8948. Детский мир. Дети тянут своих пап и мам к прилавкам. Продавец улыбается моей тетке. Рядом с ним высятся сложенные в стену коробки по десять солдатиков в каждой.

8994. Первомайская Москва. Счастливые люди колоннами идут с красными плакатами по просторному проспекту, поют «Катюшу».

9179. В небо натужно плывет огромная ракета. Сквозь стекло шлема мне подмигивает Гагарин.

Счастье нашей страны обрушилось на меня. Гретель показывала мне все подряд, но тебя в этих картинках не было.

Я с разбегу воткнул в куклу штык. От удара она сползла по стене на пол.

– Чай заварю, – сказал Камиль.

Моя игра его не удивила. Почти каждый в поселке хотя бы раз в жизни был на допросе.

Кукла пахла сырой шерстю. На ней не было швов. Вязаные из крепких тонких ниток узелки создавали кожу не похожую на человеческую, но каким-то чудом сохранявшую ощущение живого. Такую особую вязку ее создатель Пауль Людвиг Троост называл потсдамской. Тоже, наверное, врал.

Я тщательно осмотрел Гретель, подражая доктору Свиридову, приложил ухо к ее животу. Внутри прятался еле слышный звскрип. Даже очень странные существа, невольно выдают себя, когда испытают боль или страх.

9321. Сияет фарфор. Немка сидит у распахнутого окна. Собачник выкладывает перед ней на подоконник кирпич черного хлеба и банку тушенки.

9335. Рабочие, строят железную дорогу. Молот вгоняет в землю железный костыль.

Я втыкал в Гретель гвозди, осторожно вдвигал их под разными углами, в лицо, затылок, руки, живот. Гвозди мягко входили внутрь. Гретель боялась острого.

Я не помнил, когда Камиль стал помогать – переворачивать куклу, подавать гвозди. Он принес откуда-то серную кислоту и железную воронку. Мы залили кислоту кукле в грудь. От паров щипало глаза и Камиль раскрыл обе двери, чтобы проветрить проходную.

Мы пили жидкий давно остывший грузинский чай, и Камиль рассказывал, как его прабабке Ильсуре за измену мужу зашили на теле все отверстия, сломали хребет, завязали в узел и еще живую бросили в большую реку под Уфой. Камилю нравилось вспоминать эту историю, нравилось, что его дед Агзам успел родиться на два месяца раньше положенного срока и выскочить в белый свет как раз перед тем, как ворота Ильсуры навсегда были зашиты.

Я слушал и думал, что сам зашил бы Камилю все отверстия, лишь бы он замолчал.

В окно стукнул ветер. Через дорогу зашумели черные сосны Собачьего леса. Будка проходной поскрипывала. Кто-то сжал ее в больших руках и аккуратно пробовал на прочность.

9361. Молодая прабабкаРоза ест вишневое варенье большой деревянной ложкой. Напротив нее сидит и улыбался круглолицый паренек в лихо заломленной на ухо папахе.

9400.  Полковник Лапин выбрался из-под разбитого в труху бомбардировщика. Перевернулся на спину, подставил лицо под мелкий весенний дождь.

Кукла врала мне. Ее воспоминания походили на придуманные фильмы. Я отодвинул чашку и зажег свечу. Огонек тревожно отразился в кукольных глазах.

9401. Огонь из мусорной ямы поднимается выше сосен. Сквозь пламя улыбаются брошенные в него куклы.

Я приблизил свечу к голове Гретель. Кожа ее зашипела, проходная наполнилась крепким запахом жженого копыта. Кукла мелко задрожала как человек, у которого началась агония.

– Ноги держи, – сказал я.

Камиль налег на ноги, но они продолжали трепыхаться. В кукле было столько силы, что она просто не замечала лежащего на ее ногах человека.

Вокруг зашаталось, завыло. Пол в проходной заходил ходуном. Доски поднимались и падали, дробясь в щепы.

Я сильнее прижал свечку к коже Гретель. Огонь пополз по ее щеке.

В бас растянулись голоса и звуки. Кукла раскрыла рот, будто тоже хотела закричать. Перед нами блеснул серебряный зуб, а может быть это была одинокая с вишню звезда.

Когда Камиль пришел в себя, не было ни меня, ни куклы. На полу валялись молоток, гвозди, а под опрокинутым пузырьком с серной кислотой дымились обугленные половицы.

В окно глядела тихая луна. Синие тени скрывали углы.

