Лесное Эхо стало воспоминанием. Я окончил школу, сдал трудный экзамен и поступил в Институт времени работать и учиться на отделение математической лингвистики. Впоследствии я перешел в другую лабораторию, к знаменитому кибернетику Евгению Сироткину, где столкнулся с проблемами куда более сложными.

Институт времени был одним из самых старых научно-исследовательских центров Земли, он был создан еще в конце XX века. Тогда не только физиологи, но и ученые многих других специальностей начали изучать человеческую память во всех аспектах. До конца XX века памяти не уделяли того внимания, которую она заслуживала. Память была сравнительно мало изучена. Усиленный теоретический интерес к проблеме памяти возник в связи с развитием кибернетики, а также с изучением удивительных свойств нуклеиновых кислот, хранителей и передатчиков наследственной информации для химических процессов, происходящих в организме. Ученые поняли грандиозное значение всех видов информации и памяти в эволюционном процессе, в становлении человека и развитии человеческого мышления. По-новому взглянули ученые на такие явления как возникновение языка, рисунка, письменности, книгопечатания, документального кино, телевидения и всех других бесчисленных видов связи. Всем стало ясно, что стремительное развитие средств информации от возникновения человеческого языка в эпоху среднего палеолита и до создания квантового телеграфа было стремительным увеличением могущества человека, его победы над временем и пространством. Могущество коммунистического общества, его власть над природой увеличивались с каждым десятилетием. Наступила эпоха «одухотворенной» техники. Что бы это значило? Это значило, что аппараты стали выполнять не только физические функции, но и функции интеллектуальные. Машина научилась «думать», вернее — ее этому обучили. Необычайные успехи физиологии и физиологической кибернетики породили множество дискуссионных вопросов, требующих ответа. Физиологи, кибернетики и философы спорили уже не о том, может ли машина «думать», этот вопрос давно решила жизнь, а может ли она «чувствовать»? Имеет ли право ученый, не придя в конфликт с традиционными нормами этики, создать «чувствующую», «эмоциональную» вещь? «Вещь» следовало бы взять в кавычки, потому что, став чувствующей, вещь тем самым приобретала новые качества, несвойственные вещам. Запретить ученым заниматься изучением этих проблем было нельзя, это могло бы затормозить развитие науки. Ученые и философы спорили, но споры не мешали, а, наоборот, содействовали успехам науки в коммунистическом обществе.

Ученых в их теоретических поисках и экспериментах стимулировало одно важное обстоятельство. Освоение космоса, особенно далеко за пределами солнечной системы, требовало необыкновенного могущества информации и всех видов памяти. В помощь космонавтам и исследователям-ученым в тех районах вселенной, где физико-химическая среда была опасной даже для жизни, защищенной всеми имеющимися средствами, потребовались новые способы постижения неведомого. Таким средством могло быть искусственно созданное существо, обладающее не только гигантской памятью, но и эмоциональным восприятием действительности. Такое существо могло бы передать человечеству и науке полную информацию о той части вселенной, где не мог пребывать сам человек. Таким образом человечество смогло бы послать вместо своих живых представителей «разум» и «чувства», внедренные в аппараты нового типа, искусственное психическое поле.

Изучением поля «пси» в Институте времени занимались две большие экспериментальные лаборатории. Одну из них возглавлял Евгений Сироткин, другую — Марина Вербова.

Евгений Сироткин вел большую экспериментальную работу, пытаясь создать размышляющий и чувствующий аппарат — искусственное психическое поле. Он был человек очень талантливый, но увлекающийся и нередко давал философам и журналистам повод сомневаться в правильности избранного им пути и упрекать его в том, что изучение «чужого» и создание искусственного «я» стало для него чуть ли не самоцелью. В институте многие сотрудники говорили, что он дал повод для этих упреков, создав на стыке кибернетики и искусства что-то вроде литературного персонажа, названного условно Кумби, но сотворенного не из слов, а из материала, из которого создавались «думающие» машины. Сироткин обычно отшучивался и говорил, что созданный им персонаж — это первая ступень на той лестнице познания, которую он создает. Был ли прав он или правы были философы и журналисты — сказать трудно. Мой отец был на его стороне и говорил, что полезен всякий смелый эксперимент на пути к решению гигантской задачи создания искусственного психического поля.

Проблематика лаборатории, возглавляемой Мариной Вербовой, до поры до времени вызывала гораздо меньше споров. Вербова и сотрудники ее лаборатории изучали химическую и физиологическую сущность памяти. Значение ее работ для развития науки трудно было переоценить. Многие считали, что достижение лаборатории Вербовой приведет к еще большей победе над временем. Тщательное изучение человеческой памяти показало, что множество фактов и событий хранятся в резерве памяти и остаются неиспользованными человеком в продолжение его жизни. Природа как бы превращала человека в хранителя неиспользованных богатств. Можно ли этот резерв использовать? И как? На все эти вопросы пыталась ответить Вербова.

