На другой день, с раннего утра, весь дом поднялся на ноги – провожать гостя. Приехал и Тушин, приехали и молодые Викентьевы. Марфинька была – чудо красоты, неги, стыдливости. На каждый взгляд, на каждый вопрос, обращенный к ней, лицо ее вспыхивало и

766

отвечало неуловимой, нервной игрой ощущений, нежных тонов, оттенков чутких мыслей – всего, объяснившегося ей в эту неделю смысла новой, полной жизни. Викентьев ходил за ней, как паж, глядя ей в глаза, не нужно ли, не желает ли она чего-нибудь, не беспокоит ли ее что-нибудь?

Счастье их слишком молодо и эгоистически захватывало всё вокруг. Они никого и ничего почти не замечали, кроме себя. А вокруг были грустные или задумчивые лица. С полудня, наконец, и молодая чета оглянулась на других и отрезвилась от эгоизма. Марфинька хмурилась и всё льнула к брату. За завтраком никто ничего не ел, кроме Козлова, который задумчиво и грустно один съел машинально блюдо майонеза, вздыхая, глядя куда-то в неопределенное пространство.

Татьяна Марковна пробовала заговаривать об имении, об отчете, до передачи Райским усадьбы сестрам, но он взглянул на нее такими усталыми глазами, что она отложила счеты и отдала ему только хранившиеся у ней рублей шестьсот его денег. Он триста рублей при ней же отдал Василисе и Якову, чтоб они роздали дворне и поблагодарили ее за «дружбу, баловство и услужливость».

– Много – урод! пропьют… – шептала Татьяна Марковна.

– Пусть их, бабушка: да отпустите их на волю…

– Рада бы: хоть сейчас со двора! Нам с Верой теперь вдвоем нужно девушку да человека. Да не пойдут! Куда они денутся? Избалованы, век – на готовом хлебе!

После завтрака все окружили Райского. Марфинька заливалась слезами: она смочила три-четыре платка. Вера оперлась ему рукой на плечо и глядела на него с томной улыбкой, Тушин серьезно. У Викентьева лицо дружески улыбалось ему, а по носу из глаз катилась слеза «с вишню», как заметила Марфинька и стыдливо сняла ее своим платком.

Бабушка хмурилась, но крепилась, боясь расчувствоваться.

– Оставайся с нами! – говорила она ему с упреком. – Куда едешь: сам не знаешь…

– В Рим, бабушка…

– Зачем? Папы не видал?

– Лепить…

– Что?

767

Долго бы было объяснять ей новые планы – и он только махнул рукой.

– Останьтесь, останьтесь! – пристала и Марфинька, вцепившись ему в плечо. Вера ничего не говорила, зная, что он не останется, и думала только, не без грусти, узнав его характер, о том, куда он теперь денется и куда денет свои досуги, «таланты», которые вечно будет только чувствовать в себе и не сумеет ни угадать своего собственного таланта, ни остановиться на нем и приспособить его к делу.

– Брат! – шепнула она, – если скука опять будет одолевать тебя, заглянешь ли ты сюда, в этот уголок, где тебя теперь понимают и любят?..

– Непременно, Вера! Сердце мое приютилось здесь: я люблю всех вас – вы моя единственная, неизменная семья: другой не будет! Бабушка, ты и Марфинька – я унесу вас везде с собой – а теперь не держите меня! Фантазия тянет меня туда, где… меня нет! У меня закипело в голове… – шепнул он ей, – через какой-нибудь год я сделаю… твою статую – из мрамора…

У ней задрожал подбородок от улыбки.

– А роман? – спросила она.

Он махнул рукой.

– Как умру, пусть возится, кто хочет, с моими бумагами: материала много… А мне написано на роду создать твой бюст…

– Не пройдет и года, ты опять влюбишься и не будешь знать, чью статую лепить…

– Может быть, и влюблюсь, но никогда никого не полюблю, кроме тебя, и иссеку из мрамора твою статую… Вот она как живая передо мной!..

Она всё с улыбкой глядела на него.

– Непременно, непременно! – горячо уверял он ее.

– Опять ты – «непременно»! – вмешалась Татьяна Марковна, – не знаю, что ты там затеваешь, а если сказал «непременно», то ничего и не выйдет!.

Райский подошел к Тушину, задумчиво сидевшему в углу и молча наблюдавшему сцену прощания.

– Если когда-нибудь исполнится… то, чего мы все желаем, Иван Иванович… – шепнул он, наклонясь к нему, и пристально взглянул ему в глаза. Тушин понял его.

– Все ли, Борис Павлович? И случится ли это?

768

– Я верю, что случится: иначе быть не может. Уж если бабушка и ее «судьба» захотят…

– Надо, чтоб захотела и другая, – моя «судьба»…

– Захочет! – договорил Райский с уверенностью, – и если это случится, дайте мне слово, что вы уведомите меня по телеграфу, где бы я ни был: я хочу держать венец над Верой…

– Да, если случится… даю слово…

– А я даю слово приехать.

Козлов в свою очередь отвел Райского в сторону. Долго шептал он ему, прося отыскать жену, дал письмо к ней и адрес ее и успокоился, когда Райский тщательно положил письмо в бумажник.

– Поговори ей… и напиши мне… – с мольбой заключил он, – а если она соберется… сюда… ты по телеграфу дай мне знать: я бы поехал до Москвы, навстречу ей…

Райский обещал всё и с тяжелым сердцем отвернулся от него, посоветовав ему пока отдохнуть, погостить зимние каникулы у Тушина.

Тихо вышли все на крыльцо, к экипажу, в грустном молчании. Марфинька продолжала плакать. Викентьев подал ей уже пятый носовой платок.

В последнее мгновение, когда Райский готовился сесть, он оборотился, взглянул еще раз на провожавшую его группу. Он, Татьяна Марковна, Вера и Тушин обменялись взглядом – и в этом взгляде, в одном мгновении, вдруг мелькнул, как будто всем им приснившийся, тяжелый полугодовой сон, все вытерпенные ими муки… Никто не сказал ни слова. Ни Марфинька, ни муж ее не поняли этого взгляда, – не заметила ничего и толпившаяся невдалеке дворня.

С этим взглядом и с этим сном в голове скрылся Райский у них из вида.