Качало как в гамаке. Гретель несла меня на руках. Я хотел вырваться и не смог. Сидевшие на ветках куклы смотрели с сожалением. Снова был вечер. Собачий лес медленно редел. За соснами до горизонта блестело озеро, заполняло голубым светом землю и небо.

Гретель усадила меня на берег рядом с полной девочкой, которая была напугана и долго молчала. По добрым монгольским глазам ее, по вздернутой верхней губе я узнал Адини.

На вид ей было лет семь.

– Сегодня мне девять, – ответила на мои мысли Адини. Голос ее подрагивал от волнения, но она говорила так же вежливо, как и моя тетка, когда собиралась пропесочить по первое число. – Здесь мне всегда девять.

Для девяти лет она была слишком маленькой.

– Принцессы – это обязательно кто-то маленький. – Адини на мгновение зажмурилась, вытянула трубочкой губы, и солнце чуть поднялось над дальними горами, чтобы попробовать закатиться за них еще раз. – Но зато мое доброе королевство очень большое. Я даже не знаю, где оно заканчивается.

Все, о чем помнила Гретель, было королевством Адини. И границы его все время менялись.

Я слышал, как за стоявшим на опушке Собачьего леса домиком, убежавшая из своего холма, корова жевала сочную от воли траву. Весело лаял Ингус. Лара Воскобойникова и дурканутая Ленка кидали ветку, а Ингус приносил ее и прыгал вокруг них, в ожидании нового броска. Доктор Свиридов тоже был там. Он сидел, привалившись спиной к аккуратному заборчику и думал о Зое Михайловне. А еще я знал, что если обойду дом, то обязательно увижу тебя. Но я остался сидеть.

– Ничего, если кто-то умирает. Потом его можно воскресить, – сказала Адини. – Гораздо хуже, когда воскрешать совсем не хочется.

Я не стал спрашивать, что не хочет воскрешать Адини, но она все равно принялась шевелить губами, загибать пальцы, чтобы ответить на мой не вопрос. И очень скоро сбилась со счета.

– Нельзя было обижать Гретель, – сказала она. – Вчера я изменила ее память, и, когда ты пугал ее, она уже забыла все страшное. – Адини помолчала, подбирая слова. – Мы то хорошее, что мы помним. Мне так папа сказал. А ты… Ты очень древний. Ты запомнил столько скверного, сколько никто запомнить не может.

Я вдруг почувствовал, как картинки продолжают наполнять мою голову с такой скоростью, что нельзя рассмотреть каждую. Я видел все без помощи Гретель и Адини. Память приходила ко мне из воздуха, вращения Земли, движения звезд. Крохотные люди, забытые города, падавшие с неба камни. Я был огромен как гора и голоден так, что еле сдерживался, чтобы не сожрать весь мир как кусок хлеба с подсолнечным маслом. Тишина инеем оседала на моей коже. Я знал, кто убил Ленку, доктора Свиридова, тебя, но уже не мог никого спасти. Я больше ничего не хотел.

– А ты нам очень нравился. Ты так замечательно считал, – печально сказала Адини. – Мы хотели защитить тебя от всего плохого, и от того, кого мы никак не можем увидеть. Лена даже придумала тайный знак, чтобы ты мог нас вызвать. Но все пошло́ как-то не так.

От расстройства лицо Адини стало пунцовым, и мне пришлось сделать усилие, чтобы погладить ее по голове:

– Что же я умер?

– Нет, – сказала Адини, когда успокоилась. – Но, когда зайдет солнце, мы будем собираться, и ты останешься совсем один. Раньше я хотела взять тебя с собой, а теперь не возьму.

Легкая волна Штарнбергского озера гладила пятки. Солнце катилось за крохотные снежные вершины, что теснились на дальнем берегу. Последние лучи скользили по воде, по уже поднимавшейся из глубины ночи.

Гретель сидела рядом и улыбалась мне. Она могла улыбаться чем угодно даже намокшими в озерной воде ногами или черным ожогом на щеке. Гретель стала почти новой и похорошела. Но ожог остался. Адини снова изменила ее память к лучшему. Гретель забыла нашу последнюю встречу. Она больше не боялась ни огня, ни шипов.

Адини снова зажмурилась и немножко подняла солнце. Я понял, что она не хочет оказаться в темноте рядом со мной.

Хруст лопнувшего секретика разбудил меня. Большая круглоголовая тень легла на стену. Мне показалось, что я слышу клац серебряного зуба доктора Свиридова и свист сабельки Хаджи-Мурата, которые пытались меня защитить. Я уже почти забыл о них, как будто все это случилось тысячу лет назад.

