Меньше чем через год, ранней весной, когда уже почти полностью сошел снег, обнажилась и стала оживать земля, в воздухе веяло первым теплом, Генка Сучков умер.
В школе, посреди уроков, он почувствовал в животе нестерпимую боль. Даже не захватив свой портфель, оставив его в парте, он пришел домой. Мать его была на работе, она служила сортировщицей писем на главном почтамте. Ключа от двери у Генки не оказалось. Он сел на ступеньку лестницы возле своей квартиры, сжавшись в комок, обхватив живот руками, и тихо стонал, корчась от боли. В таком положении и виде его обнаружила мама Антона, поднимавшаяся к себе домой с базарной сумкой. Она завела Генку в свою квартиру, уложив на диван. Генка стонал все сильнее. В квартире был телефон. Мама Антона вызвала «скорую помощь». В эти минуты домой из школы явился Антон, все дальнейшее происходило уже на его глазах.
Приехавший врач задрал на Генке рубашку и стал осторожно щупать его живот. Сказал: это приступ аппендицита, надо немедленно в больницу. В этой же автомашине, в которой приехал врач, Генку увезли на операцию.
А на второй день, вернувшись из школы, Антон увидел во дворе перед своим подъездом кучку встревоженных жильцов, и, подойдя, узнал, что Генка умер. Аппендицит оказался гнойный, гной уже разлился по брюшине, началось общее воспаление, остановить его не удалось. Пенициллина, который мог помочь, медики тогда еще не знали.
В Генкиной квартире рыдала его мать. Антона послали в аптеку за валерьянкой. Он бежал по мокрому, с последними остатками тающего льда тротуару, нагретому весенними лучами, с поднимавшимися от него белесыми прядками пара, и в голове его, как удары колокола, повторялось: «Гена Сучков умер… Гена Сучков умер…»
Никогда еще Антон не испытывал такого глубокого потрясения. Смерти случались где-то вдали, с людьми, которых он не знал, не видел. По радио называли фамилию какого-нибудь выдающегося деятеля, жившего и работавшего в Москве, Ленинграде, звучала траурная музыка. Иногда приходило письмо от маминых или отцовских родственников, в нем, среди прочего, а то и главной вестью, сообщалось, что умер кто-то из родни или знакомых; мама, отец сокрушались, горевали, но для Антона эти люди были только лишь именами, без облика, каких-либо живых черт; родные места отца и матери были от Воронежа далеко, мало кто оттуда приезжал в гости, поэтому ни к кому из далекой и неизвестной ему родни Антон не чувствовал своей близости, не горюя при их утрате. Иногда в трех смежных домах с сообщающимися дворами умирал кто-нибудь из обитателей, обычно – пожилые, престарелые люди; гроб выносили во двор, ставили на двух табуретках для прощания с покойным. Смерть пугала: провалившиеся, полуоткрытые рты; если летом – то обязательно по губам ползающие мухи, привлеченные гнилостным запахом, синевато-черные круги в глазницах, пепельный, восковой цвет кожи на костяном лбу, запавших щеках. Но покойные тоже были незнакомыми ему людьми, виденными всего раз-другой при своей жизни. Их увозили на катафалках с лошадьми или же на платформах с опущенными бортами фырчавших грузовых автомашин – и он о них скоро забывал.
И вообще смерть представлялась ему так: она бродит где-то там, за пределами его повседневного бытия, и никогда не приблизится, не войдет в круг дорогих и близких ему людей, не коснется его мамы, отца, а уж его самого – эту мысль он и допустить не мог. Даже потом, на фронте, в самых тяжелейших обстоятельствах, когда его стрелковая рота на рассвете с приведенным ночью на передовые позиции пополнением насчитывала пятьдесят, семьдесят человек, а к вечеру – хорошо, если оставалось всего полтора десятка. Одни, вошедшие в список потерь, присыпаны землей бомбовых разрывов, другие – пронизаны пулями немецких, безостановочно тарахтящих «Эм-Га», третьи разорваны на куски минами. Но с ним этого не может быть! Почему – объяснить он не мог, просто было такое упорное, неуничтожимое чувство. Он не может исчезнуть из этого мира, его жизнь так недавно началась, он еще только на ее пороге, еще ничего не видел, не сделал, только и всего, что окончил среднюю школу, – как она может оборваться? В нем такой ее чисто животный, биологический запас, в каждой мышце, в каждом ударе сердца; во всех его ощущениях – перед ним вечность, его жизнь – бесконечна, ей не должно быть и не будет конца…
И вот то, что, казалось, никогда не подойдет близко – в соседней квартире, постигло его приятеля, который еще позавчера в своей серой школьной курточке в накладными карманами, скроенной и сшитой его матерью, с голым бледным животом лежал в Антоновой квартире на старом, продавленном, в штопках и заплатках диване, и молодой доктор длинными, тонкими, вымытыми в поданном Антоновой матерью тазу с теплой водой пальцами осторожно, в разных местах, надавливал на Генкин живот.
В это нельзя было поверить, нельзя было это понять, поместить в свое сознание. Так внезапно, без всякой вроде причины. Генка никогда ничем серьезным не болел, ни на что не жаловался. Наоборот, быстро рос, раздавался в теле, в плечах, тяжелел и все прибавлял в своей силе, энергии, так и бьющей из него.
