Грянувшая война, поспешная эвакуация из города при нашествии немецко-фашистских войск разметали всех школьных друзей и товарищей Антона кого куда. Кто сразу же оказался на фронте, кто – в дальних уголках Сибири и Средней Азии. Ни о ком из них Антон ничего не знал, даже – жив ли его друг или его уже давно поглотила война вместе с теми сотнями тысяч, что составляют наши потери, и цифры их с каждым днем все растут и растут. Не знал ничего Антон и о Лене. Весной сорок четвертого года, лежа очередной раз в госпитале, он послал о ней запрос в Бугуруслан, где начало действовать Центральное справочное бюро с адресами тех, кто по военным обстоятельствам покинул места своего довоенного проживания. Туда, в Бугуруслан, писали миллионы людей, разыскивая своих родственников, знакомых. О многих Бугурусланское бюро не имело сведений, но столь же большое число обращавшихся получали ответы с желанными адресами. На удивление быстро пришел ответ Антону, и в нем был адрес Лены: Шадринск, почему-то какая-то автобаза. В этот же день Антон написал по присланному адресу, полагая, что Бугурусланское бюро ошибается, в Шадринске на автобазе какая-то другая Елена Шуберская, просто совпадение имени и фамилии.
Но оказалось – она. Письмо ее было на редкость теплым, так пишут настоящим друзьям. Она тоже растеряла всех ей близких, знакомых людей и была рада страничкам Антона, потому что он был одним из тех, кто составлял ее прежний мир, прежнюю довоенную жизнь, которая была разрушена, утеряна, каждому в те годы с нетерпимой болью в душе, с терзающими душу воспоминаниями хотелось ее вернуть. Лена описывала, как уходили они с мамой пешком из города, когда позади, на улицах, на булыжных мостовых уже грохотали немецкие танки. Взять с собой из вещей они смогли только то, что поместилось в двух заплечных рюкзаках и еще в дорожном саквояже; его несли по очереди. Шли в потоке беженцев до Борисоглебска двести с лишним километров, там впервые по своим городским хлебным карточкам получили по килограмму хлеба. С трудом пробились в поезд, наполненный до отказа. Была середина июля, страшная жара. Железные вагоны раскалялись от солнца так, что внутри можно было изжариться живьем. Поезд едва тащился на восток, к Волге, часто надолго останавливался в голых полях на безымянных полустанках. Голодные беженцы устремлялись в ближние деревушки поменять на еду что-нибудь из своих вещей, напиться колодезной воды. В Сызрани удалось сесть на другой поезд, уже рейсовый, который двигался быстрее, но все равно с длительными остановками, потому что надо было пропускать воинские эшелоны, мчавшиеся на фронт с солдатами, танками, пушками. Из отрывочных радиосводок, которые удавалось ухватить краем уха на маленьких станциях, узнавали, что наш город горит, представляет сплошное пожарище, в нем идут нестихающие уличные бои. Но дальше немцы не продвигаются, их остановили и удерживают на месте ценою большой крови, больших людских потерь.
В Шадринске Лена и ее мама сошли с поезда. В этом городе жили дальние родственники, мама надеялась на их помощь. Ехать дальше, в Сибирь, было страшно: там никого из знакомых, все чуждо и неизвестно, впереди зима, а никакой теплой одежды, обуви.
Родственники отыскались и действительно сделали, что было в их возможностях и силах. Устроили Лену на работу: диспетчером автобазы. Там ей дали уголок в рабочем общежитии, мама с ней, тоже работает на автобазе: вахтером на воротах. Обе они, Лена и мама, получают рабочие хлебные и продуктовые карточки второй категории, хлебная норма – 650 граммов в день. При автобазе есть столовая, отпускает обеды по отрезным талонам продуктовых карточек. Еда простая: капустные щи, перловая каша на второе. Не вполне досыта, но и не голодно. В общем, жить можно, живем. Мучает только тоска по дому, по городу, по родным местам. Жадно слушаем фронтовые сводки. Скорей бы вернуться назад!
