Гудит электромотор, слившись с общим шумом цеха, однотонно тянет свой звук резец, проходя внутреннюю стенку горловины, протачивая в ней винтовую нарезку. Звук обрывается, нарезка сделана.
Я отключаю автоматический ход, отвожу назад суппорт с резцом. Не оборачиваясь, у себя за спиной, – рука находит сама, – толкаю вправо рукоятку рубильника. Мотор обрывает свой воющий гул. Одним движением ключа отворачиваю кулачки патрона, выхватываю отливку. Когда ее обдерут снаружи и она зеркально засверкает белым металлом, она будет уже называться «стакан». И впрямь стакан, литра на три. Можно налить воду, воткнуть цветы…
Работа у меня ладится. Каждое движение выходит точным, самому приятно, что так верно, искусно работают руки, не ошибается глазомер. Бывают дни, когда чувствуешь себя так же, здоров и весь совершенно такой же, нет никаких явных помех, но руки – как чужие, и все не слушается: инструменты, резцы; ошибка за ошибкой. Тогда ненавидишь себя, станок, тяжелые чугунные отливки, шаблоны и штангенциркуль, стрелку индикатора, которая точно бы задалась целью нарочно вредить, портить настроение.
Но сегодня – день вдохновения. Мне кажется, сегодня я могу соперничать с самим Рыбкиным…
Новая отливка быстро, за минуту, приобретает центровку. Поворачиваю револьверную головку суппорта нужным мне резцом, каким начинается обработка каждого нового снаряда, и чувствую, как кто-то трогает за локоть.
Гаврюшка Максимов, мой сотоварищ по общежитской комнате. Ушанка на затылке, из-под нее – вихры, нос и вся верхняя губа – в черноте, это он утирался грязной рукой, на лбу – очки-консервы. Он – заточник, затачивает наши резцы, без очков ему нельзя, искры от точила летят снопом, осколки камня и стали – как пули: пренебрежешь очками – будешь без глаза.
– Тебя директор вызывает, – говорит Гаврюшка.
Я не разбираю с первого раза его слов.
– Чего-чего?
– Директор, говорю. Тебя зовет!
Я отстраняю Гаврюшку рукой, тянусь к рубильнику.
– Иди-ка ты подальше! – кричу ему в прыщавое лицо с утиным черным носом. – Хохмач-самоучка! Сегодня не первое апреля.
Но Гаврюшка не уходит.
– Точно тебе говорю! – кричит он мне в самое ухо, вытягивая из воротника свою птичью шею в синеватых жилках. – И меня тоже. Сейчас в цех звонили.
Меня – к директору? Я нужен директору?
Нет, Гаврюшка меня не разыграет! Дирекция – это наш заводской Олимп, а директор – сам Зевс, главный бог на этом Олимпе. К нему не просто попасть в кабинет, за толстые, обитые черной клеенкой двери. Даже по самой крайней нужде. На пути в директорский кабинет – две его личные секретарши, молодая и старая, они останавливают всякого, кто делает такую попытку, и «отфутболивают» к замам, в профком, в партком, к начальству помельче. Даже инженеры с деловыми производственными вопросами входят в кабинет не когда им вздумается, а только по вызову, в назначенное время.
Директор высок, статен, в свои сорок лет выглядит моложаво, только серебрящиеся виски выдают его возраст. На своем посту он тоже круглосуточно. Кажется, что он вообще не спит, не знает отдыха. Так, конечно, не может быть, он отдыхает, только это незаметно, потому что – урывками, короткими часами, никуда не уходя, тут же рядом с кабинетом, в маленькой комнате, где поставлена узкая железная кровать с пружинной сеткой и к стене привешен умывальник. Ложась поспать, всегда не больше чем на час, полтора, он переносит к кровати красный телефон на длинном шнуре, чтобы, если позвонит Москва, в ту же секунду, еще не раскрывая глаз, взять трубку и ответить крепким голосом человека, который бодрствует, полон энергии, над которым не властна усталость.
Это рассказывают те, кто видел это, знает.
