Уж не слишком ли много места занял Коля в повествовании, где ему должна быть предоставлена отнюдь не главная роль? Но ничего не поделаешь. Всем событиям и фактам (в явное нарушение композиционных законов) пришлось потесниться и подвинуться, чтобы не тесно, а, наоборот, просторно было ему, Коле, в этой книге. Но ведь эта книга была не просто книга, а кроме того и женщина, и к тому же довольно капризная. Она предпочла Колю тому, кто появился на первой странице и явно затерялся на той, где начались Колины похождения и Колины превращения, к счастью для него пока еще не известные его научным руководителям и институтскому начальству. Вряд ли им понравилось, если бы они узнали, что их аспирант, в течение, правда, очень непродолжительного времени, исполнял обязанности эвенкийского божка, проживая в чуме шамана.

Теперь мне пора напомнить читателю и о себе.

Я тоже дышал, жил, работал. А так как Офелия была занята Колей и совсем забыла обо мне, моя жизнь не выходила из рамок, в которые заключили себя и все другие обыкновенные люди, связанные законом всемирного тяготения и единством времени и пространства.

Страдал ли я от этого? Ничуть. Стремился ли попасть в какую-нибудь другую эпоху и перевоплотиться в другую личность? Нисколько. Меня вполне удовлетворяли обстоятельства, с которыми я слил себя, выбрав профессию художника.

У этой профессии есть одно несомненное достоинство. Человек, выбравший ее по призванию, тем самым ставит себя в особые отношения с миром предметов и явлений. Он как бы становится посредником между миром и людьми, своего рода переводчиком с языка вещей на общедоступный язык, понятный всем смертным.

Каждый художник тщит себя надеждой, что сумеет разбудить людей от их вечной дремоты и помочь им увидеть мир во всей его красоте. С этой мыслью я вставал по утрам и, выпив чашку кофе, брал этюдник и уходил, чтобы провести день наедине с городом.

Город становился личностью. В сущности, я писал не отдельные пейзажи, а его портрет. Он был един со всеми улицами, трамваями, пешеходами. Он был — не разрозненные части, а целое. И вот это целое я пытался схватить и передать на холсте.

Это было чудом — не моя живопись, а мое единство с великим городом, единство, которое меня буквально пьянило.

Силуэты деревьев на Мойке. Убегающая перспектива домов на Моховой. Усталое лицо прохожего, возвращающегося домой с работы. Маленькая девочка, прыгающая па одной ножке в Летнем саду. Но как это слить в одно целое, чтобы это стало поэмой?

Зачем мне другие эпохи и времена? Всего дороже мне был этот миг, который я пытался закрепить на холсте. Это вечное и непостижимое настоящее, которое рядом с тобой и в тебе.

Несколько моих картин были выставлены в Доме печати на Фонтанке вместе с работами других членов общества «Круг художников».

Мои картины, написанные в типично круговской, несколько эскизной манере, были приобретены саратовским и казанским музеями. Я рассчитывал, что они окажутся в экспозиции, но они сразу и, кажется, навсегда попали в запасник.

Запасник… Это слово я потом много раз слышал от Коли. Он вкладывал в него особый абсолютный смысл, подобный тому метафизическому смыслу, на который намекал великий Данте, рассказывая бесчисленным поколениям о своем удивительном путешествии.

Путешествие Коли тоже стоило рассказа. Но Коля не любил быть смешным. А безжалостная Офелия, удовлетворяя Колину безмерную любознательность, то и дело ставила его в смешное и жалкое положение.

Правда, Коля проговорился, что в следующее путешествие она обещала превратить его в какого-нибудь гения далекого прошлого или столь же далекого будущего, если она, конечно, не разучится орудовать временем-пространством, вечно торча на этой дурацкой кухне и судача с соседками по лестнице о том, какое масло полезнее — подсолнечное или новинка из кедровых орехов?

— А что, если она превратит вас в Шекспира?

