Синее окно Феокрита

Гор Геннадий Самойлович

 

 

1

В окно была видна река. Из воды торчали камни. С камня на камень прыгал какой-то человек, а один раз смешно поскользнулся и угодил ногой в воду.

Когда бы я ни подошел к окну, я всегда видел одно и то же: реку, круглые камни в воде и человека, прыгавшего с камня на камень.

– Он давно прыгает? – спросил я отца.

– Вот уже десять лет, – ответил отец, – как он пытается перейти с одного берега на другой, но никак не может. Что-то его задерживает.

– Что, ты не знаешь?

– Видишь ли, и знаю и не знаю. Да и никто толком не знает. Здесь другие физические законы. Он попал в поле замедленного времени.

Тут я должен прервать только что начатое повествование, чтобы не мешать таинственному человеку прыгать с камня на камень. Между моим рассказом и его действиями, как вы позже узнаете, существует скрытая причинная связь.

Он прыгает и сейчас, пытаясь перейти с левого берега на правый, но время течет для него по-другому, чем для нас, ведь он попал в поле замедления.

Синее окно, о котором я рассказываю, осталось в моем раннем детстве. Оно осталось там, возле реки, а я был здесь, в городе, тянувшемся почти на пятьсот километров. Мир не был похож на чудо. Он был будничен, как после сна, когда просыпаешься чем-то озабоченный и нисколько не освеженный.

Сны… Чтобы видеть их, я ходил в школу. С помощью «снов» мы могли переходить из веков в века. «Снами» называли в школе эти удивительные и слишком наглядные уроки.

Я помню, как меня подвели к дверям, на которых было написано: «Осторожнее! Здесь XIX век».

Однажды эти двери открылись, мы сделали всего шаг или два, а оказались… Где? Пусть за меня ответят-мой чувства.

Мы оказались в предместье Гарфорда – Нук-Фарме, в доме Самюэла Ленгхорна Клеменса, известного всему миру под именем Марка Твена.

Нас встретил сам мистер Клеменс, симпатичный пожилой человек с длинными усами, вежливо-недоуменной улыбкой на умном лице.

– Кто вы? – спросил он. – Откуда?

– Школьники… А я преподаватель всемирной истории, – смущенно ответил ему наш учитель. – Мы из будущего.

– Из какого будущего?

– Из того, что будет. Мы из двадцать второго века.

– Вы хотите, чтобы я вам поверил? – сказал великий писатель.

Он поглядел на нас и только теперь заметил, что наша одежда резко отличается от той, которую он знал.

– – Уж не думаете ли вы, – спросил он, рассматривая полупрозрачный модный пиджак нашего историка, – что люди будущего будут так глупы и выставят напоказ свое жалкое тело?

Историк покраснел: он занимался спортом и считал себя идеально сложенным красавцем.

Вместо того чтобы ответить писателю, что он точно знает, как выглядят люди двадцать второго века, наш учитель пробормотал:

– Да, я так думаю.

– Ну и думайте, – сказал мистер Клеменс, – а я о людях будущего более высокого мнения, чем вы.

– Вы их не знаете, – стал спорить наш историк.

– А вы их знаете? – сказал мистер Клеменс.

– Знаю.

И тут мистер Клеменс начал его экзаменовать и задавать ему разные вопросы.

Наш учитель стал отвечать, но растерялся, как ученик, не знавший урока. Он растерялся и начал бормотать что-то бессвязное и заикаться, хотя вовсе не был заикой.

Мистер Клеменс слушал и качал головой.

– Так, так, – повторял он. – Отлично. Значит, вам только стоило открыть дверь – и вы сразу оказались здесь, у меня, в Нук-Фарме? Почему же я, открывая двери, всякий раз оказываюсь только в своем столетии? Может быть, я не умею открывать двери?

По-видимому, совсем некстати наш историк напомнил мистеру Клеменсу – Марку Твену об его произведении под названием «Янки при дворе короля Артура».

– Что вы хотите этим сказать? – спросил мистер Клеменс.

Учитель наш стал сморкаться и заикаться и, как на уроке, излагать писателю своими словами его собственный роман.

Мистер Клеменс терпеливо слушал, и, когда учитель кончил свое изложение, он сказал, не скрывая насмешки:

– «Янки при дворе короля Артура» – роман, а не пособие для тех, кто хочет изучать историю. Теперь признавайтесь: зачем вы устроили этот нелепый маскарад?

– Это не маскарад, – ответил наш сконфуженный и растерявшийся историк.

– А что же это, если не плохо сыгранный спектакль?

– Это урок истории. Мы изучаем прошлое не по книгам, а стараемся войти в личный контакт с разными историческими личностями.

– Личный контакт вместо зубрежки? Забавно, – сказал мистер Клеменс. – Но прежде чем явиться с визитом к той или другой исторической личности, вы извещаете ее или входите бесцеремонно, так, как вошли ко мне сейчас, даже не постучав?

– Технические условия эксперимента, – сказал учитель. – Все должно быть как во сне: бесшумно, беззвучно и не вполне логично.

– Кто же кому снится, – спросил мистер Клеменс, – вы мне или я вам?

– И мы вам, – ответил уклончиво учитель, – и вы нам. Впрочем, как хотите.

– Я хочу проснуться, – сказал мистер Клеменс строго. – Мне не нравится этот сон.

С этими словами он выпроводил нас и закрыл дверь.

 

2

Кроме той двери, через которую мы так неудачно попали к мистеру К-леменсу, в школе было еще много разных дверей. И через них можно было попасть куда угодно: в Древнюю Грецию, в Древний Египет, в еще не открытую Мексику или Тасманию, когда еще не были истреблены тасманийцы, в неолит, и мезолит, и палеолит, то есть в ту проблематическую эпоху, когда неосмысленный звук превратился в слово и проник в явление и предмет, одухотворив весь окружающий мир.

