За свою долгую двадцатитрехлетнюю работу в Уголовном розыске Максим Петрович столько перевидал, что, казалось, ничто уже было не в силах поразить его, заставить содрогнуться. Было время, когда вид мертвого, убитого человека, изуродованный, окровавленный труп вызывали в нем гнев, жалость, отвращение или даже страх, но с течением времени все эти чувства не то чтобы вовсе уничтожились, нет, они, конечно, оставались в нем, но появилось нечто новое, преобладающее над прочим, – этакий холодок отрешенности от всяческих ненужных, мешающих следовательской сосредоточенности переживаний и чувство важности и ответственности работы, которую во что бы то ни стало он обязан хорошо и вовремя сделать. Он привык глядеть на труп не с ужасом, не с жалостью или отвращением, не как просто зритель, а скорее как врач, зорко и точно отмечая позу мертвого человека, последнее, уже навеки застывшее его движение, выражение его лица, стараясь четко вообразить – как, при каких условиях этот труп стал трупом. В такой напряженности ума и воображения было что-то роднившее его работу с работой хирурга и художника, и тут он переставал быть тем добродушным и даже, может быть, немного чудаковатым Максимом Петровичем – с его страстишкой к кроссвордам, с его аргентинскими грушами, пчелами и радикулитом, – тем Максимом Петровичем, каким знавала его Марья Федоровна, с каким привыкли каждый день встречаться соседи и многочисленные знакомые. Тут начинался следователь Щетинин – строгий, собранный, смелый человек, без сложной и трудной деятельности которого людям было бы невозможно спокойно жить и работать.

Да, многое, очень многое повидал Максим Петрович за двадцать три года службы, и ничем его было не удивить. Боже ты мой! Какие только мерзости не прошли перед его глазами! Отцеубийцы, насильники, религиозные изуверы, жалкие кретины, убивавшие человека не из-за чего, просто так, в чаду алкогольного дурмана… Но все это совершалось обычно где-то далеко от него, за пределами его личной жизни; он прибывал на место преступления через час, черед два, на другой день или через сутки, и уж, конечно, не в силах был предотвратить то, что случилось. Сейчас же – в первый раз за всю свою деятельность в угро, стоял Щетинин перед преступлением, которого легко могло бы не быть, если б не эта дурацкая больная нога!

Он зажигал спичку за спичкой, осматривая место, бормоча под нос, ругая себя за глупое отношение к своей болезни, за то, что столько раз легкомысленно отмахивался от настойчивых советов товарищей подлечиться, поехать в Цхалтубо… В прошлом году ему даже путевку туда раздобыли, чуть ли не силой навязывали, – нет, не поехал, не решился расстаться с домом, с пасекой, с привычной жизнью. И вот результат, пожалуйста: убийство, которое он мог бы не допустить. Хромал, ковылял, прыгал на одной ноге – и опоздал на какие-то жалкие считанные секунды… «Ну ладно, – сердито буркнул Максим Петрович, – распустил слюни, черт колченогий… Надо искать телефон, звонить…» Он распрямился и огляделся по сторонам, соображая, где поближе найти телефон. За темными домами шумела вдалеке таинственная ночная жизнь; разнообразные гулы, приглушенные расстоянием, сливались в один гул, который был как бы дыханием уснувшего города. Где-то своим чередом шла деятельная, неумолкающая жизнь, а здесь, в этом заплеванном, загаженном уголке огромного двора, возле мусорных контейнеров, стояла очень плотная, словно непробиваемая, жутковатая тишина…

И вдруг в этой тишине, совсем рядом, глухо звякнуло железо, и следом раздался какой-то похожий на сдерживаемый кашель, неясный звук. Максим Петрович замер, вслушиваясь. Звук повторился, и на этот раз уже не оставалось сомнений: в дощатой крохотной будочке, прилепившейся за трубами к высокому каменному забору, кто-то скрывался, и этот «кто-то» был, очевидно, свидетелем или даже соучастником только что совершенного преступления. Этого человека надо было задержать во что бы то ни стало. «А что, если у него оружие?» – неприятным холодком кольнула осторожная мысль. Но для раздумья не оставалось времени, действовать требовалось немедленно. «Будь что будет!» – решил Максим Петрович и, распахнув фанерную дверцу будки, вежливенько пригласил:

– А ну, милейший!

