Мое возвращение в свой мир было довольно трафаретным.

Я проснулся и увидел бульвар, полный нянь, мам, бабушек и детей.

— Где я? — спросил я дородную няню, сидевшую со мной рядом на скамейке.

— На Большом проспекте, гражданин, — ответила няня. Видно, после похмелья. Спите здесь уже который час.

Я посмотрел налево, направо. Да, детство еще существовало. Значит, я на своей Земле.

Вернувшись в свою комнату, я услышал телефонный звонок в коридоре.

Я снял трубку, крикнул:

— Слушаю!

И сразу же услышал знакомый голос.

— С приездом, — сказала Офелия. — Как себя чувствуешь?

— Разве я отлучался, а не видел все это во сне?

— Спроси у соседей, сколько дней тебя не было, — сказала Офелия и повесила трубку.

Я, разумеется, не стал спрашивать соседей. Мой внутренний опыт говорил мне, что это был не сон, а явь.

Я долго ходил по комнате из угла в угол и думал. О чем? О детстве. И о той планете, где детство уже не существовало. Эта мысль не давала мне покоя. И чтобы освободиться от гнетущего чувства, я решил писать роман. Роман-утопию. Тогда еще не существовало понятия «антиутопия».

И я пошел покупать толстую тетрадь. Но первая же фраза, которую я написал, привела меня в полное уныние.

«В саду пели птицы…»

— Почему они пели? — спросил голос, сидящий внутри меня. — Зачем?

Я не сумел ответить на этот вопрос. Действительно, почему они пели? Зачем? И почему с этой глупой фразы я должен начинать свой роман?

Я зачеркнул эту фразу и написал другую.

«Птицы не пели», — написал я.

— Почему они не пели? — спросил голос, сидящий внутри меня.

Почему?

Вопрос остался без ответа.

Нет, у меня не ладилось. И я обратился за помощью к Офелии. Вы думаете, она мне диктовала, произнося своим надменно-мелодичным голосом полубогини-полудомашней хозяйки разные красивые и благозвучные слова?

Нет, она просто превращала себя в книгу, сливаясь с ее текстом, как синяя лесная река становится частью леса и частью бытия в поэме подлинного поэта, где слова не просто слова, а вещи и явления, облекшие себя в звук, в эхо жизни, в эхо, отражающее тебя и меня, играя с миром и вещами в волшебную игру.

Мне неизвестно, как рассказывали древние скальды свои саги, как говорил Гомер и автор «Слова о полку Игореве». Не само ли время говорило их голосом? Голос Офелии снова стал рыдающим, как в те дни, когда она ходила по дворам и пела древнескандинавскую Эдду, не думая о том, поймут ли обыватели, подошедшие к раскрытым окнам, слова, сложенные скальдом.

Иногда она обрывала свою Эдду, свой рассказ, чтобы поболтать и покурить. И мы начинали с ней разговор о том, что такое поэзия.

Да, что же это такое?

Сотни, тысячи людей, начиная с Аристотеля, пытались ответить на этот вопрос, но поэзия ускользала из силка логики. Тогда историки и исследователи погружали свою мысль в бездонное море истории, в те тысячелетия, когда рука краманьонца писала на стене охрой оленя или бизона. Жизнь сливала себя с линией и цветом, чтобы соединить тебя и меня и этот миг на стене пещеры. И все же это было так же необъяснимо, как необъяснима была Офелия — слово, картина, образ и Колина жена, сидевшая вот тут, напротив меня.

Она сидела, и синяя струйка папиросного дыма вилась возле ее прекрасного и усталого лица. А рядом на столе стояла пепельница с окурками, стакан с чаем и французская булка.

— А не случится ли, — спросил я ее, — с моим романом то же самое, что случилось с твоим портретом?

— А что с ним случилось?

— Интересно! Как будто ты не знаешь?

— Знаю, — сказала она с досадой. — Но я же не могла сидеть на холсте. Меня ждал муж, Коля. И мне надо было постирать. Погладить. Купить морковь. Смолоть ее на мясорубке. Коля любит морковные котлеты.

— Твой Коля вегетарианец?

— Наоборот. Но у нас нет денег, чтобы жарить кровавые бифштексы. Мой муж не нэпман, а аспирант.

— Твой муж цитолог. А цитологи доведут человечество до беды. Они откроют филогенетическую память в хромосомах соматической клетки и преподнесут человечеству подарок — бессмертие, вечность.

— Но я же бессмертна, — сказала Офелия, — и это мне не мешает любить Колю и помогать тебе писать твой фантастический роман.

— Не слишком он фантастичен, — сказал я.

— Что ты имеешь в виду?

— Много немотивированных страниц, поступков, событий, лиц.