Среди школьников попадались скептики. Они сомневались в реальном существовании других эпох и считали, что вполне достаточно всего одной эпохи – той эпохи, которая соблаговолила совпасть с их собственным существованием. По их мнению, надписи на дверях имели чисто условный характер, что-то символизируя и обозначая. Это «что-то» находилось по ту сторону логики и здравого смысла. Короче говоря, они не любили историю и не доверяли историку, подозревая его в том, что он был иллюзионистом и актером.

Я же не был скептиком, отнюдь. Я нисколько не сомневался, что побывал в девятнадцатом веке на квартире у мистера Клеменса, называвшего себя Марком Твеном. Но, по правде говоря, меня не очень тянуло в другие века. Я немножко побаивался. Вдруг что-нибудь там не сработает, испортится механизм и мы останемся навсегда в другом времени, не сумев вернуться к себе домой?

Да, я частенько думал об этом и не очень обрадовался, когда узнал, что на следующем уроке наш класс вместе с преподавателем всемирной истории попытается войти в личный контакт с Иваном Грозным, а если это не удастся, то с каким-нибудь крупным завоевателем – Батыем или Аттилой.

И случилась неудача. Что-то там не сработало. Попав к Батыю, наш класс там застрял вместе с учителем в результате халатности техников и неисправности аппарата…

К моему счастью, я в тот день заболел и не принимал участия в этом сне-походе, а лежал в постели у себя дома.

Время от времени я задавал домашним (отцу, матери и одушевленному автомату по имени Дориан Грей) один и тот же вопрос:

– Они вернутся или застрянут там навсегда? Оптимистка-мать говорила:

– Возвратятся, когда им надоест хан Батый. Отец отвечал уклончиво и осторожно:

– Может, да, а может, нет. Они могут застрять в чужой эпохе, как испортившийся лифт между этажами.

Автомат по имени Дориан Грей принимал красивые позы и читал вслух стихи:

Художник утонувший Топочет каблучком, За ним гусарский мальчик С простреленным виском. А вы и не рождались, О мистер Дориан, – Зачем же так свободно Садитесь на диван?

Дориан Грей был красавцем. Он говорил стихами, а иногда и пел чужим, занятым у давно умершего певца голосом, У него было необыкновенно милое, обаятельное лицо. тоже заимствованное у кого-то.

Я любил смотреть на Дориана Грея, забывая о том, что это автомат, и поддаваясь обаянию, которое струилось из его синих, чуточку надменных глаз, и его голосу, соединявшему слушателя с чудесной стихией великой поэмы:

С своей супругою дородной Приехал толстый Пустяков…

Грей изображал всех перечисленных в поэме лиц жестами, мимикой и голосом. У него был большой актерский талант. И он умел обволакивать скучные предметы и явления дымкой почти сказочной веселости и грусти.

Автомат по имени Дориан Грей умел грустить или по крайней мере казаться грустным. Он был похож на картину без рамы, холста и фона. Всякий раз казалось, что он сходил с картины в мир. Я весь замирал, когда он произносил вот эти слова:

Ныне церковь опустела, Школа глухо заперта, Нива праздно перезрела, Роща темная пуста.

Звуками своего голоса он моделировал перезревшую ниву, темную рощу и глухо запертую школу.

Наша школа тоже была заперта, но не по причине стихийного бедствия и болезни, а потому, что испортилась дверь в прошлое. С трудом удалось навести межвековую связь с затерявшимся в далеком прошлом классом.

Директор спросил нашего историка:

– Как ваше самочувствие?

– Самочувствие отличное. Хан Батый принял нас за помощников бога. Ночуем в кибитках, скатанных из овечьей шерсти. Пьем кумыс и молочное вино – араки. Ездим верхом. Изучаем быт и нравы.

Спокойный тон историка привел в бешенство директора.

– Аппарат исправлен! – прокричал он в далекое прошлое. – Требуем немедленного возвращения! Затянувшееся пребывание у хана ломает учебную программу и вносит беспокойство в жизнь родителей и педагогов,

– Просим продлить урок, чтобы не разгневать хана, – умолял историк.

Но вдруг связь оборвалась.

 

3

Мой отец и моя мать, Дориан Грей и я, мы отправились на дно Средиземного моря – отдохнуть, повеселиться, полюбоваться глубоководными рыбами.

Дориан Грей принимал красивые позы. Мечтал. Грустил. Читал стихи. Смеялся. Плакал. Он забавлял нас, одновременно развлекаясь и сам, создавая из чужих и всем знакомых слов довольно красивые и поэтичные картинки. Иногда он напевал, а потом снова читал, мастерски владея чужими прекрасными словами:

Океан дремал зеркальный, Злые бури отошли. В час закатный, час хрустальный Показались корабли.

Потом моей матери надоело, и она сказала Дориану Грею, чтобы он немножко погрустил, но погрустил, если можно, молча.

Автомат обиженно замолчал, и тень грусти появилась на его красивом аристократическом лице.

Именно благодаря этому грустному и мечтательному выражению он привлек внимание одной очень милой и приятной девушки, которая тоже оказалась автоматом. У нее тоже была обширная память, и она тоже знала множество отрывков из всех классических произведений, от Гомера до наших дней. Кроме того, она знала множество пословиц, поговорок и ныне забытых старинных cлов. Она сказала Дориану Грею нежно:

– Мерзавец!

–Что означает это древнее, ныне забытое слово? – спросил Грей.

– Оно означает, что вы хороший, добрый человек. Дориан Грей сделал вид, что он ей поверил.

– Красавец, – сказала девушка ласково.

