Пробило пять часов на громадной кирпичной башне Де ла Пиазета, когда дож Виталь Микели, одетый во все черное, вошел в свой дворец с такой поспешностью, что всякий подумал бы: не убегает ли он от каких-нибудь злодеев? Его добродушное лицо с большими проницательными глазами и слегка горбатым носом носило печать истинного величия. Этот человек был одним из тех великих мира сего, которые сжимают и во сне рукоять своего кинжала и прохаживаются посреди своих гостей не иначе как имея под платьем стальную кольчугу даже в дни щедрости, когда они разбрасывают горстями золото и серебро.

Дож Микели пользовался большим почетом у всех приверженцев старины: он вел свой род от трибунов, стоявших прежде во главе республики. В народе их очень уважали.

В эпоху, когда происходили эти события, патриции вели свое происхождение от официальных должностей, которые они занимали, и сохраняли характер магистратуры.

Сенат венецианский был тоже не чем иным, как старинным трибуналом, составленным из сорока человек; назывался он Советом сорока. Комиссия десяти в те времена не была еще собранием шпионов, которых боялись все начиная от самого дожа и кончая последним гондольером. Республика придерживалась простых, первоначальных форм гражданства и управлялась дожем, которому, однако, не часто жилось спокойно, потому что венецианцы были очень своевольны.

В 1069 году, например, все венецианские жители собрались возле Лидо и кричали: «Мы хотим Сильвио!» Этих слов оказалось достаточно, чтобы возвести Доминико Сильвио на трон дожей. Выбор происходил обычно в церкви, на площади или близ лагуны.

Провозглашенный народом дож становился всемогущим. Он назначал сановников, собирал Совет сорока или народ по своему усмотрению налагал подати, вел войны.

Виталь Микели, которого современные историки называли иногда Михиели, чувствовал, что почва под ним неверная. Дворец его, переполненный прежде придворными, опустел в эти дни. Поднимаясь по лестнице, дож припомнил невольно день своего избрания. Он вспомнил, как народ провозгласил его своим дожем, как он, сопровождаемый цветом венецианских вельмож, в числе которых были его племянник Валериано и патриций Молипиери, отправился в собор Святого Марка, чтобы помолиться и поблагодарить Бога за его милости.

В его памяти воскрес тот миг, когда на него надели корону венецианского герцога, и глубокий вздох вырвался из его груди.

Дож остановился на минуту, взволнованный этими воспоминаниями, и пробормотал:

— Мне кажется, что с этого самого славного дня во всей моей жизни протекло столетие… О, корона не держится на моей голове, венецианцы хотят отнять ее у меня, а я не в состоянии отдать ее, чтобы снова стать простым гражданином, спокойным в своей безызвестности… Я хочу дойти до цели… Я чувствую себя справедливым судьей и хорошим солдатом, в чем же могут упрекнуть меня? Разве я виноват, что разные невзгоды обрушились на венецианцев?

Он направился дальше и вошел в мрачную галерею, едва освещенную слабым лучом света, проникавшим сквозь разрисованные стекла окон. Погруженный в мрачные мысли, почтенный дож не заметил, что в одном из углов галереи стоял гигантского роста человек с длинной, разделенной надвое бородой, с курчавыми волосами, украшенными кораллами, одетый в изорванную донельзя пеструю одежду и походивший на каменного тритона.

Виталь Микели прошел мимо этой чудовищной фигуры, не обратив на нее внимания, и направился к комнате, в которой дожа обыкновенно ждала его жена Лукреция, славившаяся своими капризами, любовью к роскоши, а также великодушием и смелостью.

Эта комната с позолоченным потолком была убрана золотыми и серебряными статуэтками, античными бронзовыми вазами и другими предметами роскоши. Около одной из стен, обитых дорогими обоями, стояла великолепная резная кровать из черного дерева.

Посредине стоял сундук, нагруженный шелковыми материями, парчой, драгоценными головными уборами, жемчугом, бриллиантами и тончайшей восточной кисеей.

