня они кричат против взяточников и гонят злоупотребления оттого, что это не только безопасно для них, но может быть даже и полезно; а подуй другой ветер – и завтра они будут гонителями образования и гасителями мысли и очень умно будут говорить о необходимости подчиниться обстоятельствам. Никогда эти Штольцы не выйдут вперед, если общество потребует какой-нибудь существенной жертвы; какого-нибудь действительно гуманного подвига, разве при этом явится возможность ожидать впереди за жертву воздаяния сторицею» (Там же. С. 138-139).

По Н. Д. Ахшарумову, Штольц – «филистер с головы до конца ногтей» (Там же. С. 155). Ссылка на материнское влияние критика не убеждает: вариации Герца, мечты и песни не могли противостоять филистерству, которое жило в Верхлёве точь-в-точь, как в Германии, славящейся «количеством музыкальных вариаций всевозможного рода, мечтаний, песен, исторических памятников и воспоминаний» (Там же. С. 153). В Штольце нет противоречий, это «модель», а не живой человек: «В живом человеке принцип должен господствовать – это правда, но надо, чтоб было над чем. Принцип, как всякая сила, нуждается в противодействии, для того чтобы выразить себя с живой и действительной стороны. Без этого противодействия всякая сила остается только in posse, как простая возможность, как мысленное отвлечение, и такое-то отвлечение мы находим в Штольце. В нем, кроме принципа и кроме задачи, нет ничего; он не сотворен, а придуман; он родился не от живого отца и матери, а от их идеального антитеза, возникшего как упрек против несчастного Обломова. Это чистый контраст Обломова во всех отношениях. Что делает Штольц в романе? Он возражает Обломову то словом, то делом, стыдит, упрекает его – более ничего; это единственная его цель, единственное назначение; каждый шаг, каждое слово его направлены в эту сторону. Он даже и женится как будто бы с целью дать хорошенько почувствовать Илье Ильичу, чего именно ему недоставало, чтобы заслужить

379

любовь Ольги и быть ее достойным мужем» (Там же. С. 154).

Явно упрощая образ Штольца, Ахшарумов пишет, что он влюбился, как это у него заранее было положено, «не прежде, как нажив себе большой капитал» (Там же. С. 154). Критики словно не замечали тех страниц романа, на которых говорится, что главным для человека Штольц считал необходимость довоспитаться до истинной любви, что «любовь с силою архимедова рычага движет миром» (наст. изд., т. 4, с. 448). Этот ракурс в изображении героя критики выделяли редко. А если выделяли, то говорили о философии и практике чувств Штольца в лучшем случае с легкой иронией. «До уменья же Штольца управлять, как искусный ездок конем, всеми движениями своего сердца, очень немногие поднялись в наше время», – написал в своей рецензии А. П. Пятковский.1

Ахшарумов первым, задолго до В. Ф. Переверзева,2 отметил «сродство» двух резко противопоставленных героев, Обломова и Штольца, «тесную внутреннюю связь двух крайних полюсов антитеза» (Там же. С. 161). Штольц для Ильи Ильича – «его Мефистофель, его двойник, его парадоксальное и неумолимое противоречие», ибо герои совпадают как два «дилетанта», «дилетант покоя и дилетант труда». Да, «жизнь» и «труд» для Штольца синонимичны (Там же. С. 151). Но все зависит от смысла и содержания труда. Если речь идет о труде, который «клонится только к личному удовольствию», то между двумя типами существования нет принципиальной разницы. В таком истолковании («анти-Обломов», «чистое отрицание») герой превращается в чистую функцию.

Ахшарумов иронически комментирует предсказание автора романа о том, что много Штольцев явится под русскими именами («нашествие гг. Штольцев и К°»), не замечая, что это предсказание говорит как раз об обыкновенности такой личности (Там же. С. 165).