Не думаю, чтобы директор был существом особой, сверхкрепкой породы, чтобы его не изнурял круглосуточный труд и такой режим. Секрет его выносливости просто в редком самообладании, особом устройстве воли. Усталость даже не оставляет на нем видимых следов. Наверное, и тут он может приказывать себе. Нельзя выглядеть устало, – это плохо действует на подчиненных. В любой час суток он одинаково свеж, собран, голова его ясна, весь он полон, заряжен энергией, переливающейся в других. Только как-то все более сухой, поджарой становится его фигура, костистей длинные журавлиные ноги, длинные руки. Что-то типично военно-командирское, четкое, твердое, неумолимо-требовательное все более проступает в его облике и повадках. А сам он в недавнем довоенном прошлом – обычный инженер-производственник. И даже никогда не служил в армии, не стоял в строю, не носил военной формы. На некоторых больших заводах Сибири, Урала директорам для авторитета и власти дали генеральские звания, положили на плечи золотые погоны. Может быть, для нашего – это пример и соблазнительная мечта? Не потому ли он так подтянут, суров и строг со всеми и даже с самим собой, что чувствует себя таким же генералом, только пока еще без звания и погон? Он даже одет соответственно: с некоторых пор на нем серо-стальной, габардиновый, великолепно скроенный китель с клапанами прорезных нагрудных карманов, такие же галифе и блестящие, тонкой кожи, хромовые сапоги. Только добавить золотые погоны со звездой. Но они как бы уже присутствуют, видятся на его статных плечах… Иногда он появляется в цехах, почему-то исключительно ночью, да еще в самую трудную для работающих пору – на перевале к рассвету. Просто проходит, даже мало разговаривая с цеховым начальством, настолько все ему ясно – производительность смены, нужды цеха, неполадки… Выше всех на голову, с твердым, без всякой мимики, военно-командирского образца лицом, зоркими пристальными глазами. Зачем, для чего, с какой целью он проходит по цехам, мимо ухающих прессов, под кранами, проносящими груз, вдоль визжащих резцами, сверлами станков, – это известно только ему одному. Может быть, в этом есть какой-то свой воспитательный, психологический расчет, подобный тому, с каким опытный командир части время от времени появляется в своих усталых подразделениях, ни за чем, даже без особого дела, не минуя и самого последнего, совсем маловажного, какой-нибудь вспомогательной саперной полуроты из нестроевых, появляется только для того, чтобы его видели, чтобы жило, поддерживалось в каждом солдате чувство единого, монолитного организма, спаянности всех звеньев в одно целое: все на своих боевых местах, дело идет, и командир вместе со всеми…
– Ну чего ты, не веришь, что ли? Я же не вру! Пошли! – тянет меня за рукав Гаврюшка.
Вот сатана, по рылу его, что ли, смазать, нашел время для игрушек!
Я решительно пускаю станок. Но подходит Кротов.
– Марков, прервись! К директору, быстро! Да помойтесь, а то на чертей похожи…
Это уже не розыгрыш. Сам Кротов!
– А зачем?
– Там скажут.
Что за чертовщина! Теряюсь в догадках – и ничего не могу придумать. Прямо среди смены, в рабочее время… Какое же должно быть дело, чтобы оторвать рабочего, остановить станок! Такого у нас в цеху еще не случалось… Напортачил чего-нибудь? Вроде бы никакой вины за мной нет… Даже если так – к директору бы не позвали. Для отлупа есть другие способы и лица. Мастер участка, тот же Кротов. Они бы меня стали стругать, и начали бы, и кончили…
Под краном в углу цеха мы с Гаврюшкой наскоро трем ладони куском шершавого кирпича, положенного вместо мыла, ополаскиваем лица.
Выходим из цеха, идем натоптанными тропинками. Жмурим глаза: такое солнце! Снег ослепителен. Глубокие тропинки, как водой, налиты синими тенями и кажутся ручьями, разбежавшимися во все концы просторной заводской территории. Справа и слева – горы обломков, прикрытые снегом, развалины цехов, заводских зданий. От некоторых остались только куски кирпичных стен, сплетения ржавой арматуры рухнувших железобетонных перекрытий.
Литейный. Он тоже был разбит. Его гигантские ворота распахнуты, внутри, в мрачном дымном сумраке – сполохи багрового огня, бенгальские фейерверки разлетающихся во все стороны искр. Сипящий, окутанный белым облаком заводской паровозик без тендера, пронзительно посвистывая, вытаскивает из цеха вереницу платформ с отливками снарядных стаканов. Всего час назад они были еще жидким металлом, как тот, что бушует сейчас в полумраке и грохоте литейного цеха, выливаясь из ковшей в земляные формы, озаряя фигуры рабочих дымно-багровыми отсветами, разбрасывая взрывные фонтаны многоцветных искр.
