– Ну ты как хочешь, – сказал Муратов, – а я пойду к тебе окрошку хлебать.

– Пошли, – улыбнулся Максим Петрович. – Моя Марья Федоровна нынче как раз свежачку приготовила…

Муратов был человеком не завистливым: ни успешное продвижение по службе кого-нибудь из товарищей, ни чье-то великолепное здоровье, ни какие иные житейские удачи других – ничто не нарушало его спокойствия, не выводило из душевного равновесия. К чужим успехам он был равнодушен, они, случалось, даже его радовали, а здоровья ему было не занимать. Единственный человек, кому он не то чтобы завидовал, а с кем не прочь был бы поменяться местами в бытовой устроенности, был Максим Петрович Щетинин. Сказать прямо, Муратову не повезло в этой самой устроенности; как-то так все в его жизни складывалось, что у него, всегда спокойного, уравновешенного и обстоятельного, бытовая, житейская сторона шла кувырком, как попало, и не только не было в ней устроенности и слаженности, но, наоборот, – сплошное неустройство и неразбериха. По его характеру, ему и подругу жизни надо бы спокойную, рачительную, хозяйственную, чего никак нельзя было сказать о его Олимпиаде Львовне, женщине вздорной, ленивой, неряшливой, набитой нелепыми пустяками. По его душевному складу – ему бы тишину в доме, порядок, опрятность, а у них вечно стоял «содом и гоморра», как он сам выражался, вечно толклось какое-то крикливое бабье – женины приятельницы – с их бесконечными сплетнями и пересудами, чего Муратов терпеть не мог. Да и самый дом, в котором он жил – многоквартирный, казарменного типа – стоял на неуютном пустыре возле базара, где всегда тучами носились мухи и едкая рыжая пыль, и – ни садика, ни цветочной клумбы, ни хотя бы какого ледащенького деревца возле, – всё было голо, вытоптано, неуютно. Прямо-таки жить не хотелось в таком неустроенном месте. Но ведь не пойдешь же в райисполком, не попросишь, чтоб заменили квартиру, потому что, дескать, вид из окошка не устраивает… Дали – ну и спасибо, и живи, живут же другие-то.

А у Максима Петровича все было благоустроено. Марья Федоровна – разумница, хозяйка, женщина серьезная, не сравнить с Олимпиадой. У нее в доме – порядок, тишина, располагающая к отдыху и размышлению; в зимнюю стужу – тепло, в июльскую жару – прохладно. Эта не станет в нестерпимый зной пичкать мужа жирным борщом, эта не оглушит глупой сорочьей трескотней, не будет назойливо приставать с какими-нибудь бабьими пустяками, не станет совать нос куда не положено… И живет Максим Петрович в месте прохладном, чистом – возле реки. Домик скромный, крохотный, но в нем все вымыто, выскоблено, надраено не хуже чем на корабле; в сияющие стекла окон нежнейшей зеленью глядят кусты сирени, акации, пестреют нарядные мальвочки, радуют глаз… Нет, не сравнить щетининский домашний житейский обиход с муратовским… никак не сравнить! Единственный плюс у Муратова перед Максимом Петровичем – это великолепное здоровье, физическая сила. В свои шестьдесят лет он крепок, бодр и легок, как юноша, а Щетинин – слабосилен, ему частенько докучают то радикулит, то грыжа… А впрочем, что – грыжа! Коли уж начистоту сказать, так распрекрасная Олимпиада, супруга благоверная, десяти грыж стоит, – да, да, стоит, будем говорить откровенно!..

– Пожалуйте, пожалуйте! – весело, приветливо встретила Марья Федоровна мужа с Муратовым. – Одну только минуточку посидите в зальце; подождите, сейчас за хлебом сбегаю…

– Вот так так! – недовольно поморщился Максим Петрович. – Об чем же ты, мать, до сей поры-то думала?

