В ту же ночь, 24 августа, мне лично из штаба [44-го армейского] корпуса было передано по телефону, что полки [111-й] пехотной дивизии, стоявшей на позиции у селения Духче в 18 верстах от моего штаба, отказываются выполнять боевые приказы по укреплению позиции, что ими руководят несколько весьма зловредных агитаторов, которых надо изъять из ее рядов. На переданное требование выдать этих агитаторов солдаты 444-го пехотного полка ответили отказом. Надо их заставить выдать. Командир корпуса [83] считает, что достаточно будет назначить один полк с пулеметной командой.
Передававший мне приказание за начальника штаба корпуса полковник Богаевский добавил:
– Командир корпуса очень хотел бы, чтобы вы лично поехали с полком. Вероятно, все обойдется благополучно. Туда приедет комиссар фронта Линде, который все это и сделает. Вы нужны только для декорации. Солдаты должны увидеть часть в полном порядке.
Я назначил 2-й Уманский [казачий] полк, лучше других обмундированный, внешне выправленный, а главное, ближе расположенный к селению Духче. С полком, кроме командира полка полковника Агрызкова, пошел и командир бригады, смелый и решительный кавказец, генерал-майор Мистулов. В 7 часов утра я приехал в деревню Славитичи, где был полк, и нашел его в полном порядке. Люди были отлично одеты, лошади вычищены, но, объезжая взводы и вглядываясь в лица казаков, я встречал хмурые, косые взгляды и видел какую-то растерянность. Объяснивши казакам нашу задачу, я сказал им, что от их дисциплинированности, их бодрого внешнего вида в значительной степени зависит и успех самого предприятия….
В 10 часов утра мы прибыли в селение Духче, где нас ожидал начальник [3-й] пехотной дивизии генерал-лейтенант Гиршфельдт. Он направил казаков к пехотному биваку, приказавши окружить его со всех сторон, оставив одну сотню в его распоряжении. Вид уманцев, проходивших с музыкой и песнями, привел его в восторженное умиление. Смотревшие на казаков писаря и чины команды связи дивизии тоже, видимо, были поражены их видом и отзывались о казаках с одобрением.
– Настоящее войско! – говорили они. – Значит, есть, сохранилось!..
Я остался в штабе с Гиршфельдтом ожидать комиссара Линде. Если я не ошибаюсь, Линде был тот самый вольноопределяющийся Л.-гв. Финляндского полка, который 20 апреля вывел полк из казарм и повел его к Мариинскому дворцу требовать отставки П.Н. Милюкова.
Около 11 часов утра на автомобиле из г. Луцка приехал комиссар фронта Ф.Ф. Линде. Это был совсем молодой человек. Манерой говорить с ясно слышным немецким акцентом, своим отлично сшитым френчем, галифе и сапогами с обмотками он мне напомнил самоуверенных юных немецких барончиков из прибалтийских провинций, студентов Юрьевского университета. Всею своею молодою, легкою фигурою, задорным тоном, каким он говорил с Гиршфельдтом, он показывал свое превосходство над нами, строевыми начальниками.
– Ну, еще бы, – говорил он, манерно морщась, на доклад Гиршфельдта, что все его увещевания не привели ни к чему и виновные все еще не выданы. – Они вас никогда не послушают. С ними надо уметь говорить. На толпу надо действовать психозом.
Он был в нервном, сильно возбужденном настроении. Его тешило то внимание, которое обращали на него высыпавшие толпами на улицы деревни солдаты.
– Комиссар! Комиссар! – слышалось по рядам, и он медленно, рисуясь, садился в автомобиль с Гиршфельдтом. Я поехал сбоку автомобиля верхом.
Виновный 444-й полк был расположен в дивизионном резерве на небольшой лесной прогалине. Часть землянок была на прогалине, часть теснилась по краям прогалины в самом лесу. С прогалины шло две дороги. Одна на деревню Духче, другая через болотистую часть на позицию, которая была занята 443-м пехотным полком.
Когда мы подъезжали, казаки уже окончили окружение бивака 444-го полка. Они выставили заставу с пулеметами по направлению к позиции. Они сидели на лошадях с обнаженными шашками и, казалось, готовы были ринуться на пехоту.
Командир пехотного полка встретил нас у края бивака и сообщил, что солдаты очень напуганы появлением казаков и собираются поротно, ружей не разбирают. Зачинщики ему названы.
Гиршфельдт и Линде вышли из автомобиля. Был очень жаркий полдень. Солнце высоко стояло на синем небе, в лесу пахло хвоею, можжевельником. У землянок раздавались крики офицеров, приказывавших выходить всем до одного и строиться поротно. Некоторые роты уже были готовы и строем сводились в батальонные колонны. Я и Мистулов сошли с лошадей и следовали пешком в некотором отдалении за Линде и Гиршфельдтом.
– Вот вторая рота (если память мне не изменяет), – сказал командир полка. – Она главная зачинщица всех беспорядков.
Линде вышел вперед. Лицо его было бледно, но сильно возбуждено. Он оглянул роту гневными глазами и сильным, полным возмущения голосом начал говорить. Я почти дословно помню его речь.
– Когда ваша Родина изнемогает в нечеловеческих усилиях, чтобы победить врага, – отрывисто, отчетливо говорил Линде, и его голос отдавало лесное эхо, – вы позволили себе лентяйничать и не исполнять справедливые требования своих начальников. Вы не солдаты, вы сволочь, которую нужно уничтожить. Вы зазнавшиеся хамы и свиньи, недостойные свободы. Я, комиссар Юго-Западного фронта, я, который привел солдат свергнуть царское правительство, чтобы дать вам свободу, равной которой не имеет ни один народ в мире, требую, чтобы вы сейчас же мне выдали тех, кто подговаривал вас не исполнять приказ начальника. Иначе вы ответите все. И я не пощажу вас!
