Нужный Косте дом стоял на полугоре, в стороне от кривой, узкой, типичной ялтинской улицы с серыми стенами заборов из местного камня, спрятанный за другими такими же домами в зелень кипарисов и миндалевых деревьев. Это было многоквартирное сооружение с пристроенными со всех боков для увеличения площади жилья террасами и верандочками, обвитыми диким виноградом, змееподобными побегами глициний. Винтовые и не винтовые железные лесенки вели в квартиры второго этажа.

Костя поднялся по такой лесенке, певуче зазвеневшей под ногами, постучал.

По-разному открывают двери. Долго выспрашивая – кто, что, зачем, недоверчиво и осторожно, вначале на узкую только щелочку, чтобы лишь поместился глаз. Или равнодушно – когда никого не ждут, никого не желают, никому не рады. Или – если пришелец не вовремя, если отрывают от дела, если надоели стуками, звонками, – со злостью, раздраженно: «Ну, кого еще нелегкая несет?!»

На Костин стук дверь распахнулась тотчас же, широко и гостеприимно, – его как будто бы ждали за этой дверью, караулили его приход.

– Вы с марками? – живо, улыбаясь, показывая стальные зубы, спросил маленький, тщедушный старичок в мохнатом купальном халате, с полотенцем на голове, повязанным, как персидская чалма. Личико у него было сморщенное, сухонькое, смугло-коричневое, как у мумии, скулы выпирали остро, двумя шишечками, а щеки под ними были втянуты внутрь, западали глубокими ямками, так что это выглядело уже даже не как особенность строения, а скорее как недостача, потеря части лица, возникшая в результате ранения или операции. И на этом ссохшемся личике, на котором все уже было ветхо, поношено и находилось в последней стадии увядания, поражая контрастом, бившей из них какою-то совсем юной энергией, точно два фонарика, лучисто, с бриллиантовыми искрами, светились голубые глаза старика, полные жадного интереса к Косте и какого-то нетерпеливого ожидания.

– Нет, я не с марками, – сказал Костя слегка ошарашенно, разглядывая старичка. Своею ветхою фигуркою, халатом, накрученной на голову тряпкой, какой-то весь страшно несовременный, допотопный, производивший впечатление чего-то не вполне настоящего, а каким-то чудом ожившей, говорящей и двигающейся книжной иллюстрации, он напоминал собою сразу несколько знакомых Косте персонажей самого противоположного характера: гоголевского Афанасия Ивановича в самую благополучную пору его жизни с Пульхерией Ивановной, бальзаковского Гобсека, художника Рембрандта – из заграничного фильма, показывавшегося на экранах лет десять-двенадцать назад.

– Тогда со значками? – так же живо спросил старичок, с еще большим интересом к Косте, топя его в бриллиантовом излучении своих глаз.

– Нет, и не со значками, – вынужден был огорчить его Костя.

– А что вы собираете?

– В каком смысле?

– Ну – коллекционируете? Вы ведь коллекционер? Какая у вас направленность – художественные открытки? Портреты артистов? Автографы знаменитых людей? Ордена, медали, памятные знаки, жетоны? Может быть, ваша область – нумизматика? Или – пуговицы? А! Я угадал! – порывисто воздел старичок желтоватые ручки, до локтей высунувшиеся из широких рукавов халата. Тонюсенькие, прямо детские пальчики, растопыренные и смешно скрюченные, делали его руки похожими на куриные лапки, проваренные в бульоне. – Вы собираете книжные экслибрисы! У вас очень интеллигентный вид, все молодые люди с вашей наружностью, как правило, интересуются книжными экслибрисами…

– Нет, я ничего не собираю, – сказал Костя.

На лице старика появилось удивление, к удивлению тут же прибавилась огорченность, а затем и разочарование с вопросительным оттенком; старик точно хотел спросить у Кости: зачем же вы тогда вообще живете на свете?

– Я к вам совсем по другому поводу…

– Ах, вот как! Пожалуйста, прошу в дом.. – отступая от двери, пригласил старичок жестом, уже без какого бы то ни было интереса к Косте, и как бы уже ничего от него не ожидая. Лицо его вмиг поскучнело, стало будничным, глаза потеряли свое фосфорическое свечение и выглядели не голубыми, а как то слинялое трикотажное белье, что вывешивают во дворе на веревках для сушки.