На пороге будки показался маленький человечек в дворницком переднике, видимо, насмерть перепуганный: его круглое, плоское, как блин, лицо белело в потемках, словно вымазанное мелом, и голос срывался, когда он стал сбивчиво рассказывать, как в двенадцатом часу вышел он подобрать возле ящиков мусор и только, закончив работу, зашел в будку, чтобы спрятать лопату и метлу, как вдруг погас свет, какие-то ребята налетели с девкой, взялись ее бранить и, верно, били; он же, боясь по слабосилию показаться им на глаза, схоронился в будке, сидел там ни жив ни мертв, но потом ребята вроде бы убежали, а куда делась девка – неизвестно.

– Эх ты, дядя! – с досадой сказал Щетинин. – Неизвестно куда делась… Убили ведь девку-то! Где у вас тут свет включается?

Тоська лежала, вся замаранная ржавчиной и грязью, сразу вдруг сделавшаяся маленькой и трогательной девочкой, в которой трудно было узнать ту самонадеянно-нахальную Тоську, какая еще так недавно танцевала среди ресторанных столиков, мелкими глоточками кокетливо попивала венгерское, постукивала по тротуару шпильками моднейших туфелек, поражала мальчиков своими чудовищными прическами… Сейчас, с подвернувшейся набок растрепанной головой, с выражением испуга и обиды на хорошеньком, как-то вдруг сразу посерьезневшем и осунувшемся личике она была так трогательно беспомощна и жалка, что Максим Петрович, всю жизнь страстно желавший детей и не имевший их от бесплодной Марьи Федоровны, какую-то даже отцовскую нежность почувствовал к ней. Он опустился на колени перед Тоськой, обдернул ее непристойно задравшееся платье, попробовал пульс. В руке еще чувствовалось тепло живого тела, но пульс что-то не прощупывался, да и слишком уж неподвижные, застывшие черты лица, мутно, мертво глядящие из-под полузакрытых век глаза не оставляли надежды. «Эх, дочка! – прошептал Максим Петрович, поднимаясь и отряхивая с коленей сор. – Дотанцевалась, дурочка, допрыгалась…»

Велев дворнику сторожить Тоську, Максим Петрович пошел к коменданту общежития звонить в милицию. Через пять минут, располосовав фарами темноту, во двор вихрем влетели два мотоцикла и опоясанная красным кантом закрытая машина. Начальник милиции, грузный, высокий, со свистящим астматическим дыханием пожилой мужчина, чертами лица до смешного напоминающий Петра Первого, тяжело, по-стариковски кряхтя, вылез из машины, на ходу продолжая еще в дороге, видимо, начатый со своим спутником разговор:

– …а ты почитай, почитай в последнем номере… что? Интереснейшая мысль! Не то Щетинин?! – удивленно воскликнул он, увидев Максима Петровича. – Ну, здорово, здорово… Ты что – на труп? Каким образом? Что-о?! Это ты звонил?!

Хрипя и свистя бронхами, начальник сыпал вопросы, словно из дырявого мешка (это была его манера – обстреливать собеседника вопросами), а сам внимательно, зорко окидывал взглядом из-под клочковатых смоляных бровей все – мусорные контейнеры, трубы, лежащую Тоську, склонившегося над ней судмедэксперта, – молоденького, всего лишь год назад кончившего институт паренька, – перепуганного дворника, суетливого коменданта в его куцей пижамке…

– Жива, – подымаясь с колен, сказал медэксперт. – Пролом левой височной кости… Немедленно оперировать.

– Вот черт! – взглянув на часы, выругался начальник. – Пятнадцать минут прошло, как позвонил в скорую… Собака где? – накинулся он на старшего оперуполномоченного. – Ни скорой, ни собаки… Работнички!

Между тем к месту преступления понемногу собирались встревоженные жильцы дома № 18, большей частью молодежь, возвращавшаяся с последних сеансов кино, с ночных смен, с танцулек. Они стояли, перекидываясь обрывочными фразами, глядели с любопытством на работников милиции, на фотографа, при вспышках блиц-лампы щелкавшего аппаратом; иные узнавали Тоську, жалели, иные осуждали. К толпе зевак подбежала ее сестра; она возвращалась с работы. Узнав, что случилось, как была, в забрызганном красками комбинезоне, с потрепанной базарной сумкой, из которой торчали какие-то бумажные свертки и черенок кисти-рушника, – она так и повалилась наземь, припала к Тоськиной голове, плача, запричитала над ней: «Да что ж они, проклятые изверги, над тобой сделали! Таюшка моя ненаглядная!»

