Если человеку твердить каждый день, что у него одна нога короче другой, то в конце концов он поверит в это и начнет прихрамывать.

Муратов ежедневно уверял Максима Петровича в причастности Тоськи к преступлению, и тот, – потому что расследование зашло в тупик, и потому, что ведь и в самом деле надо же было предпринимать какие-то шаги для выяснения многих туманностей, садовского происшествия, – не то чтобы уверовал в навязываемую ему версию, а как-то так, – просто привык к мысли о ней. И хотя в саду и на пасеке всяких забот оказывалось у него, как говорится, невпроворот, – роились пчелы, созревали редчайшие сорта розового налива и каких-то особенных «аргентинских» груш, – несмотря на все эти важнейшие в жизни Щетинина обстоятельства, приходилось отрываться от любимых занятий и ехать в область – «изучать» проклятую Тоську.

Когда-то городской житель, Максим Петрович за двадцать с лишним лет работы в районе так привык к чистому, не загаженному воздуху, к мягким, словно бархатным тропинкам, к тишине и покою сельской природы, что, наезжая иной раз в город по делам службы на какие-нибудь день – два, мучился и не чаял, как поскорее выбраться обратно, домой. Теперь, вынужденный прожить в городской толчее и духоте, может, неделю, может, две, а, может, и целый месяц, просто места себе не находил от круглосуточного грохота, адской жары, вони и той уличной и дворовой грязи, к которой горожане привыкли и которую не замечают вовсе.

Жить ему пришлось в самом центре, недалеко от вокзала, на пыльной и шумной улице, главной магистрали всего грузового движения города. Рыча, громыхая, визжа тормозами и отравляя газами и без того насыщенный всякой дрянью воздух, бесконечной вереницей мчались все эти словно взбесившиеся, МАЗы, ЗИЛы, ГАЗы, громадные, сверкающие на беспощадном солнце своими металлическими частями, каждую секунду готовые раздавить несчастного пешехода… С угрожающим ревом, сотрясая стены домов, заставляя посуду жалобно позвякивать в шкафах, проносились уродливые горбатые плитовозы, длинные, как пульмановские вагоны, рефрижераторы, юркие пикапы, завывающие сиреной «скорые помощи»… Нет, до войны, когда тут проживал музыкальный настройщик М. П. Щетинин, в городе не было такого столпотворения.

Та шумная улица, на которой приютился Максим Петрович, в прежние, довоенные времена тоже считалась не из тихих, по ней тоже возили грузы (она, между прочим, так и называлась Грузовой), но шуму такого не было. Важно, степенно шагали тучные толстоногие битюги, сытенькие колхозные савраски, а не то даже и круторогие, с печальными и немножко презрительными глазами волы. Разумеется, и автомашин было порядочно, но не они были хозяевами Грузовой улицы. Кроме того, на ней вдоль тротуаров росли исполинские вековые тополи и создавали тень, прохладу, даже уют. Сейчас они исчезли; часть этих чудесных зеленых великанов погибла в сорок втором во время бомбежек и уличных боев, а те немногие, что уцелели, были безжалостно спилены: какому-то умнику из горисполкома пришло в бесталанную голову, что, во-первых, неуклюжие, корявые деревья портят внешний вид улицы, а во-вторых, в пору цветения засоряют ее облетающим пухом.

Дом, в котором у своего старого знакомца поселился Максим Петрович, был огромный, шумный, восьмидесятиквартирный. Трудно было после домашнего раздолья и опрятности привыкать к духоте, шуму и многолюдству большого города… Но работа есть работа, и приходилось мириться.

Первым делом по приезде он переоделся, скинул свой привычный, видавший виды пиджачок, мягкие брезентовые, пыльного цвета сапоги, и облачился в новенький, серый с искоркой костюм и очень неудобные, жмущие в подъеме коричневые полуботинки. Затем, побрившись и неумело повязав синий в белую горошинку галстук, отправился на улицу Труда, в дом № 18, где, по имеющимся у него сведениям, проживала чертова непутевая Тоська.

