Второй раз рота расположилась на ночевку в магазине готового платья. Никаких платьев, костюмов, вообще никакого товара в нем не было, пусты были и подсобные, складские помещения. Война привела Германию к тому, что производство изделий невоенного назначения и свободная торговля почти полностью приостановилась; опустел и перестал действовать и этот магазин, судя по всему – когда-то богатый, дорогой, привлекавший состоятельных покупателей. В нем оставались только полки, поместительные шкафы, зеркала и множество манекенов, изображавших мужские и женские фигуры с красивыми головами и лицами из папье-маше.
Но вот опустилась недолгая весенняя ночь, в зале, где на деревянном мозаичном полу улеглись солдаты, сгустился мрак – и стало жутко. Казалось, стоявшие по углам, вдоль стен манекены – это живые люди, лишь хитро притворившиеся немыми и недвижными, они в заговоре, затаенно ждут только какого-то момента, чтобы ожить и начать действовать. Какова их цель, что они хотят, замыслили – неизвестно и непонятно, но непременно что-то недоброе. Невольно хотелось на всякий случай придвинуть к себе поближе автомат или винтовку, держать их наготове.
ЧП не могло не случиться, и среди ночи оно произошло.
Один из крепко заснувших солдат забыл о манекенах. Проснувшись, он увидел человеческие фигуры на фоне большого, широкого окна, бог знает что вообразил, закричал диким голосом, схватил автомат и полоснул по окну длинной очередью. На него накинулись, с трудом отняли автомат, привели в сознание.
Под окном со стороны улицы высилась куча обломков; перешагнув через подоконник на эти обломки, солдаты время от времени в течение ночи выбирались из магазина наружу помочиться. За полчаса до стрельбы выбирался и Антон. Если бы спятивший солдат проснулся в тот момент, когда Антон влезал с улицы в окно, – с десяток пуль в грудь или в живот ему были бы обеспечены.
Первоначально намеченный маршрут Ферапонт Ильич все усложнял и усложнял, делал его все более ломаным. Поизучав в очередной раз план 1906 года и выискав в нем какую-нибудь не замеченную раньше достопримечательность, достойную обозрения, он говорил бойцам свою неизменную фразу:
– Ребята, надо поглядеть. Это же интересно. Если не посмотрим сейчас, то, скорей всего, уже никогда не увидим.
И кучка солдат – шагали за командиром без строя, толпой – послушно сворачивала туда, куда указывал Ферапонт Ильич. Лезли по грудам камней, ступали там, где могли быть противопехотные мины, пробирались под стенами, готовыми вот-вот рухнуть.
Затишье, только что наступившее после жесточайшей битвы, в которой на город обрушилось несколько миллионов снарядов, в том числе из орудий совсем чудовищного калибра с весом снаряда в половину тонны, в часы, когда где-то что-то еще продолжает взрываться, гореть и догорать, а улицы и переулки еще не свободны от бесчисленных мин, едва ли не сплошь поставленных германскими саперами, – не лучшее время для знакомства с памятниками архитектуры и старины, знаменитыми дворцами и музеями, тем более, что многих из них не оказывалось на своих местах, а другие являли собою только лишь напоминание о былом, а смотреть, в сущности, было нечего.
Но все же впечатлений хватало. И наиболее трогающие, западавшие в память, были совсем иного рода, не те, что хотел получить Ферапонт Ильич, не выпускавший из рук план-путеводитель 1906 года.
По засыпанным обломками улицам пробирались группки поляков и французов, угнанных немцами из своих стран в Германию на принудительный труд и теперь стремившихся обратно. В детских колясках, легких тележках они катили свой жалкий скарб, к тележкам были пристроены маленькие флажки, копирующие цвета их государственных флагов. Подождать неделю-другую, пока наладится сообщение, пойдут пассажирские поезда – и поляки могли бы уехать на родину по железным дорогам, а не идти пешком; но нетерпение скорее попасть домой было столько велико, что они не хотели ждать и единого часа. Французы же вообще опережали события: только-только на небольшом участке у города Торгау на Эльбе сомкнулись русские и американские войска, еще во многих местах разваливающегося фронта против «большевиков» со всем ожесточением вели бои германские дивизии, выполняя последний безумный приказ безумного Гитлера держаться до последнего патрона, леса западнее Берлина были полны вооруженных гитлеровцев из армии генерала Венка, который должен был деблокировать окруженный Берлин, но так и не смог этого сделать, а французы, остро почувствовавшие ветер долгожданной свободы со стороны дорогой им родины, уже неудержимо тянулись туда, навстречу дующим ветрам.