На подоконник опустились темные руки. Человек подтянулся и оказался твоим отцом, свист сабельки – его дыханием, а круглая голова – тенью от фуражки.

– Говорила ж Галя, чтоб окно закрыл. – С трудом забравшись в комнату, он запахнул занавеску и в темноте шагнул к моей кровати.

Я сел. Попытался нащупать на полу тапочки, но так и не нащупал. Вспыхнувшая лампа на мгновение ослепила меня, осветила тумбочку, утянутый портупеей живот. Твой отец наклонился и оказался так близко, что запахло тобой.

На освещенный край тумбочки твой отец поставил ленкины сандальки.

Я знал, что тетка отдала найденную в бидоне сандальку твоему отцу. Потому и позвала его сразу после нашего похода в Новое село. Но сейчас и к этой мысли я оказался равнодушен, потому что разглядывал нацарапанный на мысках рисунок. Если поставить сандальки рядом, то оказывалось, что на мысках не два рисунка, а один общий. На левой сандальке стояла Гретель, на правой – мальчик, который светил на куклу фонариком. Линии вокруг куклы, которые мы не могли расшифровать, оказались лучом. Это был тот самый, ставший бесполезным, знак, который придумала для меня Ленка.

Твой отец постучал шершавым ногтем по нарисованному мальчику.

– Такие штаны только у тебя во дворе есть. Перегудов, когда эту сандальку увидел, сразу понял, что к чему, потому и бежать пытался. Спасти тебя хотел. А ты видишь, здоров. – От длинного монолога твой отец задохнулся и мне пришлось ждать пока он прокашляется.

Это твой отец подбросил вторую сандальку к забору котельной. Он нашел ее под своей раскладушкой на следующий день после исчезновения Ленки и испугался провала в своей памяти. Это его тень мы с теткой видели на стене той ночью.

– Что же кукла действительно живая? – спросил твой отец.

Я кивнул.

– И она знает где Миа?

Я снова кивнул.

Твой отец отстранился и посмотрел на меня как смотрят дети на диковинную зверюшку в зоопарке. Он не верил мне, но больше не верить было некому.

– А если мы включим фонарик, и выманим ее?

Он ждал. Я смотрел в него и ничего не видел. А должен был видеть на сто поколений вглубь. Ни одной картинки в твоем отце сейчас не было. Да и во мне они стали исчезать, оставляя призрачную игру пара и света. В голове крутился лишь примитивный психологический тест доктора Свиридова: «Темнота. Огонь. Пустота. Кошка. Собака. Кукла. Черный человек. Маленький. Большой. Безногий. Безголовый. Мертвый. Живой». Я удивился, что хочу его произнести.

– Ты пойдешь со мной? – спросил твой отец.

– Нет, – ответил я.

Твой отец сидел, положив руки на колени. Так в детском саду нас учила сидеть воспитательница Регина Анатольевна. Потом он вдруг снял фуражку, и я увидел раскрытый ото лба до затылка череп. Края кости были воспалены и покрыты жесткой собачьей шерстью. Сама дыра была замурована темной от времени металлической пластиной, прикрепленной к костям чередой поржавевших болтов. Но все это уже не пугало меня.

Твой отец осторожно положил фуражку мне на колени:

– Ты же мечтал о ней. Бери.

Безголовый. Вот о ком больше всего хотел узнать доктор Свиридов, когда проверял нас.

По полу заскакало что-то мелкое. Твой отец нагнулся и, пошарив пальцами, поднял, упавшую с его головы, маленькую с полгорошины гайку.

Я смотрел на твоего отца и не мог решить, должен ли я говорить с ним или с тем, кто прятался внутри него. С тем, кто собирался свернуть мне шею.

Когда мы уходили со двора, то услышали, как вскрикнул Грымов. Двор был без фонарей, и Грымов, подбежав к окну, обнаружил, что фуражки за стеклом нет. Большеголовый уже ломал щеколду на раме и забирался в вашу квартиру.

– Рубан! – заорал собачник.

Его крик прокатился по двору, толкнул меня в спину. Собачнику только доставили ответ из Таджикистана. В нем говорилось, что за последний год службы твоего отца на пятнадцатой погранзаставе пропали мальчик и девочка.

Мы перелезли через забор и ускорили шаг. Твой отец вел меня мимо сараев, притихшего киноклуба, магазина… Идти ночью в лес в компании с тем, кого не видишь, было чересчур даже для такого древнего идиота как я.

Почему я пошел?

Почему не закричал?

