Участковый милиционер Евстратов был человеком еще довольно молодым, но обремененным большим семейством. Семь человек детей, – мал мала меньше, от десяти лет до трех месяцев, – жена, теща, придурковатая старая девка – сестра, – все это представляло собой чрезвычайно трудное и сложное шумливое хозяйство, почему он и выглядел вечно каким-то немного встрепанным и ошалелым.

В самом деле, прокормить и как-то ублаготворить этакую ораву было делом совсем не легким; и так как во дни отрочества и юности он помогал своему отцу, очень искусному столяру, то к сейчас, несмотря на милицейскую службу, не забывал отцовское мастерство и помаленьку прирабатывал, мастеря односельчанам всякие необходимые в хозяйстве поделки: оконные рамы, посудные шкафчики, скамейки, погребные творила и даже гробы.

Изба, перешедшая к нему от покойника-отца, была ветхая, тесная, не по семейству, – в ней из-за многолюдства повернуться было негде, – и он ее этим летом кое-как расширил, прирубил комнату. Для себя же оборудовал крошечную плетневую клетушку на задворках, где, пристроив столярный верстак, в свободные от работы часы занимался своим побочным делом, да там же и спал на мягких и хорошо, по-лесному, пахнущих кудрявых стружках.

Когда Максиму Петровичу доводилось приезжать в Садовое с ночевкой, он обязательно располагался в евстратовской мастерской. Несмотря на то, что тут было тесновато, что кроме стружек да старой телогрейки под голову Евстратов ничего не мог предложить гостю, в то время как можно было бы остановиться в просторном, чистом доме управляющего совхозным отделением или завмага, Максим Петрович все же евстратовскую клетушку с ее теснотой и неудобством предпочитал всем другим квартирам, как из соображений чисто профессиональных (не оказаться ненароком чем-то обязанным постороннему человеку, могущему в одно прекрасное время стать его подследственным), так и потому, что нравились ему у Евстратова и чистый бодрящий запах стружек в мастерской, и, главное, какая-то внутренняя, человеческая душевная чистота, царящая в неказистой евстратовской избенке, в нем самом, в его многочисленной, шумной, но на редкость добродушной, легкой семье. Да и еще одно обстоятельство привлекало Максима Петровича в скромное жилище участкового и побуждало оказывать предпочтение ему перед всеми иными: хозяйское радушие и хлебосольство Евстратова сводилось обычно к корчажке холодного, из погреба, молока, тогда как радушие и хлебосольство в иных домах начиналось обязательно с пол-литра, пол-литром продолжалось и заканчивалось непременно пол-литром же. А уж чего всегда скромный и покладистый человек Щетинин терпеть не мог и даже яростно и откровенно ненавидел – это пьяный кураж, бестолковые, вздорные беседы, людей, теряющих во хмелю свое человеческое достоинство или, как он говорил, оскотинивающихся.

Когда Максим Петрович, приехав в Садовое, решил прежде всего встретиться с тетей Паней, Евстратов вызвался проводить его, но тот сказал, что пойдет один, чтобы не получилось официальности. «Поговорю с ней по-стариковски, запросто, чтоб не выглядело это, понимаешь, допросом… А то ты, брат, заявишься в форме, при погонах, боюсь, что не получится душевного разговора, – очень уж эта милицейская форма настраивает человека на официальный лад…»

И Максим Петрович пошел к тете Пане один, а Евстратов принялся в своей клетушке за починку старинного диковинного кресла, два дня назад принесенного ему для ремонта из сельсовета, где оно стояло с незапамятных времен и помимо своего прямого назначения являлось также исторической достопримечательностью, поскольку его биография была непосредственно связана с первыми бурными днями революции: кресло это в дореволюционные времена украшало собою кабинет местного барина князя Барятинского, и, быв при разгроме усадьбы взято в сельсовет, так и осталось в нем на веки вечные.