Перед сундуком стояли три женщины, перебирая все эти прекрасные вещи, которые были способны удовлетворить даже самый прихотливый и утонченный вкус.

Это были догаресса Лукреция и ее дочери. Все они поражали своими черными глазами, золотистыми волосами и ослепительной белизной лиц и плеч. Мать казалась старшей сестрой своих дочерей по своей свежести, живости и грации. Эти прекрасные существа, беспечные, наивные и живые, казались созданными единственно для того чтобы блистать весь век нарядами и красотой во дворце.

Все они так были погружены в свое занятие, что даже не заметили дожа.

Войдя в комнату, Виталь несколько минут смотрел угрюмо на жену и детей.

— О женщины, женщины, как вы беззаботны и легкомысленны! — произнес он печально. — Вам нет дела до завтрашнего дня, вас не пугает то, что горизонт покрывается тучами. Уже буря приближается, а для женщин достаточно браслета или ожерелья, чтобы заставить их забыть всякую опасность.

— А! Это вы, отец! — воскликнула с улыбкой младшая из дочерей, Августина. — Вы всегда готовы бранить нас за то, что мы отдыхаем несколько минут от наших постоянных забот… Пусть занимаются политикой важные сенаторы, а нам больше пристало выбирать украшения, которые могли бы сделать нас привлекательнее в ваших глазах.

— Дайте нам лучше совет и не упрекайте нас, — подхватила старшая. — Я не могу решиться купить что-нибудь, не посоветовавшись с вами. Будьте же снисходительны к капризам вашей Порчии, иначе она перестанет любить вас… Как нравится вам этот браслет?

Но дож не улыбнулся, как ожидали дочери. Он, напротив, стал еще угрюмее и проговорил нетерпеливо:

— Так ваши мысли заняты только выбором браслета?.. Можно, право, подумать, что жизнь есть бесконечный праздник, а вы сотворены, для того чтобы нравиться мужчинам и возбуждать зависть других женщин!

— Признаюсь, что мне доставляет удовольствие и то и другое, — сказала Августина.

— А я нахожу, — прибавила Порчиа, — что дочери дожа обязаны думать о том, как бы их не затмевали плебейки вроде Джиованны ди Понте, которая кичится своим богатством и своей грубой красотой.

— О, безмозглые куклы! — воскликнул гневно Виталь. — Вы заботитесь о пустяках, а не думаете о том, что греческий флот уже вышел в Зараский порт?

— Ну и что! — удивилась Августина. — Разве у нас мало трехъярусных галер и других кораблей? Разве мы не опытнее в мореходстве этих восточных разбойников?

— Это так! Но, кроме этого, существует и другая опасность: в Венеции не сегодня, так завтра вспыхнет мятеж.

— Это невозможно! — возразила Порчиа. — Ведь ваши кандиотские наемники не разучились еще смотреть в оба и владеть своими длинными копьями!

— Смейтесь, шутите, покупайте парчовые платья, выбирайте браслеты и мечтайте о пирах! Какое вам дело до того, что милостивый Мануил Комнин возвращает нам всех венецианских пленников?

— Но это же радостная новость, Виталь, — произнесла с ясной улыбкой догаресса. — Я не понимаю, почему она так пугает вас?

— Лукреция, милая Лукреция! Видели ли вы когда-либо, чтобы я дрожал во дни войны или мятежа!

— Нет! Неустрашимее вас я не знаю никого. Поэтому я и начинаю беспокоиться серьезно, видя вас таким огорченным и встревоженным.

Дож окинул жену и дочерей грустным взглядом и прошептал:

— Я боюсь не за себя, а за вас, дорогих моему сердцу!

— За нас?! — повторили сестры с удивлением и недоверчивостью.