Это было старое, мрачное здание в два этажа, с какими-то нелепыми архаическими башенками по углам, с вычурным, торчащим, как петушиный гребень, фронтоном, с массой ненужных кирпичных карнизов и карнизиков. Все эти грубые и бессмысленные украшения делали дом удивительно похожим на старинный, изъеденный древесным жучком буфет, какие в конце прошлого века громоздились в квартирах средних чиновников и третьегильдейского купечества. Дикое, несуразное сооружение это стояло, вплотную прилепившись к большому, современной постройки жилому дому, как бы сросшись с ним, и сизым, грязным своим кирпичным цветом, всей своей архитектурной глупой шишковатостью было словно застаревшая злокачественная опухоль на чистом молодом теле. В этом-то кирпичном ковчеге и помещалось общежитие, в котором обитала Тоська. В новом доме жили рабочие и служащие станкостроительного завода.

Двор оказался общий, проходной, с двумя арочными воротами, и хотя, подобно большинству городских дворов, не отличался особой благоустроенностью (мусорные ящики, безгаражные машины, какие-то сваленные в кучу жерластые трубы, вечная непросыхающая лужа от неисправной канализации), но был щедро засажен множеством чахлых деревцев и кустарником, что очищало воздух и создавало все-таки приятную для глаз зеленую видимость. Пять подъездов выходило во двор, возле них все время толклись люди; с треском и грохотом мчались на самокатах по исчерченным мелом асфальтовым дорожкам отчаянные мальчишки; писклявые длинноногие девчонки прыгали через скакалочку; под деревянными грибками, в песочке, что-то не поделив, орали сбившиеся в кучу ползунки, а в беседке с мрачным азартом оглушительно хлопали костяшками домино несмотря на пенсионный возраст все еще полные жизни и энергии «козлятники».

Гуляющей походкой Максим Петрович обошел двор, прочитал на дверях подъездов разные объявления, списки злостных неплательщиков, сатирический листок «Крокодил идет по двору», где среди прочих критических материалов красовалась искусно нарисованная карикатура, озаглавленная «Золотая ли молодежь?». Картинка изображала нескольких довольно несимпатичных франтов и косматых девиц, тесно набившихся в беседке; все курили, дым столбом стоял над беседкой, а возле валялись порожние бутылки, на этикетках которых было крупно выведено кармином: 40°. Ниже помещались отпечатанные на машинке лиловым шрифтом стихи:

Прохожего кидает в дрожь. Взглянув на эти лица. Из общежития молодежь Так каждый вечер веселится. Не пора ли это кончать И молодежь к порядку призвать?

Стишки, как говорится, не хватали звезд с неба, но Максима Петровича мало интересовало поэтическое мастерство автора, для него важно было то, что речь шла именно о молодых людях из общежития. Особенно приметил он нарисованную на первом плане разухабистую девицу с невероятно раскрашенной физиономией и ярко-рыжей растрепанной прической. «Вылитая Тоська», – подумал Максим Петрович и пошел разыскивать коменданта общежития. Им оказался розовый приятный старичок в полосатой пижамке, который прибивал к дверям объявление:

В будние дни прохождение в подъезд после 12 ночи категорически воспрещается.

– Поможет, думаете? – деликатно осведомился Максим Петрович.

– Да ну, что вы! – добродушно усмехнулся старичок. – Это я так, для порядка.

На вопрос Максима Петровича, проживает ли в данное время в общежитии гражданка Логачева Таисия, пижамный старичок вздохнул только:

– Кто ж ее знает… Официально таковой у меня не значится. Может, контрабандой, без прописки…

Максим Петрович указал приметы: крашеные ресницы, гнедая прическа, туфли на шпильках.

– Господи боже мой! – воскликнул старичок. – Да их тут таких – легионы!

