В редакцию Антона повел комсомольский секретарь. Звали его Серафим Волков. По дороге он рассказывал историю своего ранения.
– Наша часть на самой границе стояла, в Литве. Занимались строительством дотов. Наши казармы, двор из булыжника, еще пятьсот метров – и речной берег, граница. На той стороне немцы ходят. В субботу, двадцать первого, у нас концерт самодеятельности был, пели, «Яблочко» плясали. Закончилось поздно. Разошлись по казармам, еще с час балагурили, курили, легли уже в третьем часу. А полчетвертого – грохот, снаряды прямо на дворе рвутся, булыжники во все стороны летят. Никто ничего не понимает, никаких предупреждений не было. Что делать? Одни командиры кричат: «Боевая тревога, разобрать оружие, патроны!» Мечутся все, как угорелые, одни туда, другие сюда, раненые кричат… До штаба не дозвониться, связь или перебита, или диверсанты перерезали. Наш комбат сразу сообразил, что никакая это не провокация, это самая настоящая война. Надо занимать оборону. Кроме винтовок в батальоне только пулеметы, но они на складе, склад под замком, а где ключи – сам черт не знает. Комбат приказывает: сбивай замки! Я хватаю булыган – бах по замку! А он здоровенный, его кувалдой не собьешь, купцы такие на свои амбары вешали. Еще раз – бах! А тут и меня самого по локтю… Рука и повисла. Я ее хвать правой – как плеть. На одни жилах висит…
Редакция оказалась близко, и Серафим прервал свой рассказ. Она находилась в типичном деревянном доме свежей постройки; тесанные топором бревна еще не утратили своей белизны. Рядом с крыльцом висела вывеска с названием газеты: «Сталинский клич».
Дверь пришлось с силой буквально рвать на себя – такая была она еще не «обношенная», плотно залипала в пазах. За ней был коридорчик, первая дверь налево вела в редакторский кабинет. В нем за столом с зеленым покрывалом, придавленным толстым стеклом, видела миловидная, хрупкая женщина лет тридцати пяти с темными, слегка китайского разреза глазами, одетая совсем не так, как одеваются сибирячки в разгар морозной зимы: в тонкой батистовой просвечивающей кофточке с глубоким вырезом на груди. На тонкой ее шее с синеватыми жилочками поблескивала золотая цепочка с кулончиком из зеленоватой яшмы. На пальцах тоже были украшения: на каждой руке по перстню с искорками крошечных алмазных камешков. Во всем ее облике присутствовало что-то артистическое, присущее ей от природы, родившееся вместе с нею. Перед женщиной лежал детский рисовальный альбомчик, в руках она держала цветные карандаши, а в альбомчике была нарисована детская головка – с косичками, бантиками.
– Наталья Алексеевна Аргудяева, – не перешагивая порога кабинета, назвал Антону имя и фамилию редактрисы Серафим Волков. Аргудяевой он сказал:
– Вот вам, Наталья Алексеевна, рабочая лошадка, которую вы так просили, можете запрягать ее в редакционный воз. Не подведет: полное среднее образование, городской житель, фронтовик…
– Так проходите же сюда, что ж вы на пороге… – Аргудяева встала из-за стола, засуетилась, удобнее располагая стулья, поставленные в ее кабинете для посетителей. В полный рост она оказалась довольно высокой, тонкой в талии. На ногах ее были легкие изящные туфельки, а те белые валенки, по-сибирски – пимы, в которых она пришла, запрятанные, чуть выглядывали из-за шкафа, стоявшего рядом с ее письменным столом.
Наталья Алексеевна Аргудяева… Это имя Антон сохранил в своей памяти на всю последующую жизнь. Потом над ним было много всякого рода начальников – умных и не слишком, добрых, человечных – и жестоких, неотесанных, грубых, любивших дело – и любивших только самих себя, свои интересы, личные цели, одержимых карьеристскими вожделениями, но никто не относился к нему с таким теплом, уважением, дружбою и доверием, как первая его начальница Наталья Алексеевна. Она была умна, ее ум выражался в том, что бывает чрезвычайно редко: она понимала свои возможности и пределы, понимала, что редакционная работа – не ее сфера, незачем и не для чего ей в нее вмешиваться – и никогда не вмешивалась, не давала Антону никаких указаний, не делала никаких критических замечаний. Каждый номер газеты от начала и до конца готовил один Антон, а Наталья Алексеевна спокойно и доверчиво ждала результатов его работы; когда обе полосы бывали набраны, сверстаны, вычитаны от ошибок, оттиснуты на сырых бумажных листах, и ей надо было как редактору подписывать их в печать, она, уже взяв ручку с пером, только спрашивала у Антона:
– Здесь все правильно?