— Да, — ответил Виталь. — Не страшен мне греческий флот, хотя наши галеры и отосланы в экспедицию. Не страшен и мятеж, несмотря на то что уж обезоружены несколько отрядов наших стрелков, так как мы всегда можем победить видимых врагов…

— Какой же таинственной опасности страшитесь вы, Виталь? — спросила догаресса, между тем как дочери устремили на отца недоумевающие взгляды.

— Не знаю, следует ли говорить вам правду? — сказал дож нерешительно. — Не лучше ли оставить вас в неведении?.. Нет, впрочем, неожиданность может поразить вас хуже…

— Говорите, говорите! — настаивала догаресса, которой овладело сильнейшее беспокойство. — Я не забываю, что я жена дожа. Может быть, я показалась вам сейчас очень легкомысленной, но вам не в чем будет упрекнуть меня, когда я узнаю, что моему мужу и детям угрожает серьезная опасность.

— Да заступится за нас святой Марк!.. К Венеции приближается чума. Ее везут с собой пленники, которых возвращает нам так великодушно Мануил Комнин.

— Чума?! — повторили женщины, задрожав от ужаса. — Пресвятая Дева, спаси нас!

— Нет ли какой возможности предотвратить хоть от наших детей эту кару? — спросила внезапно Лукреция, прижимая к груди дочерей, как бы желая защитить их. — Мне кажется, что можно отправить их на материк… Я же останусь, разумеется, с вами. О, у меня не будет недостатка в мужестве, если только буду знать, что наши девочки находятся вне ударов чумы.

— Это невозможно! — ответил дож. — Патриции будут заподозрены народом в измене, если вышлют свои семейства из города. Наши жены и дочери обязаны подавать пример гражданам, и потому должны оставаться в Венеции.

Сестры встали на колени и молили Бога избавить их родной город от страшной болезни. К догарессе первой вернулось ее хладнокровие.

— Никогда не следует унывать! — сказала она. — Будем придумывать средства избежать беды, вместо того чтобы предаваться бесполезному отчаянию.

— Предаваться несбыточным надеждам тоже не следует, — произнес Виталь, — нам остается только приготовиться к смерти и умолять Бога пощадить детей… О, дорогие дети, с каким удовольствием искупил бы я вашу жизнь своей кровью! Я уже исполнил свое предназначение, но вы, прекрасные молодые создания, жаждущие счастья, не должны преждевременно ложиться в могилу.

Слезы заструились по его щекам.

— Виталь, мужчина должен действовать, а не плакать! — проговорила Лукреция. — Я не понимаю вас… Отряд стрелков может проводить ночью наших дочерей в Лидо, откуда перевезет их на материк какой-нибудь рыбак. Если не хватит оружия, то можно взять из арсенала.

— Арсенал опустошен сегодня утром шайкой гондольера Доминико.

Лукреция затрепетала.

— Но разве нельзя купить оружие? — спросила она. — Дайте жидам побольше золота, и они достанут оружие даже из-под земли.

— Это так! Но откуда же я возьму золото? — возразил Виталь. — Когда казна наша пуста!

Догаресса остолбенела при этом неожиданном известии. Августина и Порчиа тщетно прижимались к ней и целовали ее руки: бедная женщина растерялась от горя и не отвечала на их ласки.

— Если бы кто-нибудь из моих недоброжелателей увидел, что я плачу, то постыдился бы называть меня неумолимым деспотом! — заговорил снова дож. — Не одно семейство бедняков прокляло меня за мои строгие меры, которыми я надеялся спасти республику… Лукреция, жена дожа, должна быть готова погибнуть вместе с ним! В Венеции не так уж трудно слететь с герцогского трона в кровяную лужу!

Смертельная бледность покрыла лицо догарессы, и она проговорила с беспредельной тоской:

— Господи, наказывай нас одних, но пощади наших детей!