Тропинка изгибается, раздваивается, пересекается с другими…
Только когда шагаешь вот так по территории завода, видно, что прежде, до войны и всех этих разрушений, он был совсем не мал, работало на нем, наверно, раз в десять больше народу, чем теперь, и внутри, за его оградой, было даже красиво: частично сохранились аллейки тополей между цехами, скульптурные фигуры, стоявшие на этих аллейках. Их нещадно побили осколки, у молодого летчика, запрокинувшего в небо голову, оторваны обе руки, пограничник с дозорной собакой, смотревший вдаль, продырявлен насквозь, вместо ног – только прутья каркаса. Плоть этих скульптур – холодный мертвый цемент, железо, но кажется, что они были живыми, воинами, не покинувшими своих позиций, когда в город вошел враг, они сражались с ним, изувечены, но не отступили, не сдались в бою…
Прямо на снегу, под брезентом, высокие штабеля каких-то изделий. Временный склад. Это «катюши», не в полном своем виде, конечно, только металлические рамы, с которых происходит пуск реактивных снарядов. Чуть дальше, на платформах внутризаводской узкоколейки, другая наша продукция: широкоствольные минометы. И тут же, на других платформах, то, что вызывает у каждого смотрящего гораздо больше к себе внимания и интереса, чем рамы «катюш», минометы и прочее: деревенские двухлемешные плуги. Их стали делать в этом месяце, и, когда собирали первые, смотреть на них ходили из всех цехов, так это было необычно и волновало всех….
Гаврюшка ковыляет на шаг впереди меня, припадая на правую ногу. В бедре, в самой кости, у него осколки, память о сталинградском зимнем наступлении. Три раза резали ему бедро, вынимали железки, но все равно в нем их еще порядочно. Временами внутри происходит нагноение, нога пухнет, раны вскрываются…
Он хромает на правую ногу, я – на левую. Забавную картину, наверное, представляем мы с ним со стороны…
– Как ты думаешь, зачем нас? – спрашиваю я Гаврюшку.
– А кто его знает… – отвечает он без тревоги. Его и вправду не слишком беспокоит вызов к директору. Во всех ситуациях он ведет себя инертно, никогда не видно, что́ он чувствует и чувствует ли что-нибудь вообще, – как будто ничто не может коснуться его прямо, а только лишь какой-то отдаленной стороной. Нет, он не рохля, какими бывают от природы, я понимаю его, это послефронтовая реакция, она у многих ребят, прошедших через фронт, госпитальные палаты; насмотревшись там, пережив все потрясения, что выпали, достались, потом, в тыловой жизни, человек на все смотрит совсем иными, чем не изведавшие его доли, глазами, все представляется ему мелким и несущественным, чтобы можно было отзываться нервами в полную силу, принимать что-либо близко к сердцу.
– Чего-то нам сейчас вкрутят! – молча пройдя с полсотни шагов, добавляет Гаврюшка, даже как бы с некоторым удовольствием, что нас ожидают неприятности.
– Чего же? – спрашиваю я.
– Да уж чего-нибудь отвесят… За хорошим бы не позвали… Да ты не дрейфь! – успокаивает он меня. – Больше вышки не дадут, дальше фронта не пошлют…
Он говорит ходовую пословицу, просто так, потому что она подвернулась ему на язык. Мы смеемся. Слова эти смешат нас тем, что ни ко мне, ни к нему они совершенно не применимы: вышку – не за что, а на фронт – так мы с ним инвалиды, с отставкой вчистую.
