– Гляди, топор! – чуть не оглушил его Петька, вскрикнув над самым ухом, когда Костя, почти не владея своим закоченевшим телом, переваливался через край колодезного сруба с помощью протянувшихся к нему и ухвативших его за плечи, за пояс рук.

Петька тут же завладел топором – и вовремя: он уже выскальзывал из совершенно бесчувственной, одеревенелой Костиной руки; еще мгновенье – и за ним пришлось бы снова лезть на дно колодца.

Евстратов, человек более обстоятельный, неторопливого склада, прежде всего позаботился о Косте: помог ему освободиться от акваланга, тут же поднес бутылку водки и оставшийся кусок огурца.

Костя запрокинул голову, водка, булькая, потекла ему в горло. Он глотал ее, как воду, не чувствуя жжения.

Только убедившись, что Костя жив и малость уже пришел в себя, что руки и ноги его при нем, двигаются и сгибаются, Евстратов тоже обратился к топору.

– Глядите, глядите! Это же кровь! – тараща округленные глаза, с вытянутым, испуганно-изумленным лицом показал Петька на ржавую, с чернотою, слизь по краю про́уха и в узкой трещине на топорище возле самого обуха.

– Кровь… – вглядевшись, произнес Евстратов, но иначе, чем Петька – с озабоченностью и раздумьем, тоном, в котором было больше предположения, чем окончательного вывода. – Вообще-то, – добавил он, отбирая у Петьки топор, близко поднося его к глазам, поворачивая одной стороной, другой, и даже нюхая железо, – вообще-то, конечно, так сразу не разберешься, но похоже…

И поглядел с вопросом на Костю – что скажет он?

Косте никогда еще не доводилось видеть, как выглядит кровь на топоре, пролежавшем к тому же почти полгода в воде и иле старого колодца, и ничего определенного сказать он не мог, но, чтобы не ронять марку, он сделал вид, что рассматривает топор глазом знатока, определять такие вещи ему не в новинку и он нисколько не взволнован и не удивлен своей находкой, а всего только удовлетворен ею, как человек, для которого лишь исполнилось то, что он заранее и безошибочно предвидел, и который, вооруженный своим предвидением, действовал без промаха, наверняка.

– Не будем спешить.. – сказал Костя солидно и веско, профессорски – будто он был маститым спецом, а Евстратов и Петька – его учениками в трудном следовательском деле. – Предоставим это заключение судмедэкспертизе…

Речь его прозвучала не совсем ясно, ибо сведенные холодом губы, хотя и шевелились, но были неуправляемы и как из пластилина.

– А топор-то вроде изваловский… Ну конечно, его! – сказал Евстратов убежденно, продолжая изучать находку, вертеть её и так, и этак. – Помните, Константин Андреич, с сельпо мы образец брали? – и этот такой же… А потом еще Извалова говорила – помните? – что на топорище каленым гвоздем отметина была сделана, – вот она, видите?

– Точно! – подтвердил Петька, изумляясь и этому обстоятельству. – Отметина…

– Так это… как же выходит? – обращая на Костю свое широкое белобровое солдатское лицо с напряженным умственным усилием в глазах, медленно проговорил Евстратов. – Значит, все-таки Авдохин?

– Нет, не Авдохин, – разочаровал его Костя.

– А вроде бы сходится… Он с этого колодца воду берет. И дом его сюда всех ближе…

– Ну и что? – вмешался Петька. – Ни о чем это еще не говорит! Если б Авдохин, чего б он стал сюда топор кидать? Это ж ему так прямо на себя и навести. Ему бы расчет был как раз обратный – где-нибудь от своей хаты подальше кинуть…

– Это так сделает, у кого голова хорошая, – не соглашаясь, сказал Евстратов. – А коли мозги водкой проспиртованы – какое соображение? Фуганул вгорячах. Колодец глубоченный, искать не полезут, а если и полезут, так не найдут…

– Это Голубятников, да? Голубятников? Это он сознался? – с живостью, полагая, что он угадывает верно, напал Петька на Костю.

– Нет, и не Голубятников, – чувствуя, как странно перекашивается его будто чужое лицо, улыбнулся Костя, лишь дразня Петьку таким ответом.