Кресло и в самом деле было редкостное, сделанное, видимо, еще руками крепостных умельцев, все в затейливой и очень тонкой резьбе; высокая спинка представляла собою двух стоящих на задних лапах, рычащих львов со скрещенными бердышами, под сенью которых находился геральдический, разделенный на три поля щит, вероятно, дворянский герб владельца, где в одном поле были искусно выточенные рыбы, в другом – подкова, и в третьем – опять-таки вздыбленный гривастый лев с лихо задранным хвостом и топориком в передних лапах. Подлокотники были превосходно сделаны в виде крылатых чудовищ – грифонов, а ножки – наподобие круто свитых толстых жгутов. Материалом служил почерневший от времени дуб и, казалось, износа не будет этакому деревянному монстру, но время – безжалостное время, не щадящее ни каменных изваяний, ни даже скал гранитных! – оно не пощадило и княжеских грифонов: крылатые звери дали глубокие трещины, один вовсе даже раскололся, лишился крыла, витые ножки подрасшатались так, что в кресло уже и садиться стало опасно, оно требовало незамедлительного и капитального ремонта, и вот так вдруг, собственной своей аристократической персоной, очутилось в евстратовской хибарке, в ворохе стружек, по соседству с двумя простецкими табуретками и еще какой-то мебельной рухлядью, дожидающейся у Евстратова своей очереди для починки.

Включив тусклую двадцатипятиваттную лампочку, Евстратов сидел на корточках возле княжеского кресла и, внимательно разглядывая резьбу и любуясь ею, соображал, как лучше и чище произвести ремонт, чтобы следы его остались незаметны и не портили бы общей красоты старинного мастерства. Скинув китель и сапоги, оставшись в старой застиранной, утратившей свой первоначальный цвет маечке, Евстратов уже ничем не напоминал собою представителя власти. Это был довольно рослый, слегка рыжеватый, широкий в кости человек с очень светлыми густыми бровями на кирпично-загорелом лице. Выражение постоянного беспокойства и озабоченности никогда не покидало его; оно было в слегка приоткрытых губах, в глубокой поперечной складке, вертикально идущей над переносьем по высокому и оставшемуся из-за фуражки белым лбу, в излишне торопливых движениях сильных, по-мужицки грубоватых рук. На первый взгляд, участковый мог, пожалуй, показаться несколько робким, безвольным и даже простоватым, чего не было на самом деле и что моментально опровергалось, стоило ему только взглянуть вам в глаза: от кажущейся робости, от простоватости не оставалось и следа, – перед вами был добродушный, умный и решительный человек, к которому вы сразу же начинали чувствовать самое искреннее расположение. Службу Евстратов исполнял хорошо, имел несколько благодарностей и, как хорошо, старательно служил, так добросовестен и прилежен был и в своем побочном ремесле: вещи, сделанные им, отличались не только отменной прочностью, но и чистотой, красивой ладностью работы.

Крылатое чудовище подлокотника в сельсоветовском кресле требовало особенно тщательного и сложного ремонта: мало того что грифон раскололся по туловищу, еще надо было смастерить новое крыло и подогнать его так, чтобы все получилось в аккурате, не хуже прежнего.

Итак, Евстратов сидел на корточках возле кресла и сосредоточенно обдумывал – что предстоит сделать. Он так углубился в свои мысли, что не заметил, как хлопнула калитка, как чьи-то торопливые шаги прошуршали в лопухах под окном, и лишь когда на пороге мастерской показалась тетя Паня и шумно выдохнула, как бывает это после длительного бега, он оглянулся.

– Не то черти за тобой гнались? – удивленно спросил он.

– Молчи! – едва переводя дыхание, пролепетала тетя Паня. – Пиратку… ох! Пиратку… убили!

– Какого это еще Пиратку? – сразу не поняв, нахмурился Евстратов.