— Бессилие считается здесь преступлением, — продолжал Виталь. — При каждой общей беде, при каждой новой невзгоде венецианский народ обвиняет в своей слепой ярости дожа за то, что тот не может бороться с обстоятельствами. Вспомните, какая участь постигла моих предшественников? Пятеро из них должны были отречься от трона, девять были свергнуты, пятеро задушены, а еще пятерых сослали с выколотыми глазами. Вся же вина их состояла только в том, что они не могли предотвратить голод, чуму или поражение армии… Злоба своевольных венецианских плебеев не знает границ, и они вымещают ее постоянно ни на ком другом, как только на своем, ни в чем не повинном доже.

— Папа, вы должны бежать, пока не разразилась новая буря над вашей головой! — воскликнула Августина, обнимая отца.

— Нет, не бежать надо, а бороться изо всех сил! — проговорила гордая Порчиа. — Сестра думает только о вашем спасении, а я думаю и о вашей славе.

Наступило глубокое молчание, прерываемое только рыданиями догарессы, обнявшей своего мужа, на лице которого изображалось сильное уныние. Но Лукреция не принадлежала к тем пассивным натурам, которые склоняются покорно под ударами рока, не делая никакой попытки уклониться от них. Эта женщина умела наслаждаться жизнью, но и не падала духом в трудную минуту.

Когда дож, высвободившись из ее объятий, спросил:

— Отошлете ли вы теперь купца, который предложил вам эти драгоценности?

Она ответила решительно:

— Нет! Я позову его сюда немедленно, чтобы вы могли покончить с ним торг!

Виталь поглядел на жену с удивлением, но она подошла торопливо к входу в галерею и крикнула:

— Эй, Панкрацио, иди сюда!

Вслед за этим раздались тяжелые, мерные шаги, и в комнату вошел уже известный читателю нищий, драпировавшийся с гордостью в изорванный плащ.

Дож посмотрел на него с непритворным изумлением.

— В своем ли вы уме, Лукреция?! — воскликнул он. — Неужели вы хотите покупать что-нибудь у этого человека?

— Могу уверить вас, что наш милый Панкрацио пришел совершенно кстати! — ответила женщина с улыбкой. — Не мешайте же мне делать то, что я нахожу нужным… Дорогие мои, — обратилась она к дочерям, — принесите сюда все наши ценные украшения.

Когда девушки вышли, она приблизилась к нищему, созерцавшему с видом бесконечного удивления ее дивную красоту, и проговорила просто:

— Унеси этот сундук со всем, что заключается в нем: нам нужны теперь не бриллианты и не парча, а оружие.

— Оружие?! — воскликнул со звонким смехом Панкрацио. — Да разве ваша светлость хочет сесть на лошадь и отправиться на войну?.. Оружие нужно вам? Но где ж прикажете взять его? Не у меня же ключи от арсенала!

Дож не сводил глаз с нищего, который скрывал под маской добродушия и веселости самые зверские инстинкты и бездну всевозможных пороков.

Панкрацио смутился под этим пристальным взглядом и приготовился, очевидно, к отступлению.

— Бездельник! — произнес презрительно Виталь. — Ты знаешь не хуже меня, что в арсенале не осталось ни одного меча.

— Я, монсиньор, не слышал об этом, — воскликнул нищий, делая вид, что очень удивлен такими словами, — но вы, вероятно, забыли, что я не занимаюсь общественными делами: тому, кто обременен многочисленным семейством, некогда собирать новости.

— Тем хуже для тебя, Панкрацио, ведь ты не сможешь скрыться в толпе, когда будешь участвовать в каком-нибудь дурном деле. Я видел тебя сам в окружении отъявленнейших негодяев, ограбивших арсенал, и хорошо запомнил твое лицо.

— О, ваша светлость была обманута сходством, из-за которого я страдал уж не раз! — возразил нищий смиренно. — Я имею несчастие походить точь-в-точь на своего брата, который занимается ловлей раков и заслуживает быть повешенным за все свои гнусные проделки. Если он еще пользуется жизнью и свободой, то, конечно, обязан этим моим за него молитвам.