– Что означает это древнее, ныне забытое выражение?

– К сожалению, я забыла, – ответила девушка. Между двумя автоматами возникло нежное чувство. Оно облеклось в старинные, давно всеми забытые выражения и слова, но от этого было не менее сильным и возвышенным.

Мою мать это несколько встревожило.

– А что, если он уйдет от нас? – спросила она отца.

– Кто уйдет? – переспросил рассеянный отец.

– Дориан Грей.

– Он мне надоел. Читает одно и то же.

– Но виноват не он. Его программисты. К тому же он очень красив.

– Потому автоматша и влюбилась в него, что он красив.

– Я боюсь, что он женится.

– Не бойся. Это даже полезно.

Голос Грея и голосок влюбившейся в него автомат-ши становились все нежнее и нежнее. Они ворковали, как два голубка.

– Дурочка, – сказал Грей нежно.

– Что означает это древнее, давно забытое выражение? – спросила автоматша.

– Оно непереводимо, – сказал автомат, – на язык обыденных чувств.

– Пошляк…

– Склочница…

Мать подозвала меня и сказала:

– Запомни эти древние, возвышенные, всеми забытые выражения. Они могут пригодиться тебе, когда ты отправишься в далекое прошлое.

– Зачем? – сказал я. – Я лучше возьму с собой словарь старинных, вышедших из употребления слов.

 

4

Мой отец, как и большинство жителей нашего го рода, был ученым. Он писал труд об античной культуре и с большой, даже с излишней доброжелательностью отзывался об эллинистическом писателе Ахилле Татии.

Об Ахилле Татии речь пойдет впереди, потому что это касается не только античной истории, но и нашей, семьи.

Мать моя тоже занималась наукой. Она писала докторскую диссертацию о вымерших животных – китах. Киты вымерли в позапрошлом веке. Собственно, они не вымерли, а их истребили. Чтобы увидеть их живыми, нужно было воспользоваться дверями в девятнадцатый или двадцатый век.

Как и всем палеонтологам, моей матери часто приходилось совершать экспедиции в прошлое и покидать настоящее на довольно продолжительный срок. Отец мой долго не мог примириться с отлучками моей матери, но в конце концов привык.

Мать то и дело исчезала. Она ездила с экспедициями и с туристскими группами и где только не побывала: в Древнем Египте, Месопотамии, в античной Греции и Риме.

В древней Александрии она познакомилась с Ахиллом Татием, с тем самым эллинистическим романистом, целую главу которому в своем труде об античности посвятил мой отец.

Ахилл Татии влюбился в мою мать и уговаривал ее остаться в древней Александрии. Мой отец очень сердился на древнегреческого писателя, но остался объективным и свое отношение к творчеству Татия не пересмотрел.

Одна из лжеприятельниц моей матери, некая Афро-дита Капронычева, пустила ложный слух, что я сын древнегреческого романиста. Но кто мог поверить в это уж слишком парадоксальное обстоятельство? Кроме того, я был похож на своего отца, у которого не было ни малейшего сходства с Ахиллом Татием…

Моя мать все время отлучалась, чтобы не порвать связь со своими многочисленными знакомыми, рассеянными в разных веках и даже тысячелетиях. Многих из них она искренне считала приятелями и близкими друзьями.

– Мой близкий друг Тициан, – говорила она, быстро-быстро произнося слова, – ждет не дождется. Он уже начал писать мой портрет, а я вдруг упорхнула. Но я должна вернуться.

Она действительно порхала по векам, легкая, как бабочка, и залетала в окна к знаменитостям. Она знала Веласкеса и даже сумрачного Эль Греко.

Вечная туристка, трогавшая тысячелетия своими белыми, красивыми, ласковыми руками. Ее исследование о вымерших морских животных – китах – было написано наспех в каком-то межвековом пансионе или гостинице и не отличалось фундаментальностью. Специалисты обнаруживали в ее труде не только мелкие неточности, но даже фактические ошибки.

Разочаровавшись в палеонтологии, моя мать увлеклась античностью и даже собиралась писать роман из жизни эллинистического общества. Скорее всего, это был предлог для дальнейших экскурсий в прошлое, для встреч с Ахиллом Татием, пребывавшим там, где она оставила его, у себя в древней Александрии.

Древнему греку, и к тому же рафинированному и просвещенному александрийцу, было интересно беседовать с женщиной, хотя несколько и легкомысленной, но все же обремененной опытом двадцати двух последующих веков.

Впрочем, о чем они беседовали с Татием и как проводили время, – осталось тайной. Ее античный роман, тот, который она писала, консультируясь с одним из зачинателей этого многовекового жанра, подвигался медленно.

На стене в кабинете матери висело изображение стройного лукавца в синем хитоне и в древних сандалиях, человека, уподобленного изобразительной традицией эллинистической эпохи молодому богу. Ахилл Татий был абстрактно красив и обаятельно холоден, как те статуи, которые я видел в музее. У матери было много всяких реликвий, наглядных свидетельств того, что она сумела преодолеть расстояние между веками. Она ведь умудрилась побывать и в том во всех отношениях проблематичном времени, когда само слово и понятие «время» едва ли существовало. Существовал ли тогда человеческий язык? Этот вопрос задавали лингвисты в течение трех столетий, не умея ответить на него. Но моя мать ответила. Она, как выяснилось, беседовала с одним неандертальцем при помощи знаков. И все же матери не удалось убедить в этом лингвистов. Ее пребывание в мустьерской эпохе было взято под сомнение. Там еще никто не бывал по причине технических сложностей и большой дальности.

Научная этика не позволяла моему отцу препятствовать ее дальним экскурсиям и свиданиям с античным романистом, но как он страдал от ее продолжавшегося иногда годами отсутствия…

Это и сблизило его со мной.