– Ох… да энтого, какого… изваловского! Максим Петрович там остался… ох! Кликать тебя велел… Приказал, чтоб к нему бечь…

Спустя минуту Евстратов, в наглухо застегнутом кителе, на ходу оправляя кобуру нагана, размашисто шагал через выгон, направляясь к изваловскому дому. За ним, беспрерывно охая и что-то бормоча, поспешала тетя Паня. Толстенькой, коротконогой, ей трудно было успевать за голенастым милиционером, но она не отставала, пытаясь даже на бегу рассказать ему, что же, собственно, случилось и почему так срочно понадобился Евстратов.

По ее словам выходило что-то очень уж несообразное: она будто бы оставила Щетинина чуть ли не в смертельной схватке с неведомым злодеем; во всяком случае, слово «левольверт» упоминалось ею довольно часто. Но Евстратов слушал вполуха, зная тети Панину способность преувеличивать и создавать легенды.

Неожиданно послышался разъяренный треск мотоцикла, и из-за старой деревянной церквушки полоснул ослепительно-яркий луч фары; стремительно скользнув вдоль ветхой, полуразвалившейся ограды, по белым облупленным башенкам кладбищенских ворот, на которых причудливыми пятнами темнели черноликие сердитые ангелы с огненными, похожими на суковатые дубинки мечами, в мгновение выхватив из ночи, пересчитав множество крестов и краснозвездных столбиков, – луч этот, сопровождаемый оглушительными выхлопами, нахально уперся в участкового и как бы преградил ему дорогу. Скрежеща тормозом, мотоцикл остановился с разгона, словно лихой конь, осаженный могучей рукой наездника, и тут только Евстратов узнал отчаянного мотоциклиста: это был зав-клубом Петя Кузнецов.

– А я за тобой, понимаешь! – заорал он, выкидывая циркулем ноги и стараясь перекричать сварливое клохтанье мотора. – Давай, слушай, садись немедленно… Прекрати ты, пожалуйста, это безобразие… Ведь это что – работать невозможно!..

– А дружинники где? – сурово спросил Евстратов. – Дежурят?

– Да кабы! – с досадой отвечал Петька. – Эти дружинники твои… Слушай, ну будь человеком, ну прошу, пожалуйста! – Петька схватил Евстратова за руку и потянул к мотоциклу. – Ты только появись… Ну, на минутку на одну!..

Конец его фразы потонул, завихрился в неистовом реве мотора, машина круто развернулась и укатила, оставив на дороге тетю Паню. Секунду она колебалась – что ей предпринять: бежать ли сообщить Максиму Петровичу, что Евстратов задерживается, или самой податься к клубу, поглядеть – что там такое происходит. Но одной отправляться на изваловский двор было страшно, да и любопытство одолевало, и она трусцой устремилась за мотоциклом.

У крыльца длинного, скучного, похожего на колхозный амбар клуба толпился народ; и хотя ярко размалеванная на куске обоев афишка извещала о том, что сегодня состоится лекция на тему «Есть ли жизнь на Луне и других планетах», которую прочтет преподаватель физики тов. Падалкин, люди почему-то не спешили занять места в зале, явно предпочитая таинственной и далекой жизни на Луне то забавное, что творилось гораздо ближе – здесь, на освещенной площадке у входа в клуб.

Смех, свист, пронзительные взвизги девчат мешались с пьяными выкриками и безобразной руганью. В центре толпы смирно стоял колесный садово-огородный трактор ДТ-14, на который безуспешно пытался взобраться растерзанный, вдребезги пьяный Чурюмка. Он все срывался, падал, затем снова подымался с великим трудом и снова начинал карабкаться на трактор. Его товарищ, довольно еще молодой парень, почему-то голый, в одних чудом держащихся на нем трусах, смешно, нелепо вихляясь на кривых, вывороченных рогачом ногах, бестолково мотался по кругу, и то лез к девчатам, и они с визгом шарахались от него, то с кулаками, строя зверскую рожу, наскакивал на хохочущих ребят, и тогда, незамедлительно получив хорошего тычка, валился кулем наземь, вопил истошно: «А-а! Гестаповцы!», – после чего подымался и снова лез с кулаками, и снова валился под дружный хохот многочисленных зрителей.

