По второму стаканчику еще хватило всем, а уж по третьему на всех не достало, скудноват оказался припас, хоть и в складчину собирали. Да и откуда было ему взяться, вину – нового давно уже никто не варил: мужиков, считай, нет, а бабам – на что? Только те и располагали, кто на всякий крайний случай придерживал бутылку, другую…

Однако и с этих стаканчиков, когда Степан Егорыч часа через полтора выбрался на воздух, он ступал как-то слишком уж легко, точно сильно убавился в весе, и ногам совсем не составляло никакого усилия его нести.

Степан Егорыч был единственным, кто покинул избу. Хотя столы были уже пусты, никто и не думал подыматься с места; три десятка голосов слаженно, будто не впервой сошлись в таком хоре, вели песню. Бабам и не надо было много вина, лишь бы пригубить, чтоб ожила, расшевелилась душа да потянуло на песню. Начали с нынешних, но были они все же вроде какие свои, и скоро перешли на старые, что еще при лучинах, за пряжей, пелись. Уж тут Ариша действительно оказалась не лишней. Едва стихал хор, она сразу же заводила новую: на диво чистым, как у молоденькой девушки, голосом пропевала первые слова, чтоб вспомнили их да понесли своими голосами дальше, а потом сама только подтягивала да вступала там, где нужно было, чтоб отделился, взлетел вверх легкий голос, подымая за собою ввысь, будто на крыльях, и всю песню.

Хотел было и Степан Егорыч спеть какую-нибудь из тех, что в его Заовражной пелись, да его песен тут не знали, не нашлось никого, чтоб вторить, он и замолк одиноко, слушая, как женщины по второму уже разу завели жалостную про казака, что двадцать лет томился в хивинском плену и все ж таки бежал, и уже немного осталось ему до своей казацкой земли, да настигли его хивинцы на быстрых конях…

Порыв ветра крепко толкнул Степана Егорыча в грудь, швырнул в лицо сухим колким снегом с низенькой крыши. Можно было бы не покидать гулянья, посидеть в избе еще, да Степан Егорыч вспомнил про Ерофеича – один он в караулке, никакого ему праздника, и вдобавок накануне он говорил, что опять волки подходили ночью к овчарне. Кто их знает, что они задумали, может – разведчики, пред тем, как повторить новый набег.

Унимая руками шинельные полы, что хлопали и взлетали с такой силой, будто хотели поднять его и нести по воздуху, Степан Егорыч дошел до караулки. Два черных клубка бросились ему навстречу – Жук и Кошар. Они еще издали узнали его, с радостным визгом ткнулись в его колени заиндевелыми мордами.

Оконце сторожки было темным. Степан Егорыч подумал: спит, верно, Ерофеич, и приготовил ему укор – так-то, дескать, службу справляешь!

Но темно было оттого, что у Ерофеича вышел керосин. А сам он не спал, сидел на топчанчике. Топилась печурка, струилось тепло; золотисто-малиновым жаром светился ее приоткрытый зев. Сладко пахло печеной картошкой.

– Ну, чего там? Разошелся народ иль еще гомонит? – сразу же спросил Ерофеич. Видать, празднество занимало его мысли, по компанейству характера ему хотелось быть в эту ночь со всеми в куче, а не сидеть тут на своем одиноком дежурстве. – Сгодился мой Мишка-то?

– Еще как! – похвалил Степан Егорыч. – Может, сходишь, погуляешь, а я за тебя тут посижу?

Ерофеич заколебался.

– Да не… Мороз крепкий, кости студить… Опорожнили-то небось вчистую?

– Не проверял, но похоже – так…

– Ну вот, стало быть, и никакого резону ходить. А песен этих я не шибкий любитель, я их все по сту разов переслушал…

– Тогда поешь вот, твоя доля.

Степан Егорыч вынул из кармана кусок пирога в газетной бумаге.

– Остыл, на печке согрей.

– Гляди-кось, верно, пирог! – оживился Ерофеич. – Не разучились еще, значит, бабы пироги ставить! А я тут вот картошку колупаю. Хорошую мне баба не дает, только какая порчей тронута. Тебе, говорит, тут все сгодится. И соль жалеет, праличь ее расшиби! А без соли она и вовсе в рот не пролазит…

Ерофеич посунул на печурке пекущиеся обугленные картошки, пристроил пирог.

– Шалят серые? – спросил Степан Егорыч.

– Не поймешь. Кобели брехали два раза, я выходил, глядел. Всю территорию обошел. Может, волки, а может, – просто так им чтой-то почудилось…

– Пойдем глянем, – предложил Степан Егорыч.

В темени вьюжной ночи бесновался ветер, беспорядочно наскакивал то спереди, то с боков, то сзади, точно не знал, что ему хочется, и просто так шало озоровал. Толстая перина снега на крыше овчарни от собственной тяжести сползала, свешивалась широкими языками, почти доставая до сугробов, еще выше поднявшихся с тех пор, как Степан Егорыч разгонял тут огнем волков. Хутор был не виден и не слышен. В других направлениях тоже было не углядеть ничего, – только мутная тьма липла в глаза. Казалось, что живого может скрываться в такой заверти, подставлять себя порывам шалого ветра? Все живое затаилось сейчас по своим теплым логовам; волки, надо думать, тоже не дураки, – не станут высовывать наружу носа. А может, именно потому, что не дураки, и следует их сейчас тут ждать? И Степан Егорыч сказал Ерофеичу:

– Ты все же почаще выходи, а то и не учуешь, им это один момент – овчарню разнести…