– Ах, да я уж два раза ходила, и все – замок… Сашка-продавец, говорят, на речку купаться побег…

– Ишь ты, артист какой! – сказал Муратов. – Купаться побег! Значит, когда хочет – торгует, когда хочет – нет… Вообще у нас в торговой сети еще тот порядочек…

Максим Петрович провел гостя в заднюю комнатку, в зальце, как называла ее Марья Федоровна, где сверкала, блестела, лучилась такая немыслимая чистота, что дух захватывало, – хотелось разуться, снять пыльные сапоги, а еще лучше – превратиться в ничто, в бесплотную тень, и не ходить, а витать над этим сияющим полом, над стульями в полотняных чехольчиках, над никелированной пышной двуспальной кроватью, белеющей, словно сбитыми сливками, массой подушек, подушечек, кружевцов, подпростынников… Но как бы напоминая постороннему, что здесь не об одном лишь житейском удобстве заботятся, как бы подчеркивая даже это, олицетворяя собой духовную, высшую сторону бытия, в углу стояла заполненная книгами прекрасная, орехового дерева этажерка. Одну, нижнюю ее полочку, смиренно прижавшись друг к другу, занимали тощенькие, скромные брошюрки по вопросам права и криминалистики, четыре же верхние величественно и несколько даже спесиво выставляли напоказ раззолоченные корешки толстенных романов. Нетрудно было догадаться, что нижний этаж принадлежал Максиму Петровичу, а верхние – Марье Федоровне. Она была большой охотницей до чтения беллетристики и читала всё, что попадалось под руку, отдавая, впрочем, явное предпочтение местным, областным авторам. Конечно, и Евгений Пермяк, и Семен Бабаевский нашли свое место в сердце и на полочках Марьи Федоровны, но все же вершиной литературного мастерства представлялся ей роман «Светлый путь», принадлежавший перу старейшего местного автора Макара Дуболазова. Такому, может быть, несколько пристрастному отношению к творчеству товарища Дуболазова способствовало то обстоятельство, что книга была подарена ей самим Макаром и на титульном листе красовалась дарственная надпись «На неувядаемую память многоуважаемой и любезнейшей Марье Федоровне Щетининой от признательного Автора». Причиной такой признательности было то, что Марья Федоровна несколько лет тому назад, состоя в должности секретаря райисполкома, не раз проставляла лиловую печатку в командировочном удостоверении товарища Дуболазова, отмечая его прибытие в подведомственный ей район, а также выбытие из него. Как бы то ни было, Марья Федоровна являлась женщиной довольно широкого кругозора, за что ее особенно уважал Муратов.

Обед протекал в атмосфере мирного благодушия. Окрошка действительно была превосходной, и мужчины с нескрываемым наслаждением скушали по две тарелки.

– Редкостная, брат, у тебя хозяйка, – обратился к Максиму Петровичу Муратов, приканчивая второе блюдо – изумительный, нежнейший, обильно политый сметаной лапшевник. – Редчайшая! Но я, заметь, главным образом за то Марью Федоровну уважаю, что она человек мыслящий, с запросами… Книжки читает, духовно совершенствуется… Вы, Марья Федоровна, не примите это за комплимент, я от всего сердца…

– Эк ты ему окрошкой угодила! – подмигнул Максим Петрович.

Марья Федоровна была польщена.

– Книги – это мои друзья, – скромно потупившись, сказала она.

– Да, – продолжал Муратов, блаженно жмурясь от приятного ощущения спокойствия и полноты в желудке. – Да-а… Чтение, безусловно, расширяет кругозор. Всякие примечательные события, знаете ли, истории…

– Так ведь и вы, – живо сказала Марья Федоровна, – такие, бывает, там у себя истории разбираете, что только бы в книгу…

– Не пишут о нас, – вздохнул Муратов. – А работа наша, скажу я вам, Марья Федоровна, серьезная, и не в одних только заключается расследованиях разных, так сказать, темных случаев, но и в воспитательном отношении…

Он крякнул и шевелением пальцев левой руки показал воспитательную роль своей работы.

– Кушайте, пожалуйста, – сказала Марья Федоровна. – Дайте я вам еще лапшевничку положу… Что ж, так и не нашли, кто Извалова убил? – чисто по-женски переведя абстрактные разглагольствования Муратова на конкретную почву, простодушно спросила она.

Кусок лапшевника застрял в горле у Муратова. «Вот бабы! – огорченно подумал он. – Видно, все одним миром мазаны… Вон, поди, и книжки читает, а не может понять…»

– Работаем, – неопределенно буркнул он. – Есть еще кое-какие неясности в деле…

Настроение было испорчено. Отказавшись, несмотря на усердные упрашивания Марьи Федоровны, от стакана молока с яблочным пирогом, Муратов откланялся и ушел.