Несравненно более скромные задачи ставила себе лаборатория математической лингвистики. Заведующий отделом машинного перевода лингвист Рин уделял мне много внимания, знакомя меня с языкознанием и кибернетической техникой. Это был пожилой, необычайно бодрый человек, влюбленный во все человеческие языки, древние и новые. Он терпеливо и настойчиво прививал мне любовь к языкам и математике. Зная множество древних и забытых языков, он, однако, очень любил современность и следил за всем новым и интересным, что появлялось в жизни общества, в быту, в науке, в технике и искусстве. Из всех искусств он больше всего ценил архитектуру и музыку.

В свободные от работы дни и часы он вместе с сотрудниками лаборатории, такими же жизнерадостными, как он сам, садился в машину быстрого движения и отправлялся в путешествие. По его желанию или желанию его спутников машина замедляла движение. И тогда сквозь прозрачную стенку аппарата была видна местность, где луга и поля перемежались большими, похожими на рощу садами.

Специальные оптические приборы то приближали, то удаляли пейзаж, иногда выделяя то, на чем стоило остановить внимание. Так на фоне плывущего облака возникал кедр или озеро, видное до самого дна, — живой и прекрасный аквариум, впаянный в природу.

Мне нравились эти чудесные прогулки, встречи с людьми самых разных профессий. Однажды мы провели день на агрофизической ферме. Все здания здесь были построены по проекту одного из агрофизиков, занимавшихся в свободное время архитектурой.

Постройки были с такой органической необходимостью и музыкальной легкостью вписаны в пейзажи, как живые и дышащие слова бывают впаяны в лирическое стихотворение. Ритм местности и вписанного в него поселка действовал на воображение, сердце здесь билось учащенно, дышалось, как в хвойном лесу.

Но самое поэтичное — это цвета, которыми были окрашены жилые дома и лаборатории. Играя всеми оттенками, они создавали живую картину, созданную не в воображении и не на холсте, а в самой действительности.

Сады, дома — все было окутано тихой и светлой мелодией.

— Кто сочинил эту музыку? — спросил я Рина.

— Здешний Моцарт. По специальности он пчеловод. Хотите, я вас познакомлю?

Он познакомил меня с нашими гостеприимными хозяевами-агрофизиками, знатоками фотосинтеза, полупроводниковой техники и Солнца. Директор агрофизической фермы, очень живой молодой спортивного вида человек, был влюблен в Солнце, в полупроводники и в историю своего края. Он повел нас в фильмотеку, и я как бы взглянул в поток времени, стремительного и яркого. Перед нами прошли картины середины прошлого века, когда на месте агрофизической фермы был целинный совхоз и по степи ходили тракторы и комбайны, а молодые энтузиасты-комсомольцы жили в палатках. Затем вместе с историей края мы перенеслись в совсем недавнее прошлое, в то десятилетие, когда люди коммунистического общества овладели тайнами фотосинтеза и Солнце из явления физического и поэтического превратилось в явление домашнее и было приобщено к производству и быту.

Солнце! Оно здесь было везде: и на картинах, и в приборах, и на лицах сотрудников, все было залито Солнцем, лаборатории и поля.

— Я солнцепоклонник, — сказал, улыбаясь, директор агрофизической фермы. И он прочел нам стихи старинного поэта о Солнце.

Светить всегда,

светить везде,

до дней последних донца,

светить -

и никаких гвоздей!

Вот лозунг мой -

и Солнца.

Теперь я хочу рассказать о своей работе в лаборатории математической лингвистики.

Сначала, как и полагается новичку, я получил не слишком сложное поручение от лингвиста Рина. Я обучал новую, только что выпущенную из производства машину искусству перевода. Машина, разумеется, не знала, что в другом помещении и в другие часы я ходил учиться сам к другой и очень опытной машине.

Я был как бы посредником между двумя машинами, но это отнюдь не унижало мое человеческое достоинство, ведь я отлично понимал, что машины вобрали в себя человеческую память, во много раз усиленную, и человеческую понятливость, тоже умноженную. Машины переводили с древних языков и как бы воссоздавали давно утраченный мир с его духовными богатствами. Как удивились бы древние греки и римляне, если бы знали, что посредниками между ними и их далекими потомками станут машины, безошибочно улавливающие все оттенки древней мысли, все семантические особенности древних языков.

Моим машинам, конечно, было далеко до Большого мозга, взявшего на себя обязанности тоже в своем роде посредника, но не между древними и нами, а между Землей и далекой планетой Уазой. Ведь Большой мозг решал задачу гигантской семантической сложности, он пытался расшифровать способ отражения мира далекими и непонятными существами.

Многие машины нашей лаборатории помогали Большому мозгу, подсчитывая, классифицируя, сравнивая, анализируя знаки загадочного языка.

Каких только машин у нас не было! Машины-семантики, машины-фонетики, машины математической логики, машины, специализировавшиеся на анализе грамматических форм.