– У меня, извините, не вполне прибрано, – сказал он, закрывая на крючок дверь и впереди Кости проходя в большую, но тесно заставленную мебелью, полную какого-то хлама комнату. – По причине жизненных обстоятельств живу один, т-скть, отшельником, анахоретом… Уборщица приходящая, является раз в десять дней, но знаете, какова нынешняя прислуга? Махнет пару раз тряпкой – и готово, лишь бы, т-скть, считалось, что уборка произведена… Присаживайтесь, – подвинул он Косте темно-коричневый, шаткий, скрипнувший всеми своими сочленениями, антикварного вида стул с резной спинкой и продранным клеенчатым сиденьем. – Если вы с направлением квартирного бюро по найму комнаты, то она сейчас свободна, два дня тому назад жившие у меня квартиранты выехали. Однако должен вас предупредить, я предпочитаю сдавать комнату людям более пожилого возраста. Молодые люди, приезжающие сюда на отдых, ведут слишком шумный, беспокойный образ жизни – приходят поздно, склонны приглашать к себе компании, приводить девиц… т-скть, – многозначительно не договорив, он сделал паузу, придав ей неодобрительный смысл. – Я это, поймите меня правильно, отнюдь не осуждаю, – поднял он свои куриные лапки, как бы защищаясь от Кости, в каком-то совсем диковинном изломе оттопырив и скрючив свои тончайшие мизинчики. – Сейчас такое время… западные влияния, новые, т-скть, нравы, обычаи… Нормы человеческого общежития нынешняя молодежь уважать не приучена… А комнаты мои. знаете ли, рядом, и всякие, т-скть, излишние шумы, ночные посещения мне крайне нежелательны, по той причине, что нарушают мой распорядок, сон…

– Не беспокойтесь, я не по поводу комнаты, – сказал Костя, кое-как отыскав точку равновесия на шатком скрипучем стуле, норовившем скривиться под ним то в одну, то в другую сторону. – Я из Уголовного розыска. Вот удостоверение мое. Вы ведь Клавдий Митрофанович Лопухов?

– Совершенно верно.

– У вас на квартире с ноября прошлого года проживал гражданин Артамонов Серафим Ильич…

– Совершенно верно. Могу даже сказать, с какого именно числа и по какое… Если вас интересует домовая книга…

Клавдий Митрофаныч, как-то сразу по-военному подтянувшийся при Костиных словах о том, что он из Уголовного розыска, сделал движение тут же достать эту книгу, но Костя остановил его:

– Не нужно. Это не так важно. Я хотел бы выяснить совсем другие вопросы. Но прежде скажите – есть ли у вас время для беседы? Может быть, у вас неотложные дела?

– Нет, нет, пожалуйста! – готовно откликнулся Лопухов, снимая с головы свой тюрбан из вафельного полотенца. Должно быть, ему представилось, что вести в таком наряде серьезный разговор с представителем власти не вполне этично. Под полотенцем у него обнаружилась острая светлая макушка в венчике коротких рыжеватых волос. – Я совершенно свободный человек и располагаю временем. Пенсионер-с! Конечно, не скучаю без дел, но все они такого рода, что их можно без вреда отложить…

– Ну и отлично! – Костя опять поерзал на стуле, начавшем предательски крениться вбок. – Вы, верно, в курсе того, что произошло с Серафимом Ильичом?

– Извещен, – коротко сказал Лопухов, утвердительно наклоняя голову. – В общих чертах. Но смею вас спросить, это меня очень интересует, – хотя Серафим Ильич Артамонов прожил под моим кровом недолго, но он вызывал у меня самые приятные чувства, – отысканы ли преступники? Получат ли они по заслугам?

– Получат, – сказал Костя. – Преступники всегда получают по заслугам. А услышать от вас я хотел бы вот что, причем с максимальными подробностями: как жил здесь Серафим Ильич, то есть кто составлял круг его знакомых, кто ходил к нему, к кому ходил он, с кем переписывался… ну, и так далее, все мелочи его быта, словом. Интересуют меня и оставшиеся от него вещи…

– Вещи в полном порядке! – не дав Косте докончить, воскликнул Лопухов, как бы предупреждая какие-либо на свой счет подозрения. – Я за них расписался, всем им составлен подробный реестр, и так они все аккуратнейшим образом у меня и сохраняются… Когда все это случилось с Серафимом Ильичом, – ох, как это ужасно, до сих пор мне ударяет в голову лишь при одном только напоминании об этом! – коснулся он кончиками пальцев висков, – сюда приходили ваши коллеги из местной милиции, переписали все и оставили мне на хранение, до отыскания родственников или наследников. Я им говорил, этим вашим коллегам, – вы заберите все это, пусть оно будет у вас, т-скть, в официальном учреждении… Я, конечно, поскольку с меня взята подписка, обещаю тщательно оберегать имущество покойного, но ведь может случиться всякое – может забраться вор, может вспыхнуть пожар. А это все-таки чужие вещи и на немалую, т-скть, сумму… Но коллеги ваши, не знаю уж почему, не прислушались к моим словам, несмотря на всю их очевидную, т-скть, разумность, сочли возможным оставить имущество здесь, у меня… А реестрик – я вам сейчас его представлю – можете сличить с наличностью. Как я уже сказал, все находится в полном ажуре, в соответствии с перечнем и моею распискою…

Выдвинув ящик громадного комода, Клавдий Митрофаныч стал рыться в наполнявшем его барахле, каких-то коробочках, шкатулочках.