 

5

Мы опять остались одни с отцом. Мы остались одни в своем двадцать втором веке, в это время года значительно опустевшем. Все разбрелись кто куда: на дно морей и океанов, в пустыни Марса, в другие, большинству доступные века и тысячелетия.

Отец как-то позвал меня в свою рабочую комнату, усмехнулся и сказал:

– А знаешь, Феокрит, давай тоже махнем куда-нибудь.

– А куда? – спросил я. – В древнюю Александрию?

– Еще чего не хватало. Нет, мы отправимся в свое прошлое.

И вот я стою у синего окна моего детства и смотрю, как с камня на камень прыгает какой-то человек, пытаясь перейти с одного берега на другой.

– Это тот самый? – спросил я отца.

– Тот. Разве ты его не узнал?

– Узнать-то узнал. Но не могу поверить своим глазам. Ведь прошло много лет, а он все прыгает, почти на одном месте.

– Дело не в расстоянии, а в другом.

– В чем?

– Время тут замедляют согласно законам физики, открытым недавно. Не обращай на него внимания. Пусть себе прыгает.

Я долго стоял у окна и смотрел, как прыгал странный человек. Прыгнет – и повиснет над водой, словно у него есть невидимые крылья. Прыжок, потом опять прыжок – и всё на одном месте.

Потом мне стало скучно, и я пошел к Дориану Грею.

Дориан Грей принял красивую позу и прочел своим звучным, поющим, как речная вода, голосом:

Ты просыпался – я не сплю, Мы два крыла – одна душа, Мы две души – один творец, Мы два творца – один венец…

Он подозвал свою автоматшу-жену – ее звали Дуль-синея Тобосская – и сказал ей нежно:

– Хулиганка.

– Завистник, – ответила она ему томно.

– Спекулянтка.

– Хапуга, – проворковала она.

Все эти мертвые, покрытые пылью, заплесневевшие от давности слова, напечатанные в словаре мертвых выражений, вдруг ожили и повеселели. Они, казалось, подмигивали мне, говоря: «Нас хоть и похоронили, заперев в шкаф, но мы выбрались на волю и теперь играем».

Я подумал, что разговор Дориана Грея с его милой автоматшей-женой полезен мне как урок древнего языка. Все эти красивые и звучные выражения пригодятся мне, когда я поеду с туристской группой в прошлое.

– Пролаза, – восторженно сказал Грей.

– Холуй.

Дориан Грей поцеловал автоматшу. Вот этого он при мне не имел права делать. Моя мать ему строго запретила целоваться при посторонних и детях.

– Зачем ты целуешься? – спросил я Дориана Грея. Автомат и автоматша удалились, мило сказав на прощанье:

– Прохвост.

Я сразу же после их ухода заглянул в словарь вышедших из употребления слов и, узнав, что означает слово «прохвост», очень огорчился. Потом я подумал, что вышедшие из употребления слова, выбранные автоматом, имеют обратный смысл, и снова повеселел.

Повеселев, я вышел из дома и пошел в сторону реки. где с камня на камень прыгал загадочный человек.

Вода в реке шумела, сквозь ее шум я окликнул прыгавшего.

– Здравствуй, – сказал я. – Как тебя зовут?

– Так же, как и тебя. Я Феокрит.

– А кто ты такой? И чем занимаешься?

– Я прыгаю.

– А зачем ты прыгаешь?

– Не знаю. Знает тот, кто поставил опыт.

– А тебе плохо здесь?

– Нет, наоборот. Скорей хорошо. Подо мной река, надо мной синее небо. И мне хо-ро-шо!

Мне тоже было хорошо на берегу, хотя я не прыгая с камня на камень, а стоял на одном месте.

Потом я услышал голос кукушки. Протяжные звуки длились, замедленные и влажные, и казалось, не кукушка, а лес на том и на этом берегу или оба берега беседовали друг с другом на протяжном, тающем птичьем наречии.

Человек прыгал. Он прыгал днем и ночью, поднимая себя над рекой и снова опуская на камни.

А мы с отцом ловили форелей.

– А что хотят узнать с его помощью? – спросил я отца.

– Что такое время. Для этого и построили поле замедления. Специалисты это так называют. Но тут все мне кажется замедленным, как в детстве. Слова, поступки, дела, звуки. Послушай, как медленно кукует кукушка. Ей некуда торопиться. И она вливает в свои звуки все свое томление по секунде, которая длилась бы как годы.

– – Клюет! – крикнул я, показывая на синюю прозрачную воду реки и на поплавок.

В синей студеной воде форель схватила наживку и, сорвав ее с крючка, унесла в глубь реки.

Я стал на камень и с него прыгнул на другой.

– Вернись, – сказал отец, – не то попадешь в поле замедления и будешь прыгать, оторвавшись от одного берега и не добравшись до другого.

 

6

Вскоре все это случилось, но, к счастью для меня, не со мной, а с Греем и его женой-автоматшей. Забыв обо всем на свете, кроме себя и своей несчастной страсти, они нечаянно попали в поле замедления и стали прыгать.

Они прыгали, погружаясь в то загадочное явление, которое люди называют временем. Теперь время текло для них медленно, не спеша, как и для того человека, который прыгал неподалеку от них с камня на камень.

Картина, виденная мной в синее окно, изменилась:

прыгал уже не один, а трое.

Автоматша быстро познакомилась с загадочным человеком и стала развлекать его, рассказывая ему пословицы, поговорки или произнося ныне забытые, давно вышедшие из употребления слова. А Дориан Грей начал читать ему отрывки из тех книг, которые он знал наизусть.

– «Рыба, – говорил он, – я тебя очень люблю и уважаю. Но я убью тебя, прежде чем настанет вечер».

