Давно, уже очень давно молодая мать Нелло стала чахнуть. Что у нее был за недуг? Этого никто не знал. Возможно, это была болезнь растений, пересаженных в чужую землю, под небо, где им не суждено дожить до старости. Впрочем, молодая цыганка ни на что, кроме холода, не жаловалась; холод пронизывал ее до мозга костей, и она не могла его ничем разогнать; даже летом и несмотря на все окутывавшие ее шали по ней пробегала быстрая и нервная дрожь. Тщетно готовила ей Затрещина навары из трав, собранных по дорогам, уверяя, что от них ей станет теплей; тщетно пытался муж водить ее к лекарям городков, где труппа давала представления, – она от всего отказывалась с глухим ворчливым раздражением и продолжала участвовать в общих трудах, а сама все бледнела, и глаза ее делались еще больше.
Между тем у нее однажды не хватило сил высидеть до конца за маленьким столиком – кассой балагана. В другой раз она не встала утром, обещая встать завтра. Но она не встала ни завтра, ни в следующие дни. Муж хотел остановиться на постоялом дворе, чтобы полечить ее, но жена воспротивилась этому, сказав «нет» властным движением головы, – в то время как ноготь ее большого пальца чертил на стене повозки – там, где приходилась лежащая на подушке голова, – большой квадрат: очертание окошка.
С этого времени взор больной, лежавшей и путешествовавшей в постели, любовался зрелищем пейзажей, среди которых проезжала повозка.
Тихая, безмолвная, – она ни слова не говорила своему бедному старому мужу, который проводил дни возле ее кровати, на старинном сундуке римского прелата, где хранились его итальянские пантомимы, и был печален печалью, в которой было нечто придурковатое. Не больше разговаривала она и с остальными; им удавалось лишь на мгновенье отвлечь ее взор от окошка. Одно только присутствие младшего сына в те краткие минуты, когда удавалось заставить подвижного и эгоистического ребенка спокойно посидеть на табуретке, могло отвлечь ее от обычной созерцательности. Все время, пока ребенок сидел тут, – мать, не прикасаясь к нему и не целуя его, покоила на нем взор, полный поглощающего огня.
Окружающие старались делать все, что только могло понравиться больной. Почти каждые два-три дня стирались оконные занавески, чтобы они были у нее чистенькие; для нее собирали в лесах и лугах полевые цветы, которые она любила держать в графине у своего изголовья; труппа сложилась, чтобы подарить ей красивое пуховое одеяло из красного шелка, дающее нежную теплоту: единственная вещь, за которую она поблагодарила с выражением дикого счастья, слабо озарившего ее мраморное лицо. Повозка все разъезжала по стране, везя слабеющую женщину; голова цыганки скатывалась с подушки и ее приходилось перекладывать ближе к оконцу.
Однажды в полдень ей стало так плохо, что старик Бескапе велел распрячь лошадей, и труппа уж начала располагаться в поле, но путница, почувствовав, что движение остановилось, произнесла на своем родном языке, на языке romany односложное «вперед!», свистящее, как звук бича. И она беспрестанно повторяла это слово, пока снова не заложили лошадей.
В продолжение некоторого времени, еще нескольких дней, неподвижный и в то же время расплывчатый взгляд цыганки, упрямо отвернувшейся к стенке, был прикован к окну, к убегающим за повозкой видам, теряющимся вдали, туманящимся, исчезающим и колеблющимся от качки плохих дорог.
Глаза умирающей, уже помутившиеся, не могли расстаться с бесконечными равнинами, с глубокими лесами, с холмами, залитыми солнцем, с зеленью деревьев и подвижной синевой рек; ее глаза не могли оторваться от чистых сияний, струящихся с небес на землю, от света, сияющего за стенами жилищ… ибо она была той самой женщиной, • которая однажды на суде отвернулась от распятия и, подойдя к раскрытому окну, сказала: «Клянусь светом, сияющим меж небом и землей, что открою свое сердце и скажу всю правду». И, умирая, она желала, чтобы до самого конца ее кочевого существования над ней сиял этот свет, разлитый меж небом и землей.
Однажды утром Маренготта остановилась в Бри, возле перестраиваемой церковки. Перед повозкой блестели в лучах восходящего солнца, как декоративная ниша, уцелевшие старинные хоры, оклеенные золотой бумагой. Под рыжеватыми и испачканными известкой головами каменщиков, над остатками старинных гробниц по лесам расхаживал, подпрыгивая в лучах утренней зари, долговязый кюре в круглой шляпе, обвитой крепом, и в бесконечной черной сутане, побелевшей возле карманов, с лицом, не бритым целую неделю и казавшимся грязным, с острым носом и ясными, зоркими глазами.
Когда повозка снова пустилась в путь, взор Степаниды внезапно отвернулся от оконца и с выражением строгого умиления надолго остановился на ее младшем сыне. Потом без единого слова, без ласки, без поцелуя она взяла маленькую ручку Нелло, вложила ее в руку брата и похолодевшими пальцами сжала руки двух братьев пожатием, которого не расторгла сама смерть.