Ничего не оставалось, как занять удобную позицию где-нибудь на лавочке и последить за подъездом общежития.

Максим Петрович пристроился возле «козлятников», откуда удобно было наблюдать за входом в здание и асфальтовым тротуаром, ведущим к воротам. Был тот вечерний час, когда молодежь, помывшись и почистившись, нарядившись в выходные костюмы, в одиночку и стайками растекается по городу в поисках развлечений. Делая вид, что с интересом следит за игрой доминошников, Максим Петрович не спускал глаз с подъезда общежития. Вот трое парней прошагали, гуляючи, бренча на гитаре, посвистывая; вот какой-то модник в расписной рубахе повертелся у дверей, присел на лавочку; вот, видимо, студент-заочник, с черной трубой чертежного футляра, в полинявшей синей спецовке, из-под которой виднелась моряцкая тельняшка, стуча каблуками, чертом промчался к воротам; молодая мать, улыбаясь всему миру, покатила детскую колясочку; спортивные девицы в маечках и узеньких брючках быстроногим табунком пронеслись мимо… И вот, наконец, в темноте дверного проема показалась Тоська. Максим Петрович сперва не узнал ее: та, которую он привык видеть в Садовом, была с рыжевато-красными волосами, нависающими на лоб, торчащими во все стороны, а у этой на голове возвышалась черная, как вакса, башня. Однако лицо, походка и, особенно, приметные алые, как кровавые сгустки, клипсы – все было ее, Тоськино. Мелкими шажками просеменила она к воротам. Максим Петрович не спеша встал и, стараясь не упустить ее из поля зрения, отправился следом.

Тоська шла быстро, деловито постукивая своими «шпильками», не оглядываясь и как будто не замечая встречных, но что-то такое было в ее слегка виляющей походке, в манере прямо и высоко, скорее нагловато, чем гордо, держать голову, что придавало ей неприятный, вызывающий вид и как бы кричало на всю улицу: «Вот она я, смотрите, мальчики, – ничего себе товарец?»

«Нету, нету милой скромности в нынешней молодежи! – огорченно думал Максим Петрович, пробираясь в толпе гуляющих за Тоськой. – Мы, бывало, что в девицах ценили? Стыдливую женственность, потупленные глазки, русые косы… А нынче на голове башня вавилонская, сама задом играет, что кобыла… С такой вертихвосткой под ручку пройтись на людях совестно, честное слово, совестно!»

Но двое молодых пареньков, поджидавших Тоську на углу возле электрических часов, видимо, были иного мнения на этот счет: они подхватили ее под локотки и, громко смеясь, оживленно жестикулируя, пошли через улицу к широкому, сверкающему матовыми шарами подъезду, над которым голубым неоновым огнем горело название заведения – по горизонтали – «Донская волна», а по вертикали, почему-то по-французски, – «Restoraunt».

Спустя пять минут Максим Петрович сидел под буйными пальмами «Донской волны», и мелкими глоточками потягивал такое приятное после жаркого дня ледяное пиво.

Выбранная им позиция была очень удобна: в тени косматой пальмы он оставался невидимкой, зато все столики просматривались отлично. Тоськина компания расположилась от него в каких-нибудь шести-семи шагах, и было не только видно все, что у них делается, но даже до слуха Максима Петровича порой долетало кое-что и из их разговоров. Внешне Тоськины мальчики не представляли собой ничего особенного, таких можно было встретить где угодно: на танцплощадке, в кино, на стадионе, в троллейбусе, встретить и пройти, не запомнив ни лиц, ни одежды, – слишком уж они были все на одну колодку: пестрые рубашки, узенькие, безобразно расклешенные внизу брючки, остроносые туфли, подстриженные «канадкой» волосы. Один был черен и узколиц, другой – рыжеватый, круглощекий, коренастенький. Но не их внешность и не их манеры интересовали Максима Петровича: ему было важно, насколько широко, насколько свободно эти молодые люди обращаются с деньгами. Пока что особенного шика не наблюдалось: им подали бутылку венгерского недорогого вина и три маленьких, двадцатикопеечных шоколадки. «Трояк – самое большое», – прикинул Максим Петрович. Смазливая девица в белоснежном халатике и официантской короне подкатила к Тоськиному столику колясочку с виноградом и апельсинами, предложила купить. Один из мальчиков, черный, энергично затряс головой, видимо, отказываясь, другой сказал что-то, шутовски подмигнув. Девица усмехнулась и покатила колясочку дальше. «Не шибко, не шибко гуляют, – снова отметил про себя Максим Петрович, – не от больших, видимо, тысяч…»