«Генка Сучков умер… Генка Сучков умер…» – повторялось в Антоне, и сам Антон повторял эти слова в себе – и не мог совместить облик Генки, с постоянно меняющими свой цвет конопушками на лбу и щеках, рыжеватыми вихрами на голове, что-то говорящий, смеющийся, куда-то движущийся перед глазами Антона – и это непонятное, страшное: умер… Значит, что же – он больше не встанет на ноги, не промчится по лестнице, перескакивая сразу через несколько ступеней, куда бы он ни бежал – вниз, вверх… Больше не прозвучит его голос за окнами, во дворе, у двери Антоновой квартиры, долго действовавший на Антона, как звук трубы на строевого коня, сразу заставлявший его встрепенуться, вскочить, кинуться навстречу… Антон никогда не оставался равнодушным, если появлялся Генка, или хотя бы в отдалении слышался его голос. В их лучшую пору он вызывал у Антона прилив тепла, любви, преданности, готовности тут же следовать за своим другом хоть куда – хоть в огонь, хоть в воду. Потом, после их драки, Антону при звуках Генкиного голоса хотелось тут же подальше скрыться и больше никогда не слышать, не видеть своего бывшего кумира… Потом… Куда же было деться им друг от друга, ставши недругами? Они жили бок о бок, на одной лестничной площадке, постоянно сталкивались – не в одном, так в другом месте, не в одних, так в других обстоятельствах: выходя из квартир, на улице по дороге в свои школы, возвращаясь из них. Спустя месяцы три они не то чтобы помирились, прежнего между ними уже возникнуть не могло, но все же холодновато, не забывая о случившемся, стали иногда общаться. Антон брал у Генки нужные ему учебники, Генка приходил к Антону за готовальней и тушью.
Похороны устроила школа. В музыкальном зале был выставлен гроб, окруженный венками, все Генкины соклассники и соклассницы были в черном, остальные ученики – с траурными черно-красными лентами на рукавах. При жизни Генке, может быть, и не довелось бы услышать о себе столько хорошего, сколько было сказано в надгробных речах его учителями и сотоварищами: он был примерным учеником, имел по всем предметам только хорошие и отличные оценки, на городской олимпиаде по физике получил грамоту, активно участвовал в общественных делах, редактировал школьную стенную газету. Всегда с успехом выступал в художественной самодеятельности, читал Маяковского: «…А в нашей буче, боевой, кипучей – и того лучше!» Антон и половины не знал того, что было сказано на траурной церемонии в похвалу Генке.
Генка лежал вытянувшийся, необычно серьезный, даже не похожий на себя. Повзрослевший. Словно бы в те часы, что в нем боролись между собой жизнь и смерть, ему сразу прибавилось два или даже три года.
Девочки плакали.
Перед выносом гроба из зала на улицу, к грузовику с опущенными бортами, вокруг него потянулась вереница всех присутствовавших на прощании. Некоторые из учеников клали Генке в гроб, на его накрытые кружевной тканью ноги, веточки желтой мимозы; в городе еще не было никаких цветов, только мимозу можно было отыскать на базаре, у торговцев, привозивших ее в чемоданах с Кавказа.
Антон тоже прошел мимо Генки – с одной его стороны, с другой. В глазах его все расплывалось, в них были слезы. Ему было жаль Генку. Словно и не было у них ничего, – ни ссоры, ни драки, ни последующего, с затаенной враждебностью, отчуждения.
Школьные годы и все в них происходящее вспоминается с интересом, даже любовно, уже тогда, когда побелеет или станет безволосой голова. Когда одних из детских товарищей уже нет, а другие, как сказал известный поэт, далече. Когда кто-то из давних Колек, Мишек, Васек, Петек вышел в профессора, а другие стали известными, увенчанными заслугами, званиями и премиями инженерами, врачами, писателями и художниками.
Ни профессором, ни известным деятелем науки или искусств Антон к концу своей жизни не стал. Но он и не стремился к каким-либо высотам, ему было достаточно того, что совершил он с теми скромными способностями, что отпустила ему природа и главный распорядитель всей земной жизни – Бог. Но он иногда думал: а вот кем бы стал Генка, если бы его не постиг такой ранний конец. Вот он был, наверное, прогремел. Вполне возможно – превратился в большого инженера-энергетика; в последнее свое время он все возился с какими-то батарейками, которые сам же и мастерил, собирал из них другие батареи, большой емкости, и они у него что-то крутили, двигали… И не зря же он отхватывал на олимпиадах и конкурсах первые премии, роскошные грамоты на листах плотной ватманской бумаги с золотым тиснением. Значит, были способности, и, надо полагать, немалые.
А может быть, размышлял иной раз Антон, случилось бы иначе, возобладала бы другая сторона Генкиного характера, личности, которая была в нем так сильна и уже так напористо о себе заявляла: потянуло бы его в политику, в общественную деятельность – командовать, распоряжаться людьми, взбираться все выше и выше по лестнице чинов и званий.
Генка учился в школе, значившейся в городе под номером девять. Большое просторное здание, бывшая гимназия царских времен. Внутри чугунные лестницы с узорами перилами, полно воздуха, света, потому что окна высотой в два человеческих роста, и стекла в них не простые – так называемые «бемские», прозрачные, будто в окнах и нет вовсе никакого стекла. Странно, но в революцию их пощадили, ни один демонстрант не запустил в гимназические окна традиционным оружием пролетариата – булыжником. Один из учеников этой великолепной девятой школы, почти Генкин соклассник, с которым Генка, конечно же, был знаком, общался, может быть, они даже тесно дружили, на поприще общественной деятельности пошел очень далеко и высоко: руководил всесоюзным комсомолом, возглавил самое грозное, всесильное учреждение страны – КГБ, председательствовал в профсоюзах, секретарствовал в ЦК партии. В конце правления Хрущева, когда тот окончательно зарвался в своем «волюнтаризме», то есть в полном монархическом самовластье, этот воспитанник девятой школы создал в среде высших партийных и государственных лиц против надоевшего всем Никиты тайный заговор, и, как писали газеты, даже пытался сам стать во главе государства…