И ни я, ни он не подозреваем, как все-таки близок он к истине – в той половине фразы, в которой говорится о фронте…
Контора завода – в зданьице вблизи проходной. Здание восстановлено из горелой коробки, наспех, единственная задача, которую преследовали при восстановлении, – побыстрее войти, побыстрее как-нибудь разместиться. Внизу – бухгалтерия, разные отделы, профком, комнатка комсомольского комитета, в которой только стол, пара стульев и несгораемый ящик на полу. Стены – в старой штукатурке, побывавшей в пожаре, обвалившейся большими кусками, кое-где – лишь одна обнаженная кирпичная кладка; двери – фанерные, некрашеные, в густой черноте от рук приходящих сюда рабочих. Неровные, тоже некрашеные, из разнокалиберных досок полы, затоптанные множеством ног. Их не моют, чистоту наводить бесполезно, не продержится и десяти минут, уборщица лишь соскребает лопатой нанесенную с улицы мокрую кашицу из снега и грязи.
Директор – наверху. Там и партком. Верхнее помещение получше, полы и стены в масляной краске, в директорской прихожей, где секретари, на полу линолеум, на окнах – шторы, электролампочки в матовых колпаках. А уж директорский кабинет – совсем роскошен. Кто туда заглядывал, говорят: столы под сукном, на потолке люстра, мягкие кресла, ковер…
Мы входим с Гаврюшкой в «предбанник» – так на заводском языке зовется директорская приемная с секретарями. «Баня» – сам кабинет, где «дают жару», «мылят» и «банят», так что порой оттуда выскакивают в поту и краске, как из настоящей бани.
Секретарши, сразу обе, встречают нас вопросами:
– Вы по вызову? Ваши фамилии?
– Марков.
– Максимов.
– Да, вас вызывали. Из механического? Проходите в кабинет.
Просторная, с высоким потолком комната. Солнце снаружи бьет в белые шелковые шторы. Бледно-зеленые стены играют глянцем. Большой директорский стол с телефонами, от него во всю длину комнаты – стол для приглашенных на заседания. Действительно, столы под великолепным темно-зеленым сукном. Мягкие кресла. На полу, во всю комнату, толстый ковер в замысловатых узорах, расцветкой – в тон стенам, сукну на столах. И над всем, как бы паря, царственно – люстра, целая гроздь хрустальных блесток, свисающая с потолка. Богато! И откуда все это нашлось – люстра, ковер, сукно? Во всем городе стула приличного не сыскать, не осталось…
Тут я ловлю себя: до какой же степени война, ставшая привычной разоренность, отсутствие самого элементарного исказили восприятие! Ничего же необычного, самый обыкновенный нормальный кабинет, даже скромнее того, какой мог бы быть у директора завода, а уже кажется чем-то из ряда вон выходящим. Да у нашего школьного директора был такой же. У заведующего поликлиникой, где работал мой отец…
В кабинете – человек десять, но не в креслах у стола, а в ряд на стульях вдоль стены, слева от входа. Все – как мы с Гаврюшкой, цеховые рабочие. Стариков, даже таких, про которых говорят: «в возрасте», – нет, двадцатилетняя молодежь, только двое-трое – под тридцать. По рукам, одежде видно, что каждый явился сюда тоже прямо со своего рабочего места. Лица – знакомые, виденные не раз у проходной, у кассы в дни получек, в очередях заводской столовой и хлебного магазина, но имен и фамилий этих парней я не знаю, все из других цехов.
Мы с Гаврюшкой здороваемся, пристраиваемся в общий ряд на крайние свободные стулья. От сердца отлегает – не одни мы. Что бы ни предстояло – заодно с другими, на миру, как говорится, и смерть красна…
Томительно тянутся минуты.
Голоса.