Воспользовавшись этим, Костя оглядел комнату. Менее всего она походила на жилище. Скорее это была кунсткамера, музей редкостей в миниатюре. Одну стену занимала выставка орденов. На темно-бордовом пыльном бархате рядами были нанизаны звезды и кресты, с лентами и без лент, разной величины, из разного металла – белого, желтого, черного, расцвеченного поблескивающей эмалью. Какие только эпохи, какие только государства ни были представлены на пыльном куске бархата! Верхний ряд занимала Российская империя. Выстроенные по степеням достоинства, на зрителя с неутраченной внушительностью смотрели Владимиры, Анны, Станиславы. Точно солнце посреди мироздания, в центре располагавшихся на бархате созвездий сверкал фальшивыми алмазами какой-то турецкий или китайский орден, несуразно огромный, в десертную тарелку.

Соседняя стена была затянута черным сукном и выглядела как продолжение первой – как отдаленный, уходящий в бескрайность космос, битком набитый уже звездной мелочью. Рассыпанные по черноте, как бы без особого порядка, табунками, точь-в-точь, как настоящие звезды на ночном небосклоне, на сукне точечно поблескивали сотни значков – фестивальных, в память о различных датах, событиях, с гербами и видами городов.

Костя попытался сосчитать, сколько же шкафов, застекленных витрин, всевозможных этажерок, полок и стеллажей громоздилось вдоль других стен комнаты, было приткнуто к ним под прямыми углами, образуя коридорчики, закоулки, – и сбился со счета. Все было приспособлено для хранения, все служило только этой цели и было до отказа наполнено папками, коробками, коробочками – картонными, деревянными, железными…

– Любуетесь моими коллекциями? – произнес Клавдий Митрофаныч, отрываясь от комода, с отысканною бумажкою в руках. – О, тут есть что посмотреть! Знаете, не хвалясь скажу, а только лишь в плане, т-скть, совершенно объективной оценки, – такими богатствами редко какой музей даже располагает! Я, знаете ли, собиратель особый, не так, как многие – с узкой, т-скть, специализацией, когда собирают только что-нибудь одно, ничего больше вокруг себя не видя, пребывая, т-скть, с надетыми на глаза шорами… И при том собирают самое банальное и легкодоступное, например, денежные знаки, почтовые марки, наклейки со спичечных коробок. Сейчас такие коллекции почти у каждого школьника, и собирательство этих предметов уже перестало быть истинным собирательством, а превратилось в простую куплю-продажу, ибо и коллекционные марки, и спичечные наклейки, и монеты продаются в государственных магазинах как самые обыкновенные товары. Я же забрасываю свои сети широко, на глубинах, где почти не водится других рыбаков, и улавливаю преимущественно подлинные редкости, то, что стало истинно уникальным. Коллекции мои, – опять скажу вам не хвалясь, а только лишь как объективный оцениватель, – по-настоящему оригинальны и, как правило, не повторяют то, что можно найти в чьих-либо других руках. Вот одно из моих главных богатств, которые я, т-скть, накопил за десятилетия жизни и которыми весьма и весьма горжусь, – ласково коснулся Клавдий Митрофаныч своей лапкой стеклянной дверцы покривившегося от старости шкафа. Полки его были плотно загружены коробочками с наклеенными на них этикетками. – Знаете, что в этих коробочках? Пуговицы! Пуговицы с военных и чиновничьих мундиров Российской империи, начиная с царствования императора Петра Великого! В этих коробочках представлены все рода войск, все существовавшие в России на протяжении двухсот лет ведомства и министерства… Открыв эти коробочки, вы сможете увидеть, на какие пуговицы застегивал свой парадный камзол екатерининский вельможа, какие пуговицы украшали вицмундир действительного тайного советника или жандармского офицера в эпоху Николая Первого, какие пуговицы носил на своем камер-юнкерском сюртуке Александр Сергеевич Пушкин, какие пуговицы поддерживали, т-скть, панталоны во времена Чехова на каком-нибудь мелком служащем по министерству просвещения, на каком-нибудь забитом нуждою провинциальном учителе Медведенко, или становом приставе, или чиновнике акцизного ведомства, поручике корпуса лесничих… Видите вон ту коробочку, отложенную отдельно от прочих, оклеенную зеленой юфтью? – ткнул Клавдий Митрофаныч пальчиком в стекло. – В ней две главные во всей коллекции, две самые мои бесценные реликвии: пуговица с шинели Михаилы Илларионовича Кутузова и присланная мне одним зарубежным коллекционером, в ответ на дружескую услугу с моей стороны, пуговица с походного сюртука Наполеона Бонапарте. Возможно, с того самого сюртука, который был на нем во время похода на Москву… Представляете, какая это бездна эмоций – лицезреть собственными глазами, взять на ладонь пуговицу с одежды Наполеона! А какой это сам по себе волнующий, исполненный какого смысла факт – то, что две эти пуговицы лежат рядом, в одной коробке? Если вы романтик, поэт в душе, если у вас развито воображение – вы это почувствуете, оцените и должным образом поймете… Вероятно, даже кибернетическая машина затруднилась бы подсчитать, сколько времени и усилий затрачено мною на составление этой коллекции пуговиц, но, к сожалению, она не исключительна в своем роде и не единственна у нас в стране. Как и вот эти, – взмахнул он рукавом халата на соседние шкафы. – Здесь, например, бутылочные этикетки пивоваренных заводов всей Европы, начиная с тысяча семьсот девяносто девятого года. Более ранних, к сожалению, отыскать не удалось и, признаться, эту коллекцию я давно уже забросил и не имею к ней особой, т-скть, любви, особого пристрастия. Не слишком волнуют меня и хранящиеся вот в этих папках аптечные сигнатурки, хотя и на их собирание мною положено немало труда и есть сигнатурки, скажу я вам, прелюбопытнейшие, выписанные, например, по рецептам Антона Павлыча Чехова, адресованные известному русскому философу Владимиру Соловьеву, знаменитому адвокату Федору Никифоровичу Плевако, цирковому клоуну Дурову, авиатору Уточкину, поэтам Брюсову и Маяковскому. Последняя выдана Ялтинской аптекой, что на Боткинской улице, датирована летом тысяча девятьсот двадцать седьмого года – Владимир Владимирович как раз тогда отдыхал на Южном берегу Крыма… Не назвал бы я, т-скть, сугубо раритетными и вот эти коллекции – галстучных зажимов, отражающих изменения в моде на протяжении более ста лет, нагрудных блях российских дворников… Вот моя настоящая гордость, мое, т-скть, любимое детище! – воскликнул Клавдий Митрофанович со вновь засветившимся в его глазах бриллиантовым излучением, приближаясь к самому большому в комнате шкафу из черного дерева, резным своим верхом достававшему почти до потолка. Сквозь пыльное стекло дверок можно было рассмотреть, что его содержимое составляют однотипные продолговатые деревянные ящички, употребляющиеся для хранения картотек.

