Известие подтвердилось. На другой день я застал живые толки в канцелярии. Чиновники не сидели на своих местах, а собирались кучками и шептались. Добышев хмуро встретил меня, подтвердив, что действительно известие об увольнении губернатора получено, но указа еще нет.
– Подите вверх, – сказал он, – его превосходительство ждет вас.
Я не знал, как показаться, и зашел прежде на женскую половину. Чуча, завидя меня, хотела улыбнуться, но вместо этого ахнула и приложила ладони сначала к вискам, потом закрыла ими лицо и залилась слезами.
– Что вы? – спросил я с участием, – о чем вы плачете?
– Ах, какое горе! Разве вы не знаете?.. Лев Михайлович… уво… уволен… уезжает… и Сонечка тоже… – Слезы не дали ей договорить.
Вышла Софья Львовна, тоже со следами слез. На мой вопрос, правда ли это, она грустно шепнула: «Да… кажется… Мы… мы… уедем… Прощайте!..» И отвернулась.
– Как «прощайте»! Я не останусь здесь, я поеду вслед за вами! – живо перебил я. – Я давно рвусь отсюда.
– Да? Merci… Я рада, – тихо сказала она. – Подите теперь к папа́, поговорите с ним, успокойте его как-нибудь. Он ходит в кабинете один, никого не принимает…
Я вошел в кабинет. Лев Михайлыч ходил большими шагами по кабинету. Он обрадовался мне, точно другу.298 – Слышали? – почти закричал он, – каковы молодцы! Добились-таки, чего хотели!
– Кто? – тихо спросил я.
– Кому же, как не жандарму! Подслужился! В генералы хочется да в столицу. Нет, этому не бывать, как бог свят, не бывать! – Он даже перекрестился. – Я еще не выжил из ума, язык у меня есть, за словом в карман не полезу. Я там открою глаза на его «ревностную и неусыпную службу»!
– Что за причина? За что? – рискнул я спросить и раскаялся.
Он пролил целое море желчи на жандармов и на всех, кого он подозревал из губернских властей в интриге против него. И надо отдать ему справедливость, мастерски осветил фигуры своих «врагов».
– Вот вы тянулись все в Петербург, – заключил он, – я не только не удерживаю вас, но настоятельно прошу уехать из этого болота! И чем скорее, тем лучше! Вы здесь даром истратите свежие, молодые силы и ничего не приобретете, никакого опыта – ни в службе, ни в жизни. Вас подведут, насплетничают, очернят, испортят вам репутацию, и карьера ваша пропадет! Женят вас на какой-нибудь Голендухе Поликакиевне, и вы загубите век свой в глуши, среди чиновной челяди, взяточников, тупоумных помещиков…
И пошел и пошел рисовать мне картину, совсем противоположную той, какую рисовал, когда приглашал меня остаться.
– Я знал все это, – сказал я ему, – и не остался бы долго ни в каком случае, тем более теперь, когда вы уезжаете…
Тут он наконец подал мне руку и горячо пожал мою.
– Что же вы намерены делать? – спросил он.
– Ехать вслед за вами…
– А отчего не с нами? – почти нежно спросил он.
– Если это не стеснит вас – и если я вам могу быть чем-нибудь полезен…
Он не дал мне договорить и стремительно обнял меня.
– Благодарю. Не только полезны, вы мне будете необходимы: я многого жду от вашей… дружбы, – нерешительно прибавил он. – Но об этом после. Теперь главное – выбраться из этой лужи! Поедемте. Я вам найду место в299 любом министерстве. Сдайте дела Добышеву: пусть он управляет… губернией!
Он едко засмеялся и тяжело вздохнул.
– Я подозреваю, – прибавил он, – между нами сказать, и самого Добышева в этой интриге… да! И председателя тоже… Яркина… Архиерей тоже последнее время что-то косился на меня… Вы не заметили, как он бывал сух?..
Я чуть не засмеялся. Еще немного – и он, в числе врагов, назвал бы, пожалуй, Чучу. Перебирая своих врагов, он забыл помянуть главного: самого себя.
– Приезжайте ко мне ужо вечером: мы потолкуем. А теперь я еще в ажитации… – И он опять зашагал по кабинету.
Я стал раскланиваться. В это время распахнулась дверь, и в кабинет стремительно вошел Андреи Петрович Прохин, чиновник особых поручений при губернаторе. Он был навеселе, в возбужденном состоянии.
– Что я слышал, ваше превосходительство! Ужели это правда? – начал он, подбегая к губернатору и с пафосом складывая руки на груди. – Ужели это правда? – обратился он и ко мне. – Как: наш добрый, благородный начальник покидает нас! Нет, это невозможно! скажите, что это неправда!
– Вы выздоровели? – вдруг спросил его Углицкий вместо ответа.
– Да-с: проходит, прошло… Как только я услыхал убийственную весть, у меня все как рукой сняло… Извольте видеть.
