— А, путешественник! – вяло протянул Максим Петрович, увидев Костю, который, ни с кем не здороваясь, расталкивая любопытных, протискивался к уже заурчавшей муратовской машине.

– Гляди, гляди, – усмехнулся Муратов, потешаясь над растерянным, обескураженным видом Кости. – Гляди, будущий Шерлок Холмс…

Из темной глубины кузова на Костю пялились такие страшные в бессмысленности своего выражения глаза, что он отшатнулся. Меловой грязной белизны – не лицо, а какое-то подобие лица в клочьях спутанных волос и бороды, оскаленный рот, огромное мослаковатое тело, завалившееся поперек сиденья, и острые, высоко задранные колени в синих военных брюках с алым кавалерийским кантом – все это обладало такой впечатляющей, такой доказательной силой и так ломало, рушило все то, на что он потратил столько труда, столько вдохновения и фантазии, столько умственных усилий и с чем он так спешил в Садовое, что Костя даже как-то весь ослабел, обмяк и, словно слепой, спотыкаясь, растерянно отошел от машины и опустился на бревно, не слыша, как расхохотался Муратов над его очумелым видом, как, рявкнув, укатила милицейская «Победа».

Лениво, как это бывает во сне или в кино при замедленной съемке, в Костином воображении поплыли серовато-зеленые мутные волны с колеблющимся на них древесным мусором; точно в тумане, промелькнул пузатый пароходишко с развеселым названием; старик-оленевод прищурил насмешливо узенькие глазки; на миг появились и исчезли черные, словно нарисованные жженой пробкой усики лайвинского франта; милицейский лейтенант Ельчик просиял начищенными сапогами и ослепительно-голубой рубашкой; медленно, сонно вслед за гигантским самолетом проплыли мелкий бисер четких артамоновских строк, двадцать четыре скелета в ныряющей по водяным бурунам джонке, дивный старичок с бриллиантовыми глазами и смешными куриными лапками, писатель Дуболазов, швыряющийся яйцами…

Он очнулся тогда лишь, когда Максим Петрович, положив ему руку на плечо, спросил – опять все так же устало и равнодушно:

– Ну, как, хорошо прокатился? Разминка человеку иной раз на пользу…

– Но кто это? Кто? – чуть ли не закричал Костя, окончательно приходя в себя. – Скажите, это действительно убийца?

– Привидение, – криво улыбнулся Максим Петрович. – То самое… Помнишь? О каком разговоры ходили. Дезертир оказался, представляешь? Двадцать четыре года отсидел в добровольном заключении… Подумать только – жизнь прошла!

– Черт знает что! – сказал Костя. – Сколько их, оказывается, отсиживалось в щелях… Читали в «Комсомолке»? Тоже что-то, кажется, больше двадцати лет скрывался… Послушайте, – Костя внимательно поглядел на Щетинина, – что это вы изменились так?

– Молчи! – сокрушенно сказал Максим Петрович. – Здоровьишко пошаливает… Ну, что, друзья, – обратился, он к Евстратову и Жорке, тоже было присевшим на бревна, – пошли, что ли, посмотрим его берлогу… Пойдешь с нами или, может, отдохнешь с дороги?

Максим Петрович вопросительно посмотрел на Костю.

– Пойду, конечно, – сказал Костя, – чего там отдыхать, успею.

Всю дорогу Жорка хвастался, как задержал дикого человека. Он врал бессовестно. Чего только не было в его рассказе: и как он еще тогда, ночью, в секрете, услыхав на болоте звуки гармошки, сообразил, что тут что-то не так, и как нынче, напав на след, вышел к логову и там сражался с чудовищем; он до того нахально, беспардонно врал, что Евстратов в конце концов не выдержал и сказал:

– Тебе бы, Копылов, в мельники идти…

– А что? – озадаченно спросил Жорка.

– Да дюже молоть здоров, – усмехнулся Евстратов.

Жорка обиделся и всю дорогу до болота молчал. Так и шли они в молчании, сосредоточенно пробираясь по гиблым, топким местам, прыгая с кочки на кочку, иногда помогая друг другу, протягивая руки, упираясь палками в колеблющуюся почву, пока, наконец, Жорка не объявил обиженным тоном:

– Пришли… Вот тут, на этом бугорку, я его и взял.

До чего же мрачно, уныло выглядело это сокровенное место! И так особенно черен, нехорош был весь переплетенный каким-то полусгнившим хламом, мокрый, насквозь пропитавшийся душной влагой лес, что Костя вздрогнул даже, представив себе, как в этом недобром, угрюмом мочажиннике мог жить тот жалкий человек.

На крохотном бугорке ничего, кроме примятой кучи сухого камыша, не оказалось. Евстратов потыкал палкой в рыхлое, прелое хобо́тье, издававшее сладковатый удушливый запах. Что-то звякнуло, выкатилась порожняя бутылка. Немного дальше валялся крепко прибитый дождем к жирной грязи клочок какой-то газеты.

– Идите сюда! – послышался из-за кустов Костин голос. – Вот он, его вигвам!

Скудно, жалко показалось людям жилье, покинутое Иваном Голубятниковым. Шалашик, кое-как стороженный им, пробитый прутьями дождя, светился, как решето; неглубокая ямка – отпечаток Иванова тела – была наполнена вонючей коричневой водой, в которой весело, ярко сверкающими кругляшами, дробился солнечный луч, простреливший еще не тронутую сентябрем, густую, темную ольховую листву. Шаловливые зайчики играли на белых пуговках расклеившейся, потерявшей свою форму гармошки… Лесник поднял ее, попытался раздвинуть мехи, – но отвалилась планка с пуговками, послышалось какое-то змеиное шипение или, еще лучше сказать, тяжелый, прерывистый вздох – и только.

– Отматанилась… – с сожалением сказал Жорка, кидая гармонь наземь. – Уже и не починишь…

Евстратов молча подобрал то, что осталось от Аликовой гармошки, и положил на сухое место – рядом с бутылкой и обрывком газеты.

Поиск на болоте ничего больше не дал. Жалкие вещи, собранные возле жилья преступника, не говорили ни о чем. Вот если б нашлись деньги! Но деньги не находились. Вдруг Евстратов, шаривший вслепую в глубокой промоине под ольхой, на которую опирался шалаш, издал радостное восклицание. Его рука нащупала какой-то клеенчатый сверток, что-то похожее на то, что они искали. Но, вытащив его на свет, он разочарованно плюнул: это была порожняя, изрядно потрепанная базарная сумка.

Максим Петрович сидел на ворохе сухого камыша, молча, рассеянно наблюдая за поисками. Вначале он и сам принимал в них участие, но потом почувствовал болезненную усталость, занемела левая нога, лоб покрылся холодным, липким потом. И снова где-то глубоко внутри, внизу живота, как тогда, утром, колыхнулась не го что боль, а, скорее, тревожная весть о наступающей боли…

– Отдохнуть вам надо, – сказал Костя, заметив состояние Максима Петровича, его разом осунувшееся лицо, глубоко запавшие глаза.

– Да вот… – улыбнувшись через силу, начал было Максим Петрович и не кончил, запнулся: уже не предчувствие, не весть, а сама боль резко шевельнулась, прошла волной, перехватила на миг дыхание. Но тут же и отпустила, как бы раздумала, ушла в глубину тела: еще походи, мол, старичок, мне не к спеху…