– Что это? – спросил Костя заинтересованно.

– Это – коллекция морских катастроф, – сказал Клавдий Митрофаныч торжественно, с любовью.

– Что, что? – раскрыл Костя глаза.

– Коллекция морских катастроф! Я начал собирать ее еще учеником Тамбовского реального училища и продолжаю – страшно даже выговорить эту цифру! – вот уже пятьдесят пять лет! Больше половины века! Здесь, – нежно обнял он шкаф, припав к его углу своей тощей грудкой, – десятки тысяч фактов, сведений, собранных из книг, газет, журналов, русских и иностранных, всевозможных отчетов, обзоров, справочников, лоций, записанных со слов очевидцев и свидетелей – с точным указанием на источник информации, а если факт записан со слов – то с личной подписью сообщившего. Весь материал строжайшим образом расклассифицирован, расположен в хронологическом порядке и охватывает историю морских плаваний на протяжении шестисот последних лет.. Ни одно сколько-нибудь выдающееся происшествие на морях земного шара не ускользнуло от моего внимания и точнехонько зафиксировано на моих карточках, причем во многих случаях – даже с приложением официальных документов, рисунков и фотографий, если таковые оказались сделанными на месте происшествия. О каждом дне из всех шестисот лет можно получить с помощью моей коллекции немедленную и подробную справку. Вот это – по-настоящему уникальное собрание! – сказал Клавдий Митрофаныч, продолжая нежно обнимать шкаф. – О его существовании знают даже далеко за пределами нашей страны, и мне нередко приходится отвечать на запросы историков, писателей, ученых, различных обществ и ведомств. Чтобы доказать вам, что я имею полное право гордиться этим своим детищем и не преувеличиваю его достоинств, давайте сейчас же произведем маленький опыт. Пожалуйста, назовите какую-нибудь дату… Любую, любую, не стесняйтесь! Любой день, бывший сто, двести или триста лет назад…

– Ну, например… семнадцатое сентября тысяча восемьсот… двадцать девятого года, – назвал Костя, не в силах противостоять соблазну.

– Отлично! – удовлетворенно воскликнул Клавдий Митрофаныч, распахивая дверцы шкафа.

Лишь на секунду вонзился он взглядом в торцы ящичков, помеченных литерами и цифрами, и тут же выдвинул один из них. Тонкие его ручки, мелко и быстро шевелившие пальчиками, точно паучки, пробежали по толще карточек. Выхватив одну, Клавдий Митрофаныч приблизил ее к лицу, как бы затем, чтобы осветить ее бриллиантовым сиянием, лившимся из его глаз.