– Все, – отвечал Антон, – не сомневайтесь, Наталья Алексеевна.
И Аргудяева, не колеблясь, твердой рукой ставила в нужном месте свою подпись.
В те же дни недели, что шла подготовка очередного номера, и Антон то носился по районным организациям и предприятиям, собирая сведения о ремонте тракторов, надоях молока, о сборе теплых вещей для бойцов на фронте, об отправке металлолома в помощь металлургическим заводам, о количестве денежных средств на постройку эскадрильи «Алтайский колхозник», то спешно перерабатывал блокнотные записи в короткие информационные заметки для второй полосы, то вычитывал и поправлял уже набранные тексты и вместе с наборщиком-эстонцем гадал и прикидывал, как удачнее, выразительнее расположить их на полосе, Наталья Алексеевна просто тихо сидела в своем кабинете и рисовала на плотной бумаге школьных альбомов, на отдельных листках, даже в большом блокноте с печатным грифом «Редактор районной газеты «Сталинский клич» разнообразные кукольные головки. Однажды в ее отсутствие Антон зашел в кабинет и посмотрел ее творчество. Наталья Алексеевна, мордвинка по отцу, от которого она унаследовала свой разрез глаз, была несомненно талантлива. Нарисованные ею кукольные мордочки трогали и умиляли. Были куклы веселые, смеющиеся, счастливые, просто в экстазе радости, были огорченные, обиженные, плачущие, недовольные, сердитые. Были серьезные и задумчивые, с печатью каких-то уже не детских мыслей и желаний, которые проявятся у них в недалеком будущем. Было совестно это делать, но Антон не удержался, стащил два-три листочка с кукольными головками себе на память.
Когда пришли совсем другие времена, наступила эпоха Барби, покорившей все страны, весь свет, Антон вспомнил о Наталье Алексеевне Аргудяевой, тихой, скромной, никому не известной художнице, о которой он давно уже ничего не знал и не слышал, и он подумал – как думал много раз по многим другим, схожим поводам: боже, как же безмерно талантливы у нас люди, во всем, чем бы они ни занимались, так было всегда и так есть, и как редко выпадают им удачи, признание, счастливая судьба, простое везенье! Такие бы условия, внимание и заинтересованность, какими обладали, какие получили для своей работы творцы Барби – да Наталье Алексеевне Аргудяевой, жившей и трудившейся в сибирском сельском районе в малюсенькой, ничтожной артели из десяти-пятнадцати человек и так, наверное, и оставшейся там безвыездно жить и бесславно, незаметно, неоцененно трудиться, – да какой бы фурор произвели ее работы! Да слава бы ее милых куклешек стократно бы превзошла и затмила славу и успех и Барби, и другой американской знаменитости – Синди, и всех их разрекламированных бесчисленных сестер и подружек!..
Остальную часть редакционного помещения на правах хозяйки показала Антону уже Наталья Алексеевна. Рядом с редакторским кабинетом находилась комната побольше. В ней стояло три голых стола, испачканных чернилами, на каждом столе – заправленная семилинейная керосиновая лампа с чистым стеклом. Это была комната секретаря редакции и двух литсотрудников, которых забрали на фронт и которых теперь должен был заменить один Антон.
