Наконец, ты отпустила меня, поудобнее уселась на суку:

– А там что за деревья?

– Лес.

– Лес?

– Ты не знаешь, что такое лес?

– Подумаешь.

– Это пострашнее твоего папы.

– Значит, мы туда пойдем.

В нашем лесу хоронили собак. Поэтому он и назывался Собачий. Тетка говорила, что все деревья в нем, белки, совы, кроты выросли из собак и переняли их привычки, что все в лесу лаяло и выло.

– Непослушные дети из него не возвращаются, – тетка сидела перед столиком со смешным названием туалетный и выщипывала бровь. – Вот пойдешь в него без спроса, и мертвые собаки мне все расскажут.

– Если я не вернусь, то какая разница – расскажут они или нет? – спросил я.

Чтобы остаться правой, тетка взяла меня за подбородок так, чтобы я смотрел на нее. Выщипанная бровь выгнулась тонкой дугой, а глаза стали как два темных от дождя камня.

– Без взрослых нельзя! – отчеканила каждое слово.

Иногда мы с ней приносили на опушку одеяло, бутерброды, лимонад, что продавался в нашем магазине и играли в шашки. Тетка всегда выигрывала. Я обижался и как-то назвал ее за это Медузой Горгоной. Тогда подул сильный ветер. Лес разозлился, захотел дотянуться до меня, но у него ничего не вышло. Он лишь размахивал своими лапами и гудел.

– Скажи спасибо, что мы сейчас не в чаще – сказала тетка.

Ветер поднял ее волосы, превратив в длинных тонких змей. Ногти на ее пальцах вдруг стали расти в три раза быстрее. И улыбалась она так, будто все вокруг действительно случилось из-за нее.

– Сам леса боишься, – сказала ты с издевкой.

– Ничего я не боюсь.

– Хм.

На этот раз твое «хм» мне совсем не понравилось.

Идти в Собачий лес дураков не было.  Но ты опять взяла меня за руку, и они появились.

При тебе лес притворился добрым. Солнце шуршало в соснах, возилось в кустах. Кричали неизвестно какие птицы. Здесь нельзя было отделить один звук от другого. У леса было что-то общее с морем. В одном фильме я видел, как его волны накатывают на берег и сразу вспоминал наш лес. Только в лесу этот звук шел сверху. Казалось, что ты находишься на самом дне зеленого моря.

Узлы корней на тропинке. Она петляла и куда-то делась. Под ногами захрустели прошлогодние шишки. Между сандалиями и пальцами забивалась теплая трава. Ты сказала, что можешь идти задом-наперед, потому что у тебя на попе невидимые глаза, но сделала пять шагов и грохнулась. Лес засмеялся, и ты вместе с ним.

Скоро мы вышли на поляну, где хоронили собак. На поляне было семнадцать холмиков, поросших травой. Я уже умел считать до много. Над холмиками дрожал и жужжал нагретый солнцем воздух. Они неровно дышали будто волновались из-за нашего прихода. А ты вдруг легко и ловко поскакала между ними на одной ножке. И я подумал, что стоило бы обменять свое умение считать на умение проскакать вот так на одной ножке.

– Почему твой папа ушел из пограничников? – спросил я.

– В ми-ли-ции е-му луч-ше. Он фрон-то-вик и по-сле вой-ны бо-ле-ет. – Ты остановилась, перевела дух. – Все фронтовики болеют.

– Дядя Гоша тоже фронтовик, но он здоровый.

– Значит, он неправильный фронтовик.

Теткин муж полковник Лапин остался на войне и, наверное, тоже был неправильным фронтовиком. На стенке висела его молодая фотография на фоне бомбардировщика, в котором он летал. Тетка говорила, что если долго смотреть на фотографию пропавшего человека, то он обязательно вернется. Однажды я смотрел на полковника Лапина с завтрака и до обеда. Даже в туалет не ходил. Но он не вернулся.

– А где твои родители? – спросила ты.

– Мама в Москве. Но на лето меня тетка забирает. Она меня еще на осень забирает, весну и на зиму.

– А ты давно в Москве был?

– Наверное, никогда.

Ты подошла и встала так близко, что я снова почувствовал запах редиски:

– У тебя писка большая?

– Не знаю. А у тебя?

– Хочешь посмотреть?

Твои глаза косили особенно сильно. Я даже не знал с каким из них разговаривать. Поэтому опустил голову и отрицательно покачал головой.