– Целый час, понимаешь, с ними хоровожусь! – чуть не плача от возмущения, выкрикнул Кузнецов. – Лектор, понимаешь, сидит нервничает, а народ не идет, на эту комедию потешается…

– А почему, спрашиваю, дружинники не дежурят?

Евстратов привычным движением одернул на себе портупею и поправил фуражку, сбившуюся от быстрой езды.

– Дружинники! Они по кустам с девчатами дежурить здоровы! Ты, слушай, обязательно с ними беседу проведи, совсем разбаловались!

Когда мотоцикл с грохотом влетел в шумный, хохочущий круг и все увидели соскочившего с заднего сиденья участкового, шум сразу затих, и люди (которым не так грозен показался Евстратов, как уже наскучило глядеть на пьяное кривлянье куражащихся дружков) один за другим потянулись в клуб. Задремавший уже было на сцене в ожидании аудитории товарищ Падалкин встрепенулся, взял школьную указку и бодро шагнул к повешенной на фанерную березку черной карте звездного неба.

– И не совестно тебе, Голубятников? – строго спросил Евстратов стоящего на карачках и глупо улыбающегося Чурюмку. – Ты тут дурака валяешь, а в саду, может, уже весь воргуль обтрясли…

– Не по-зво-лю! – подымаясь на ноги, гаркнул Чурюмка. – У меня, товарищ начальник, не тово… не об-тер… не обтерсут!

– «Не обтерсут»! – презрительно передразнил его Евстратов. – Допился, уже и слова выговорить не можешь… Вон сейчас баба твоя придет, она тебе покажет – «не обтерсут»… Зачем трактор сюда пригнал? Ну?

– Баба! – завопил Чурюмка. – Это про Панькю, что ли? Да я ее, товарищ начальник, так ее растак… Я ей, вертифостке… по шее!

– А-а! – зловеще раздался тети Панин голос. – Это кто – я вертифостка?! Это меня – по шее?!

Секунду ошеломленный Чурюмка моргал глазами, ошалело соображая – что это: пьяное видение или ужасная действительность? Затем, видимо уразумев, протрезвел разом и кинулся бежать, забыв и про трактор, и про своего собутыльника, который беспомощно валялся возле крыльца и, раскинув голые ноги и издавая носом какие-то булькающие звуки, спал мертвецким пьяным сном.

– Ну, погоди! – погрозила тетя Паня в темноту вслед удирающему супругу. – Погоди, миленок! Я те, субчику, расчешу кудри-то!

– Кто все-таки у тебя нынче дежурит? – спросил Евстратов у Петьки.

– Да кто? – Кузнецов поглядел в записную книжку и назвал несколько фамилий.

– Скажи, чтоб зашли ко мне завтра, – коротко распорядился Евстратов. – Прочищу им мозги…

– Будь добр. А с этим как же? – Петька указал на спящего. – Замерзнет ведь…

– Отволоки в сторонку, проспится, не замерзнет небось. Куда ж я его дену, на ночь глядя? – раздраженно сказал Евстратов. – Чибриков, что ли? Что-то я вроде не угадаю…

– Он, – махнул рукою Петька. – До чего дошел, а?

Издалека, с речной стороны, донеслись нестройные, разноголосые крики – не то «ура», не то «караул», понять было невозможно, Затем чей-то хриплый голос фальшиво затянул густым басом:

– По диким степям Забайкалья…

– Это еще что? – насторожился Евстратов.

– Совхозное начальство гуляет, – усмехнулся Петька. – Давеча всем скопом поехали на речку праздник урожая справлять…

Евстратов покачал головой и сказал:

– Ну, бывай!

И, сопровождаемый тетей Паней, отправился на изваловскую усадьбу.