В правой половине дома находилась типография. Она представляла просторный зал со многими столами. На плоском, с железным покрытием, верстались, проще говоря, составлялись, складывались из наборных узкими колонками статей газетные полосы, превращавшиеся в заключение производственного процесса в страницы «Сталинского клича». На других столах в наклонных плоских ящиках со множеством отделений, ячеек лежали свинцовые литеры – шрифты разного вида, разной величины. Эти плоские ящики – по метру в каждой стороне – назывались наборными кассами. В дальнем углу под висевшей на проволоке большой керосиновой лампой с абажуром стояла печатная машина с огромным колесом и рукояткой, за которую крутили колесо, чтобы машина действовала. Называлась она «американкой». Такого типа печатные машины появились еще на заре газетного дела. При виде «американки» в воображении Антона сейчас же всплыл молодой Марк Твен, выпускавший свою газету в одном из небольших американских городов с такими фантастическими новостями, что одна половина жителей спешила скорее подписаться на новоявленную газету, а другая – обдумывала, как бы изловить и побить ее редактора. И конечно же, не могли не вспомниться революционеры-подпольщики, печатавшие на «американках» свои пламенные прокламации.
В типографии находился седоватый мужчина лет пятидесяти, невысокий, коренастый, плотный, в очках на мясистом носу; из ноздрей у него торчали кисточками серые жесткие волосы. Антон догадался, что это и есть тот наборщик-эстонец, про которого ему говорил завотделом райкома. Эстонец разбирал набор прошлого номера газеты: бормоча про себя текст статьи, чтобы не ошибиться в буквах, он правой рукой разбрасывал свинцовые литеры по ячейкам, отделениям кассы. Плавные движения его руки напоминали руку сеятеля, рассыпающего перед собой семена.
– Наш главный типограф – Антон Иванович, – показала Наталья Алексеевна на невысокого, седоватого человека, колдующего у кассы с литерами.
Антон Иванович сейчас же приостановил свой свинцовый посев, обернулся на вошедших, глядя исподлобья, поверх очков в тонкой стальной оправе.
– Познакомьтесь, это наш новый литературный сотрудник, Антон Черкасов, – представила Аргудяева Антона эстонцу.
– О, Антон! – радостно воскликнул эстонец. – Значит, здесь у нас будет два Антона – старший и младший. Замечательно!
Он вытер черные от типографской краски руки комком пакли и протянул правую кисть Антону верхней стороной, чтобы тот не испачкался о ладонь.
– Вообще-то я Отто, мой отец – Иоанн, но в России меня называют на русский манер: Антон Иванович…
Антон обратил внимание, что на эстонце были большие, грубые, из толстой кожи башмаки того типа, что употребляют альпинисты, путешественники по горам. Над ними белели толстые шерстяные гетры, обнимавшие до колен брючины. Потом, при более близком знакомстве с Антоном Ивановичем, Антон узнал, что башмаки действительно горные. До сорокового года, когда Эстония представляла собою самостоятельное буржуазное государство, эстонцы могли свободно ездить за границу, отдыхать, где хотелось, как позволяли денежные средства. Антон Иванович пользовался этой возможностью, каждый год во время отпуска отправлялся с женой в горную Австрию. На ледники не поднимались, но на высокогорные луга с их сказочной растительностью и чистейшим оздоровительным воздухом, лишенным микробов, они восходили. Покидая перед нашествием немцев Эстонию, Антон Иванович захватил с собой башмаки, служившие ему в австрийских горах, и в Сибири с ее морозами и снегами они пригодились ему даже гораздо лучше, чем в его альпийских экскурсиях.
Жена Антона Ивановича, Эльза, была тут же. Она тоже работала в типографии. Не зная русского языка, она занималась набором для печатания всякого рода бланков, чеков, счетов и прочего, что заказывали различные районные предприятия. Спешить ей было некуда, дело свое она знала хорошо, в каждый набор она вносила присущий ей художественный вкус, изящество, бланки ее изготовления получались маленькими произведениями искусства. Но лишь единицы это видели и могли оценить. Заказчикам же было все рано – со вкусом и художеством или без всякого художества и вкуса выполнены из заказы, было бы куда вписывать цифры, подписи и ставить печати.
Короткий зимний день еще даже не приблизился к концу, а Антон и Антон Иванович, Антон младший и Антон старший, были уже крепкими друзьями. Из рассказов эстонца Антон узнал, что тот четверть века отработал в Тарту в типографии, принадлежавшей богатому предпринимателю Матиссену. Типография специализировалась на наборе сложных научных книг с формулами, таблицами, славилась качеством своего исполнения, заказы поступали с разных концов света, на разных языках. Все рабочие и служащие получали хорошее жалованье, быть принятым в штат сотрудников типографии Матиссена считалось большой жизненной удачей.