– Извольте! Семнадцатое сентября тысяча восемьсот двадцать девятого года… О, событий не так-то много! Для моряков мира это был совсем спокойный день. В два часа пополудни, проходя проливом Эресунн, в результате неудачного маневрирования парусами сел на мель и получил течь в носовой части днища английский трехмачтовый коммерческий шхун-барк «Найт Стар». Потерпевший бедствие корабль на следующий день был снят с мели датским судном и приведен в копенгагенский порт. Сообщает газета «Петербургские Ведомости» в номере от двадцать шестого сентября тысяча восемьсот двадцать девятого года со ссылкою на шведские и датские газеты. В этот же день в Мессинском проливе внезапным порывом ветра была опрокинута и затонула рыбацкая лодка с двенадцатью сицилийскими рыбаками, пятеро из них погибли. Нет, это совсем неинтересный день! Давайте возьмем какой-нибудь другой, ну, например… – ненадолго задумался Клавдий Митрофаныч, – например, что-нибудь из восемнадцатого столетия… Эпоха открытий, далеких морских путешествий, предпринимательства, ожесточенного соперничества, войн… Возьмем середину – тысячу семьсот пятьдесят… ну, скажем, седьмой год, июль месяц, число…

– Пятнадцатое, – подсказал Костя.

– Хорошо, пусть будет пятнадцатое. Пятнадцатое июля.

Клавдий Митрофаныч достал другой ящичек, снова стремительно пробежался по нему своими пальчиками, семенившими как паучьи ножки. Перед глазами его оказалась новая карточка.

– О, великолепно! – воскликнул он с бриллиантовой вспышкою глаз. – Стихии и рок в этот день не дремали! В середине Атлантики сгорел «Бретрен оф Кост». Вся команда и пассажиры погибли. Один из пассажиров успел написать записку, запечатать в бутылку и выбросить в море. Бутылка проплавала по морям и океанам земного шара ровно двести лет, и в марте тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года была выброшена волнами на северный берег острова Ямайка, где ее и обнаружили местные рыбаки. Записка оказалась сильно попорченной проникшей внутрь водою, но все же удалось расшифровать. В этот же день другой английский корабль «Нортумберленд», пересекавший Индийский океан с грузом слоновой кости, был захвачен пиратами и ограблен. Команда перебита до единого человека, брошенный же на произвол судьбы корабль превратился в блуждающий по воле волн и ветра призрак. В последующие годы моряки разных стран не однажды встречали его на морских путях. В последний раз «Нортумберленд» видели сорок лет спустя после происшедшей с ним печальной истории вблизи мыса Горн… А вот это событие из ряда загадочнейших морских тайн, которыми так богата история мореплавания: капитан английского брига «Йоркшир» Джингс обнаружил у острова Ванкувер японскую джонку, в которой было двадцать четыре скелета без кожи и мяса. Расположение скелетов показывало, что в момент смерти матросы находились на положенных им местах, каждый занимался своим делом, – повар, например, был найден в камбузе, возле бака, в котором он мыл посуду, – и смерть для всех двадцати четырех человек наступила внезапно и одновременно, в одно и то же мгновение.

– А почему? – не удержался от вопроса Костя. Он слушал, развесив уши, с таким увлечением, как будто затем только и пришел в дом к Клавдию Митрофанычу, чтобы познакомиться с его коллекциями.

– Многие дорого дали бы за то, чтобы узнать – почему… Это тайна, которая никогда не будет разгадана, – сказал с улыбкой Клавдий Митрофаныч, как бы даже испытывая удовольствие от того, что это – так, что тайна так непроницаема, так непонятна ни одному человеческому уму и так страшна. – Но послушайте дальше. У острова Сибл разбился о подводные камни парусник «Принцесса Амалия», сто тридцать второй по счету корабль, разбившийся у этого коварного острова, справедливо прозванного моряками «пожирателем кораблей». У меня об этом острове накоплен специальный материал, – сказал, отрываясь от карточки, Клавдий Митрофаныч. – Катастрофы на его подводных рифах продолжали происходить и в последующие времена, и всего, по моим данным, около этого острова нашли себе могилу пятьсот семьдесят девять кораблей. Общее число жертв превышает девяносто тысяч человек!

Он выговорил эти цифры, тоже как бы чрезвычайно довольный тем, что они так велики.

– Это еще не все! – торжествуя, вернулся он к карточке. – В Бискайском заливе затонула баркентина «Альдебаран», Ост-Индийской компании, с грузом яшмы и сандалового дерева, державшая курс на Амстердам. Из команды в пятьдесят шесть человек спасся только один матрос, которого на обломке реи носило по волнам одиннадцать дней. Когда его подобрало проходившее мимо судно, он был уже безумен. И, наконец, последнее учтенное мною событие: на мель Гудвин у восточных берегов Англии в этот день сильным северо-восточным ветром был отнесен голландский трехмачтовый парусник «Фригейда», опрокинут на борт и в течение нескольких часов в щепки разбит волнами. Четыреста пятьдесят четыре члена экипажа погибли! О, эти мели Гудвин! – воскликнул Клавдии Митрофаныч с восторгом. – О них можно было бы написать не один том. Они тоже заслужили прозванье «пожирателей кораблей»! Мели эти не имеют постоянных конфигураций, непрерывно перемещаются под действием течения, и до сих пор на них продолжают происходить катастрофы. Ну-с, хороший денек? – спросил он, помахав в воздухе карточкой.