– И нужно тебе было поминать про это дело? – укоризненно сказал Максим Петрович. – Оно, Машута, у нас вроде бы как чирий на известном месте…

Прихватив коврик, он пошел в сад отдохнуть, полежать под яблоней, вздремнуть часок. Была тихая предвечерняя пора. Нестерпимый зной ослабел, от реки потянуло приятной прохладой. Ясное, уже как будто по-осеннему чуть поблекшее небо, неподвижная, словно вдруг отяжелевшая листва деревьев, ровное, сонное поскрипывание зеленой кобылки в кустах сирени – все манило прилечь, задремать. Но, как ни силился Максим Петрович, как ни старался уснуть – все было напрасно: назойливая мысль сверлила как дрель, от нее было не уйти… Эта мысль была – все то же проклятое нераскрытое дело.

Кто?

Одна за другой в воображении мелькали фигуры следствия – Авдохин, Тоська, перепуганная насмерть бабка Ганя, плачущая Евгения Васильевна, молодые люди с транзисторными приемничками… Боже мой, как оказывалась бедна, бессильна следовательская фантазия! Вот уперся в какой-то жалкий десяток лиц, в крохотный уголок жизни и мечется в нем, как в заколдованном кругу: Авдохин, Тоська… «Ну и что ж! Ну и отлично! – подумал, внезапно раздражаясь, Максим Петрович. – И бог с ней, с фантазией… Пускай себе в романах писатели фантазируют. Да Костя Поперечный. Ему по младости лет простительно, а мы лучше обопремся на реальные факты… Да-да, на факты! А факты что говорят? Факты говорят… Ах, да ничего они, черт бы их побрал, не говорят… В том-то все и дело…»

Нет, сон так и не пришел к Максиму Петровичу. Он вспомнил о нерешенном кроссворде. Требовалось выяснить – что же это за балет у Ц. Пуни?

– На минутку в библиотеку мотнусь, – сказал Щетинин Марье Федоровне. – В энциклопедию надо заглянуть…

– Про композитора Пуни хочешь почитать? – не без ехидства спросила Марья Федоровна.

– Откуда ты знаешь? – остолбенел Максим Петрович.

– Да уж знаю, – улыбнулась Марья Федоровна.

– Нет, серьезно?

– О, господи! Да вон он, «Огонек»-то, что ты давеча принес. Вижу – все решил, только на композиторе споткнулся.

– Ну, ты прямо Шерлок Холмс, – засмеялся Щетинин. – Тебе бы только в угро служить.

– Не хуже бы вашего справилась, – сказала Марья Федоровна.

Районная библиотека помещалась в странном кирпичном здании с высокими стрельчатыми готическими окнами. У входа в нее, в центре круглой клумбы с огненно-алыми каннами, на постаменте из черного мрамора красовалось скульптурное изображение… нет, не А. С. Пушкина, не Н. В. Гоголя или какого другого классика русской литературы, что вполне приличествовало бы данному культурному учреждению, – а великолепного, приподнявшегося на дыбы гривастого жеребца. Дело в том, что здание библиотеки в далекое дореволюционное время было конюшней знаменитых князей Задонских, а изображенная в скульптуре лошадка представляла собою памятник орловскому жеребцу Кораллу, взявшему в 1912 году на всероссийском дерби большой приз.

Внимание Максима Петровича привлек старенький обшарпанный мотоцикл, стоявший у дверей библиотеки.

«Костин драндулет, – пробормотал Максим Петрович. – Интересно, что это там у него в Садовом стряслось, что он прикатил глядя на ночь…»

Попросив у библиотекарши Ангелины Тимофевны тридцать пятый том Большой Советской Энциклопедии, Максим Петрович прошел в читальный зал, где за длинным, покрытым зеленой скатертью столом, вытянув на середину комнаты свои невероятно длинные ноги, сидел в одиночестве Костя Поперечный и читал свежий номер журнала «Наука и жизнь».

– Вот, понимаете, интересно! – здороваясь с Максимом Петровичем, сказал он с таким видом, словно продолжал начатый две минуты назад разговор. – Вы ничего не слыхали про гитлеровских двойников?

– Про гитлеровских двойников? – растерянно переспросил Щетинин. – Нет, не слыхал, а что?

– Да вот, понимаете, пишут, что Гитлер еще в тридцать восьмом году отдал концы, а потом все время вместо него заправлял двойник.