А работа у нее, сообщала Лена, несложная: выписывать путевки шоферам. А потом получать их обратно с отметками в тех пунктах, куда они ездили, оформлять как положено и сдавать в бухгалтерию для оплаты. Шофера – народ простой, грубоватый, молодых среди них нет, всем под пятьдесят и больше. На военкоматской броне – а то в области остановятся все нужные перевозки. К ней, Лене, отношение хорошее, доброе, как к дочке. Так и зовут: доченька. Из своих поездок каждый ей что-нибудь обязательно привозит: пяток кукурузных початков, сахарных бураков: потомить в чугунке кусочками в русской печи, чтоб получились «паренки» – вроде мармелада. Настоящего-то сахара не видит никто.
Письмо Лены Антон с волнением и жадным интересом перечитал много раз. Он вникал в каждую деталь, все представляя себе зримо, осязаемо, точно перед ним была та реальность, что окружала Лену. Но самым важным и волнующим для него было даже не содержание, не те конкретности, что рисовала Лена, а факт, что она ему ответила.
Вот так и завязалась между ними на долгие годы переписка. Каждый раз, отправляя Лене свое письмо, Антон уже не сомневался – получит ли ответ, твердо знал – Лена откликнется. Не знал он только одного, что Лена отвечает ему потому – как так же аккуратно отвечает и всем другим своим корреспондентам, – что таков ее склад, такова ее натура: обязательно ответить на каждое пришедшее к ней письмо. Про это он узнал и понял эту Ленину особенность много времени спустя, когда им были написаны Лене сотни писем: длинных, обстоятельных, с подробностями своей текущей жизни, быта, разнообразных дел, с размышлениями о прочитанном, о событиях в стране и мире, волнующих всех, а его, Антона, почему-то особенно сильно, лирически-исповедальных, в которых он делился своими планами и мечтами, надеждами и ожиданиями. Лене он писал такое, чем не делился ни с кем, считал это неудобным, нескромным, неуместным. А перед нею он почему-то мог быть полностью открытым, не испытывая неловкости. Каждому человеку, даже сугубо замкнутому, застегнутому на все пуговицы, все-таки хочется иметь кого-то вроде отдушины, кому в особые, нечасто приходящие минуты хочется и можно распахнуть и доверить всего себя, выставить на суд, на смотр, на проверку. Вот такую поверенную нашел для себя Антон в Лене, не спрашивая ее, нравится ли ей его откровенность, нужна ли она ей; так сложилось и пошло у него само собой, а затем стало его привычкой, потребностью, от которой было уже нельзя отказаться. Если бы все написанные им письма собрать воедино и напечатать типографским шрифтом, то, наверное, получился бы увесистый том, ничуть не меньше, чем тот толстенный сборник чеховских писем или та «Пошехонская старина», которой увлекалась Лена в школьном лагере на берегу Дона.
Принимаясь иногда вспоминать, как давно стала Лена единственной читательницей его бесконечного, четвертое десятилетие длящегося дневника, Антон в такие минуты думал, что где-нибудь уже на склоне, в конце, стоит попросить у Лены накопленные ею бумажные связки, пылящиеся за каким-нибудь шкафом или на чердаке сарая, развязать на них шпагаты, стряхнуть пыль – не веков, как у Пушкина, а долгих лет, но ее тоже окажется немало, – и прочитать все свои письма подряд, с первого до последнего. То-то же получится интересное чтение! Сколько будет в нем и смешного, и нелепого, и, должно быть, просто глупого. И такого, что ему захочется, чтобы не было вовсе. Но зато он узнает самого себя, как не узнать никаким другим способом. Это будет он – целиком и полностью в процессе своего движения по жизненному пути, доподлинный, каким он был на самом деле, каким сотворила его природа, а потом подправлял, дополнял, улучшал и портил окружающий мир, окружающие его люди. События и факты, так или иначе соприкоснувшиеся с ним, оставившие на нем свой след, свои отпечатки. И он увидит себя как в зеркале, без прикрас и искажений, как на ленте кино, что находившаяся рядом с ним скрытая камера снимала все его годы. А не таким, как думает он о себе сам спустя годы, каким видит себя, оглядываясь назад, на то, что удержала память, орган совсем несовершенный и ненадежный, многое утратив полностью, а многое в ту или иную сторону исказив…