– Потрясающе! – ответил Костя, откидываясь на затрещавшую спинку стула. – Вы – гений! Как вам удалось все это собрать? Неужели все это вы сделали один? Ведь это же работа для целого штата сотрудников!

– А вот, представьте, – один! Правда, у меня есть корреспонденты, среди них и моряки, и ученые, и архивисты, и переводчики столичных редакций… и просто так – такие, как вот я, старички, дотошливые любители рыться в пыли старых бумаг… По моей просьбе они делятся со мной своими находками, снабжают кое-какой информацией. Но в основном, на девять десятых, это, т-скть, мой, исключительно мой труд… Мои бессонные ночи, моя энергия, мой энтузиазм и, конечно, затраты… Личные мои потребности крайне невелики, так уж я приучил себя с юности, ибо капиталами не располагал-с. Бывало, да и сейчас, признаться, частенько бывает, что попостишься недельку-другую, а то и на хлебце, т-скть, с водичкой себя подержишь, чтобы только пополнить свой музеум еще какой-либо забавной штуковиной. Преувеличением не будет, если скажу, что жалованье, которое за службу свою получал, не проел, не пропил, куда зря не растратил, а все оно почти – вот здесь, на этих полочках, – распахнул старик руки и обвел ими комнату – шкафы, стеллажи, витрины. – Ныне, увы, бюджетец мой еще более укоротился: с прошлого года – пенсионер… Пенсия не генеральская – в невысоких чинах в конторе пароходства пребывал. Посему вынужден отыскивать дополнительные источники, к примеру – плата от квартирантов…

– Отдать бы все это в какой-нибудь музей… – проговорил Костя в размышлении. – Чтобы все могли видеть, пользоваться…

– После моей смерти! После моей смерти! – быстро и категорически, оборвав Костину мысль, произнес Клавдий Митрофаныч, всем своим видом изобразив, что он даже не желает это обсуждать – такой это неприятный и уже однажды и навсегда решенный им для себя вопрос.

– Потрясающе! – снова сказал Костя, глядя на шкаф с морскими катастрофами. – Но пивные наклейки, пуговицы?..

Что – пуговицы? – воскликнул Клавдий Митрофаныч с выражением почти ужаса – как будто в Костиных словах содержалось нечто святотатственное. Щеки его совсем провалились, потянув с лица всю остальную кожу, так что даже показалось – еще чуть, и она сползет вся и на обозрение предстанут оголенные кости. – Вы что же – не считаете собирательство за полезный, т-скть, вид человеческой деятельности? Да ведь если бы не было нас, вот таких фанатиков, чудаков, сумасшедших имело бы человечество вообще музеи, библиотеки, архивы, картинные галереи, всевозможные хранилища предметов старины? Имело ли бы оно вообще свою историю? Что составляет основной фонд крупнейших мировых хранилищ, их, т-скть, фундамент, их первооснову? Частные собрания энтузиастов-коллекционеров! Как возникла знаменитая Третьяковка с ее колоссальнейшим теперь фондом, со всеми ее неисчислимыми сокровищами? Купцу, русскому купцу Павлу Васильичу Третьякову, любителю и знатоку российской живописи, надо в ножки поклониться! А крупнейшая библиотека мира, которая ныне называется Ленинской? Известно вам имя Николая Петровича Румянцева, дипломата, разностороннего ученого, сына прославленного полководца екатерининских времен, которого Суворов почитал за своего учителя в воинском искусстве? А фонды ленинградского литературного музея, так называемого Пушкинского Дома – откуда они? Из скольких частных собраний они состоят? Нет, молодой человек, вы, я вижу, несмотря на ваше удивление перед этой вот коллекцией морских документов, все-таки лишены дара понимать и чувствовать, сколь возвышенна и благородна страсть, движущая коллекционером, сколь она необходима и какой заслуживает всеобщей благодарности! А как она великолепна сама по себе, какою ярчайшей, насыщенной эмоциями жизнью живет коллекционер! Сколько восторгов, какие бездны отчаяния открыты его душе! Это та же охота, сударь мой, та же охота, – непрерывная, без отдыха и каникул, всю жизнь, до самой смерти, до самого последнего вздоха… Но если охота с ружьем – это атавизм, бессмысленное злодейство, вносящее в природу только страдания и разрушения, кровавая забава бездельника или преступная корысть, то охота коллекционера – это прибавление миру богатств, это всегда почти – бескорыстие… Ведь только кажется, что коллекционер собирает для себя, – в действительности же он всегда собирает для людей, ибо, уходя из этого мира, он ничего не уносит с собою, а все до крупинки оставляет людям. Его охота – это подвиг, достойный увенчания лаврами! Но кто и когда из нашего брата – бескорыстного собирателя – бывал за свои подвиги по достоинству награжден? Единицы! Это было бы непереносимо горько, если бы для коллекционера сами его находки не являлись бы, т-скть, своего рода наградами… Вы только представьте себе, сударь мой, то мгновение, когда давно желанная вещь, за которой велась охота не один, может быть, десяток лет, которая снилась ночами, мерещилась перед взором наяву, в толчее будней, овеянная, т-скть, духом легенд, ароматами давным давно исчезнувшей жизни, – наконец-то, наконец-то ложится на вашу ладонь, и вы всем током своей бушующей крови ощущаете ее материальность… тысячи и тысячи, т-скть, флюидов, которые исходят от нее и проникают в самую глубь души, ума, сердца, затрагивают самую мельчайшую нервную клеточку!.. Не это ли и есть то, что на бедном человеческом языке называется счастьем? Не это ли и есть подлинная награда коллекционеру за годы и годы его неустанных исканий, неустанного труда?..