Костя улыбался восхищенно. В нем сохранилось еще много от подростка, от этакого любознательного голенастого юнца – улыбка, неуклюжесть, смешной вихор на макушке.

– М-м… – недоверчиво промычал Максим Петрович. – Двойник… А не утка?

– Фу, боже ты мой! – так весь и вспыхнул Костя. – И что за скучный народ эти земляне! Стоит на свете появиться чему-нибудь из ряда выходящему, – так сразу и скептическая гримаса, и недоверие… Почему – утка? Ну почему? Ведь это страшно не ново – двойники у тиранов. История знает массу примеров – римские цезари, Нерон…

– Так что ж, – сдаваясь перед авторитетом римских цезарей, спросил Максим Петрович, – стало быть, и воевали мы, выходит, не с самим Адольфом, а с его двойником?

– Да вот видите… – Костя был страшно доволен такой быстрой капитуляцией Щетинина. – И вообще, скажу я вам, Максим Петрович, мы и представить себе не можем, сколько вокруг нас необычного…

– Это что и говорить, – согласился Щетинин. – Вот, скажем, кошка… Почему она к непогоде лапами об дверь скребет?.. Ты что прискакал-то? – спросил он, терзаемый любопытством. – Что-нибудь новенькое?

– Да есть кое-что, – промямлил Костя, вновь углубляясь в чтение журнала. – Погодите, дочитаю… очень интересно.

«Наверно, пустяк какой, – решил Максим Петрович, – опять какой-нибудь старый валенок…»

Этим старым валенком оперативники долго донимали Костю. Дело в том, что в первый же день расследования садовской истории Костя нашел в кустах сирени возле дома Извалова огромный, поношеный, но еще довольно крепкий, подшитый кожей валенок. И так как он найден был в кустах именно под окошком спальни, где хранились похищенные деньги, то в Костиной беспокойной голове мгновенно родилась мысль о том, что кто-то из соучастников преступления подсматривал в окно, следил за Изваловыми, но был спугнут и бежал, потеряв второпях свою непомерно большую обувку. Надо сказать, что к такому предположению поначалу отнеслись вполне серьезно. Оперативники внимательно разглядывали валенок, и участковый Евстратов как великий знаток местного населения уже начал было прикидывать – кому бы он мог принадлежать, как вдруг из кустов выскочил дурашливый лопоухий щенок, схватил «вещественное доказательство» и кинулся с ним наутек, за угол изваловской усадьбы, где на плетне у тети Паниной избы торчал, просушиваясь на солнце, второй такой же валенок.

– Так… пумпур… Пуна… Еще Пуна, – бормотал Максим Петрович, листая Энциклопедию. – Ага, вот он, Пуни! Ну-ка, ну-ка!

Через минуту все стало ясно: композитора звали Цезарь, или Чезаре, ударение в фамилии приходилось на первом слоге, а не на последнем, родился он в тысяча восемьсот втором году, название же балета было «Эсмеральда»; кроме того, оказалось, что этот Цезарь, или Чезаре Пуни какое-то время служил в Петербурге, и хотя и был известен, но самостоятельного художественного значения не имел.

– Ну, вот это другое дело, – удовлетворенно сказал Максим Петрович, – «Эсмеральда»… А то «альда» какая-то, ни на что не похоже… Пошли, что ли, ужинать! – окликнул он Костю. – Хватит тебе там, в двойниках копаться…

– Что ж, товарищ Щетинин, – сказала Ангелина Тимофевна, когда Максим Петрович возвращал ей книгу, – так и не нашли еще убийцу-то?

Максим Петрович только руками развел.

– А ко мне давеча Евгения Васильевна заходила, – покачала головой библиотекарша, – ужасно, знаете, до сих пор сокрушается… Еще бы, такая утрата сразу – и муж, и деньги…

– Так она о ком же больше сокрушается, – улыбнулся Щетинин, – о муже или о шести тысячах?

– Ах, да ведь и шесть тысяч, знаете, деньги не малые, – вздохнула Ангелина Тимофевна.

Когда Щетинин и Костя вышли на улицу, уже совсем стемнело. Небо было покрыто рваными, грязными облаками; жалкая бледная полоска заката еще чуть тлела над домами, но с севера, постепенно закрывая ее, наползала огромная черная туча; фиолетовые вспышки молний метались низко над горизонтом; свежий ветерок, впервые за много дней, прошумел в верхушках деревьев.