Наконец, одновременно прибыли «скорая помощь» и собака. Бездыханную Тоську положили на носилки и увезли. Вместе с нею в больницу отправился следователь прокуратуры. Собака, легко взяв след, резво рванулась, поволокла на поводке проводника, но, выскочив из арки на тротуар, беспомощно заметалась и стала, виновато помахивая хвостом.

– Тоже мне сыскная собака, – усмехнулся начальник. – На поводочке разве только ее по проспекту прогуливать…

Проводник обиженно пожал плечами.

Пока все это происходило, Максим Петрович, объяснив начальнику милиции обстоятельства дела, попросил машину и милиционера.

– Попробую по горячему следу, – сказал он. – Далеко не ушли…

– Куда? – спросил водитель.

– В «Волну».

Было четверть первого. В ресторане уже давно отмигал свет, предупреждавший засидевшихся гуляк, что поздно, что пора покидать заведение, но еще несколько человек сидели, наспех допивая и доедая заказанное. Буфетчица считала выручку, сверяла чеки, официантки толпились у служебного столика, что-то жуя и оживленно переговариваясь; сердитые уборщицы громоздили на столах фантастические сооружения из перевернутых стульев. Тоськиных мальчиков не оказалось в зале, да Максим Петрович и не надеялся на это. Он рассчитывал кое-что узнать от швейцара: судя по всему, молодые люди являлись завсегдатаями ресторана. А раз так…

– Брунетика знаю, – поразмыслив, сказал швейцар, – его Валеркой звать… Намедни после закрытия лично домой в такси отвозил, надрался так, что и встать не мог. До самой квартиры пришлось на себе волочить…

– Ну, милейший, – сказал Максим Петрович, – придется, видно, вас побеспокоить, покажите квартирку.

Без двадцати два милицейская машина остановилась возле большого нового дома, в котором жили работники культуры – артисты, художники, музыканты. Мальчишку взяли с постели. Разбуженный обомлевшей от страха матерью, он как-то сразу весь обмяк, съежился; одеваясь, никак не мог попасть в штанину, смешно, как на реке после купанья, прыгал на одной ноге, пытался непринужденно улыбнуться, но улыбка получалась жалкая, губы дрожали. Отца не было дома, он явился навеселе, когда уже одетого Валерия выводили из квартиры; узнав, в чем дело, стал шуметь, кричал, что не позволит самоуправничать, что он скульптор Птищев, его произведения украшают общественные места города, а также залы музеев страны, что он будет звонить в обком, в Москву, черт побери! Большой, тучный, с багровым, злобным лицом, на котором краснели, синели, лиловели набрякшие жилки, он скоро, однако, выдохся, бессильно плюхнулся на стул, опустил руки, заплакал пьяными слезами. Максим Петрович покачал головой, вздохнул, сказал:

– Ну, пошли, Валерий! – и как-то так это у него получилось хорошо, чуть ли не по-отечески, что мальчик, потрясенный недавним избиением Тоськи, внезапным арестом и глупой, дикой сценой, устроенной хмельным отцом, сразу вдруг успокоился и, поглядев на Щетинина, смущенно улыбнулся и опустил глаза.

Ехали молча. Устало позевывал милиционер, Максим Петрович хмурился, потихоньку поругивал свой радикулит: ведь надо же! Ни оттуда ни отсюда налетел, сковал, когда надо было действовать, а вот сейчас боль утихла совершенно, словно ее и не было, да уж поздно, быстро промелькнувшее время не вернешь… Кто бил Тоську? Безусловно, жирный, его рук дело. А этот цыпленок? Он поглядел на Валерку – тот сидел, прижавшись в угол, как испуганный звереныш, поглядывал исподлобья.

– Часто отец… этак-то бывает? – спросил Максим Петрович.

– Часто, – кивнул Валерка.

– Он что – верно такой знаменитый?

