В воскресенье Гоша привел ко мне физика. Одного. Дядя Вася взял отпуск и уехал на станцию Мга навестить родных.
Физик сел напротив меня, не скрывая своего желания ликвидировать мою отсталость в естественных науках. Он стал рассказывать о гениальном ученом Шварцшильде и пространстве внутри «сферы Шварцшильда», о «внутренней области прошлого» и «внутренней области будущего». Физик хотел разбудить мое сознание гуманитара и дать мне почувствовать всю сложность физической структуры неведомого, куда не способны еще проникнуть чувства, но куда постаралась проникнуть всеведущая теоретическая мысль.
Я сначала не понимал, почему физик Ермолаев меня просвещает, но потом я догадался, что он хочет подвести теоретическую базу под чудо, которое выражалось в том, что я попал в свою картину, словно это была не картина, а живой трехмерный мир. Через несколько минут физик вынужден был признаться, что гипотезой Шварцшильда нельзя объяснить мое необычное путешествие, но это вовсе не означает, что его нельзя объяснить научно.
Я попросил физика не менять свою позу и выражение лица и стал писать его портрет. Задача была не из легких. Физик все время менялся, доказывая своим выражением лица, что в каждом человеке в скрытом или полускрытом виде пребывает множество противоречивых черт, схваченных парадоксальным и загадочным единством, которое принято называть личностью.
Что такое личность? Об этом спорят уже много лет философы и психологи, смутно догадываясь о том, о чем было хорошо известно великим портретистам, и особенно Рембрандту. Человеческое лицо – это не маска, и в каждом человеке незримо существует род, история, и невидимые волны прошлого набегают на берег настоящего.
Все это я чувствовал, пристально всматриваясь в лицо физика Ермолаева и пытаясь услышать шум невидимых волн прошлого, бегущих откуда-то из палеолита, где далекий предок Ермолаева еще ничего не знал о дискретных законах квантовой механики, но уже носил в себе все, что осуществилось позже.
– Шеллинг называл живопись «немой поэзией», – сказал физик.
– Ну и что? – спросил я.
– Да нет. Я просто так, – сказал физик. – Я совсем не хотел обижать живопись. И Шеллинг тоже.:
Физик сказал это таким тоном, словно он и Шеллинг – это почти одно и то же.
Я подумал: «Эйнштейн тоже был физик, но отличался большей скромностью».
Но уже следующая моя мысль заступилась за Ермолаева: «Легко позволить себе такую роскошь – быть скромным, когда тебя знает весь мир. А физика Ермолаева мир пока еще не знает».
– Моя кисть невольно подобрела, и лицо физика стало куда менее высокомерным на моем незаконченном холсте.
Гоша внимательно следил за моей работой, то и дело переводил свой взгляд с холста на физика и с физика на холст. И смотрел он с таким видом, словно физик теряет значительную часть своего бытия, которое из наличной реальности переселяется на полотно.
Физик, по-видимому, очень устал оттого, что сидел не меняя позы, под конец сеанса он выглядел куда хуже, чем на полотне. На холсте он выглядел живее и реальнее, чем в жизни. И от почтальона Гоши это тоже не укрылось.
– Опасно с вами иметь дело, – пошутил физик. – Окажешься целиком на вашем холсте, а в реальности уцелеет остаток чуть побольше нуля.
– Но так и бывает в действительности, – возразил я. – Люди умирают. А портреты остаются. Разумеется, хорошие портреты.
– Предпочитаю быть плохим человеком, чем хорошим портретом, – пошутил Ермолаев.
Затем физик Ермолаев и Гоша ушли, а я остался в мастерской, все еще глядя на холст и не умея в своем воображении отделить подобие от того, кому оно уподоблялось.