Руки Клавдия Митрофаныча, торчащие из складок обтерханного халата, были протянуты к Косте, сложены ладошками в ковшик и дрожали. Он словно бы что-то держал в этом ковшике, что-то бесконечно хрупкое и бесконечно драгоценное, боясь уронить или повредить неосторожным движением. Зрелище это было столь иллюзорно, что Костя даже заглянул в его ладони – уж не явилось ли что к Клавдию Митрофанычу прямо из воздуха? – но увидел только сухую, старческую, иссеченную морщинами кожу.

– Все это я понимаю, дорогой Клавдий Митрофаныч, – сказал Костя, приостанавливая горячую речь старика, готового, как видно, еще говорить и говорить в защиту своего пристрастия. – Я не о том. Я – о пуговицах…

– О, боже мой! – воскликнул патетически старик, выражая лицом, всем своим видом, что Костя так-таки ничего и не понял и надо объяснять ему все с самого начала. – Да ведь если бы мы, коллекционеры, чудаки в глазах обыкновенных людей… вот в ваших, сударь мой, глазах! – не берегли, не хранили бы каждую зряшную на ваш взгляд мелочь – кто бы и как бы удержал, сохранил для потомков, для науки, для всеобщего знания вещественные черты потока времени, стремительно уносящего все в небытие, в безвестность, за, т-скть, занавес веков? Пуговицы! Ведь тут же все дело только в масштабах исторических конкретностей. Масштабы эти разные. Есть конкретности большие, просто-таки огромные, весьма и весьма масштабные, скажем, пирамиды египетских фараонов, храм Василия Блаженного, Исаакиевский собор, Великая Китайская стена и прочее в таком же роде, а есть конкретности менее масштабные, совсем небольшие, мелкие, прямо-таки инфузорные в сравнении с первыми… Но ценность и тех и тех объективно одинакова, ибо и в пирамиде, возвышающейся в пустыне на сто сорок шесть метров, и в бронзовой застежке на одеянии замурованного в ней фараона – все тот же дух, та же печать тех потрясающе далеких времен, техническая культура, мастерство, искусство, идеология, религия, вся душа, вся многообразная жизнь исчезнувшего народа, донесенная до нас живой и нетленной бессловесными изделиями из камня, металла, дерева… Пуговицы! Ведь это же тоже историческая конкретность, одна из тысяч, из миллиона, из миллиарда конкретностей, слагающих в своей совокупности эпоху… Для смотрящего и, однако, не видящего глаза пуговицы, этикетки пивоваренных заводов, как и все такое подобное – это просто ненужный старый хлам, – сказал Клавдий Митрофаныч уже совсем огорченно, погаснувшим голосом, в нескрываемой обиде за свои коллекции. – А для человека чувственного воображения это – породившее подобные мелкие предметы время, со всеми своими характерностями, чертами… Это – люди! Люди, которые предметы эти произвели, которым предметы эти служили!.. Впрочем, – резко оборвал он себя, уже без сияния, все время лившегося из его глаз, во мгновение становясь совсем другим человеком – суховатым, обыденным, ушедшим куда-то внутрь себя – просто хозяином квартиры, в которой проживал Артамонов, – то, что я вам излагаю – это всё прописные истины… Если вам они не открыты, т-скть, от природы – лекции не сделают вас зрячим, не многое смогут вам прибавить… Вот опись, которой вы интересовались.

Опись была составлена обстоятельно, в ней поименно перечислялась каждая вещь, принадлежавшая Артамонову: одежда, белье, разные мелочи, вплоть до мыльницы и количества неиспользованных бритвенных лезвий.

– И где же вы все это храните? – спросил Костя, угадывая, что тщательность, с какою составлена опись, это, конечно, не от милиции, а от Клавдия Митрофаныча и его коллекционерских привычек.

– Там же, где и помещался товарищ Артамонов – в комнатке для квартирантов. Там есть вместительный сундучок. Я его запер на два замка для надежности. Перенести сюда было решительно невозможно, – видите, в какой тесноте обретаюсь я здесь. Между прочим, вы не в курсе, как обстоит вопрос с наследниками Серафима Ильича? Вещи лежат уже скоро полгода, занимают место; мне пришлось потеснить часть своих коллекций. А товарищи из милиции уверяли меня, что вопрос о передаче наследства будет решен, самое большее, как в полтора-два месяца…

– Нет у Артамонова наследников. Вот в чем дело, – сказал Костя.