По выражению Петьки, по глазам Евстратова он видел, как хочется им знать то, что знает он, но до поры до времени, пока не соберет всех данных и пока твердо не убедится сам, должен держать при себе. Особенно хотелось знать это Евстратову. Бесконечное плетение нитей бесконечного клубка, разматывающегося и все никак не могущего окончательно размотаться, все новые и новые повороты в ходе расследования уже утомили его простой, не привычный к сложностям ум. Несколько дней назад, когда поймали Голубятникова, он с облегчением уверился, что это и есть желанный конец. Но в тот же день нашлись злополучные деньги, обнаружилось, что против Голубятникова нет прямых улик, и вообще нет каких-либо веских, серьезных улик; потом Костя доложил Щетинину о каких-то совсем иных своих подозрениях, и Голубятников остался как бы вовсе в стороне, вовсе ни при чем. А что же тогда? Что и как теперь думать? Опять все иначе, опять все по-другому? До каких же пор это будет продолжаться? Хотя Евстратов и старался, как надлежало ему по должности, пытался что-то думать, соображать, предполагать, – в действительности же он чувствовал себя вконец сбитым с толку; в мыслях его, несмотря на его старания, так-таки ничего и не складывалось, а была одна только путаница и какая-то тягостная слепота.

Костя обтер рубахой лицо, грудь, и стал одеваться: просунул ноги в брюки, натянул на себя через голову рубашку. Она липла к мокрому телу и лезла с трудом.

Его всего трясло, и не только от холода – от своей неожиданной находки. Как ни был он готов к ней, когда опускался в колодец, но все-таки он не надеялся на такую быструю удачу. Нет, подумать только – что́ он нашел! Сколько копалось следователей, сколько искали – и никто не нашел, никто! Нашел он! Потому что только он один напал на верный путь. Потому, что версия, которую он сложил, истинна и верна от начала до конца… Что-то в сумасшедшем ликовании плясало внутри Кости. Черт побери! Ведь он же почти гений! А что – разве это не так? Продраться сквозь такие темные чащи непонятностей, сквозь такое нагромождение гипотез, догадок, каждая из которых кажется вполне правдоподобной, и открыть истину, спрятанную в глубочайшем подспудье, отыскать то, чего не могли отыскать, увидеть, понять другие, куда более опытные в следственных делах люди! Нет, честное слово, у него есть основание гордиться собой и ликовать!

Вдруг земля качнулась под ним и косо накренилась. Он схватился рукою за ветку куста, но все равно не удержался – с треском повалился на куст, приминая пружинящие ветви.

– Братцы! – сказал он с улыбкой, отдавая себе отчет, как нелепо и дурацки он выглядит. – Братцы, а ведь я пьян!

Выпитая им водка, до сих пор ничем себя не проявлявшая, вдруг, в одну секунду обнаружила всю силу своего действия. Но каким-то странным, не вполне естественным образом: в теле его не прибавилось ни капли тепла, – ради чего, собственно, он ее и пил, – сознание оставалось абсолютно чистым, зато земля куда-то плыла и все вокруг смешно, удивительно кособочилось и накренялось.

Евстратов, живо кинувшийся на помощь, вытащил Костю из куста и поставил на ноги. Однако устоять на них было не так-то просто – Костю валило то вперед, то назад, вправо, влево. Вцепившись Евстратову в плечи, он держался за него, продолжая предельно глупо улыбаться своему состоянию, и Евстратов крепко держал его – с каким-то даже испугом в лице от такого никогда им в жизни не виденного стремительного опьянения.

И тут на дороге появилась тетя Паня. Она шла из дубков с вязанкой сухого хвороста за спиною.

– Ироды! – осудительно сказала она, приостанавливаясь и мгновенно оценивая открывшуюся ей у колодца картину. Все видящий взгляд ее разом вобрал и полуодетого, шатающегося на подламывающихся ногах Костю, и водочную бутылку в траве, и краснолицего – от усилия не дать Косте повалиться снова – Евстратова…

– Милиция называется! – покачала тетя Паня головой. – Им за порядком глядеть велели, а они середь бела дня пьянку устроили! Тьфу!

Гневно, презрительно плюнув, бормоча что-то насчет того – что ж спрашивать с мужиков, когда сама милиция «займается такими ж безобразиями», тетя Паня удалилась в направлении села.

– Ну, теперь жди… – сказал Петька, давясь от смеха. – Теперь распишет! На высшем художественном уровне…

Действие водки, завладевшей Костей и вступившей в его теле в борьбу с ледяным колодезным холодом, как странно, внезапно началось, так же странно, внезапно и окончилось.