В это время к Тоськиной компании подошел еще один парень. Этот обращал на себя внимание своей не по годам грузностью, отекшим, словно бы даже старческим лицом с тяжелыми складками возле рта, с художнической гривкой желтовато-грязных волос и особенной, подчеркнуто-нахальной манерой держаться. Он бесцеремонно похлопал Тоську по спине, что-то такое неуловимое сделал, от чего она тихонечко, жалобно пискнула, и сел, развалясь, на свободный стул, так высоко при этом поддернув брюки, что чуть ли не до колен заголил свои толстые, поросшие свиной щетиной ноги. Мальчики подобострастно хихикнули. Тоська заерзала на стуле, испуганно оглянулась по сторонам, словно ища поддержки. Жирный малый сделал какой-то знак чернявому и постучал согнутым указательным пальцем по столу. Чернявый, робея, оглянулся, воровато вытащил из кармана бутылку «столичной», неловко повертел ее в руках. Жирный лениво потянулся, выхватил бутылку, быстро сковырнул металлическую затычку и, совершенно не скрываясь, разлил водку по стаканам. Затем что-то сказал, рассмеялся очень громко, словно заквакал; юнцы горячо залопотали одновременно, обращаясь к Тоське, жестикулируя. Тоська вскочила (было похоже, что она возмущена), сделала шаг, чтоб уйти (так, по крайней мере, понял Максим Петрович), но жирный схватил ее за руку, насильно усадил и снова противно заквакал. Как ни прислушивался Максим Петрович, но так ничего и не мог расслышать из того, что говорилось за Тоськиным столиком. Жирный одним махом выпил свой стакан и, повторив все тот же таинственный знак рукой, не спеша удалился. Тоська сразу заговорила что-то быстро-быстро, прижимая к груди руки; мальчики, нахмурясь, слушали ее, молчали. Но Тоська говорила вполголоса, а тут, как на грех, на эстраду вышли музыканты и грянула шумная, бестолковая музыка, – застонала скрипка, заухал контрабас, саксофон захохотал издевательски, медные тарелки звякнули – и все смазалось в этом шуме, все прочие звуки оказались как бы погребенными под массой обрушившейся на ресторан суматошной музыки.

Между тем как-то незаметно, понемногу в зале набралось столько народа, что уже и свободных столиков не осталось. К Максиму Петровичу присоединились трое подвыпивших командировочных кооператоров. Сперва они завели скучный, бессвязный разговор о каких-то своих служебных делах, о каком-то грубияне начальнике, но за графинчиком перешли на откровенную похабщину и ржали так, что в ушах звенело. Официантка, подавая разгулявшимся служакам водку и закуски, недружелюбно и даже враждебно поглядывала на Максима Петровича, словно спрашивая: «Да когда же наконец ты разделаешься со своей бутылкой!» – «Ох, дочка, – вздыхал про себя Максим Петрович, – неужто ж ты думаешь, что мёд мне сидеть тут в этой духоте, в этом безобразии? Работа, дочка, работа…».