Резко открывается дверь, так, как открыть ее может только хозяин. Стремительно входит директор. За ним – секретарь парткома. На заводе он недавно, и узнать его еще не успели, известно только, что фронтовик, в армии был тоже политработником и, видать, вел себя там неплохо, дважды ранен и оба ранения его – пулевые, а это кое о чем говорит. С ними инженер из конструкторского отдела Лачи́нов, он отстаивал зимой сорок первого Москву, и теперь на его левой руке лишь два пальца, большой и указательный. Сзади всех вкатывается плотненький, округлый, с антрацитной синевой на выпуклых бритых щеках Илья Миронович Апресян. Он в добротном офицерском кителе, хотя с самого начала войны на броне и быть на фронте или в армии ему не пришлось ни одного дня, в великолепных белых бурках с кожаными носами и задниками и с такими высокими голенищами, что они трижды подвернуты под коленным сгибом. Илья Миронович – заводской хозяйственник, снабженец, из старых заводских кадров. В сорок первом, осенью, он увозил завод в Среднюю Азию, теперь снова на старом месте. Приехал со всей семьей – с женой и двумя детьми. «Семью-то зачем – в такой разор, на пепелища? – спросили у него старые рабочие, удивляясь этой, на их взгляд, неразумности расчетливого Апресяна. – Обождали бы там, в тепле и без горя, пока тут более или менее наладится…» – «Нет уж! – сказал Апресян. – Какой же я работник буду, если половиной головы буду работать, а половиной – про семью думать, как они там, живы, здоровы или, может, болеют, а я и помочь не могу… А так – и мне на сердце спокойней, на глазах они у меня, и им лучше…» Точной должности его не знает никто, он универсален, многолик. На нем сложные функции по техническому снабжению: добывает уголь, металл, вагоны, воюет с железной дорогой и вообще на подхвате у заводоуправления во всех делах, где нужны незаурядная сноровка, ловкость, где надо доставать, пробивать, выколачивать, выхватывать, словом, делать то, на что нужны особые специфические таланты и способности и кроме него не сделает никто другой. Одновременно в его руках заводской ОРС и столовая, общежитие и жилищно-коммунальный фонд, все бытовое, карточно-пайковое обеспечение рабочих.
Вошедшие с директором опускаются на стулья по другую сторону стола, у противоположной стены.
Илья Миронович устраивается там же, но не в ряд со всеми, а отступя на один стул, – видимо, есть какая-то дистанция, которую он соблюдает.
Директор становится за своим столом и, не садясь, как человек, у которого много дел и мало времени, и, чтобы успеть, он должен делать все в быстром и четком темпе, без лишних проволочек, оглядывает нас, сидящих в ряд на стульях и в то же время как бы находящихся перед ним в строю. По взгляду его видно, что его интересуем не мы сами, как таковые, а наше количество. Он стоит выпрямленно, прямизна и гибкость его длинного худого тела особые – стального прута. Я впервые вижу нашего директора так близко и так подробно его разглядываю. Уже за одну такую выправку, стать, цепкий, насквозь проникающий взгляд темных, вваленных, окруженных тенью глаз, магнитно-электрический ток, который от него как бы исходит, властно подчиняя, электризуя людей, – ей-богу, стоило бы дать ему золотые погоны на его щегольской, с иголочки, китель, их явно не хватает на его плечах…
– Все? – спрашивает он.
– Двое работали в ночную, за ними послали на дом. Придут – я им отдельно объясню, – отвечает Лачинов.
– Хорошо! – говорит директор. – Так вот, товарищи… – Он смотрит на нас, рабочих, и говорит так, что с первых же его слов мы понимаем, его речь – не только его собственная, но совместное, общее обращение к нам всех, кто с ним вошел. – Завод командирует вас в прифронтовую зону. Поедете в расположение нашей подшефной дивизии, с которой у нас дружба, обмен письмами, куда мы посылаем праздничные подарки. В Октябрьские дни туда даже ездила в гости наша делегация. В дивизии немало наших горожан, есть даже наши заводские товарищи, так что прием вам будет хороший. Дело в том, что завод задыхается без станков, оборудования, инструментов. В городе прибавилось людей, есть приток рабочих рук, подрастают мальчишки, открылось новое ремесленное училище, через пару-тройку месяцев эти ребята могли бы уже прийти нам на помощь. Можно значительно поднять производительность, а станков, инструментов не хватает. Наши войска, как вы знаете, уже несколько месяцев успешно наступают, на ряде направлений продвигаются и сейчас, несмотря на суровые зимние условия, освобождена вся Брянщина, войска наши уже за Киевом, на правом берегу Днепра, вошли уже в Белоруссию. Среди трофеев – эшелоны с оборудованием наших заводов, которое немцы увозили к себе, в Германию, да не успели. Машины, станки, сырье. У нас есть договоренность с высшими инстанциями, некоторую часть этого оборудования дают нам. Ваша задача – погрузить и привезти сюда. Задача, как сами понимаете, для завода архиважная, скажу откровенно – важнее сейчас у нас ничего нет. Мы даже на такое идем, как видите, снимаем вас с рабочих мест. Мальчишек пока поставим, ремесленников. Но иначе нельзя. Это дело надо обязательно сделать. В конечном счете – это рост нашей продукции, помощи фронтовикам вооружением и боеприпасами, новые, еще более мощные удары по врагу, скорейший его разгром и полная победа. То, что все мы так ждем… В вас мы уверены, подобрали самых надежных, почти все фронтовики, народ закаленный, во фронтовой полосе, я думаю, «мама» при виде «юнкерса» никто не закричит и голову не потеряет. Суть задачи ясна?