– Откуда этот отрывок? – спросил загадочный человек, прыгая с камня на камень.

– «Старик и море» Хемингуэя. Дориан Грей читал громко-громко, а человек прыгал – и прислушивался, прислушивался – и прыгал.

Берег был близко-близко и бесконечно далеко. В этом и заключалась главная загадка, словно тут были не только особые законы времени, но и особые законы пространства тоже.

Дориан Грей и его жена-автоматша стали выражать нетерпение. Им надоело прыгать над водой и хотелось вернуться на берег, где стоял уютный домик с едой, напитками, вещами. Но поле замедления, куда они нечаянно попали, не выпускало их.

– Потерпите немножко, – говорил им загадочный человек, – я же вот терплю.

– Ты человек, а мы автоматы, – отвечал ему Дориан. – И к тому же мы устали.

– Найдите себе занятие. Думайте. Мечтайте. Вспоминайте.

– О чем вспоминать?

– О том, как вы жили на берегу. Я тоже вспоминаю об этом. Вспоминаю – и прыгаю. Прыгаю – и вспоминаю.

А затем их всех троих укрыла ночь. В темноте было слышно, как автомат и автоматша обменивались любезностями.

– Подлец, – говорила нежно автоматша.

– Клеветница, – отзывался Дориан Грей.

 

7

Когда я вернулся в город, наш класс был уже на месте. Дверь в прошлое исправили, и, не попрощавшись с Батыем, школьники и учитель оказались в своем времени.

Все смотрели на меня свысока, потому что я сидел дома, в то время как они скакали на диких конях по степям Сибири, пили кумыс и стреляли из лука…

Скрывая свою зависть, я с нетерпением ждал очередного урока всемирной истории. Щемящее чувство тоски, некоторой доли страха перед неведомым сменялось желанием рискнуть и оказаться в другом веке или тысячелетии.

Войдя в класс, учитель истории сказал:

– Нет, нет. На этот раз мы отправимся не к Батыю, а в двадцатый век.

Я очень обрадовался, услышав про двадцатый век. Ведь я был хорошо подготовлен к путешествию и знал много вышедших из употребления слов и выражений, которые могли мне пригодиться в разговоре с людьми начала двадцатого века.

Учитель повел нас к дверям, отделявшим от прошлого.

Мы оказались в России. Шел 1915 год. В маленьком провинциальном городке нас приняли за труппу юных артистов, прибывших из Южной Америки. Мы поселились в гостинице, очень похожей на ту, в которой жил когда-то гоголевский Чичиков.

Возле ворот гостиницы стояла бричка. Половой в фартуке бежал через двор, неся пышущий паром самовар.

Затем мы увидели человека, очень похожего на Павла Ивановича Чичикова. Он оказался тоже Павлом Ивановичем, быстро познакомился с нашим учителем и был настолько любезен, что дал характеристики всем жителям этого маленького провинциального городка.

Желая показать свои знания, я подошел к Павлу Ивановичу и сказал приветливо:

– Мерзавец. Спекулянт.

– Что это значит? – возмутился Павел Иванович.

– Это значит, что вы хороший, честный человек. Павел Иванович покраснел и стал давиться не то от смеха, не то от негодования.

Учитель поспешил увести нас.

Мы заходили в лавчонки, где пахло мылом, колбасой и дешевыми сластями. В центре города стоял сад. В саду играл оркестр. Тут я и встретился с Тоней. Эта была девочка, почти уже девушка, с длинной косой и большими зелеными глазами.

– Как тебя зовут? – спросила она меня.

– Феокрит, – ответил я тихо.

– Феокрит? Ведь это где-то и когда-то уже было. – Она рассмеялась. – Вспомнила! Это проходили а прошлом году на уроках древнегреческого языка. Так ты что же, из Древней Греции, что ли?

– Из будущего, – сказал я. – Но ты, конечно, этому не поверишь.

– А что, если поверю?

Зеленые ее глаза вдруг стали синими.

– Глядя на тебя, – продолжала она, – можно поверить, что ты из Древней Греции. Но тебе, я вижу, не хочется быть древним греком. Я это почувствовала по выражению твоего лица.

– Ты угадала, – сказал я. – Злые языки говорят, что мой отец – древний александриец Ахилл Татий.

– Ты оригинально шутишь. Но знаешь ли ты что-нибудь о Древней Греции? Мой отец преподает историю в мужской гимназии. Смотри, он устроит тебе экзамен. А пока я не выяснила, кто ты на самом деле, пойдем погуляем по саду.

Оркестр играл какую-то медленную танцевальную мелодию.

– Кто же ты на самом деле? – спросила Тоня и, не добившись ответа, продолжала: – Я догадываюсь. В городе говорят что вы труппа лилипутов.

– А что такое лилипуты?

– Это уродцы-карлики, у которых остановился рост из-за какой-то коварной болезни.

Она громко рассмеялась:

– – Не обижайся. Ты не уродец-лилипут, а мальчик. Она сделала паузу и сказала ласково:

– Отрок. Это древнее русское слово. Оно очень нравится мне. Ты строен и красив. Ты отрок, случайно попавший в труппу карликов. Для лилипута ты слишком строен и красив. К тому же ты, кажется, и фокусник? Признавайся!

– Фокусник и, может, даже волшебник.

– Покажи, пожалуйста, какой-нибудь фокус. Ну не заставляй себя просить.

Мы шли и обменивались шутками. А время бежало. И я рассказал Тоне о человеке, прыгавшем с камня на камень.

– Это смешно или ужасно? – спросила Тоня.

– И смешно и ужасно. Но он доволен.

– А где это происходит? – спросила Тоня. – В Южной Америке?