Публика в ресторане была довольно пестрая, много молодежи. И хотя спиртное подавали с ограничениями, пьяный шумок нарастал с каждым часом, и к десяти достиг такой силы, что уже и обрывки фраз не долетали до Максима Петровича, и он, словно вдруг оглохший на оба уха, видел все происходившее вокруг него, как пантомиму: люди беззвучно открывали и закрывали рты, размахивали руками, чокались, жевали, шли танцевать, в чем-то уверяли друг друга, доказывали что-то, чему-то удивлялись, над чем-то хохотали… Жутковатое впечатление производила эта пантомима, эти, кажется, потерявшие рассудок люди с их искусственным воодушевлением, блуждающими взглядами, с их застольной деловитостью и кажущимся весельем! Уже давно почернели синие окна, уже дважды где-то в глубине зала вспыхивали пьяные скандалы; в сопровождении мордастого швейцара появлялся милиционер и, поддерживая под руку, выводил кого-то, – а молодые люди и Тоська всё сидели. И как будто даже у них сделалось примирение: Тоська ходила танцевать со своими мальчиками – попеременно то с одним, то с другим, – за столом она весело смеялась, кокетливо гляделась в крошечное карманное зеркальце, подмазывала губы, прихорашивалась…

Но какую-то все же настороженность чуял Максим Петрович в лицах и поведении обоих ее кавалеров: они то и дело посматривали на часы, один из них раза два выходил куда-то, и, между прочим, Максиму Петровичу показалось, что в последний раз у входной двери его встретил давешний жирный их товарищ и они, хоронясь за зеленой плюшевой портьерой, перекинулись несколькими фразами… Словом, было похоже, что затевается какое-то недоброе дело. В прокуренном, удушливом воздухе ресторана нависло смутное, тревожное предчувствие пока еще не совершившейся, но вот-вот готовой совершиться беды…

Это, разумеется, было всего-навсего лишь предчувствие, неясный намек, но тем не менее Максим Петрович уже твердо знал, что между Тоськиными мальчиками и кем-то за портьерой входной двери существует тайная, пока еще неуловимая связь, секретный сговор против Тоськи, и все это грозит вылиться, может быть, в грубую шутку над нею, в розыгрыш, а может быть, и в преступление… «Постой, постой, – оборвал Максим Петрович свою что-то очень уж прытко разгулявшуюся мысль, – а что же, собственно, произошло, что послужило поводом для столь решительных умозаключений? Предполагаемая ссора за Тоськиным столиком? Ее испуганный взгляд? Появление жирного малого за портьерой, его перемигиванье с Тоськиными мальчиками? Только-то и всего? Спокойно, спокойно, друг! Надо хладнокровно разобраться во всем этом, не пороть горячку…» Да, ссора. Да, явная Тоськина нервозность. Да, подозрительное поведение юнцов и жирного, их знаки, их реплики. Но главное – еще что-то. Что? Что? Неприятное, гнетущее ощущение надвигающейся беды – вот что! «Тайное внутреннее чувство подсказало Пинкертону, что преступник скрывается за портьерой». Это было вычитано еще в пору детства из тощеньких пятикопеечных книжечек «Приключений знаменитого сыщика Ната Пинкертона». Над этим «внутренним чувством» потешались товарищи Максима Петровича по профессии, да и он сам посмеивался, когда в современных детективах встречал что-либо подобное, но, черт возьми, все же есть оно, это чувство! Интуиции, дорогой товарищ, в любом деле со счетов не сбросишь… Итак – портьера.

Максим Петрович подвинул свой стул так, чтобы одновременно видны были и Тоськины мальчики и входная дверь. Но, как нарочно, кооператоры особенно вдруг развеселились, противными голосами грянули «Ревела буря, дождь шумел»; подбежала официантка, стала их усовещивать, и все они, трое гуляк и официантка, вертелись перед глазами, мешали наблюдать за входом. Но вот в зеленом плюше мелькнуло знакомое лицо, в дверях показался жирный, сделал какой-то странный жест, как бы щелкнул пальцами – и скрылся. Чернявый тотчас сорвался с места и быстро пошел к выходу. Его товарищ подозвал официантку, поспешно расплатился, что-то сказал Тоське. Она пожала плечами, недоумевая как будто, но встала и послушно засеменила из зала.