– Со мной поедете или пешком? – спросил Костя, выводя мотоцикл на дорогу.

– Нет уж, чеши-ка ты сам по себе, – проворчал Максим Петрович. – Мне, брат, еще до пенсии дотянуть надо…

Костя засмеялся и, отравив чистый вечерний воздух ядовитыми выхлопами газа, сломя голову помчался под гору.

Максим Петрович шел медленно, с наслаждением вдыхая сразу повлажневший воздух. В клубе кончилось кино. Шумливая стайка девушек обогнала Щетинина. Они смеялись, что-то рассказывали, перебивая друг друга, то понижая голоса до шепота, то взрываясь громкими восклицаниями и смехом. Гремела радиола, выставленная каким-то любителем оглушительной музыки на подоконник. Где-то далеко, на реке, вспыхнула радостная песня. «И снег, и ветер, и звезд ночной полет», – свежо, мужественно выговаривали молодые голоса… И мирно, ласково сияли огни в распахнутых настежь окнах домов, и всем живущим в этих домах, видимо, было хорошо и спокойно, и во всем чувствовалась удовлетворенность прожитым днем и несокрушимая уверенность в том, что и завтрашний день будет прожит не хуже минувшего – так же разумно и содержательно.

Неприятное чувство досады шевельнулось в душе Максима Петровича: чертова все-таки профессия! Всем хорошо, всем спокойно, все через час-другой погасят огни, улягутся по кроватям и будут беззаботно спать, а ему предстоит, вероятно, опять, как всегда, дожидаясь сна, ворочаться с боку на бок, в сотый, в тысячный раз перетасовывая в уме детали, факты, обрывки показаний, сопоставляя их друг с другом, пытаясь нащупать, ухватить кончик какой-то невидимой ниточки, которая помогла бы распутать очень уж что-то хитро запутавшийся клубок… Библиотекарша, разумеется, давеча без всякой задней мысли спросила об изваловском деле, а ему, Максиму Петровичу, в этом, в сущности, праздном вопросе послышался как бы упрек, как бы осуждение его плохой работы. А ведь почти всякий день подобные вопросы, – то Марья Федоровна спросит, то случайно встреченный знакомый, то из области позвонят… И снова, и снова беспокойная мысль не дает отдыху, забвенья, снова безжалостная, неумолимая дрель ввинчивается в голову: кто?

И снова – все те же привычные версии, и мысль не в силах оторваться от этого крохотного клочка садовской земли, не может прянуть ввысь, вообразить кроме примелькавшегося еще что-то, новое, глубоко запрятанное от глаз, но, может быть, наивернейшее…

Вон Костя успел придумать этих версий чуть ли не десяток. Фантазер! Он везде, во всем готов искать кончик неуловимой нити. Даже в убитом Артамонове пытается найти, чудак этакий, ключ к разгадке… Не смешно ли? Молодость, конечно, горячий конь, необъезженный…

Когда Щетинин подходил к дому, первые крупные капли дождя звонко зашлепали по железным и шиферным крышам поселка. Он застал Костю уминающим за обе щеки остатки обеденного лапшевника. «Горячий конь» разглагольствовал с Марьей Федоровной о новом, только что вышедшем романе Макара Дуболазова «Янтарные закрома». Наскоро, без аппетита проглотив ужин, Максим Петрович, сказав – «Ну, мать, нам пора!» – повел Костю ночевать в сад, в плетневый кильдимчик, где хранились старые ульи, рамки, вощина и прочие принадлежности пчеловодного хозяйства. Там, на ворохе душистого сена, покрытого лоскутным одеялом, улеглись они, прислушиваясь к шуму дождя, налетавшего порывами, к далеким глухим раскатам приближающейся грозы. Костя молчал, покуривая вонючую сигаретку. Максим Петрович ждал, когда он начнет выкладывать новости.

– Да-а, – протянул наконец Костя. – Трудная вещь – искусство. Вот роман Дуболазова. И тема вроде бы неплохая, и люди выведены. А не искусство… Эрзац!

– Иди-ка ты со своим Дуболазовым знаешь куда! – раздраженно сказал Максим Петрович. – Ты давай рассказывай, что в Садовом!

– В Садовом-то? – затянувшись, переспросил Костя. – Что ж – в Садовом… Странные дела творятся в Датском королевстве…

– Давай, давай, не тяни…

– Юмористика! – засмеялся Костя. – Бабка Ганя померла!