— Не хочу, — ответил Коля.

— В Бальзака?

— Не хочу.

— В Гегеля?

— С какой стати. Он же идеалист.

— В Леонардо да Винчи?

— Подумаю.

Тут даже я не выдержал.

— Вас избаловали, Коля. Из вас сделали… — Я не договорил, что сделали из Коли. В комнату вошла Офелия.

Она вошла, внеся вместе с собой свое многослойное бытие богини, которая сейчас вынуждена заниматься домашним хозяйством, обслуживая своего мужа-аспиранта, экономя каждую копейку и торча на кухне, где только что кто-то перекрутил водопроводный кран и где перегорела электрическая лампочка.

Она вошла и сразу же остановилась, увидев меня. На ее лице появилось выражение досады и недоумения. Она смотрела на меня с таким видом, словно я пришел требовать от нее, чтобы она немедленно вернула меня в XXII век, где меня ждал мой наставник электронный Спиноза и цитологи, чьей обязанностью было немедленно приобщить меня к вечности.

— Это ты? — спросила она.

— Это я, — ответил я на ее бестактный вопрос.

— Ты еще здесь?

— А где же я еще могу быть? Я попал в этот век с твоей помощью.

— И ты не жалеешь об этом?

Она разговаривала со мной таким тоном, словно мы только что познакомились.

— А ты знаешь, где мы с Колей были?

— Знаю, — сказали.

— Откуда тебе это известно?

— Во-первых, я выписываю журнал «Вокруг света». А во-вторых…

Коля подмигнул мне. Его правый глаз вдруг закрылся и открылся снова, предупреждая меня, что я должен молчать.

И я замолчал. Что мне еще оставалось? Я молча подошел к окну и посмотрел во двор-колодец. На дне двора в эту минуту стояли две старухи и о чем-то судачили.

— Это те самые старухи, — спросил я, — которые побывали вместе с Колей в гоголевском Петербурге?

— Да. Те, — ответила Офелия. — Те самые.

— И они держат в тайне такое странное событие? Боюсь, как бы не пронюхали репортеры «Вечерней красной газеты». На этот счет они большие мастера. Правда, такого рода репортажи не очень-то ценятся в наш слишком трезвый и рассудительный век. Но не беспокойся. Они придумают для своего материала такой заголовок, что все пройдет под видом научной загадки.

— Может, ты их наведешь на след? — спросила Офелия.

Она посмотрела в мою сторону. В мою сторону, но не на меня. Только она одна умела так смотреть, она да еще Венера Милосская, для которой весь мир делился на нее самое и на ее созерцателей.

Она посмотрела в мою сторону. И я сразу почувствовал себя созерцателем, стоящим перед великим произведением искусства.

А Коля опять открыл и опять закрыл свой правый глаз. Закрыл и открыл. Открыл и закрыл.

Судя по всему, он был полностью в ее мраморных руках. Подкаблучник! А еще хочет стать великим ученым.

Мимическая сцена продолжалась столько, сколько пауза продолжается на сцене любительского спектакля, когда исполнитель или исполнительница забыли свою роль и ждут суфлерской подсказки.

Но невидимый суфлер молчал.

— Зачем ты пришел? — спросила Офелия.

— Во-первых, повидать вас, узнать о вашем здоровье. А во-вторых…

— Не люблю эти «во-первых» и «во-вторых». В твоем веке не выражались так.

— В моем веке? А разве он не твой?

— Молчи! Ты не должен касаться этой темы. Подумаешь, Агасфер!

— А чем я хуже Агасфера?

— Агасфер не ходил на жактовские собрания, не стирал грязные носки в тазу, не выписывал журнал «Бегемот» и не писал посредственных картин, подражая постимпрессионистам.

— А откуда ты знаешь, что Агасфер не стирал грязные носки? Ты что, присутствовала при этом?

— А почему бы нет? Я с ним в родстве. Мы оба мифы.