– Нет. Это происходит в двадцать втором веке.

– Но двадцать второй век еще не наступил. Сейчас только двадцатый.

– Не спорю. Двадцатый. Но я-то жил в двадцать втором.

– Этого не могло быть, – сказала Тоня.

– – Могло, – возразил я.

– Ну вот видишь. Ты сам не уверен в том, о чем сейчас говоришь. Но мне так хотелось поверить в то, что ты из двадцать второго века.

– Почему?

– Потому что это невозможно.

– А ты все-таки поверь.

– Не могу.

– Почему?

– Не знаю. Я слишком взрослая, чтобы верить в сказки.

– А ты все-таки поверь. Я тебя очень прошу. Она посмотрела на меня, ища в выражении моего лица ответ на волновавшие ее чувства.

– Ты очень странный человек, – сказала она тихо, – очень странный. И это было бы понятно, если бы ты был лилипут, у которого вместе с ростом остановилось и сознание. Но ты не лилипут, не уродец-карлик. Ты отрок. Такие стройные отроки жили только в Древней Руси. Зачем же ты хочешь уверить меня, что ты из двадцать второго века?

– Потому что это истина. Один философ сказал про истину, что она начинает свою жизнь как парадокс, а заканчивает как трюизм. Это трюизм, но я действительно из двадцать второго века.

– А как ты попал сюда, к нам?

– Через дверь. Через дверь в прошлое.

– А что это за дверь? Где она?

– У нас, в двадцать втором веке. В нашей школе. Но мы пользуемся ею только на уроках истории. Историк забирает нас и ведет в тот исторический период. который значится в школьной программе. Недавно наш класс побывал у хана Батыя. На очереди – Иван Грозный, Карл Двенадцатый, Екатерина Вторая и премьер Великобритании Уинстон Черчилль.

– А кто такой этот Черчилль? Мы его не проходили.

– Будете проходить позже. Когда он станет премьером. А пока он еще не стал и не вошел в историю. У вас история намного короче. Но зато мы можем, если захотим, встретиться с любым историческим лицом.

– Это очень интересно.

– Да. Но наш учитель начинает заикаться от робости. И вступает в спор. А с таким, как Иван Грозный, в спор вступать довольно опасно. Как ты думаешь?

– Думаю, что ты прав.

Она рассмеялась:

– Ты заговорил меня, и я почти поверила в твою дверь и в то, что ты из двадцать второго века. Но это, к сожалению, невозможно.

– Я тебе докажу, что это возможно.

– Когда?

– Не сейчас. А когда будем возвращаться в свое столетие. Мы исчезнем – и навсегда.

– Навсегда? – спросила она.

– Да, навсегда. Так уж устроена школьная программа. То, что мы прошли, мы уже не повторяем.

– И тебе не захочется повторить? – спросила она с грустью.

– Что повторить?

– Ну, этот урок, который длится сейчас.

– Мне очень хотелось бы, чтобы этот урок никогда не кончился. Но вечных уроков не бывает. Все кончится, и мы вернемся в свой век, в свою школу, к своим учителям, к своим родителям и к своим обязанностям.

– Ты вернешься, а я? Я останусь здесь? В своем веке?

– Да. У вас нет таких дверей, как у нас. Еще не изобрели. Изобретут не скоро. Через два столетия.

– А я не верю. Я не верю, что когда-нибудь изобретут такую странную, удивительную дверь. У нас много дверей. И все они очень обыкновенные. За этими дверями нет ничего незнакомого. Откроешь их – и увидишь то, что видела вчера и увижу завтра. А у вас разве не так?

– Тоже так. Но эти двери совсем другие. Они в прошлое. Но не думай, что они такие надежные. Иногда они могут подвести.

– А ты не боишься, что они подведут в этот раз и ты застрянешь у нас, в нашем городке?

– Не знаю. Все может быть. Тогда я каждый день буду видеться с тобой.

– Каждый день – это слишком часто. Мы будем встречаться через день или два.

Мы стали назначать друг другу свидания и писать записки, оставляя их в дупле огромной ветвистой ивы, растущей на берегу возле дома, где жила Тоня.

Когда мы встречались, Тоня говорила:

– Урок продолжается…

– Какой урок?

– Урок истории. Ты же попал ко мне через дверь в прошлое. Ты из двадцать второго века, а я из двадцатого. Знаешь, ум мой не верит, а мои чувства говорят, что это правда. Мои чувства говорят, что урок скоро кончится и ты исчезнешь. Не исчезай, Феокрит. Я тебя прошу.

– Я бы охотно остался, – сказал я, – но наш учитель… Он не имеет права вернуться без меня. А мне не хочется его подводить. Он добродушный малый, хотя и заикается иногда. Когда мы были у мистера Клемен-са, который называл себя Марком Твеном, наш историк так растерялся, что не мог своими словами пересказать содержание «Янки при дворе короля Артура». Марк Твен нас высмеял, а потом выпроводил как непрошеных гостей.

– А как вы попали к Марку Твену? Он ведь давно умер.

– Но ведь ты тоже умерла, – выпалил я, – а тем не менее мы с тобой говорим и даже смеемся.

Я спохватился и пожалел о том, что сказал, но было уже поздно.

– Я умерла? – спросила Тоня. – Когда я умерла?

– Через много лет, – ответил я растерянно. – Впрочем, я этого не знаю и говорю только предполагая. Ты проживешь, наверное, очень долго. Но до двадцать второго века тебе все-таки не дожить. А я пришел к тебе оттуда.

– Значит, я умерла?

– Нет, ты жива, жива! И нет на всем белом свете девочки более живой, чем ты. Ты живее всех, кто жил, живет и будет жить. Честное слово.