— Да, это сходство поразительно в высшей степени и опасно для тебя, — проговорил холодно дож. — Берегись, как бы тебя однажды не повесили по ошибке! Нет, любезный Панкрацио, ты можешь обманывать легковерных. Но что касается меня, то ты не проведешь дожа своим смирением! Я сам слышал, как один из твоих товарищей, длинный и невероятно худой, сказал тебе, подавая связку копий: Панкрацио, тут достаточно оружия, чтобы убить хоть тридцать дожей!.. На что ты ответил ему смехом…

— Царь ты мой небесный! — воскликнул с негодованием нищий. — Как может ваша светлость ни с того ни с сего осуждать неповинного ни в чем бедняка, думающего день и ночь только лишь о том, как бы прокормить своих детей? Поверьте, что мой славный друг Корпозеко только шутил… Ему и в голову не приходила никогда мысль убивать дожа. Наши желания очень ограниченны: ему хотелось бы растолстеть, а мне похудеть — вот и все!

— Перестань дурачить нас! — перебил строго дож. — Отвечай мне без уверток, был ты в числе грабителей, опустошивших арсенал, или нет?

Вопрос был поставлен так прямо, что Панкрацио смутился, несмотря на все свое нахальство, и невольно покосился на дверь.

— Выслушайте меня, монсиньор, — проговорил он, наконец. — Я по природе своей враг всякого шума и насилия. Да кроме того, Бог наградил меня такой дородностью, которая положительно препятствует мне принимать участие в каких бы то ни было буйствах. Могу заверить вас, что если бы я присутствовал при грабеже, о котором вы говорите, то плакал бы горькими слезами над заблуждением народа и молился бы за него.

— Право, подумаешь, что ты невинный ягненок! — воскликнул гневно Виталь. — Но довольно об этом. Из твоих слов я заключаю, что ты молишься только за одних негодяев, но не за честных людей… Сказать ли тебе, зачем ты присутствовал при грабеже и поощрял своих товарищей, если не делом, то словом? — прибавил он.

Панкрацио побагровел, и по его гигантскому телу пробежала заметная дрожь от осознания, что отрицать свое присутствие в толпе грабителей было невозможно.

— Очень хотелось бы узнать мнение вашей светлости, — ответил он с покорностью, которой далеко не соответствовал его хитрый взгляд.

— Ты вовсе не старался укротить бешенство народа, но пользовался им. Мне известно, что оружие продано евреям в гетто.

— В моей ли власти было помешать этому богопротивному торгу? — заметил нищий, вздохнув сокрушенно.

— Конечно, не в твоей. Ведь ты сам был, по обыкновению, посредником между покупателями и продавцами!

— Это ужасная клевета! — воскликнул Панкрацио, простирая к небу свои громадные руки. — Позвольте мне доказать мою невиновность… Пусть судят меня, пусть подвергнут меня мучительной пытке, если я действительно помогал продать евреям оружие!.. Позовите свидетелей!.. Клянусь всеми святыми, что я честный нищий и обвинен несправедливо… Ваша светлость, умоляю вас о правосудии! Я не позволю бросить тень позора на моих детей… О, милые дети, если б вы знали, что дож подозревает меня в грабеже и измене, то вы отказались бы принять из моих рук хлеб, который я добываю вам ежедневно с таким трудом!

Но Виталь Микели ни чуть не был разубежден этой наглой комедией.

— Ты просишь, чтобы тебя подвергли пытке? — сказал он сухо. — С большим удовольствием! В этой милости я не откажу тебе!

Нищий побледнел.

— Воля ваша, монсиньор, — отозвался он, — но вы увидите, что я перенесу молча все мучения… Бедное семейство мое тоже не пропадет: все поспешат наперебой обеспечить его существование, когда узнают, что вы убили меня.

— Я прикажу обыскать все углы гетто! — воскликнул дож, удивленный цинизмом Панкрацио.