И Де-Пуле увидел в Штольце явление глубоко чуждое русской жизни. «Автор „Обломова”, – писал он, – снизошел в преисподнюю земли и там между разбитыми и опрокинутыми бочками и наваленными в кучу ретортами

380

нашел все, что ему было нужно, но не нашел только новой жизни…». Опасность штольцевщины, по мнению критика, столь велика, что он считает нужным обратиться к «молодому поколению» с таким призывом и предупреждением: «Развивайтесь, не насилуя своей природы: при желании пробудиться от сна и обломовщины, не будьте ни Штольцами, ни Калиновичами. Англичанами вы все-таки не сделаетесь, а только воплотите в себе сухой и отталкивающий идеал, созданный, правда, нашею жизнью, но из началбедных, носящих в себе зародыш смерти».1

Как об опасности для национальной жизни писал о явлении Штольцев Н. И. Соловьев: «Штольц – лицо не вымышленное, а действительное: таких людей, которые, благодаря чисто немецкому воспитанию, наживают в несколько лет сотни тысяч, очень немало в России. Обломовы потому-то и не перестают быть ленивцами, что кланяются таким особам и позволяют им водить себя за нос, а те-то их умасливают да ублаготворяют: лежите, дескать, мы все за вас сделаем – и сапоги вам сошьем, и лекарства приготовим, и об умственном продовольствии вашем по-заботимся. Не торопитесь только, лежите. Вот где источник-то отсталости и узкого консерватизма, тормозящий нашу деятельность» (Там же. С. 169-170).

О. Ф. Миллер понимал отношение Гончарова к своему герою не как «сочувствие», а как идеализацию. «Гончаров, – писал он, – действительно видит образцовую личность в Штольце, в этом нет никакого сомнения». Но вместо «идеального делового человека» получился такой же «приобретатель», как гоголевские «помещик Костанжогло и откупщик Муразов».2

А. Кузин, явно отрицательно относящийся к Штольцу, так оспаривал точку зрения на него автора: «Штольц – живой человек; Штольцев у нас, особенно за последнее время, развелось видимо-невидимо; но только они – вовсе не „соль земли”, какими хотел представить этот тип г-н Гончаров. Он дал нам живой тип, только погрешил в нравственной оценке его…».3

381

С. А. Венгеров возмущался, что в своей статье «Лучше поздно, чем никогда» Гончаров признал неудачность этого образа, так сказать, в эстетическом плане, но не отказался от штольцевской идеологии: «…для Штольца дело и приобретение денег – одно и то же. ‹…› В своей авторской исповеди Гончаров сознался, что Штольц лицо не совсем удачное. Но, к сожалению, неудачность этого типа автор усматривает совсем не в том, в чем она действительно заключается. „Образ Штольца, – говорит он, – бледен, нереален, не живет, а просто идея”. Нужно было прибавить, что идея-то, представителем которой является Штольц, безобразна. ‹…› в действительности тип приобретателя груб и непривлекателен ‹…› в лености Обломова во сто раз больше душевных сокровищ, достойных самой горячей любви, чем в суетном самодовольном филистерстве Штольца».1

«Штольц, – писал А. П. Чехов в письме 1889 г., – не внушает мне никакого доверия. Автор говорит, что это великолепный малый, а я неверю. Это продувная бестия, думающая о себе очень хорошо и собою довольная».2

Категоричен в суждениях о Штольце К. Ф. Головин: «русский американец», «ловкий аферист, расправляющий крылья и умеющий отыскать новые пути к обогащению». Критик не скрывает, что он интерпретирует художественный образ в соответствии с теми «подсказками», которые сама жизнь сделала за последние тридцать лет: «В конце пятидесятых годов Гончаров как будто предугадал тот еще не сложившийся тогда класс людей, который в полном своем расцвете появился в конце шестидесятых, – железнодорожных строителей и банковых дельцов, с некоторым презрением смотревших на казенную службу, потому что та же казна при умении обращаться с ней давала им на ином поприще более широкую наживу. И в этом отношении нельзя не признать за Гончаровым что-то вроде пророческого дара. Но ликовать по поводу того, что на смену Обломовым придут Штольцы, едва ли представлялся особенный повод».3