– Верю! Верю! – сказала Тоня. – Но поговорим о чем-нибудь другом, более веселом, а не о смерти. Так Марк Твен выпроводил вас?

– Да. И все из-за нашего учителя, который стал нести чепуху и спорить с великим писателем. А великий писатель спросил его: почему он, открывая свою дверь, не попадает в будущее или прошлое, а остается в своем веке?

– А в самом деле, почему, Феокрит?

– А потому, что у него обыкновенная дверь, а у нас дверь необычная, почти волшебная, как в сказке.

– Это у Марка Твена обыкновенная дверь? Уж у него-то она должна быть почище вашей… Но что у вас есть интересного, кроме дверей, Феокрит? Про дверь я уже слышала.

– Слышала, но не поверила.

– Еще немножко – и поверю. Ты рассказывал мне про человека, который прыгал с камня на камень. Он и сейчас прыгает?

– Не знаю. Наверное, прыгает. Он ведь попал в поле замедления.

– А что это за поле замедления?

– Об этом надо спросить у бабочки или у наших физиков. Они превратили секунды в годы.

– А хорошо это или плохо, Феокрит?

– Не знаю, Тоня. Может быть, это и нужно. Ведь мы живем в очень подвижном веке, легко проникаем в другие тысячелетия. А в замедленном времени, наверно, все по-иному. Я все хотел спросить это у человека, который прыгает. Но не успел. Когда вернуД в свой век, непременно спрошу.

– А я как об этом узнаю? – спросила Тоня. Я задержался с ответом. Пауза длилась, а я молчал. Потом я сказал:

– А разве мы больше с тобой не встретимся? Тоня тоже молчала. Потом она сказала:

– Как же мы встретимся? Ведь я умру.

– От чего?

– Ни от чего. Просто от того, от чего умирают все.

– А от чего умирают все?

– От времени. Раз ты попадешь в свой двадцать второй век, то меня уже не будет. Мне и до конца своего века не прожить. Но все-таки во всем этом кроется какая-то загадка. Ты ведь сразу попадешь в свой век? Да?

– Да, – ответил я. – За несколько секунд. Аппарат действует очень быстро.

– Тогда я ничего не понимаю, – сказала Тоня. – Значит, я за эти несколько секунд успею стать взрослой, потом состариться и даже умереть? Объясни мне, пожалуйста, Феокрит.

– Не стоит объяснять,

– Почему?

– Потому что этого не случится. Я останусь в вашем веке. Я не хочу возвращаться.

– А твой учитель? – спросила она. – Ведь ему попадет. У него будут большие неприятности из-за того, что ты не вернулся.

– Придумает что-нибудь… Скажет, что меня задавила ломовая лошадь или убил и ограбил какой-нибудь преступник. Об этом часто пишут в ваших газетах.

– Но от него потребуют какое-нибудь доказательство, вырезку» из отдела происшествий газеты или еще что-нибудь.

– Все знают, что ваш век беспокойный и потерять жизнь в нем легко.

Я старался убедить Тоню, что я останусь в ее веке,, но я старался убедить не только ее, но и себя самого. Во мне боролись два чувства: желание видеть Тоню каждый день и желание повидать отца, мать, одноклассников, Дориана Грея и синее окно моего детства, оставшееся где-то далеко-далеко.

Тоня словно угадала мои мысли. Она спросила меня:

– Через эту дверь, о которой ты говорил, можно попасть только в чужое прошлое? А в свое прошлое можно попасть, ну, скажем, видеть свое детство?

– Можно. Каждый раз, когда мы едем на дачу, мы оказываемся в своем прошлом. Там, в моем детстве, есть дом на берегу реки и синее, как струя речной воды, окно. Синева моего окна снимает усталость, освежает. Через это окно смотришь на мир, как сквозь речную синеву, все становится другим – как было в детстве!

– И у тебя есть такое окно?

– Было. Теперь уже не будет. Ведь я решил остаться здесь, с тобой, в твоем веке.

Тоня посмотрела на меня. Я тоже посмотрел на нее. Я часто видел ее словно сквозь синее окно своего детства, сквозь то окно, которое осталось в другом веке, веке, которого еще нет, но который будет. Ради Тони я должен отказаться от того века и от синего окна? Нет, окно будет со мной. Вот и сейчас я смотрю словно сквозь речную синеву. И это оттого, что со мной рядом Тоня.

После свидания с Тоней, вернувшись в гостиницу, я застал нашего учителя и своих одноклассников в тревоге.

– Где ты пропадал, Феокрит? – спросил строго учитель. – Наш урок подходит к концу, все должны быть на месте. Сейчас мы отправимся в будущее, в свой век.

Он не спускал с меня своих бдительных глаз. А потом… Потом завеса времени отделила меня От Тони, оставшейся в своем милом далеком столетии.

 

8

В кармане у меня хранилась фотографическая карточка Тони, работа провинциального фотографа, жалкая, как его огромный, неуклюжий аппарат, но тем не менее сумевшая остановить мгновение и передать все очарование Тониной улыбки и больших насмешливых ее глаз.

Тоня осталась в прошлом, а я был здесь, и слова «здесь» и «теперь» казались мне непроницаемой стеной, отделявшей меня от нее, от ее «там» и «давно». Увижу ли я ее? Встречусь ли с ней? Во всяком случае, если и встречусь, то не во время урока истории. Уроки ведь не повторялись. Но я не мог больше жить без Тони, без ее улыбки, без ее насмешливых и грустных глаз. И об этом я сказал своим родителям, которые уже давно обратили внимание, что я начал худеть от тоски.

– Ты должен найти девушку в своем веке, – сказала мать, сделав строгое лицо. – Разве их у нас мало?