– Хороша юмористика!

– Нет, просто я не так выразился… Бабку, конечно, жалко. Юмор же начался дня через три. Похоронили старуху за счет совхоза, замкнули избу, и тут, представьте себе, из города наследнички заявились.

– Наследники? – удивился Щетинин.

– Ну да, что ж такого? Какие-то две гражданки приехали, назвались племянницами, предъявили документы – все правильно. Я их видел, расспрашивал: сестры. Одна в «Гастрономе» продавщицей, другая – больничная сиделка или нянюшка, что ли… Но обе, видать, барахольщицы. Решили продать бабкину мазанку. Покупателей, конечно, черта с два нашлось – вы же помните, что это за дворец? Пропутались они весь день без толку, опоздали к автобусу и остались ночевать. И вот тут, – Костя хихикнул, – вот тут-то и пошла юмористика. В бабкиной хате объявилось привидение.

– Ты что – шутишь? – нахмурился Максим Петрович.

– Ничуть. Самое настоящее, так сказать, классическое привидение, судя по их рассказам: по чердаку ходило, вздыхало, стонало, чихнуло даже разок… Короче говоря, набрались девки страху, да рано утром, ни свет ни заря, с первым же автобусом и подались восвояси.

– Черт знает, какая чушь! – проворчал Максим Петрович.

– Сначала и я так подумал. А потом думаю – а может, не чушь? Помните, говорил же Евстратов про огонь, что будто бы у бабки по ночам светился… Короче, забрался я на чердак, оглядел его внимательно…

– Ну?

– Увы, ничего подозрительного! Пыль, хлам… Следы натоптаны, но все женские, девки эти натоптали, когда хозяевали в хате, глядели, чего б из бабкиного барахла продать, чего с собой увезти…

– Так, а дальше?

– Что дальше?

– Дальше-то что? Что еще привез?

– Все.

– Как – все?

– А так – больше ничего.

Максиму Петровичу захотелось выругаться, но злость на Костю была так сильна, что он даже выругаться не сумел.

– И ты с такой чепухой сорвался из Садового?

– Ну… – виновато, неуверенно промямлил Костя. – Я еще думал – может, какие руководящие указания у вас есть?

С минуту Максим Петрович молчал, ожидая, когда гнев отпустит горло.

– Слушай, – сказал он строго, справившись с собой. – Если ты из-за каждого нового журнала будешь бросать порученное дело и срываться с места…

Максим Петрович приостановился, не зная, чем пригрозить Косте. Тем, что отчислит его из помощников? Напишет в институт? Главное, что ведь ни того, ни другого он не сделает – из-за своей совсем отеческой привязанности к Косте. Просто удивительно, как она успела так быстро в нем вырасти! И все, наверное, потому, что жизнь не подарила Максиму Петровичу своих детей… Правда, и сам Костя неплохой парень. Хотя иные его чудачества порою крепко досаждают Максиму Петровичу… И даже не на шутку сердят – вот как сейчас…

– Завтра чуть свет чтоб был в Садовом, – сказал Максим Петрович сухо, отчужденно, решив заменить угрозу наказания приказной сухостью тона. – И чтоб таких штучек больше не выкомаривал. Понял?

– Понял, – кротко ответил Костя.

– И брось ты, пожалуйста, этот свой кошмарный «Памир»! Навонял тут – дышать нечем!

– Такой уж лихой табачок… – совсем раздавленный суровостью Щетинина, отозвался Костя и стал в темноте плевать на зашипевший огонек сигареты. – Елецкий. Придуман во славу отечества, на страх врагам.

– Ты у кого там в Садовом? Все у Евстратова? – спросил Щетинин тоном чуть помягче, специально для того, чтобы не оставлять Костю угнетенным его начальственной суровостью.

– Евстратов в доме ремонт затеял. Крышу раскидал, печку переделывает. Я к дяде Пете перешел, шоферу. Знаете? Который Извалова с гостем со станции привозил.

– Тот, что заикается?

– Да не совсем он и заикается, а так как-то… Дефект речи. Любопытный человек… Вы с ним хорошо знакомы?

Максим Петрович молчал, посапывал. Начни Косте отвечать – пойдет разговор до утра. А завтра опять напряженный день, надо, чтоб голова была свежей…