382

Такая личность, как Штольц, не только не вызывает уважения или хотя бы интереса у М. А. Протопопова («говорит о „мятежных вопросах ” точно о зубной боли или о дождливой погоде»), но даже не получает элементарного морального доверия. «Недосказанность» героя критик истолковал как желание романиста скрыть что-то дурное о своем герое: «Что ж это такое? Нам говорят: вот нормальный человек, которому вы должны подражать, с пафосом восклицают: „Сколько Штольцев должно явиться под русскими именами!” – и в то же время умалчивают о том, что более всего характеризует человека, – о его деятельности! „Зачем же так секретно?” Производство построек (по казенным подрядам, должно быть), управление имением и всякого рода „операции” и „негоции”, кажется, не такие дела, о которых нельзя было бы прямо говорить, и Гончаров обязан был дать нам на этот счет самые подробные разъяснения. Если же он от них уклонился, мы вправе заключить, чтодело обстоит неблагополучно, что коммерческая деятельность Штольца не сияет никакою особенною красотой и учиться нам у Штольца нечему» (Там же. С. 200-201).

Для Ю. Н. Говорухи-Отрока в Штольце нет никаких загадок, ему все ясно: «наводящий тоску кулак из немцев», который вместе с Ольгой зовет Илью Ильича «в сутолоку обыденной жизни, к деятельности ради деятельности, к устроению нравственного и материального комфорта» (Там же. С. 207, 209).

И. Ф. Анненский написал о Штольце: «Не чувствуется ли в обломовском халате и диване отрицание всех этих попыток разрешить вопрос о жизни». В эстетическом плане Штольц Анненскому не интересен: этот герой «сочинен», «придуман», это – «манекен».

383

Критик дает достаточно субъективный, но яркий, даже гротескный и потому запоминающийся образ деятельного друга Ильи Ильича: «Штольц человек патентованный и снабжен всеми орудиями цивилизации, от рандалевской бороны до сонаты Бетховена, знает все науки, видел все страны: он всеобъемлющ, одной рукой он упекает пшеницынского братца, другой подает Обломову историю изобретений иоткрытий; ноги его в это время бегают на коньках для транспирации; язык побеждает Ольгу, ум а занят невинными доходными предприятиями» (Там же. С. 228).

Д. С. Мережковский, в отличие от большинства критиков XIX в., попросту не обсуждавших штольцевскую философию любви, писал об этом в уже упоминавшейся статье 1890 г., где категорически отказал этому герою (как и Петру Адуеву и Марку Волохову) в способности такой объединяющей людей любви. «У всех троих, – писал критик, – есть общая черта: рассудок у них преобладает над чувством, расчет над голосом сердца. ‹…› Штольц, Марк Волохов, дядя Александра только разумом понимают преимущество нравственного идеала, как понимают устройство какой-нибудь полезной машины, но сердцем они мало любят людей и не верят в божественную тайну мира, – вот почему в их добродетели есть что-то сухое, жестокое и самолюбивое» (Там же. С. 182, 184).

По мысли Мережковского, Штольц, как образ деятельного, предприимчивого человека, был «обречен» на антипатию русских читателей, потому что они не могли не чувствовать явно не выраженную, но угадываемую неприязнь к нему самого романиста. В статье «А. С. Пушкин» (1896) критик с сожалением говорил о том, что русские писатели XIX в. не унаследовали пушкинскую традицию прославления героического, деятельного начала, «наиболее полное историческое воплощение» которого автор «Медного всадника» дал в образе Петра.1 «Если бы, – говорится в статье, – иностранец поверил Гоголю, Тургеневу, Гончарову, то русский народ должен бы представиться ему народом, единственным в истории отрицающим самую сущность исторической воли».2 У Тургенева,