Основная масса берлинцев еще не покинула бомбоубежищ, подвалов, станций метро. Одни – из страха перед минами, обвалами, перед русскими, наводнившими город, возвещавшими жестоко отомстить за все, что сотворили гитлеровцы в России, другие – из-за этого и еще из-за того, что им некуда было вернуться, дома их полностью разрушены. И все же на развалинах все больше появлялось гражданских фигур; чаще всего это были люди пожилого возраста, совсем старики, старухи, безразличные к тому, что они могут наступить на мину, погибнуть под рухнувшей стеной. Они бродили, как темные тени, как призраки что-то рассматривая или ища. Вероятно, развалины, на которых они маячили, в недавнем прошлом были их жилищами, а может быть, жилищами их родственников, близких знакомых, и они надеялись что-то узнать об их судьбе, понять, что же с ними случилось, отыскать какие-то следы.
Со всех сторон слышались звуки гармошек, баянов, веселый говор русских солдат. Вода в Шпрее и каналах была еще холодна для купания, но кое-кто все же раздевался, в воду не лез, обмывал себя из горсти. На парапете одной из набережных висело в ряд штук тридцать постиранных и просыхающих портянок. Нельзя было не улыбнуться: когда шло наступление на Берлин, на обочинах дорог попадался такой плакат: молодой улыбающийся солдат натягивает на ноги крепкие, добротные сапоги, а внизу – краткая, обещающая, зовущая вперед подпись: «Дойдем до Берлина!» Глядя на постиранные, сохнущие портянки, так и просилось сказать: «Дошли!»
И часто в звуки гармошек, в нескладное пение «Катюши» врывался хруст подкованных сапог по битому стеклу, штукатурке – это шла очередная колонна пленных в картузах с длинными козырьками, мятых пилотках, тяжелых стальных шлемах, опущенных на самые глаза, с ранцами за спиной, крытыми рыжими телячьими шкурами. У каждого на рукаве – белая повязка, знак капитуляции. Или клок простынной, наволочной ткани на лацканах грязных, рваных мундиров. Все пленные были по-прежнему понуры, молчаливы, придавлены думами о своих близких, с которыми потеряна связь, о своей собственной судьбе; геббельсовская пропаганда предрекала каждому попавшему в русский плен немецкому солдату жестокие пытки, Сибирь и смерть там от голода и мороза.
Насчет питания из любого армейского котла Ферапонт Ильич оказался полностью прав. В первый же день похода по берлинским развалинам, проголодавшись, рота потянулась на знакомый соблазняющий дымок и дух походной кухни. Через сотню шагов в маленьком сквере обнаружился источник этого соблазна: дюжий военный повар в замызганном фартуке поверх солдатского одеяния полуведерным черпаком мешал в кипевшем котле на колесах какое-то варево, а молодой мальчишка-солдат тут же, возле колес, рубил на дрова изломанную мебель, вытащенную из соседнего дома.
– Да пожалуйста! – сказал повар в ответ на просьбу накормить солдат. – Новые щи пока что не сварились, а вчерашнего супа – сколько угодно. Не расходуется еда! – вздохнул он сокрушенно. – Как Берлин победили, так одна выпивка в ходу, про жратву никто и не помнит…
Наливая солдатам из черпака в котелки густой кулеш с луком и салом, повар сказал, что хвастаться он не любит, но такого кулеша еще никто из них в своей жизни не едал, потому что он не просто повар – он был главный повар в Барнауле, в столовой меланжевого комбината. Каждый день готовил обед на две тыщи человек. На комбинате восемьсот рабочих и работниц, да каждый и каждая, пообедав, брали еще с собой на дом в судочках и кастрюльках обед для семьи. Дешево и свобода от стряпни в домашних стенах. А приготовить две тыщи порций борща или супа, да две тыщи порций какой-нибудь каши – и чтоб было вкусно, чтоб каждый пальчики облизал – это надо быть мастером, и еще каким. В поварском деле это высший пилотаж. Дюжий увалень с ручищами Карабаса-Барабаса, обросшими черной шерстью, так и сказал о своем мастерстве: высший пилотаж.
Кулеш действительно был хорош; кое-кто, выскребя ложкой котелок, попросил даже добавки.
Антон заметил, что в отдалении из-за угла в язвочках от пуль и осколков выглядывает мальчишка лет семи в клетчатой кепке, короткой курточке, коротких штанишках на помочах, в чулочках на резинках – такие чулочки и резинки носил в детстве сам Антон, класса до четвертого. Мальчишка явно хотел есть, глаза его смотрели голодно, но робко, в руках он держал бидончик наподобие тех, с какими ходят за молоком.
Ферапонт Ильич тоже заметил голодного мальчишку, сказал повару:
– Что ж ты ему не нальешь, пропадает ведь кулеш, налей. Видишь, как он смотрит, наверняка неделю не евши, не пивши…
– Я его подзывал. Боится. Думает – схвачу и в котел, на мясо. Как им тут про нас в уши жужжали… Я детям всем наливаю. Только что две девчонки прибегали, я им и кулеша дал, и хлеба по большому куску. Тоже трусили, но подошли. Правда, постарше, разума у них больше. Приказа нет, а я все равно кормлю. Как не дать – дети!