Всему виной была совершенно ненужная мне фуражка. Вся штука в том, что у твоего отца кроме тебя и фуражки, под которой он прятал свою железную голову, ничего не было. И я, со всей своей памятью, не знал, как ему отказать.

Сухой воздух обжигал кожу. Песок забивался меж пальцев ног и царапал как мелко дробленое стекло. Твой отец больно держал меня за руку. Я попытался высвободить ее, но он лишь сильнее сжал пальцы.

На опушке мы остановились. Деревья замерли, склеенные темнотой. От мусорных ям тянуло гарью. А я вдруг очень захотел к маме. Не домой. Не к тетке. Должен же быть на земле человек, которого я мог так назвать. От этой мысли меня вконец перекорежило.

Твой отец отпустил мою руку, и я охнул, так стало больно. Заслонив собой редкие огоньки поселка, твой отец полез в карман и достал фонарик.

Деваться было некуда – я сдвинул серебряный ползунок. Яркий луч погрузился в лес. От света неподвижные стволы похудели. Лес зажмурился, не желая просыпаться, закрыл лапами глаза. Но стоило пошевелить лучом, как среди стволов заметались опухшие тени. Щелкнуло. Зашелестело.

Я шел впереди, твой отец держал меня за затылок. Под его пальцами в шее хрустели кости.

Луч фонарика добивал до облаков. От его света лес выдохнул, заворочался. Вскрикнула испуганная птица. Захлопали крылья. Барабанами загудели сосны. Над мусорными ямами замычало – зашитыми ртами запели куклы. Треск заглушил кукольный вой.  Огромная тень шла к нам, не разбирая дороги. Твой отец занес надо мной руку с пистолетом. Он рос. Даже его сапоги теперь были выше меня.

– Беги! – Сосны от его голоса стали лопаться словно натянутые на мандолине струны.

Твой отец выстрелил в, раздвинувшую деревья, темноту. Шарахнуло так, что я оглох и бросил фонарик, который, как нарочно, принялся светить мне в глаза. Выстрелы следовали один за другим. Морскими волнами дыбилась дорога, срывались с места и улетали в небо деревья. Кто-то у моих ног обрушил в пустоту землю. Летящий в пропасть фонарь осветил на краю земли отпечаток гигантских собачьих зубов. На месте пропасти из памяти Гретель вырос в ярких праздничных огнях довоенный Потсдам, но и он исчез в огромной зубастой пасти. Я побежал. Тот, кто остался за моей спиной, кусал и проглатывал все, что вырастало на его пути: карусель в парке культуры, телевизор Зои Михайловны, настоящих безногих солдатиков…

Он был все ближе. Его дыхание сбило меня с ног. Я полетел, ударился головой, провалился во что-то мягкое. Наступила кромешная тишина.

В темноте мне хотелось думать, что Гретель победила. Над Штарнбергским озером солнце заходит на час позже, чем над Гидрой. Может быть, это и спасло меня. А может, Адини снова немножко подняла его над горами?

Я открыл глаза и снова оказался в своей кровати. Рядом сидела тетка. Ее лицопомялось и опухло. У виска отблескивал первый седой волос.

– Глядит! Глядит! – хрипло крикнула она.

Я еще не успел сообразить, почему она так обрадовалась, когда в комнату вошел дядя Гоша. Поверх рубашки и непривычно ровно отутюженных брюк на нем красовался теткин кухонный фартук. От дяди Гоши пахло котлетами.

– Очнулся, герой? – Он усадил меня и крепко обнял.

– Валечка, Валечка, – запричитала тетка совсем как старушка на поминках Ленки. – Я уж думала – все. А ты в мусорной яме лежал.

Нос ее покраснел, а под глазами набухла кожа. Такой расстроенной и жалкой я ее никогда не видел. Мой рот тяжело растянулся в улыбку, будто его держали плотные невидимые бинты. Закружилась голова.

– Слабый еще. Отдыхай. – Дядя Гоша снова уложил меня на подушку и пошел на кухню. – А то на котлеты сил не хватит! – весело крикнул из коридора.

Тетка пошла за ним. Высокие каблучки туфель постукивали при каждом ее шаге. Я удивился, что она носит дома туфли.

На нашей черной сковороде как злые ежики шипели котлеты. Я тысячу лет не ел котлет, но уже чувствовал во рту их вкус. Жара на улице спа́ла. Воздух в комнате был прохладен. Наступило настоящее нежное лето. Лежа под одеялом, я чувствовал необычную легкость. Казалось, если сбросить его, то невесомый воздух плавно вытолкнет меня к потолку.