– А ну его! – с досадой сказал Валерка. – Трепач он…

На рассвете небо покрылось черными рваными облаками, и сразу как-то в одночасье повеяло холодной осенью, засентябрило. Сильный ветер поднялся, загремел железными листами неисправных кровель, погнул, растрепал сомлевшие от длительной раскаленной жары деревья бульваров и скверов, сорвал с веток отощавшие, полузасохшие листья и, яростно шипя, погнал их вместе с разным мусором по грязным, затоптанным тротуарам. И так внезапно, так вдруг случился такой крутой поворот в погоде, что казалось, будто сама природа возмутилась и гневно и решительно восстала против тех грязных, жестоких и бессмысленных дел, которые произошли в течение последней ночи на территории только лишь одного райотдела милиции: помимо самого главного, так сказать, чрезвычайного происшествия, каким явилось избиение Таисии Логачевой, в Центральном районе города был ограблен галантерейный ларек, случилась глупая, беспричинная драка на танцевальной площадке в саду Дома культуры железнодорожников, и, вероятно, ради пьяного озорства подожжен газетно-книжный киоск «Союзпечати».

Было раннее утро, четыре часа, весь город еще крепко спал, люди видели разные – хорошие или плохие – сны и в зависимости от видений улыбались, стонали, поворачивались с боку на бок, причмокивали губами или бормотали невнятные слова, а в кабинете начальника милиции стоял синий табачный дым, и огромная причудливая пепельница в виде красного краба была полна папиросных окурков.

В половине пятого из больницы позвонили: Тоське сделали операцию. Она что-то говорила в бреду, но очень невнятно, и лишь одно слово пока сумел разобрать находившийся все время возле ее постели следователь: «Юрик».

Валерий показал на допросе, что Тоську бил жирный (его звали Эдуард Свекло), что у него с ней были какие-то денежные счеты (он не знает точно – какие), а они – Валерий с другим парнем, рыжеватым, с Димкой, – они только привели Тоську в ресторан, как велел им сделать Свекло, и затем – во двор, к контейнерам, где и состоялась расправа. Когда Валерию сообщили, что Тоська при смерти, он ахнул: «Как?!» – «Да вот так», – свистя одышкой, сказал начальник.

Эта новость пришибла парня, он заплакал, закричал:

– Сволочь! Падло! Его самого убить мало!

– Это кто же сволочь-то? – спросил Максим Петрович.

– Да кто – Эдька! Говорил, что даст ей раза́, да и все… Если б я знал! Ах, если б знал!

Он сообщил адреса Димки и Свекло. Первого привезли сразу, второго дома не оказалось. Он был сирота, жил у бабушки. Ребят из Угрозыска она приняла за Эдуардовых дружков, разворчалась, что ни днем, ни ночью Эдька покою ей не дает со своими друзьями-приятелями, с дурацкими затеями.

– А где, бабуся, он может быть? – вежливо спросил оперуполномоченный.

– Да где же, как не в Рыбацком, – сердито ответила старуха. – У дядюшки своего, распрекрасного Касьяна Матвеича, кроме негде…

Часом позже голубая «Победа» мчалась по окраинным улицам просыпающегося города. Поднявшийся было на рассвете ветер утих, мутноватое к горизонту небо предвещало снова изнурительно-жаркий день. За окнами машины мелькали разноцветные домишки, палисаднички, заборы, голубятни, вся та бревенчатая, саманная, тесовая, глинобитная жилая дребедень, которая толпится еще беспорядочно и скученно по краям наших больших городов, подозрительно, с затаенным страхом и недовольством ожидая, что вот-вот и сюда надвинутся каменные многоэтажные громады, раздавят несуразные скорлупки ветхих жилищ, растопчут садики и голубятни, и, сверкая зеркальными окнами магазинных витрин, станут новыми проспектами, навечно, раз навсегда порушив вековой покой, тихое, сонное прозябание закоулочной жизни…

В опущенное боковое окно легонько посвистывал свежий ветерок, и Максим Петрович с наслаждением вдыхал эту свежесть. Окраина тянулась бесконечно, кончились трамвайные пути, троллейбусная линия развернулась на поворотном круге, а она все пестрела несуразными домишками и сарайчиками, бежала, рассыпаясь кривыми уличками в лога, карабкалась на гору и, казалось, конца ей не будет. Но вот между тесно сгрудившимися домами замаячили зелено-желтые полосы луга, синеватая кайма далекого леса. Сонный милиционер клевал носом на заднем сиденье, водитель оказался неразговорчив, хмуро крутил баранку, молчал. Максим Петрович даже рад был этому: ему хотелось подумать в тишине, прикинуть, что к чему в этих новых, так неожиданно вдруг развернувшихся событиях. Было похоже, что всё случившееся действительно имело прямое отношение к садовскому делу: счеты жирного Эдуарда с Тоськой, будто бы из-за каких-то неподеленных денег, а на самом-то деле – явное желание и попытка убрать опасную свидетельницу и соучастницу… Всё так, всё словно бы и склеивается… Но нет! – давняя уверенность в непричастности Тоськи к тому, что произошло в Садовом, теплилась по-прежнему, не переставала упрямо жить в глубине сознания. Арестованные Валерий и Димка, очевидно, мелочь, пустяк, куклы-дергунчики в руках матерого негодяя Свекло. Да, вот этот жирный Свекло… Он-то, разумеется, и есть ключ ко всем загадкам.