Руководитель лаборатории Рин любил повторять слова великого лингвиста Вильгельма Гумбольдта, сказанные им задолго до победы Коммунизма, когда все народы еще не объединились в одну великую семью:

— Человек окружает себя миром звуков для того чтобы воспринять и переработать в себе мир предметов. Каждый народ обведен кругом своего языка…

Вот и мы старались с помощью лингвистических машин перейти через круг, которым обвел себя народ далекой и загадочной Уазы.

Из всех машин филологической лаборатории мне, пожалуй, больше всего нравились машины-фонетики. Я любил заходить в тот зал, где они стояли. Это был словно мир звуков. Мелодичными девичьими и детскими голосами фонетические аппараты воспроизводили звуки всех земных языков. Эти голоса как бы раскрывали фонетическую суть слов, приобщал нас к бесконечному разнообразию звуковых форм.

Но однажды вечером, войдя в фонетический зал, я остановился, сильно взволнованный. Я услышал странные и причудливые звуки неземного языка. Звуки то набегали, то удалялись, создавая чудесную звукопись неизвестных фонетических форм. Машина воспроизводила звуки, как бы приближая меня к чему-то неведомому, что страстно хотелось узнать и узнать поскорей. Казалось, сама Уаза с помощью этих машин обращалась ко мне, но я не в силах был ее понять.

Не сразу я пришел в себя и сообразил, что все эти неземные и причудливые звуки — отголоски неизвестного и прекрасного — не больше чем фонетическая гипотеза, созданная лингвистом Рином.

Логика сорвала покров с истины. Но мне все же хотелось верить, что это не только гипотеза.

Да, каждый народ был обведен кругом своего языка, думал я, но люди коммунистического общества преодолели все языковые и этнические барьеры. Наступит день, когда мы перейдем через круг звуков, которым окружил себя народ Уазы.

Послышались шаги. Я оглянулся. Вошел лингвист Рин с усталым и озабоченным лицом.

— К нашему несчастью, — сказал он, — в уазском послании слишком мало слов. О, если бы оно было таким же обстоятельным, как «Илиада» или «Война и мир»! Тогда бы нашим машинным логикам и семантикам гораздо легче было бы определить и сравнить грамматические формы.

В эти дни я много думал о языке, в котором не было знаков для обозначения неодушевленных предметов. Я пытался представить себе мир, где все жило, дышало, даже скалы, как в древней сказке или в великих поэмах Гомера.

Мой отец постарел, осунулся, он напрягал все свои духовные и физические силы в единоборстве с загадкой, которая водила за нос его и всех его помощников, программировавших работу искусственного аналитика, математика и лингвиста.

Логики, философы и нетерпеливые журналисты уже начали высказывать сомнения, намекая на то, что Институт времени идет по ложному пути. «Мир без предметов», — так называли они Уазу. И упрекали отца за то, что его гипотезы и догадки противоречат законам природы. И нашелся один, по-видимому очень дерзкий, человек, который назвал моего отца отсталым антропоцентристом. Отец ходил с терпеливой улыбкой на исхудавшем лице. Что ему оставалось делать? Молчать. Пока только молчать и улыбаться. Он еще скажет свое слово, он и Большой мозг, аналитические способности которого стали мишенью для скептически настроенных фельетонистов и карикатуристов. В узком кругу своих помощников, учеников и друзей, сотрудников Института времени мой отец высказал одну гипотезу, еще одну после многих, высказанных раньше. Отец сказал задумчиво и тихо, как бы спрашивая самого себя и своих единомышленников:

— Разве мы не можем допустить, что цивилизация Уазы обогнала земную цивилизацию на много миллионов лет? Можем. А если это верно, почему нам не допустить следующую возможность: необычайное развитие кибернетики позволило уазцам создать иную среду вокруг себя, среду, пропитанную памятью, интеллектом, одушевив и оразумив почти весь окружающий их мир. Возможно ли это? Я спрашиваю не только самого себя, но и вас…

— Сомнительно… — сказали друзья и ученики отца — Во всяком случае, маловероятно.

— Но поймите меня, — горячился отец, — я ломаю голову над этой загадкой. И я высказываю это предположение, чтобы не думать, будто уазцы пошутили и решили нас разыграть, специально для этого создав язык, обозначающий только одушевленный мир.

— Не исключена и такая возможность с точки Зрения теории вероятностей, — сказала Марина Вербова, улыбаясь насмешливо и ласково, как только она одна умела улыбаться.

Отец обиженно нахмурился. Он не мог допустить, чтобы кто-то осмелился его дурачить, даже загадочные существа.

— Чепуха! — ворчал он. — Просто пережитки антропоцентризма мешают всем взглянуть на интересующую нас проблему не предвзято, объективно, со стороны. Мы во всех случаях подставляем самих себя, свои понятия, свои привычки, свои представления, свои чувства, свой опыт. Чтобы понять язык Уазы, нужно вывернуть наизнанку привычную логику. Вот и все.