Барнаульский повар произнес «дети» так, как будто это слово содержало в себе полное оправдание его самовольной доброты.
– А как ты его подзывал, по-русски? – спросил Ферапонт Ильич.
– А как же еще, я ж по-ихнему не понимаю.
– И он тебя, значит, не понял.
– Так я ж не только словами, я ему и рукой показывал, иди, иди сюда, не бойся, давай посудку свою… Русского кулеша, говорю, ты, небось, еще не едал, попробуй, это не то что ваши габер-супы немецкие, тарелка воды и две крупинки…
Ферапонт Ильич, не вставая с камушка, на котором он сидел, разговаривая с поваром, что-то крикнул мальчику по-немецки. Потом встал, пошел к нему, протягивая руку к бидончику. Антон ждал, что мальчик убежит. Но немецкие слова Ферапонта Ильича сделали какое-то благое дело. К тому же Ферапонт Ильич был педагогом, а в каждом педагоге, если он стал им по призванию, есть что-то, располагающее к нему детей. Рождающее доверие. Дети не воспринимают взрослых разумом, это начинается потом, с годами, а сначала, на первых порах своего существования, одними лишь чувствами, инстинктом. Как собаки одним инстинктом при первой же встрече с человеком, даже на расстоянии, чувствуют, какой он – злой или добрый. Ударит или погладит по голове.
Вот так и немецкому мальчику его чувства, инстинкт сказали, что приближающийся к нему русский пожилой офицер в незнакомой форме, с незнакомыми погонами на плечах хочет ему добра, а не зла, и не надо его бояться, от него убегать.
Насколько знал Ферапонт Ильич немецкий язык и что он на нем говорил мальчику, этого Антон не понимал, но он видел, что Ферапонт Ильич действует совершенно правильно; мальчику, чтобы преодолеть свой страх, нужны были хоть какие-то слова на его родном языке. Ферапонт Ильич не взял мальчика за руку и не повел его к повару и кухне на колесах, это тоже он сделал правильно, он лишь взял из его рук бидончик и пошел к кухне один. И только сделав несколько шагов – как бы спохватился: а что ж он забыл про мальчика, оставил его одиноко стоять! Вернувшись, он протянул мальчику свою руку, и тот, если еще и боясь, то уже не так, как только что, вложил свою ручонку в шершавую ладонь Ферапонта Ильича и вместе с ним подошел к повару.
Повар умело, не пролив ни капли, наполнил из своего ковша на длинной ручке бидончик горячим кулешом, выбрал из корзинки с нарезанным хлебом два самых больших ломтя. Ферапонт Ильич передал все это мальчику, поправив его ручонку так, чтобы она крепко держала хлеб.
– Приходи еще, – сказал повар. – Как есть захочешь – приходи. Не бойся. Мы детей не обижаем.
Ферапонт Ильич произнес несколько немецких слов – перевел мальчику речь повара. Что-то спросил. Мальчик едва слышно ответил. Он понимал, что говорит Ферапонт Ильич. Тот спросил что-то еще. Мальчик ответил и на этот вопрос.
Антон слушал удивленно. Костромской учитель, из деревни, которой даже на самой подробной карте нет, а вот же, в Берлине разговаривает с берлинским ребенком – и оба друг друга понимают…
– У него бабушка и сестренка, – сообщил Ферапонт Ильич результаты своей беседы с маленьким немцем. – Сестренка младше, пять лет. В убежище давно, еда кончилась. А что с их мамой и домом – не знает. Дом далеко. Мама пошла за одеялами, потому что в убежище было холодно, и не вернулась. Это было еще неделю назад.
– А как его зовут? – спросил повар.
Ферапонт Ильич опять поговорил с маленьким принцем.
– Теодор.
– Это как же, если по-русски?
– Федор.
– Федя, значит! – разулыбался повар. – А я дядя Петя. Ну, будем знакомы, Федя!
Мальчик поднял глаза и впервые без боязни посмотрел на грузного повара.
– Ну вот, теперь вы друзья, – сказал Ферапонт Ильич. – Теперь ты для него совсем другой человек, дядя Петя. Вырастет – и всегда будет помнить, как ты его кулешом накормил… Первая встреча с русским солдатом.
Мальчик повернулся, пошел, но вспомнил, что не сделал того, что полагается. Поклонился повару, Ферапонту Ильичу, сидевшим возле него солдатам со своими котелками, сказал: «Данке!» – и после этого побежал во всю прыть, бережно неся тяжелый для него бидончик с кулешом и прижимая другой рукой к себе хлеб.
И было так понятно и так отчетливо видно, во власти каких мыслей и чувств он теперь, и почему так спешит, и что он станет рассказывать бабушке и сестренке, когда принесет им полученную еду…