384

по мысли критика, – бесконечная галерея «героев слабости, калек, неудачников» и «единственный сильный русский человек – нигилист Базаров». Но автор «Отцов и детей» не может простить ему силы. «Гончаров, – пишет Мережковский, – пошел еще дальше по этому опасному пути. Критики видели в „Обломове” сатиру, поучение. Но роман Гончарова страшнее всякой сатиры. Для самого поэта в этом художественном синтезе русского бессилия и „неделанья” нет ни похвалы, ни порицания, а есть только полная правдивость, изображение русской действительности. В свои лучшие минуты Обломов, книжный мечтатель, неспособный к слишком грубой человеческой жизни, с младенческой ясностью и целомудрием своего глубокого и простого сердца, окружен таким же ореолом тихой поэзии, как „живые мощи” Тургенева, Гончаров, может быть, и хотел бы, но не умеет быть несправедливым к Обломову, потому что он его любит, он, наверное, хочет, но не умеет быть справедливым к Штольцу, потому что он втайне его ненавидит. Немец-герой (создать русского героя он и не пытается – до такой степени подобное явление кажется ему противоестественным) выходит мертвым и холодным. Искусство обнаруживает то сокровенное, что поэт чувствует, не смея выразить: не в тысячу ли раз благороднее отречение от жестокой жизни милого героя русской лени, чем прозаическая суета героя немецкой деловитости? От Наполеона, Байрона, Медного Всадника – до маленького, буржуазного немца ‹…› – какая печальная метаморфоза, какое падение пушкинского полубога!».1

Д. Н. Овсянико-Куликовским в «Истории русской интеллигенции» Штольц трактуется как особый общественно-психологический тип, связанный родовыми чертами с людьми 1840-х и 1860-х гг. Подобно людям 1840-х гг., он «эпикуреец», в том смысле, что для него «личная жизнь с ее вопросами любви, счастья, умственных интересов» остается на первом плане (Там же. С. 260). Но – с другой стороны – он имеет нечто общее со «стоиками», героями 1860-х гг., которые пришли на смену «эпикурейцам»; среди людей этого типа – «стоиков» – Овсянико-Куликовский называет Чернышевского, Добролюбова, Елисеева (см.: Там же). Штольц «человек положительный, натура

385

уравновешенная, чуждая излишеств рефлексии, бодрая, деятельная»; по складу ума он – «позитивист», главное в нем – воля. В ряду общественно-психологических типов («эпикурейцы» – «стоики») Штольц – «представитель третьего, тогда нарождавшегося типа – либерала и практического деятеля…» (Там же). «Его „программа” – либерально-буржуазная и просветительная…» (Там же. С. 259).

Гончаровскую пару Обломов – Штольц Овсянико-Куликовский рассматривает как параллель гоголевской: Тентетников – Костанжогло. По его мнению, Штольц более жизнен и художественно более убедителен, чем положительный герой второго тома «Мертвых душ» (Там же. С. 257, 259, 261).

Отделяя Штольца от «стоиков», Овсянико-Куликовский делает вывод: такой деятель «должен быть признан явлением в свое время прогрессивным» (Там же. С. 263). Но меру прогрессивности Штольца исследователь не преувеличивал. Продолжая мысль Добролюбова, он писал о Штольце: «…одной энергии мало, – нужно еще, чтобы она была направлена на выработку общественного самосознания, на общественное дело, на продолжение новых путей внутреннего развития России» (Там же. С. 261).

Н. И. Коробка время от времени цитирует Д. Н. Овсянико-Куликовского, но поправляет и вульгаризирует своего предшественника. Так, например, он считает, что к характеристике Штольца, данной Овсянико-Куликовским, надо прибавить «жадность, эксплуатацию, тогда образ получится полным». Для Коробки, уже использующего классовые критерии в анализе произведений искусства, вопроса о «сердце» Штольца вообще не существует. Точнее: он легко снимается. «Идеализм Штольца, – пишет критик, – нарушает цельность типа дельца-предпринимателя и самую психологическую вероятность типа Штольца. Если, однако, вычесть этот навязанный Штольцу идеализм, то получится довольно характерная для эпохи фигура представителя чуть-чуть нарождавшейся у нас в это время просвещенной буржуазии европейского типа». Агрессивную наивность метода, который «в руках» Коробки уже воспринимается как «вульгарный», убедительно иллюстрирует следующее его утверждение: «Неумолимый ход жизни создавал необходимость смены добродушно-ленивых Обломовых энергично-хищными

386

Штольцами, которые расчистили дорогу лучшему будущему».1

Наиболее глубокое сопоставление Штольца и Обломова, ярко выражающих собой две противоположности, которые составляют единство, принадлежит В. Ф. Переверзеву.2