Тон речи Линде, манера его говорить и начальственная осанка сильно не понравились казакам. Помню, потом, мой ординарец, урядник, делясь со мною впечатлениями дня, сказал: «Они, господин генерал, сами виноваты. Уже очень их речь была не демократическая. Вы с нами никогда так не говорите и не ругаетесь. Да и вам бы простили. А он что – свой же брат солдат, член исполнительного комитета, а все сыплет: свиньи да сволочи… Сам-то кто? Немец притом. Может быть, солдаты его и за шпиона приняли».
Когда Линде замолчал, рота стояла бледная, солдаты тяжело дышали. Видимо, они не того ожидали от «своего» комиссара.
– Ну, что же! – грозно сказал Линде и пошел вдоль фронта.
Командир полка стал вызывать людей по фамилиям. Он уже знал зачинщиков. Выходившие были смертельно бледны тою зеленоватою бледностью, которая показывает, что человек уже не в себе. Это были люди большею частью молодые, типичные горожане, может быть, рабочие, вернее, люди без определенных занятий. Их набралось двадцать два человека.
– Это и все? – спросил Линде.
– Все, – коротко ответил командир полка.
Один из вызванных начал что-то говорить. Линде бросился к нему.
– Молчать! Сволочь! Негодяй! После поговоришь… Возьмите их, – сказал он сопровождавшему его казачьему офицеру.
– Не выдадим!.. Товарищи! Что же это!.. – раздалось из роты, и несколько рук, сжатых в кулаки, поднялись над фронтом.
Я обернулся. Конная сотня, стоявшая шагах в двадцати, грозно двинулась, и люди стихли.
– Ведите этих подлецов, и при малейшей попытке к бегству – пристрелить, – сказал Гиршфельдт казачьему офицеру.
– Понимаю, – хмуро ответил тот, скомандовал арестантам и повел их, окруженных казаками, из леса.
Дело было сделано, настроение солдат было очень возбужденное, квадраты батальонных колонн, выстроившихся на лесной прогалине, были грозны, и я подумал, что хорошо будет, если Линде теперь же уедет, пока солдаты не поняли своей силы и нашего бессилия. Я сказал это ему.
– Нет, генерал. Вы ничего не понимаете, – сказал Линде. – Первое впечатление сделано. Надо воспользоваться психологическим моментом. Я хочу поговорить с солдатами и разъяснить им их ошибки.
Линде и начальник дивизии генерал Гиршфельдт сияли счастьем первой удачи; какая-то непреодолимая судьба несла их в самую пасть опасности. Они уже никого не слушались, и Линде полагал, вероятно, что он овладел массой. Мне же было жутко на него смотреть. По лицам солдат второй роты я понял, что дело далеко не кончено, судом комиссара они недовольны. Я приказал офицерам и урядникам разойтись между солдатами и наблюдать за ними. Нас было едва пятьсот человек, рассыпанных по всему лесу. Солдат в 444-м полку было свыше четырех тысяч, да много сходилось и из соседних полков. Весь лес был серым от солдатских рубах.
Линде подошел к первому батальону. Он отрекомендовался – кто он, и стал говорить довольно длинную речь. По содержанию это была прекрасная речь, глубоко патриотическая, полная страсти и страдания за Родину. Под такими словами подписался бы с удовольствием любой из нас, старых офицеров. Линде требовал беспрекословного исполнения приказаний начальников, строжайшей дисциплины, выполнения всех работ.
Немцы изредка постреливали со своей позиции, и германские шрапнели, пущенные с далеких батарей, разрывались высоко над лесом в ясном синем небе. Это еще более возбуждало Линде. Он указывал на них и говорил, что на боевой позиции всякое преступление является изменой Родине и свободе. Говорил он патетически, страстно, сильно, местами красиво, образно, но акцент портил все. Каждый солдат понимал, что говорит не русский, а немец.
Кончив, Линде, несмотря на протест командира полка, хотевший держать людей все время в строю и под наблюдением, приказал разойтись людям 1-го батальона и пошел говорить со вторым. Люди первого батальона разошлись по кучкам и стали совещаться. Некоторые следовали за Линде, и нас уже сопровождала порядочная толпа солдат.
Ко мне то и дело подходили офицеры 2-го Уманского полка и говорили:
– Уведите его. Дело плохо кончится. Солдаты сговариваются убить его. Они говорят, что он вовсе не комиссар, а немецкий шпион. Мы не справимся. Они и на казаков действуют. Посмотрите, что идет кругом.
Действительно, подле каждого казака стояла кучка солдат, и слышался разговор.
Я снова пошел к Линде и стал его убеждать. Но убедить его было невозможно. Глаза его горели восторгом воодушевления, он верил в силу своего слова, в силу убеждения. Я сказал ему все.
– Вас считают за немецкого шпиона, – сказал я.
– Какие глупости, – сказал он. – Поверьте мне, что это все прекрасные люди. С ними только никто никогда не говорил…
Для того чтобы изолировать казаков от влияния солдат, я приказал собрать оставшиеся четыре сотни на площадке, приказал завести машину Линде и подать ее ближе и решительно вывел Линде из толпы.
– Вам надо уехать сейчас же, – строго сказал я. – Я ни за что не отвечаю.
– Вы боитесь, – сказал Линде.
– Да, я боюсь, но боюсь за вас. Вся злоба направлена против вас. Меня, может быть, и не тронут, побоятся казаков, но вам сделают худо. Уезжайте!
Линде колебался. Лицо его было возбуждено, я чувствовал, что он упоен собою, влюблен в себя и верит в свою силу, в силу слова.