Однажды вечером, находясь в том состоянии печали, когда человек перестает управлять собой, подчиняет свою волю инстинкту и, вместо определенной цели, идет куда глаза глядят, Шарль очутился на том самом наружном бульваре, где, несколько месяцев перед тем, он задумывал и создавал свое произведение. Вся эта штукатурка, большие серые стены, грязные дома и убогие кофейни, эти тощие деревца, которые он узнавал, открывали его глазам и мыслям одно из тех чудных по воспоминаниям мест, где останавливаешься перед группой лип: здесь зародилась первая любовь! Идешь по песчаной дорожке, заросшей травой и ежевикой, и думаешь: далекое и дорогое отечество первой мысли и первого плохого стиха! В этом тенистом уголке, на этой кучке травы прочтен был первый опасный роман! Шарлю точно также улыбались эти жалкие бульвары. Его книга родилась тут, на этом самом грязном тротуаре! Перед ним возникали его образы, его усилия и восторги: у этого выступа стены он нашел такое-то положение; перед тем кабачком он встретил одного из своих типов; прогуливаясь взад и вперед мимо этого большего черного дома, он, наконец, нашел развязку к своему роману. Таким образом перед ним, делаясь все яснее и яснее в ночных сумерках, прорванных местами красноватым светом фонаря, проходили, словно в ночном смотру, один за другим, персонажи его романа, появляясь справа и слева, из дверей домов, из выступов стен, из мостовой, и Шарль, взволнованный прошлыми ощущениями, продолжал свою прогулку, когда из окон одного, темного сверху до низу павильона с палисадником, чей-то голос назвал его по имени.
Шарль поднял голову.
– Извините, – говорил голос, – на мне нет ни мундира, ни орденов… Но позвольте мне, несмотря на это, поздравить вас, милостивый государь: я читаю, т. е. вернее читал вашу книгу; так как свеча моя, как видите окончательно угасла… как поется в песне.
Тогда Шарль различил в черной рамке открытого окна бумажный колпак над рубашкой и рубашку под бумажным колпаком.
– Благодарю вас, – продолжал тот же голос, – вы доставили мне приятный вечер… даже возбудили маленькую лихорадку.
– Ах! это вы, Буароже… Мне сказали, что вы были больны; как вы себя чувствуете?
– Мы, т. е. я и моя болезнь, чувствуем себя недурно, в особенности последняя. Но, войдите же. Я простираю к вам объятия сверху… Словно я обитаю в доме Кассандры… или воображаю себя Коломбиной, умоляющей вас похитить меня… Ах! но я дурак, я забыл… Не подымайтесь. Пантомима становится необходимой. Надзор за мной гораздо лучше, чем за «девицей, которую плохо стерегли»: я заперт… Я уж имел честь вам докладывать, что свеча моя погасла… Вы, может быть, подумали, что это метафора… Так нет, это совершившийся факт, я прибавил бы, исторический, если бы он был вымышлен… Моя хозяйка пошла, за огнем для меня, к соседу, – сосед, со времен хартии, всегда мелочной торговец, – а так как я лежал, то она заперла меня. Послушайте, будьте добры, пойдите ей навстречу и скажите, что я жду ее.
– Но я ее не знаю…
– Вы ее не знаете? Ангел, душка, Афродита! Голова её создана из зерна каприза, мысль подобна свистящему ветру, лицо – улыбке, улыбка – росе, а глаза – звездам! одним словом, та женщина, что выйдет от лавочника… если только она не пойдет в Монмартрский театр, чтобы убедиться в том, что первый любовник похорошел. Но я схвачу насморк, я уж, кажется, чихаю… Покойной ночи! Вы теперь знаете мой дом, приходите ко мне. Я хочу пожать вам руку и сказать все, что я думаю дурного о вашей книге.