Видя, что Костя не может устоять на ногах и уже почти полутруп, Евстратов уложил его под кустик, на расстеленный пиджак. Костя тут же впал в глубочайший сон, продолжавшийся ровно сорок минут. Через сорок минут он открыл глаза, сел, поглядел на все вокруг ошалело, как бы впервые видя кусты в желтой, наполовину сброшенной листве, колодец, тропинку к дому Авдохина, Евстратова и Петьку, с тревогою вглядывавшихся ему в лицо.

– Где топор? – совершенно трезво, в крайнем страхе спросил Костя. В голове его стоял звон, еще плыли обрывки бессвязных видений, и ему вдруг представилось, что лазание в колодец, находка топора – это тоже все было во сне, и он дико испугался, что это так, что это всего лишь бесплотный мираж и сейчас ему объявят, что никакого топора наяву не существовало и не существует.

– Вон лежит, – ответил Евстратов, не понимая, отчего у Кости такая тревога и такой страх.

– Фу! – выдохнул Костя, стирая со лба испарину.

Он вскочил на ноги, слабый, как после тяжелой болезни, с отвратительным вкусом во рту, но в нетерпеливом желании немедленных действий, в нетерпеливом желании продолжать то, что еще надо было ему сделать.

– Заверни топор в клеенку, положи в чемодан, – приказал он Евстратову. – Чемодан возьми к себе домой. Вечером принесешь ко мне на квартиру. И, Петро, ты тоже подъезжай, отвезешь меня в район. А тебе, – сказал Костя Евстратову, – я дам указания, что и как тут пока делать.

– На квартиру – это к дяде Пете? – спросил Евстратов.

– Да-да, к дяде Пете.

– А во сколько?

– Ну, так… часов в десять… В двадцать два ноль-ноль, – сказал Костя уверенно, мысленно прикинув, сколько времени займут разговоры с людьми, которых он еще не успел допросить, и сколько понадобится на то, чтобы собрать и упаковать свои вещи, находящиеся в дяди Петиной хибаре: квартирантство его в ней закончено, как закончено и вообще все садовское дело…

– Есть в двадцать два ноль-ноль! – отчеканил Евстратов. Точность он любил, в этом отношении был даже несколько педант, но почему-то у него всегда получалось так, что если ему назначали время, он редко являлся минута в минуту.

– Слушай, может, ты как-нибудь иначе доберешься? – заминаясь, вопросил Петька. – Понимаешь, артисты приедут, эстрадный ансамбль «Чтоб улыбки цвели»… Надо будет их потом, после концерта, кормить, на ночлег устраивать… все такое прочее…

– Ничего, управишься. Где ему транспорт ночью искать? Выманил «ИЖ» задарма, так теперь отрабатывай, – жестко сказал Евстратов, как начальник над Петькой, имеющий право им командовать. – Между прочим, – заметил он Косте, – Максим Петрович, наверно, совсем там нервы расстроил. Сегодня от него опять в сельсовет звонили…

– Ничего, ничего, пусть отдохнет, – рассеянно, думая о предстоящих ему делах, ответил Костя. – По телефону все равно ничего не объяснишь… Я ему уж сразу, в готовом виде…

Костя оделся, почистился. Евстратов захлопнул на чемодане крышку, и они тут же расстались: нагруженный чемоданом Евстратов пошел к себе домой, а Петька повез Костю в село.

И никто из них троих не заметил, что кроме тети Пани, которая, в общем, не видела ничего, только пустую поллитровку да качающегося на пьяных ногах Костю, возле колодца все время был еще один наблюдатель, который, спрятавшись в кустах, в пурпурно-розовой, багряно-желтой листве, видел все происходившее с самого начала и до самого конца – младший сынишка Авдохина, восьмилетний Илюшка.

Сейчас этот свидетель – в драном отцовском пиджаке, сползающем на глаза картузе, шкрабая резиновыми, в засохшей грязи, с подвернутыми голенищами сапогами, покинув в кустах соседскую корову, к которой он был приставлен приглядывать, со всех ног, в обход села, скрытными тропками бежал к реке, на луг, чтобы рассказать отцу, стерегущему совхозных телят, что́ видел он у колодца из своего укрытия…