Нахлопотавшись и набегавшись, я решил сделать маленькую передышку и зашел в ресторан на углу Среднего проспекта и Восьмой линии.

Играл оркестр. Пахло пожарскими котлетами, пролитым красным вином и грибным соусом.

За столиком в углу у окна сидела Офелия со своим знаменитым старцем, который в своей бархатной шапочке и со своей величавой бородой действительно имел отдаленное сходство с Тицианом.

Василеостровский Тициан смотрел влюбленным взором на существо, химерическую природу которого он едва ли осознал так скоро. Глаза Офелии, эти поистине русалочьи глаза, сразу же увидали меня, и голос с мелодично-хрустальными интонациями, голос гоголевской панночки, завороживший в свое время философа Хому Брута, самого эмоционального и увлекающегося из философов, окликнул меня.

Я подошел к их столику.

— Вы знакомы? — спросила она, все еще играя своим голосом и глазами, которые с полунасмешливой издевкой смотрели то на меня, то на знаменитого художника, словно мысленно сравнивая нас и намекая на мое ничтожество по сравнению с новым Тицианом, чье величие она охраняла от простых смертных.

Василеостровский Тициан барственно посмотрел на меня и снисходительно усмехнулся.

— Познакомься, Миша, — сказала Офелия. — Это мой муж. А это, — она показала взглядом на меня почти великому художнику, — тот, о котором я только что тебе рассказывала.

Усмешка поползла по длиннобородой физиономии знаменитости и вдруг стала любезной.

— Садись за наш столик, Миша, — пригласила Офелия. — Мы искренне тебе рады.

Василеостровский Тициан зычным купеческим голосом позвал официанта и стал не торопясь, со знанием дела диктовать свой заказ, перечисляя закуски и вина.

Когда официант полуушел-полуубежал своей легкой профессиональной иноходью ресторанного мага, началась пауза, почему-то встревожившая меня. Я сидел за ресторанным столиком с таким чувством, будто столик причалил ко мне на волнах времени и сейчас отчалит, унеся заодно и этого величавого гражданина в бархатной шапочке, словно действительно снятой с головы настоящего Тициана, знающего толк в вине, в женщинах и в масляных красках, из которых можно создать всеот раздетой Венеры до одетого в вечерний сумрак дерева.

Оба Тициана, казалось, слились в одного, не менее, а может, и более великого, и оба начали тяготиться безмолвным моим присутствием.

— Так это вы земляк Офелии? — вдруг спросил он меня, расколдовывая своим голосом тот мираж, тот временной сдвиг, ту сцену из эпохи итальянского Возрождения, которая только что творилась во второсортном василеостровском ресторанчике.

Его длинная, красивая, скорее девичья, чем стариковская, рука протянулась к бутылке коньяка и затем налила эту довольно крепкую ароматную жидкость в мою рюмку.

— Так это вы земляк Офелии? — повторил он свой вопрос.

— Земляк? Если уж быть точным, не земляк, а современник. Да, современник, потому что речь идет скорее о времени, чем о том, что принято называть пространством.

— Как это понять? — Его бровь поднялась, и лицо снова приняло монументальное выражение, словно занятое у того Тициана, который жил в Венеции эпохи итальянского Возрождения. — А разве я не современник?

— Но вы, так сказать, живете в своем собственном веке, а мы выходцы из другого. Вы слышали что-нибудь об эре изображений, которая придет на смену вашей книжной эре?

— Откуда вы знаете, что придет? Надеюсь, вы не успели побывать в будущем?

— Успел. Да еще как успел. Лет через двадцать повсюду появятся телевизионные экраны. Сущее бедствие, я вам скажу, бедствие, которое люди по наивности примут за признак великого счастья. Но от этого еще далеко до эры изображений, когда будет везде царить знак, не буква, не иероглиф, а знак, вытеснивший человека и выдающий себя за него.

— А как же будут выглядеть книги? — спросил старец уже совсем другим, отнюдь не величественным тоном.

— Взгляните на Офелию, — сказал я. — Она имеет как раз прямое отношение к тому, что вас интересует.

— Он шутит, — перебила меня Офелия. — Не принимай его слова всерьез.

— Я ничего не принимаю всерьез, кроме облаков, рощ и полян, — сказал знаменитый художник М. — Я люблю природу.

— А природа любит вас? — спросил я.

— Поди узнай у нее — любит или нет. Мы разучились разговаривать с ней, еще когда умер Гомер. Сезанну, правда, удалось кое-что выпытать у нее. Но это был скорее допрос, чем беседа по душам, как это случалось во времена палеолитических охотников и того же Гомера.

— А какие у вас с ней взаимоотношения, с природой? — спросил я.

— Как у закладчика, стоящего в очереди в ломбард. Я приношу ей в заклад свои чувства, но она не берет. Произошла девальвация чувств. Она просто смотрит на все это как на хлам. Настоящего обмена моих эмоций на ее сущность, как это случалось с Сезанном, не происходит. Приходится иметь дело с явлениями, с подобиями. Но на мое счастье, ни публика, ни критика этого не замечают. Они привыкли к подделкам. Но долго ли это продлится?

— На ваш век хватит, — сказал я, — как ты думаешь, Офелия?

Офелия погрозила мне пальцем.

Ее почти мраморно-античное лицо, лицо богини, стало гневным.

За окном ресторана среди чистого неба вдруг прогремел удар грома. Потом стало тихо, как всегда бывает перед грозой.

Я смотрел на василеостровского Тициана. Этот Тициан определенно мне нравился, может, даже больше, чем тот, которого я знал по эрмитажным картинам, по репродукциям и по бесчисленным монографиям и альбомам. Но с тем мне пока еще не довелось сидеть за одним столиком, и пить вино, и есть куриные котлеты с отличным соусом, а этот Тициан сидел тут, рядом, и рассказывал анекдоты, а также о своей дружбе с Рерихом, который поселился в Тибете, где ландшафт был создан не господом богом, а выдуман этим художником, так ловко выдуман, что картина вылезла из рамы и стала натурой.

— Нет, нет, — заверил он меня, — хотя я и дружу с Рерихом, я реалист. На мои холсты натура смотрит, как на свое отражение в зеркале.

— А вы ей нисколько не льстите?

— Случается, что и льщу. Но этого не она требует от меня, а публика. Не дай бог написать пейзаж, чуточку его не подсластив…

Нет, василеостровский Тициан определенно мне нравился, и если он чуточку подслащивал природу, то зато о самом себе говорил правду.

Расстались мы с ним почти друзьями. Он долго держал мою руку в своей ладони и пристально смотрел на мое лицо, словно собирался писать мой портрет.