Последний усмехнулся и ответил:

— Евреи хитрее вашей светлости, они не оставят своих сокровищ на виду! Ничего вам не поделать с ними, если б даже я подтвердил вам, что оружие куплено ими!

— Бессовестный подлец! — закричал дож вне себя. — Ты смеешь издеваться над своим господином?

Он поднял руку, чтобы ударить негодяя, который смотрел ему бесстрашно в лицо.

— Угрозы неуместны тут! — сказала Лукреция, удерживая руку мужа.

Панкрацио между тем наполовину прикрыл глаза и принял позу человека, молящегося за своих судей.

Догаресса обратилась к нему и спросила спокойно:

— Хочешь ли ты продать нам оружие?

— А кто заплатит за него, ваша светлость? — спросил нищий, открыв глаза. — Сокровищница пуста…

— Откуда ты знаешь это?

— О Господи, я стоял возле дверей, когда его светлости угодно было сообщать вам эту новость!

В это время вернулись молодые девушки с большим ящиком из сандалового дерева, который и поставили на стол. Догаресса открыла его и показала нищему заключавшиеся в нем драгоценности.

— Как ты думаешь, — спросила она. — Могут ли эти вещи быть обращены в золото? И нельзя ли купить на них железо?

Глаза нищего загорелись огнем жадности.

— Да, синьора, — ответил он. — На сокровища нет определенной цены, и потому я предпочитаю их деньгам, так как легче…

Он остановился, поняв свою неосторожность, но потом продолжал:

— Одним словом, ваша светлость, я весь к вашим услугам, если вы дадите десять таких ящиков обитателям гетто, с которыми я живу по соседству…

— Называй их уж прямо своими сообщниками, гадкий ростовщик! — перебил раздраженный дож. — Ты думаешь, я не знаю, что ты вовсе не нищий, хотя и увешиваешь себя грязным тряпьем.

Панкрацио притворился, что не слышал замечания дожа, и продолжал:

— Да, синьора, взамен десятка ящиков, подобных этому, евреи найдут вам все оружие, украденное из арсенала.

— Ну тогда торг можно считать законченным, Панкрацио, — сказала Лукреция холодно. — Скажи своим соседям, чтобы они готовились обменять свою добычу на мои ящики с драгоценностями, которые будут доставлены им не позже трех часов нынешнего дня.

— Что вы хотите сказать, душа моя! — спросил Виталь, не веря своим ушам.

— Я хочу сказать, что поняла только теперь цену этих вещей: вместо того чтобы служить кокетству и тщеславию, они спасут Венецию.

Дож был сильно тронут благородным поступком своей жены.

— О Лукреция! — проговорил он. — Вы ответили мне великодушием за мои упреки!

— Я уверена, — продолжала она, — что все жены и дочери патрициев поспешат последовать нашему примеру… А когда Венеция вернет благодаря нашей жертве свое спокойствие и прежнее благосостояние; когда дож и сенаторы снова созовут на свои блестящие пиры гостей, тогда мы явимся с гордостью без малейшего украшения, в самых простых платьях, которые уж не возбудят ничьей зависти.

— Вы будете по праву гордиться, — сказал Виталь. — Народ и патриции скажут, указывая на возродившуюся Венецию: «Мы обязаны спасением республики Лукреции Микели! То, что не мог сделать никто из нас, то сделала женщина!»

— Вы знаете, что мы неравнодушны к лести и потому хотите вознаградить нас ею заранее за одно наше доброе намерение! — произнесла с улыбкой догаресса. — Нечего, однако ж, терять попусту время. Надо действовать… Панкрацио, торг заключен между нами?!

— Конечно, заключен, синьора, несмотря на вопиющую несправедливость дожа относительно меня. Побегу теперь в гетто, пока еще не заперты ворота.

— А я отправлюсь между тем к женам и дочерям патрициев, чтобы призвать их делать пожертвования. Ты же, Панкрацио, прикажи мимоходом моим слугам приготовить мне гондолу.