– Врешь. Хочешь, – сказала ты. – Давай попробуем как взрослые в том журнале.

– Чего-то не хочется.

– У меня еще и пупок правильный. Он правильно завязан. А у тебя правильный пупок?

Про пупок я вообще никогда не думал.

– Н… – Твой левый глаз совсем съехал к переносице. – А я тебе свой журнал с мамой отдам.

– Не надо мне никакого журнала.

– Чего же ты хочешь? По глазам вижу, что хочешь.

– Фуражку.

– Хм. – Ты часто заморгала как от пыльного ветра.

Но ветра не было.

– Ладно, – сказала наконец.

Лесу твой ответ не понравился. Он сунул солнце в дупло и зашумел. В соседних кустах кто-то заворочался, затрещал сломанными ветками. Я подумал, что это проснулась мертвая собака.

Мы побежали. Я еле успевал за тобой. Там, где было светлее мы остановилась и долго не могли отдышаться.

Ты спустила с меня штаны, встала на колени, нечаянно ткнулась щекой в писку, и я почувствовал, что щека у тебя теплая.

Писка моя была совсем не такой, какую мы видели в журнале. Маленькая, холодная, висевшая неулыбчивым хоботком. Подавив колебания, ты взяла ее в рот и тяжело выдохнула носом.

Твое дыхание холодило яички. Мы чего-то ждали. Попу кусали комары, но я терпел. К твоим пяткам прилипли серые сосновые иглы.

Ты подняла глаза.

Иногда я замечал такой взгляд у тетки, когда она кормила дядю Гошу щавелевым супом с яйцом и сметаной. Сидя за кухонным столом, она смотрела на него, как будто должна была открыться какая-то тайна. Но дядя Гоша ел суп, потом курил и ничего не замечал.

В общем, у тебя был дурацкий вид. И я усмехнулся.

Ты отстранилась и, отряхнув подол платья, сказала:

– Фигня.

Теперь я вел тебя по лесу. Ты была тихой и больше не скакала на одной ножке. А я думал, что сделает тетка, если мертвые собаки расскажут ей обо всем? Очень неприятно, если кто-то знает о тебе больше, чем нужно.

– Когда фуражку принесешь?

– Завтра, наверное. Папа в ней на службу ходит. А больше фуражки у него нет.

Внутри меня шевельнулся маленький стыд. Если нет другой фуражки, то забирать последнюю нельзя. Может быть ты ждала, что я так и скажу. Но я не сказал.

Вечером я все время вспоминал твои серые от пыли пятки с прилипшими к ним сухими сосновыми иголками. Думать о них хотелось все время. Еще я долго рассматривал свой пупок – маленький узелок посреди живота. А у тетки вместо узелка была аккуратная воронка. Какой из наших пупков был правильным, я не знал. Что делать тому, у кого пупок неправильный, тоже было непонятно. Я вообще не смог бы рассказать толком, о чем думал. Дошло до того, что тетка заметила неладное, села рядом. Даже на потрепанном молью трофейном ковре, который мы купили на раменском рынке, она ухитрялась сидеть так важно, будто вокруг нее снова шевелил ветками Собачий лес.

– Рассказывай, – сказала.

– Чего рассказывать?

– Чего… – передразнила. – Я же вижу.

Никакие мертвые собаки ей не доложились. Я сам зачем-то все рассказал. И про солдатиков, и про журнал, и про то, что мы с тобой делали в лесу.

Тетка повертела меж пальцев отломанные солдатские ноги. Иногда она так рассматривала кольца, когда не знала, какое надеть. Мы поставили ноги в шеренгу, но зрелище вышло странное. Как играть в это было не ясно.

– Миа – красивое имя, – сказала тетка.

Я тоже подумал, что красивое.

– А ты что делал? – спросила тетка.

– А что надо было делать? – спросил я.

Сашка Романишко сказал, что если вовремя заглянуть человеку в рот, то можно увидеть, какие внутри него мысли. Но рот у тетки был закрыт, а взгляд был, как будто она сейчас скажет: «Это еще что за глупости несусветные?» Тетка не знала ответ на мой вопрос.

– Надо было, наверное, ее по голове погладить, – с сомнением сказала она.

– Зачем? – спросил я.

Тетка выдохнула как продырявленный мяч:

– Затем, что человек всю жизнь с благодарностью помнит каждое доброе прикосновение, – сказала и тут же засобиралась неизвестно куда.

С улицы прилетел привычный крик. Мать Ленки бродила вдоль сараев, искала дочь.