Как ни старался Максим Петрович поскорее выбраться вслед за Тоськой, все же, пока дождался официантку, пока она отсчитывала ему сдачу с трех рублей, прошло минут пять, и, когда, наконец, он выскочил из ресторана, на улице уже никого не было, лишь вдали смутно маячили две фигуры, – они скользнули в ярком кругу уличного фонаря и скрылись за углом. Максим Петрович беззвучно выругался, ускорил шаг, но, словно острым шилом, от поясницы до колена пронзила левую ногу знакомая боль: приступ радикулита начался, как всегда, неожиданно, вдруг. В обычное время, дома, это хотя и пренеприятно бывало, но привычно и, главное, поскольку касалось только его, являлось как бы малозначащим, личным делом; в таких случаях Максим Петрович ложился в постель, жена растирала больную ногу каким-то ею самою составленным снадобьем, от которого кожа горела, словно ее крапивой нахлестали, но которое зато в течение нескольких минут как рукой снимало боль и, полежав таким образом час-другой, Максим Петрович вставал здоровехонек. Сейчас же проклятая болезнь выходила за рамки личной неприятности, и от того, сможет ли он догнать удаляющуюся пару, зависело, возможно, предотвращение какого-то темного, скверного дела… Превозмогая боль, хромая, Максим Петрович побежал. Нелепыми, смешными скачками он пересек улицу, кое-как добрался до угла и тут вздохнул с облегчением: расстояние между ним и теми двумя значительно сократилось, и, хотя нога онемела от боли и бешено колотилось сердце, стало очевидно, что скакал он не напрасно. Теперь ему уже явственно слышался Тоськин голос, дробный стук ее каблучков. Волоча ногу, Максим Петрович продолжал следовать за молодыми людьми, с удивлением замечая, что они уже вышли на улицу Труда и приближаются к дому № 18. Вот наконец показался и самый дом; вот, постояв немного возле арки, Тоська и ее спутник вошли в ворота… Во дворе почему-то было темно, как в колодце. Максим Петрович отчетливо помнил, что в сумерках, пока он, дожидаясь Тоську, сидел возле «козлятников», над беседкой и еще в двух местах вспыхнули довольно яркие электрические лампочки. Сейчас ни одна из них не горела, лишь дальняя арка была освещена. Перестук каблучков удалялся в глубину двора, но не к общежитию, а в ту сторону, где было особенно нахламлено. Между тем боль пронзила поясницу с новой силой, стрельнула вниз, до самой щиколотки. Сжав зубы, Максим Петрович замычал. И в это время оттуда, где только что постукивали каблучки, донесся короткий жалобный крик, какая-то бестолковая возня, топот, сдавленный стон – и все замолкло. Затем две черные тени метнулись к освещенной арке, исчезли в ней. – «Стой! Стой!» – закричал Максим Петрович, кидаясь за ними. Кто-то, грузный, тяжело топая, пробежал к воротам. Забыв про жестокую боль, Максим Петрович такими же скачками, как и на улице, кинулся во тьму двора, откуда только что слышались крики и стон. Там никого уже не было – четыре мусорных контейнера, набитые доверху, белели каким-то бумажным хламом, да куча длинных жерластых труб виднелась за ними. Что-то подвернулось под ноги Максиму Петровичу, он нагнулся, зажег спичку, разглядел: это была черная лакированная женская туфелька, поцарапанная, испачканная с одного бока. Чиркая спичкой, Максим Петрович обошел контейнеры, трубы, – никого. И вдруг при колеблющемся, ничтожном свете потухающей спички, в самом углу двора, за трубами и контейнерами, мелькнуло светлое пятно. Максим Петрович зажег новую спичку и чертыхнулся: раскинув в стороны руки, на куче битого кирпича, словно обнимая ее, с подвернувшейся вбок головой лежала Тоська.