А в девятьсот семнадцатом году Антон Иванович был солдатом царской армии, его полк единодушно влился в ряды тех, кто в первые же дни примкнул к революции. Он показал Антону свой личный том «Истории гражданской войны», а в нем фотографию: колонна солдат в шинелях, с винтовками, над ними на палках революционные лозунги, впереди оркестр, трубы, барабаны, и в числе музыкантов молодой Антон Иванович с кларнетом в руках…
Не так уж много вещей могли захватить с собою Антон Иванович и Эльза, покидая Эстонию, свой родной и любимый Тарту, том «Гражданской войны» в красном переплете был велик, толст, весил много, но Антон Иванович все-таки его взял, оставив из-за него другие ценные вещи: так дорога была ему фотография, свидетельствующая о его присутствии в охваченном революционным огнем Петрограде.
Вопрос о жилье для Антона решился крайне просто, в одну минуту. Во дворе редакции находился деревянный флигелек, его занимал с супругой сторож Барков – сухонький, дробненький, уже довольно потрепанный и годами, и своими винными пристрастиями мужичок. При редакции он был не только сторожем, но и на множество других рук мастер: возчик на принадлежащей редакции лошади, рубил дрова и вместе со своей супругой топил в здании редакции печи, дворничал: отгребал от редакционного крыльца выпавший снег, расчищал дорожку к тротуару и сам тротуар на положенное каждому дворнику или владельцу дома количество метров. Ездил на станцию за типографской бумагой, которую регулярно присылали из областного города, и был, как говорится, на подхвате во множестве самых разнообразных случаев, которые возникали в жизни редакции и быту ее сотрудников. Например, удавалось выписать в леспромхозе древесные отходы на домашнее отопление сотрудников; кто вывезет эти отходы с пилорамы и развезет сотрудникам по домам? Барков. Вдруг «Плодоовощ» объявляет о дешевой, буквально копеечной, распродаже своих разнообразных солений: что-то нарушилось в хранилищах, заготовки могут померзнуть или протухнуть, и тогда вовсе пропадут, останется только выбросить. Надо пользоваться моментом, в условиях войны все дефицит, все пригодится. Кто привезет бочки с квашеной капустой, солеными огурцами, помидорами? Конечно же – Барков. За поручения последнего рода Барков брался особенно охотно, потому что знал – не обидят, перепадет магарыч, угощение.
В его флигельке было достаточно места, стояла пустая железная кровать с досками и ватным тюфяком, у Фоминишны, супруги Баркова, нашлось и что постелить поверх тюфяка, и лишнее суконное одеяло. Антон Иванович, уже успевший хорошо изучить местные условия, сказал Антону, что лучшее для себя место в поселке он вряд ли найдет, эвакуированных полным-полно, ютятся в страшной тесноте, а у Баркова, во-первых, в шаге от редакции, перебежать двор можно даже без шинели, во-вторых – всегда будет тепло, топки для себя Барков не жалеет, сам любит тепло, греть на печи свои кости. И у Баркова не заскучаешь: балагур, баешник. Только вот зашибать любит крепко. К вечеру почти всегда пьян. Во хмелю сначала неуемно говорит, хвастается, что ему сам Снегирев руку пожимал, а потом засыпает на печи и спит непробудно до самого утра. А утром – как стеклышко. Опять энергичный, бодрый, живой. В руках все так и горит: дрова наколоты, печи в редакции пылают, лошадь напоена, почищена, запряжена – готов скакать хоть куда…
– А кто такой Снегирев? – спросил Антон.
– А это никто не знает, – ответил Антон Иванович. – Я его много раз спрашивал: Барков, кто такой Снегирев, почему ты так гордишься, что он тебе руку пожимал? Отвечает он всегда одно: вы не знаете, кто такой Снегирев? Как же вы можете не знать, кто такой Снегирев, его вся Сибирь знает. А вы не знаете! Удивительно. Ну, так слушайте, я вам сейчас объясню… И заводит речь совсем о другом. Я его назад, к Снегиреву. Он удивляется: разве я не сказал? Ну, так слушайте… И опять в какую-нибудь совсем другую степь… Вот будете у него жить, может, вам повезет, все-таки дознаетесь, кто же такой Снегирев…