Наконец машина вырвалась за город, быстро проскочила затоптанный, выгоревший лужок и легко, ласково шурша по преждевременно, от зноя, опавшей листве, въехала в чахлый, скудный лесок. Вскоре повеяло сыростью, пряным, сладковатым запахом болотистых низин, сквозь ветки деревьев сверкнуло матовое стекло воды, и синяя, приколоченная к сухой осине вывеска известила путников, что перед ними – владения базы № 1, принадлежащей обществу «Рыболов-спортсмен». Дорога пошла берегом, у самой воды, и тут замелькало такое несметное количество табличек и вывесок, что только читай! Чего тут только не было понаписано: и предупреждение мотористам об умеренной скорости, и тщетные призывы не загрязнять лес, и обозначения лодочных причалов, и что-то насчет соблюдения тишины, но главное – многое множество каких-то номеров: на берегу, на стенах игрушечных домиков, на лодках и даже на специальных столбиках посредине реки; цифры мелькали, громоздились друг на друга, таращились нахально, из-за синих и желтых табличек не было видно ни леса, ни реки, и как-то так ухитрились сделать рыболовы-спортсмены, что кусочек довольно живописной природы превратился у них как бы в разграфленную и пронумерованную бухгалтерскую ведомость, от которой веяло такой непроходимой конторской скукой, что свежему человеку прямо-таки не по себе становилось при виде столь любовно и тщательно проинвентаризованного пейзажа.

Подле крайних домиков машина остановилась. Максим Петрович разбудил милиционера и, велев ему следовать за ним на некотором расстоянии, не спеша, гуляющей походкой зашагал в поселок.

На реке, словно приклеенные, сидели в лодочках рыболовы, каждый у своего номерка. Несмотря на довольно ранний час, где-то во всю глотку ревела радиола («Я в Рио-де-Жэнейро приехал на карнавал…», – каким-то кривляющимся, не русским говорком выводил безголосый певец); между кустов бродила чудная бородатая старуха, кряхтя и бормоча, нагибалась, что-то собирала. Максим Петрович сперва подумал – грибы, и удивился, что их можно найти на этаком многолюдстве, но, когда подошел ближе, стало видно, что старуха собирает в кустах порожние бутылки. Максим Петрович спросил у нее, где живет Касьян Матвеич, но она повернулась спиной и, не промолвив ни слова, скрылась в зарослях орешника и крапивы, словно ушла под землю.

– Да вы с ней напрасно разговариваете, – появляясь на пороге фанерного скворечника, сказал седоватый гражданин в белой сетчатой майке и широченных штанах, заправленных в колоколоподобные рыбацкие сапоги. – С ней говорить – что мертвому припарки ставить, глухая, как задница, извините за выражение… Вы, верно, ищете кого-нибудь?

Максим Петрович сказал.

– А, это в двух шагах, вот – направо и третий флигарь, номер шашнадцать. Но знаете ли, – добавил словоохотливый туземец, видимо принимая Максима Петровича за рыболова, – с клёвом, знаете ли, беда, нипочем не берет, к непогоде, что ли, или от жары… Вот нынче, слава богу, к утру похолодало, может, начнется…

Максим Петрович поблагодарил и пошел искать «шашнадцатый флигарь». В своем дешевеньком костюмчике, в легкой соломенной шляпенке, он и верно походил на этакого невинного пенсионера-любителя, и это было очень хорошо. Он потому и милиционеру велел приотстать, чтобы не привлекать особенного внимания.