— Мифы! — сказал я. — Мифы живут в сознании людей и на страницах книг. А ты? Посмотри на себя. На левой щеке у тебя сажа от керосинки. А твои быйшие мраморные пальцы потрескались от мытья посуды. Ты бывшая богиня. Вот кто ты. Отмененная Венера, Мнемозина в отставке, Эвридика, которую скоро обвинят во вредительстве.

— Замолчи, я прошу тебя! Замолчи!

У нее явно испортился характер в этой коммунальной квартирке. И наступит время, подумал я, когда она забудет, что она книга. И тогда что будет с Колей, со мной, а главное, с ней?

По-видимому, она еще не разучилась читать чужие мысли, проникая сквозь чужой лоб так же легко, как сквозь чужие стены. И угадав, о чем я тревожусь, поспешила успокоить меня:

— Я вижу, тебе наскучило среди художников и картин. И ты затосковал по будущему, которое когда-то было твоим прошлым и скоро снова станет твоим настоящим.

— Среди картин? — возразил я. — Наоборот, я хочу написать твой портрет для своей персональной выставки, которую устраивает Политехнический институт.

Сердитое и недовольное лицо Офелии чуточку подобрело.

— Я разучилась позировать, — кокетливо сказала она. — Да и не уверена, что тебе это удастся. Ты пишешь в слишком эскизной манере. Ведь эскизная манера, заимствованная у импрессионистов, годится, чтобы схватить явление и сразу упустить его, словно это солнечный луч. Нет, ты не спорь. Пожалуйста, не спорь со мной, мне больше по душе классицизм.

— Так я и напишу тебя в классической манере. Холодно. И чуточку даже академично. Устраивает тебя? Если устраивает, я завтра приду. Назначь удобный для тебя и для Коли час.

— А при чем тут Коля? — спросила она.

— Я не хочу никому мешать.

Она назначила час. И я ушел. Во дворе я увидел двух старух, похожих друг на друга, как чудо. Двух носатых старух, малограмотных, темных, но знающих, что такое время, лучше Эйнштейна.

— Здравствуйте, — сказал я. — Я корреспондент вечерней газеты. Если у вас есть время, расскажите, пожалуйста, где вы были?

— На рынке были, — ответили они хором, — на Андреевском рынке.

— Я понимаю. На рынке. Но в какое время?

— Утром.

— Да нет! Я не об этом спрашиваю. Я хочу знать, как вам удалось попасть в тот Петербург…

— В какой Петербург?

— Ну, в тот. Вы сами знаете в какой. — И я вдруг понизил голос.

Старухи тоже понизили голос:

— На рынке были. Утром. Купили картошки. Капусты купили. Укропу. И три луковицы.

— А когда? Когда?

— Утром. Когда дворник подметал двор.

— Но ведь тогда дворники тсже подметали дворы. И на рынке тоже можно было купить капусту, укроп и три луковицы. Сколько вы заплатили за три луковицы?

— Пятнадцать копеек заплатили.

— Ну! Ну! — погрозил я пальцем. — Говорите правду, мне врать нельзя. Я корреспондент. Тогда были другие цены.

И я достал из бокового кармана блокнот, раскрыл его. Увидя раскрытый блокнот и тонко очиненный карандаш, старухи сделали шаг назад. Они сделали еще шаг и два шага, всего несколько зыбких старушечьих шагов, чтобы видеть между собой и мной хоть крошечное расстояние.

Но я не отпускал их, не дал им уйти из двора-колодца, который становился все уже и уже.

— Так вы были там? — спросил я тихо.

— Где?

— В старом Петербурге? Сто лет тому назад?

— Не были, — ответили старухи хором.

— Говорите правду. За ложь я могу привлечь вас к ответственности.

Старухи начали креститься. Креститься и отступать. Отступать и креститься.

Мне стало жалко их. Я закрыл свой блокнот.