По классификации Переверзева, Обломов, как «домосед», «воплощение душевного равновесия и покоя», не имеет ничего общего с «духовными скитальцами», «героями онегинской и рудинской складки» (Переверзев. С. 670); более того, он (как и близкие ему герои – Александр Адуев, Райский) никогда не был подлинным дворянином («поместной психики с ее обыденным деревенским тоном Гончаров не сумел дать своему герою, потому что он не знал этой психики» – Там же. С. 668), это «буржуа, споткнувшийся в процессе европеизации российской жизни» и «повернувший оглобли назад к патриархальности» (Там же. С. 734, 665). Поскольку Илья Ильич не имеет никакого отношения к онегинскому типу, замечает Переверзев, добролюбовская концепция – «грубая ошибка», которая «приобрела характер предрассудка» (Там же. С. 670). В Обломове Переверзев видит одного из гончаровских «неудачников». А в романном мире автора «Обломова» рядом с «неудачником» всегда есть «делец». Переверзев пишет (и в этом проявляется оригинальность мысли исследователя) о «психологической новизне» образа «дельца», в частности об умении Штольца «владеть» страстями: «Он в самом зародыше подавит такую страсть, которая не обещает успеха, и свободно отдается такой, которая сулит успех. Он не кипит и не бушует, как пламень костра или пожара, в котором чувствуется что-то стихийное, а горит ровным огнем электрической лампы с точным расчетом силы накаливания» (Там же. С. 740). Пожалуй, за семьдесят лет после выхода романа никто не нашел более яркого и точного образа для характеристики штольцевского мира чувств.

Переверзев видит в Штольце антипода Обломова: «…принципом жизни Штольца является экономия жизни

387

и сокращение бесполезных движений» (Там же. С. 739); «…основная особенность штольцевской натуры – это дисциплинированность и строгая расчетливость, которая проникает во все поры его существа» (Там же. С. 741).

В противопоставлении «неудачника» «дельцу» еще не было ничего необычного. Непривычным (здесь исследователь упоминает своего предшественника Н. Д. Ахшарумова) было утверждение их психологической близости, стремление показать, что Штольц «сродни» Обломову. «Это заключение, – пишет Переверзев, – на первый взгляд кажется эффектным парадоксом. ‹…› Обманутые полярным различием этих образов, олицетворяющих антитезу инерции и деятельности, мы совсем не спрашиваем себя: а нет ли какого-либо сходства в этом различии? ‹…› полярная противоположность не только не исключает сходства, но даже непременно предполагает диалектическое единство, тождество противоположностей» (Там же. С. 743-744).

Действительно, Штольц совпадает с Обломовым в отношении к любви-страсти. Оба они (один силой мечты, фантазии, «поэзии», другой – силой разума и воли) стремятся преодолеть противоречие, заложенное в природе человека.

Оба героя, по выражению Переверзева, «пронизаны семейным началом».1 У них одинаковое по сути своей понимание любовных отношений: «Расположенный к тихому

388

идиллическому течению жизни, флегматичный и тяжелый на подъем, Обломов не восхищается бурными проявлениями страсти, старается ввести ее в ровное русло „законной любви”. Но и вовсе не флегматичный и вечно кипящий деятельностью Штольц о бурях страсти думает и рассуждает совсем по-обломовски, почти дословно повторяя Илью Ильича. Перед нами – великолепный пример того, как полярные различия разрешаются в тождество, обнаруживают себя разными сторонами одной медали. Такие диаметрально противоположные психологические установки, как обломовская пассивность и штольцевская активность, укладываются в одинаковую форму отношений к женщине и страсти» (Там же. С. 745).