Он вытягивался перед Углицким.
– Да, вижу… – сказал губернатор, глядя на него с некоторым сомнением.
– Побегу, – думал я, – узнаю: может быть, неправда! – твердил Прохин.
– Правда! – заговорил губернатор. – Вы не ожидали этого? И никто не ожидал, и, надеюсь, никто не желал…
– Никто, клянусь честью, никто! – патетически повторил Прохин. – Вы так много сделали для губернии, для всех нас, для купечества, для мещанства… для народа!.. И не признать, не оценить этого! Позвольте, ваше превосходительство, написать объяснительную подробную записку… У меня уже план в голове готов…300 – Да, да, пожалуйста, – уцепился за предложение Углицкий, – я хотел об этом просить, но вы были… нездоровы. Никто, кроме вас, не напишет…
– Правда, ваше превосходительство, правда: никто, никто! И он (указывая на меня) ни за что не напишет. Он пишет чувствительно, но не деловито. Я сегодня же засяду…
– Мы возьмем записку с собой в Петербург, – перебил губернатор. – Ведь вы поедете со мной, не откажетесь?..
– Нет, ваше превосходительство! Отказаться! На край света за вами…
Он поцеловал его в плечо.
– Вот и он едет! – указал губернатор на меня.
– Вы благородный, благородный человек, человек с сердцем! – с жаром отозвался Прохин и бросился целовать меня.
Уф! меня точно в винную бочку посадили!
Прохин стал изливаться перед губернатором в чувствах или «чувствованиях» преданности, как он выражался, а губернатор живо ухватился за предложение писать записку в Петербург и быстро уверовал в ее неотразимость и силу. Они горячо заговорили. Углицкий кидал мысль за мыслью, оттенял их живыми деталями.
– Слушаю, слушаю! Вот еще надо то включить, другое… – поддакивал Прохин. Оба они говорили в одно время, перебивая друг друга.
Я ушел. «До вечера!» – сказал мне вслед губернатор.
Я ничего не говорил об этом Прохине. Он был полненький, кругленький сорокалетний человек среднего роста, с серо-голубыми навыкате глазами, с одутловатыми от вина щеками, вечно с влажным подбородком и руками, так что после его рукожатия надо было обтирать руку. Впрочем, он был не неприятной наружности и приятный в обращении.
Он служил по особым поручениям, собственно по письменной части. А писать он был великий мастер. Его докладные объяснительные и оправдательные записки были шедеврами. Он был известное перо в губернии. Он воспитал свой стиль сначала в семинарии, потом в Казанском университете, на хриях, периодах, тропах, фигурах,301 метафорах, свидетельствах от противного, подобиях и прочих тонкостях риторики. Никогда от них не отступал и признавался мне, что если б и захотел, то не мог бы отступить. «Уж очень втянулся, – говорил он. – Когда возьму перо в руку, так первое является у меня – не что писать, а как писать? Ядро мысли вылупляется на другой странице листа, а на первую просится вступление, потом занимает меня соображение о числе посылок» и т. д.
Слог у него был плавный, текучий, приятный. Бывало, вникая в дела, читаешь и зачитываешься этой его деловой литературой. Нигде, что называется, ни сучка, ни задоринки. Так и льется речь, как тихая река. Ни нечаянных оборотов, ни сильных взмахов и ударов пера, ни поразительных неожиданностей. И какой тонкий, искусный казуист он был! Как он умел подсказанный ему Углицким софизм развести в сладкой воде фигур и тропов.
К сожалению, всеми качествами его пера и приятного характера не часто приходилось пользоваться. Он являлся у губернатора месяца два-три сряду, потом месяца на три пропадал, запирался дома и… пил запоем. Когда спросят, что его не видать, губернатор, пожав плечами, скажет, что он «dans les vignes du Seigneur»
, а другие просто выражались: «запил». Потом отрезвляется и как ни в чем не бывало является, пишет деловые записки, со всеми любезен, ласков, приятен.
Но в пьяном образе бывал свиреп. Из окон своего невысокого деревянного домика, где он жил с своим отцом, престарелым, заштатным священником, показывал прохожим язык, грозил кулаком или плевался. Иногда выходил в сером халате на улицу, в галошах на босу ногу и шел в кабак, если дома не давали пить.
Вот и весь Прохин, бывший мой сослуживец и будущий спутник до Петербурга.
Ко мне он очень благоволил, но слога в моих бумагах не признавал, и весьма основательно, потому что его не было. Не любил он еще одного – зачем я знал иностранные языки, а он нет. Когда мне случилось при нем отвечать губернатору или губернаторше по-французски на их вопросы на этом языке, он на меня дулся. Вообще в нем таилась заноза против всех знавших языки. «Знай я их, эти302 распрепроклятые языки, – проговаривался он за пуншем, среди своих, – из меня бы вышла не та фигура!»