Директор в упор смотрит на нас. Ощущение такое – каждому в глаза.
– Ясна! – отвечают два-три голоса из нашей группы.
– Отлично. Теперь конкретно. Старший группы – инженер Лачинов. Вот он, вы его знаете. Тоже фронтовик. Старший лейтенант, бывший командир инженерно-саперной роты.
– Кавалер ордена Красной Звезды, – подсказывает секретарь парткома.
– С вами едет товарищ Апресян Илья Миронович, вам хорошо известный, на него возложены обязанности обеспечения вашей группы всем необходимым. Я знаю, с одеждой, обувью не у всех благополучно, дорога дальняя, работать придется на морозе. Завод выделяет каждому по паре валенок, стеганку и ватные брюки, по две пары теплых рукавиц. Порвется, скажем, или потеряется одна, так чтобы не остаться с голыми руками. Из продовольствия – пять килограммов сухарей на каждого, пять банок свиной тушенки, по двадцать пачек гречневого и горохового супового концентрата. Что еще можем дать, Илья Миронович, вы обещали подумать?
Апресян встает со стула.
– Еще по кило сахару, по шестьсот грамм свиного сала. Сухой компот, целый мешок на всех, килограмм двенадцать. Можно варить, можно и так жевать, витамины, для организма очень полезная вещь…
– Запасов этих, конечно, на все время не хватит, но там, на месте, наши подшефные подбросят вам харчишек. Илья Миронович позаботится об этом. Голодными, могу поручиться, не будете. Ехать сегодня. Сбор на вокзале в половине седьмого. Поезд отходит ровно в семь. Такая срочность с выездом потому, что пущен новый пассажирский поезд как раз в нужном направлении. Следующий рейс только через четыре дня. Нельзя нам столько времени впустую терять. Сейчас на складе получите обмундирование, Илья Миронович отведет вас, продукты доставим на вокзал, разделите после сами. Там же, на вокзале, товарищ Лачинов раздаст вам командировочные документы и деньги. До вечера у каждого свободное время для сборов и оформления домашних, семейных дел. Кому что не ясно – задавайте вопросы.
Речь директора продолжалась минуты четыре. Наступила тишина. Он стоял, ждал, наш ряд у стены сидел застыло и молча. Спрашивать было нечего. Сказано было все, с исчерпывающей полнотой.
– Вопросов, я так понимаю, нет… – сказал секретарь парткома и встал. – Может быть, несколько слов напутствия?
– Не надо, – сказал директор. – Не будем отнимать у них время. Не дети. Получайте одежду, собирайтесь, готовьтесь. Да, вот что, я совсем упустил. Надо было бы сказать это в самом начале. Поскольку командировка непосредственно в зону фронта и есть известный риск, опасность, мы никого не посылаем насильно. Дело это совершенно добровольное. Кто не желает ехать – может отказаться. Без всякого стыда. Вы фронтовики, солдатскую службу свою исполнили честно, вернулись с ранениями. Но то был ваш гражданский, патриотический долг, священная обязанность защищать Родину, а это совсем другое дело, командировка от завода. Давайте по чистой совести: у кого нет желания ехать?
Никто не шелохнулся.
– А на какой фронт? – спросил крупный, рябоватый парень в прожженном во многих местах комбинезоне. Должно быть – литейщик, именно у них так страдает одежда.
– Не будем сейчас это называть, узнаете в дороге, в нужное время. А вас это по какой причине интересует?
– Приятней было бы туда, где потише. Где пушки не стреляют, самолеты не летают… – с серьезным видом подал голос кругленький Илья Миронович, как бы говоря лично от себя и в то же время выражая ту сокровенную мысль, что была в вопросе парня.
По лицам поползли улыбки. Кто-то даже вслух хохотнул.
– Да нет, я не потому… – смутился и заерзал на стуле парень из литейного. – Может, довелось бы свою часть повидать, дружков…