Современные исследователи творчества писателя чаще всего пишут о неудаче замысла Гончарова создать образ идеального героя. «„Прямой” путь Штольца, который с юных лет больше всего боялся „воображения” и „всякой мечты”, привел его все же, как ни отрицал это декларативно автор, к филистерству. Ведь это тоже обломовщина, правда всячески окультуренная, комфортабельная, без паутины и неодолимой тяги ко сну, окруженная картинами, нотами, фарфором…».1 В. Страда говорит о центральном, фундаментальном конфликте в романе мечтательности, высокого утопического потенциала (кульминация: «Сон Обломова» – «амнеотический сон») и «штольцевщины», «активного практицизма современного общества».2 М. Эре полагает, что «Штольц, несмотря на все усилия Гончарова гуманизировать его, остается механической фигурой».3 А Ю. М. Лощиц рассуждает о Штольце с нескрываемым раздражением, буквально клеймит этого негоцианта из немцев, новоявленного Мефистофеля (см.: Лощиц. С. 177-180).

Суждения Лощица предельно пристрастны, почти памфлетны. Другие критики и исследователи, как правило, пишут о Штольце гораздо осторожнее. Так, Е. М. Таборисская пытается шире взглянуть на «неудачу», постигшую Гончарова в его попытке создать образ гармоничного и положительного героя: «Анализ рукописи позволяет

389

проследить процесс отыскания духовного облика этого персонажа – перебор вариантов, к которому прибегал писатель, наделяя Штольца то чертами энтузиаста прогресса, то скептика, то романтика в жизни, то осмотрительного эгоиста. И в окончательном тексте романа остались не сведенными некоторые, казалось бы, взаимоисключающие черты героя, которые и выявляют невозможность для Гончарова привести к общему знаменателю умозрительную модель „гармонического человека” и пластический образ весьма ограниченного в своей прогрессивности и далекого от гармонии буржуа. ‹…› Штольц беден чувством, эмоциональная ущербность не позволяет видеть в этом персонаже положительного героя».1 Очевидны желание понять как замысел автора, так и причины, определившие его эволюцию и эклектичность героя, стремление преодолеть традиционный взгляд на Штольца; в конечном счете, однако, Таборисская приходит к знакомым уже безоговорочным оценкам-приговорам.

Между тем в литературе о Гончарове существует мнение о Штольце, отличное от традиционно негативного и принадлежащее такому острому и неангажированному исследователю, как В. Сечкарев. Он, отталкиваясь от содержания беседы между Штольцем и Ильинской (глава VIII части четвертой), пишет о неизбежности «экзистенциальной скуки, охватывающей человека как раз в тот момент, когда он пребывает в состоянии абсолютной удовлетворенности. Это „Пустота”, ощущаемая современными интеллектуалами, – им доступны все материальные блага, но они неспособны найти ответы на самые главные, глубинные вопросы бытия; их пугает очевидная бессмысленность жизни».2 Обломов и Штольц, по Сечкареву, оказываются поразительно близки: их «ви́дение жизни безнадежно пессимистично», они знают, что для них обоих жизнь прекратила свой рост и исчезли все загадки, они

390

живут «без иллюзий, без идеалов, без веры».1 И Штольц в такой интерпретации оказывается не просто дельцом и сухим прагматиком, а человеком, в котором «превосходно уравновешены» разум и чувство, объединенные к тому же «с сильной волей, которая, однако, не столь сильна, чтобы подавлять сущность его личности».2

Высоко оценивает замысел Гончарова и усилия, предпринятые писателем для создания положительного героя, В. А. Недзвецкий: «Это интересно и глубоко задуманная фигура. ‹…› Разные национальные, культурные и общественно-исторические начала (от патриархального до бюргерского), объединившись в личности Штольца, создали характер, чуждый, по мысли Гончарова, любой крайности и ограниченности» (Недзвецкий. С. 38).

Более «умеренная» оценка принадлежит В. Г. Щукину, который рассматривает Штольца и близких ему по духу и функциям героев «Обыкновенной истории» и «Обрыва» как своеобразных культуртрегеров: «…эти герои трудолюбивы и чрезвычайно активны в деле или на службе (хотя их конкретная деятельность никогда не становится предметом изображения). ‹…› Девизом этих людей может послужить афоризм Гете: „Ohne Hast, ohne Rast” (без торопливости, без отдыха), выставленный Дружининым в качестве эпиграфа на обложке редактировавшегося им журнала „Библиотека для чтения”».3