— Например?

— Далеко за примером ходить не надо. Например, ты. Как же объяснить тебя? Ты же необъяснима.

Лицо Офелии стало удивленно-обиженным.

— То есть как необъяснима? Я необъяснима! У тебя хватает неделикатности мне это говорить!

— Ну, хорошо! Я тебя объясню. Переведу тебя с языка мифологии и поэзии на обычный язык. Если говорить высоким стилем, ты волшебница.

— А если не высоким?

— Колдунья.

— Это я колдунья?

— Ну, хорошо хорошо. Ты — знак. Это слово тоже переводимо.

— Переведи.

— Ты идея, воплощенная в материальную оболочку, мысль, ставшая плотью.

— А еще я кто?

— Ведьма.

— Кто?

— Ведьма.

— Ах, так! Я тебе покажу. Смотри!

Я посмотрел и схватился рукой за подоконник. Передо мной была бездна. Вакуум. Пустота. Бездна и Офелия на стуле.

Это продолжалось минут пять, не больше. А потом к развеществленяым вещам снова вернулась их обыденная форма. Снова появился письменный стол. Шкаф. Стена с окном. Пол. А на полу мои заношенные носки, которые я забыл убрать.

— Так кто я? — спросила Офелия и рассмеялась.

— Ты жена младшего научного сотрудника. Но смотри! Я подам на тебя заявление. Перечислю все, что ты умеешь и знаешь. Жене младшего научного сотрудника не пристало заниматься такими делами.

— Заодно, — перебила меня она, — ты скажи, что я помогала тебе писать роман.

— Нет, пусть уж это лучше останется в тайне.

Офелия взглянула на часы.

— Ну, ладно. Мне пора. До завтра.

На другой день Офелия запоздала. И мне пришлось долго ждать, глядя на пустую белую незаконченную страницу.

Наконец она явилась.

— Где ты была? — спросил я.

— Ходила с Колей в кино. Смотрела волшебную картину. Про птиц. И про то, как они вьют свои гнезда.

— Ты тоже свила гнездо. Ушла по уши в быт. Тебе ли это пристало.

— Хватит ныть. На чем мы с тобой остановились, нытик? Ах, да! Слушай!

И она начала создавать из слов облака, реки, людей, животных, страсти.

И когда я оглянулся, я увидел гору. В моей комнате появилась гора. Откуда? Думаю, откуда-нибудь с Байкала. Только за Байкалом можно увидеть такую гору, живую, как бык, огромный бык, по спине которого карабкаются вверх деревья.

Крутая гора, ничего не скажешь. И портативная. Она стояла на полу возле письменного стола. Сердце мое сжал ужас — а что, если не выдержит пол? Но пол выдержал, потому что гора вышла из подчинения известного всем закона Ньютона. Гора не хотела признавать ни Ньютона, ни Эйнштейна. Из всех ученых она признавала только Лобачевского.

Гора была передо мной. Часть географического ландшафта. А затем появилось и озеро. Портативное озеро. Одновременно большое и маленькое, как на картине, где мастерство художника и перспектива обманывают глаз.

Офелия сидела на стуле положив ногу на ногу и курила. Она делала вид, что принесла мне картину, намалеванный кем-то пейзаж, а не кусок живой природы, изменившей законам пространства.

— Опиши эту гору, — сказала Офелия.

— А стоит ли ее описывать? — возразил я. — Она и без того гора. Она вряд ли нуждается в описании.

Потом Офелия ушла.

Офелия ушла, а гора осталась.

Гора осталась, и я к ней привык. Поставил ее в сторонке в углу, чтобы не мешала. А когда кого-нибудь ждал, закрывал ее простыней.

Художники думали, что это кусок непросохшей глины или незаконченный торс. Но они не догадывались, что скульптором был не я, а господь бог или горообразовательные процессы.

Иногда я убирал простыню, чтобы посмотреть, что творится с горой. Ничего с ней не творилось. Стояла себе в углу вместе с озером, живая, настоящая гора с карабкающимися деревьями. От горы пахло маральником, весной, пихтовыми ветвями.

Как-то, позвонив от приятеля Офелии, я забылся и спросил ее:

— Когда ты заберешь свое озеро и гору?

— Озеро? — спросил приятель, когда я кончил разговор. Какое озеро?

— Самое обыкновенное, — сказал я. — Оно мне мешает.

Работа над романом двигалась медленно: то Коля болел и Офелия не могла отлучиться, то прихварывала Офелия или жаловалась на плохое настроение.

Пробовал я писать без нее. Ничего не получалось. Союз «и», самый любимый мой союз, соединял вместе невыразительные слова, а не живые явления и вещи.