Нелло лежал на кровати печальный и молчаливый, растянувшись во всю длину, накинув на одеревенелые ноги коричневое одеяло, и не отвечал на слова брата, который сидел около него.
– Ты молод еще, очень молод, – говорил ему Джанни, – все наладится, мой дорогой. И даже если бы потребовался годовой, двухгодовой перерыв в работе, – так что ж, мы подождем… впереди у нас еще много времени – хватит и на трюки!
Нелло не отвечал.
В комнате вокруг братьев все поглотила незаметно спустившаяся ночь; и в сумерках этого грустного часа лишь бледными пятнами выступали их лица, скрещенные на одеяле руки младшего и в углу – серебряные отвороты его клоунского костюма, висящего на крюке.
Джанни поднялся, чтобы зажечь свечу.
– Посидим еще так, – промолвил Нелло.
Джанни снова уселся возле брата и снова заговорил с ним, стремясь добиться от него хоть слова надежды на будущее, хотя бы и на отдаленное.
– Нет, – внезапно прервал брата Нелло, – я чувствую, что уже никогда больше не смогу работать… никогда, понимаешь, больше никогда…
И это отчаянное никогда, повторяемое младшим братом, звучало с каждым разом все взволнованнее, как в припадке, как в приступе глухой злобы. Потом, стуча по ногам с мучительной горечью артиста, сознающего, что талант его умер прежде его самого, —
– Говорю тебе, – вскричал несчастный юноша, – это теперь уже пропащие для нашего ремесла ноги!
И он отвернулся к стенке, точно хотел уснуть и помешать разговорам брата. Но вскоре у уткнувшегося носом в стенку Нелло вырвались слова, в которых вопреки мужской воле послышались как бы всхлипывания женщины:
– А как хорош был зал! Ведь цирк был полон в тот вечер? Как прикованы были к нам все взоры! Что-то особенное билось в наших сердцах и даже немного – у публики… На улице стояла очередь… На афишах – наши имена крупными буквами… Помнишь, Джанни, когда я был совсем маленьким и ты говорил мне о новом трюке, который мы изобретем, – ты думал, что я не понимаю, а я ведь все понимал и ждал так же, как и ты сам… И хоть я и дразнил тебя – мне ведь, поди, тоже не терпелось… И вот, когда все было готово… вот и кончились для меня аплодисменты!
Потом, резко повернувшись и взяв руки брата в свои. Нелло ласково сказал:
– Но ты ведь знаешь, я буду радоваться твоим успехам, и то будет хорошо!
И Нелло сжимал руки Джанни, словно хотел сделать признание, которому трудно излиться.
– Брат, – вздохнул он наконец, – прошу тебя только об одном… но обещай мне это… Обещай, что ты теперь будешь работать только один… если появится у тебя другой партнер, мне будет слишком тяжело… Обещаешь, да? Не правда ли, никогда не будет другого?
– Если ты не выздоровеешь вполне, – просто ответил Джанни, – я не стану работать ни с другим, ни один.
– Я не прошу у тебя так много, не прошу так много! – вскричал младший в волнении, опровергавшем его слова.
– Да, темновато… но все же внутри есть огонек!
Тогда он спустился по лестнице, пересек двор, ползя на руках и коленях.
Дверь была приоткрыта; при свете огарка, стоявшего на полу, Джанни упражнялся на трапеции.
Нелло вошел так тихо, что гимнаст не заметил его появления. И младший брат, стоя на коленях, смотрел, как старший носится в воздухе с неистовым проворством здорового тела и неповрежденных ног. Он смотрел на него и, видя его таким гибким, ловким и сильным, подумал, что никогда брат не сможет отказаться от работы в цирке, и эта мысль внезапно вырвала у него раздирающий вопль.
Старший, застигнутый этим рыданием в самом раз rape кружения, сел на трапеции, наклонил голову в сторону жалкого комка, ползущего в темноте, резким рыв ком сорвал трапецию, бросил ее в окно, разлетевшееся вдребезги, подбежал к брату, приподнял его, прижал к груди.
И оба они, обнявшись, принялись плакать, плакать долго, не говоря ни слова.
Потом старший, окинув взглядом принадлежности своего ремесла и прощаясь с ними в величественном отречении, вскричал:
– Дитя, обними меня… Братья Земгано умерли… осталось лишь два пиликальщика на скрипках, которые будут отныне играть, сидя на стульях.