Оставив его с губернатором и сойдя вниз, я сдал все бумаги опять Добышеву и передал ему ключ от шкафа с делами.
– Что так торопитесь: успели бы! – сухо заметил он.
С чиновниками канцелярии я простился дружелюбно, пожав им всем руки в первый и последний раз: они были уже не подчиненные мне. Сторожу Чубуку на его «прощенья просим» – я дал рубль и приехал домой отставным неслужившим чиновником и стал готовиться к скорому отъезду в Петербург.
Я не касаюсь здесь причины увольнения Углицкого. В губернии его жаловали мужчины, особенно бессемейные, любившие весело пожить, да и все охотно ездили к нему, принимали у себя благодаря его живому, веселому, любезному характеру, его светскости, тону, обходительности. Дамы были от него без ума.
Для дел он не сделал ничего, ни дурного, ни хорошего, как и его предместники. Были, правда, у него порывы, вроде вышеописанного: разогнать немного тьму, прижать взяточничество, заменить казнокрадов порядочными людьми, но он был не Геркулес, чтобы очистить эти авгиевы конюшни. Где ему? У него вдруг загорится порыв, вспыхнет и скоро простынет.
Поводов к его удалению было, вероятно, найдено немало: каких-нибудь мелких чиновничьих придирок по делам. Но была и одна крупная причина, которая восходила до начальства действительно, как я слышал стороной, через жандармов.
Причина эта была посторонняя службе: она не подводила губернатора ни под какой формальный суд и в обществе вызывала только снисходительную улыбку и насмешливые толки. Она касалась не дел, а самой личности его, не шла к его сану и положению.
Он был… женолюбив. . Я еще там, на месте, слышал кое-какие истории о его «любвях», но не придавал слухам тогда значения. В Петербурге уже я частию был сам свидетель, частию по его собственным рассказам мог убедиться, что не только все слышанное о нем на Волге было справедливо, но и в том,303 как безвозвратно и неисцелимо он был предан этой «науке», то есть страсти нежной, и какой был великий стратег и тактик в ней.
Можно было бы написать несколько томов его любовных историй, , если б все такие истории не были однообразны, до крайности пошлы и не приелись всем до тошноты. Они могут быть занимательны только для самих действующих в них лиц и больше ни для кого.
Если б Углицкий умел писать, он непременно изобразил бы себя с своим обширным гаремом и обогатил бы всеобщую эротическую историю еще одним многотомным увражем, вроде сочинений маркиза де Сада, Брантома и вышеупомянутого Казановы.
К счастию для него и для читателей, он был слаб в грамоте. Он явился бы . Углицкий, как и Казанова, его прототип, не годился в Отелло, Ромео, даже в Дон-Жуаны, а прямо в . Он не знал никаких нежных чувств, страстных излияний, слез и мук разлуки, ревности – всего, чем красна человеческая любовь. И если иногда прибегал к этому, то единственно как к средству для достижения желаемой, известной и скорой развязки.
А достигнув ее, – искал нового – и так без конца.
Все это стало в провинции выходить наружу. Мужья загораживали от него жен, но он, своею вкрадчивостью, тонкой лестью, потом наружностью и манерами, успевал ловко вести и маскировать свою ловеласовскую политику, проникал в замкнутые круги и имел успех, которым сам же под рукой хвастался. Однако шило стало прокалывать мешок. Рассказывали, что его домашний чиновник тайком провожал к нему по вечерам одну «барыню, будто бы из порядочного семейства». Потом говорили, что жена одного из его чиновников пользовалась его благосклонностью и что от этого и ей и мужу было хорошо. Наконец говорили (это уже сплетня, должно быть), что жених одной красивой девицы… побил его по секрету, за… чересчур явное и усердное поклонение своей невесте.
Вот это последнее обстоятельство – секретные побои – и послужило будто бы главным мотивом доноса на губернатора304 и его отозвания. «Скандал, дескать: дурной пример подает!»
Я этому не верил и до сих пор не верю, то есть в причину отозвания. Но вообще в романах Углицкого теперь уже сомневаться не могу: сам видел их потом в Петербурге и за границею. Пером не коснусь ни одного из них по вышесказанной причине. Все они одинаково пошлы, и только в живых рассказах этого Фобласа казались остроумны и веселы. Он прикрывал свои романы лоском хорошего тона, наружного приличия, даже галантного рыцарства.
Тот ли, или другой мотив повел к удалению Углицкого, но он вскоре, в мае месяце, оставил губернию, с семейством, еще с Прохиным, и убедительно пригласил ехать вместе и меня. «Веселее ехать вместе!» – прибавил он. Я охотно согласился.
Я простился с родными надолго, а с Якубовым навсегда. Мы крепко обнялись с ним, не предчувствуя оба, что более не увидимся. Я посетил родину ровно через четырнадцать лет, но его уже не застал в живых.