Номер «шашнадцатый» стоял у самой воды, на четырех сваях, словно сказочная ведьмина избушка; восемь дощатых ступенек круто вели вверх, к двери; чуть ближе к лесу, в кустах черемухи, приютился самодельный столик с двумя скамейками. Максим Петрович подождал милиционера, молча глазами указал на скамейки. Тот понял, кивнул головой, сел, расстегнул кобуру. Щетинин поднялся по ступенькам и деликатнейше постучался в дверь. Никто не ответил. Он прислушался: изнутри доносился приглушенный могучий храп. «Ну-ка, господи благослови», – пробормотал Максим Петрович и, легонько толкнув дверь, шагнул в домик. Прямо перед ним на голом полосатом матраце, раскинувшись в богатырском сне, лежал жирный Эдуард. Он спал на животе, одетый, как был вечером в ресторане; помятые брюки задрались до колен, обнажив толстые ноги; космы грязно-русых волос ярким пятном выделялись на черноте засаленной подушки.

– Эй, Эдуард! – довольно бесцеремонно, носком ботинка толкнул его Максим Петрович. – Вставай, парень, хватит разлеживаться!

Мотая головой спросонья, Эдуард вскочил, дико глядя на Щетинина, видимо ничего не соображая.

– Пошли, пошли, дело есть, – спокойно, не повышая голоса, сказал Максим Петрович, жестом приглашая жирного следовать за собой.

– Какое еще дело? – сердито пробурчал Эдуард, протирая кулаками глаза. – Поспать не дадут… Ты, дедок, от Кардинала, что ли?

– Да а то от кого же, – кивнул Максим Петрович. – Что, перебрал, видно, вчера? Головка вава?

– Было дело, – зевая во всю пасть, промямлил Эдуард. – А чего ж Кардинал сам-то не приехал?

– Об чем и разговор, – сказал Максим Петрович. – Взяли ночью Кардинала-то…

– Иди ты! – мгновенно приходя в себя, вскочил Эдуард.

– Кроме шуток, – вздохнул Максим Петрович, – погорел малый.

– А шмотки? – насторожился жирный.

Игра заходила слишком далеко, продолжать ее становилось трудно да едва ли имело смысл.

– За шмотки не беспокойся, – выходя наружу, сказал Максим Петрович, – шмотки дело десятое. Давай, парень, не тяни, поехали, а то досидишься тут с тобой…

Окончательно сбитый с толку Эдуард, лишь заметив милиционера, понял, что влип. Пытаться бежать было невозможно. Он усмехнулся и, пробормотав: «Вот суки!» – послушно поплелся за Щетининым.

– Потеха! – сказал он, уже садясь в машину. – Всех оперов в рыло помню, а откудова ты, дед, такой взялся, что я тебя не знаю?

– Будем знакомы, значит, – рассмеялся Максим Петрович. – А Тоська-то – как бы не померла, между прочим, – помолчав, обернулся он к Эдуарду, когда машина, выбравшись из леса, шибко покатила по лугу.

– Тоську еще какую-то шьете, – лениво, вяло проворчал жирный, мягко покачиваясь на заднем сиденье, всем своим видом показывая, что хочет спать и что «на пушку» его не возьмешь.

– Артист! – Максим Петрович пристально поглядел на Эдуарда. Но тот дремал, вернее сказать, делал вид, что дремлет, и ни одна черточка на его красивом, несколько одутловатом лице не дрогнула, не изменилась.

«Ну что ж, играй, играй, – устало подумал Максим Петрович, – надолго ль только тебя хватит… А про Кардинала какого-то и про шмотки все-таки сболтнул спросонья – и на том спасибо…»

Его самого клонило в сон, глаза слипались, укачивала езда – ровное, мерное урчание мотора, нагретый воздух в машине, мягко колеблющееся сиденье. Ужасно не хотелось приниматься за допрос, все мысли стремились к уютной комнатке приятеля, где вчера он с дороги не успел даже путем отдохнуть, где ему был отведен огромный старый диван с ковровой пестрой обивкой… Максим Петрович представил себе, как славно сейчас было бы лечь, с наслаждением вытянуть усталые, натруженные ноги, вдохнуть сладковатый запах слежавшейся диванной пыли, прислушаться к мирному, печальному перезвону продавленных пружин… Все ниже, все беспомощнее склонялась на грудь отуманенная дремотой голова, пока мягкий толчок не вывел из сонного оцепенения. Максим Петрович встрепенулся, открыл глаза: машина стояла у подъезда райотдела.

Щетинин вздохнул и, велев милиционеру отвести Эдуарда в кабинет начальника, пошел умываться во двор, где шумно, толстой сверкающей струей хлестала вода из поломанной водоразборной колонки.