– А как же быть? – растерянно спросил Клавдий Митрофаныч.

– Подождите еще немного. Может, какие-нибудь родственники все-таки отыщутся.

В конце описи стояло: «Книги в количестве 31 названия (далее шли названия). Писем – 16. Общих тетрадей исписанных – 7. Записи на отдельных листках – 1 папка.»

– Что это такое – исписанные тетради? О чем они?

– Не могу вам пояснить. Поскольку это чужая собственность, не считал себя вправе их раскрывать. Тоже остались от товарища Артамонова. Он тут – как бы это выразиться? – домоседничал все больше. По нездоровью и склонности к письменным занятиям. Вы спрашивали в начале нашей беседы, с кем он вел знакомство, кто его посещал. Решительно никаких посещений. Вставал он чуть свет, совершал прогулку по набережной, в приморском парке; завтраки и обеды готовил себе сам и до самого вечера читал или писал – вот в этих самых, означенных в описи тетрадях… Письма ему приходили. Из разных учреждений, архивов. Все больше ответы на его запросы, с разными нужными для его письменных занятий сведениями. У него было желание написать книгу о пережитом. О годах войны, потом о своей работе на севере… Знаю, что записками своими он очень дорожил. Уезжая, просил меня в случае какого-либо стихийного бедствия – в ту пору мы все тут были очень взволнованы ташкентскими событиями и ожидали, т-скть, нечто подобного, – из всех его вещей позаботиться только об этих тетрадях…

– Разрешите-ка поглядеть на них, – поднялся со стула Костя.

– Извольте.

В крохотной комнатушке по другую сторону прихожей, с одним окном, уютно и чуть таинственно затененным листьями дикого винограда, вившегося снаружи по стене дома, Клавдий Митрофаныч, гремя связкой ключей, отпер на старинном сундуке замки, поднял тяжелую, окованную железными полосами крышку. По комнате распространился сильный запах нафталина.

Порывшись в вещах, он достал из-под них, с самого низу, увесистый сверток, в грубой, как жесть, бумаге, обмотанный шпагатом. Подхватив его из рук Клавдия Митрофаныча, Костя на столике, приткнутом к подоконнику, развязал шпагат, развернул упругую, гремящую, не желающую разворачиваться бумагу. Толстые тетради слегка склеились клеенчатыми обложками и отделялись одна от другой с электрическим треском. От них тоже пахло нафталином. Синие мелкие строчки тесно лепились на страницах, покрывая их с обеих сторон.

Напрасно обругал его Клавдий Митрофаныч! Костя тоже был охотником, только иного рода, и старик, возможно, тут же переменил бы о нем свое мнение на лучшее, если бы понял его в эту минуту, если бы смог почувствовать хоть часть того, что подняли, взворошили в Косте пахнущие нафталином и клеенкой тетради. Не было еще решительно никакого повода думать, что он что-то нашел, но тем не менее все в нем было пронизано именно таким чувством, именно такой уверенностью. Как долго ему ничто не давалось, а теперь хоть что-то, но он держал в своих руках! Нет! – так и трепетало в нем все. – Не может так быть, чтобы эти тетради зря лежали здесь, дожидались его в нафталиновом удушье на дне сундука, и ничего бы, ничего для него не берегли!.. Даже в кончиках пальцев, касавшихся обложек, было ощущение, что на исписанных страницах скрыто что-то для него нужное, может быть, как раз то, что ему особенно надо, что он так напряженно ищет, и его даже познабливало от нетерпения немедленно прочитать всё до последней строки – не только тетради, вообще все, что только нашлось в пакете. Ведь если что и хранит в себе нужный намек – так ведь только это: письма, дневники, записки. Не старое же пальто Артамонова и не старая же его шапка…

Почерк Артамонова, мелкий, но четкий, читался более или менее свободно. Костя скользнул глазами по страницам: да, это были автобиографические записки, с коротеньким предисловием, что все рассказанное – не выдумка, не литературное сочинение, а подлинная правда, попытка воссоздать то, что было в действительности, свидетельское показание о годах тягчайших народных бедствий и страданий, которое, несмотря на множество уже написанных воспоминаний, как надеется автор, будет все-таки небесполезным и сыграет роль еще одного дополнительного мазка в общей картине…

– И чернила совсем еще свежие, будто написано только вчера, – проговорил Костя, не в силах выпустить из рук артамоновские записки, оторваться от них. – Вот что, Клавдий Митрофаныч: с гостиницей у меня неувязка вышла, придется мне у вас немного пожить, если разрешите… Разобраться в этих вот бумагах. А тут еще сколько! – ахнул Костя, заглянув в папку, завязанную тесемками. – Считайте меня обычным квартирантом. Хлопот не доставлю, компании и девушек обязуюсь не приводить, уходя, буду гасить свет, и вообще – железно исполнять все наши предписания!

– Извольте. Рубль в сутки, – с официальным выражением лица, с каким заключают деловые контракты, ответил Клавдий Митрофаныч.