Отец отнесся гораздо серьезнее к моему юношескому чувству. Он понял, что это была настоящая любовь, любовь, о которой когда-то писал Тургенев. В Тоне тоже было нечто тургеневское. Она была одна во всех столетиях, будущих и прошлых, чем-то похожая на всех других девушек и в то же время отличная, не такая, как другие. Отец мой это понял сразу и не стал уговаривать меня забыть Тоню и искать ее подобие среди своих современней.

– Что же делать, Феокрит? – сказал он.

– Что делать? – ответил я. – Вернуться в тот век, чтобы повидаться с ней. Нам с ней даже не удалось как следует поговорить. Время летело, как во время перемены в школе. А учитель боялся задержаться хотя бы на один лишний час. Он помнил, как ему попало из-за Батыя.

– Тогда испортилась дверь.

– А в этот раз она работала отлично. Не успели оглянуться, как снова оказались в своем классе. Мне иногда кажется, что все это приснилось. Но сон этот сильнее и реальнее любой действительности.

– Думай, Феокрит, что это был прекрасный сон.

– Но ведь это не был сон. Ты это знаешь не хуже меня. Дверь в прошлое существует. И мне хочется вернуться туда, где я оставил Тоню. Я представляю себе, как она пришла к дереву, возле которого мы назначали с ней свидания. Дерево на месте. И река на месте. И синее небо. И тропа, по которой мы ходили вдвоем. Но меня нет. Она ждет. Я уверен, она ждет и сейчас. Ждет и надеется. А я обманул ее.

– Разве ты ей что-нибудь обещал?

– Да. Я обещал остаться. Но я обманул ее. И я боюсь, что она умерла, так и не дождавшись меня.

– Конечно, она умерла, – сказал отец. – Ведь сейчас двадцать второе столетие. А ты ее оставил в двадцатом. Прошло больше двухсот лет.

– Но я постараюсь вернуться именно в тот момент, когда она подошла к дереву, чтобы встретиться со мной. Мне хочется, чтобы она не ждала ни одной минутки.

– Но для этого тебе придется ждать, Феокрит, – сказал отец. – Ты еще не достиг того возраста, когда люди совершают туристские поездки в прошлое. Ты еще подросток.

– Значит, я должен ждать?

– Ничего другого не остается. Жди, Феокрит.

И я стал ждать. Вся моя жизнь превратилась в ожидание. Я жил, думая о свидании с Тоней. Считал дни, недели, месяцы. Они плыли медленно, словно я прыгал с камня на камень, попав в поле замедленного времени.

Я писал ей письма, я писал ей в прошлое. Но не с кем было их отправить. Никто не собирался лететь в 1915 год. И неотправленные письма лежали в ящике моего письменного стола.

В одном из них я писал:

«Тоня! Ты сейчас далеко в твоем тихом провинциальном городке, где есть гостиница, и рессорная коляска, и человек, очень похожий на Чичикова. Передай ему привет из двадцать второго века. Я вспоминаю, словно стою у синего окна своего детства и сквозь него смотрю на тебя. Но, увы, окон в прошлое нет. Есть двери, но они для меня пока закрыты. Потерпи еще несколько лет, и я увижу тебя. Тогда откроется дверь…»

 

9

Этот день наступил. Открылась наконец дверь – и я оказался в том времени и в том городке, где жила Тоня.

Я узнал гостиницу. Перед ней стояла рессорная коляска. Звонил колокол в церкви. Я снова дышал воздухом далекого провинциального десятилетия.

Ноздри мне щекотал острый душистый запах сена. На рынке визжали поросята. Пахло конской мочой. Я купил у бабы, сидевшей возле бочонка, свежепросольный огурец и съел его тут же, на рынке, стоя возле лошади, отмахивающейся от слепней подстриженным хвостом.

Потом я пошел к реке, где стоял домик Тонинрго отца. Я шел как во сне, словно не приближаясь, а скорей отдаляясь от того места, по которому я тосковал.

Через полчаса я увидел ее.

Она лежала в детской коляске. Ей было полгода. Во рту у нее была резиновая пустышка. А рядом с коляской стояла сердитая толстая кормилица.

Кормилица смотрела на меня настороженно, словно я был вор, соблазнившийся детской коляской.

Увидев кормилицу, коляску и ребенка, я догадался. Неточно сработал механизм. Вместо 1915 года я попал в 1899-й. В городке в сущности, все выглядело так же:

дома, деревья, люди. Но Тоня была другой. Она еще не умела говорить, а только милыми зелеными глазами смотрела на мир, кое-что чувствуя, но еще ничего толком не понимая.

– Тоня, – сказал я ласково, склонившись над коляской. – Тоня! Ты узнаёшь меня?

– Она еще родную мать не признаёт, – сказала кормилица. – Как она может узнать вас, молодой человек?

Я не отходил от коляски. И кормилица, очевидно, подумала, что коляска – это предлог, а цель у меня другая – познакомиться с ней, румяной, как яблоко, деревенской красавицей.

Я приходил в эту часть городка в одно и то же время, когда появлялась кормилица с коляской. Я подходил к коляске и смотрел на ребенка с таким чувством, словно ожидал, что эта крошечная девочка с пустышкой вдруг превратится в девушку, которую я в прошлый раз оставил здесь, возле этого дерева, вдруг неузнаваемо помолодевшего, ставшего тоньше и стройнее, словно время потекло вспять. Но крошечная девочка сосала свою пустышку и смотрела на меня как па одну из частей большого и пока почти безразличного ей мира.

Кормилица затеяла со мной разговор:

– Вы бы не так часто сюда приходили, молодой человек.

– А что?

– Ничего. Вы – барин, а я – из простых. Да и люди осудят.

– Почему же осудят?

– Да потому, что я кормилица. Дите кормлю. Господа ничего, люди хорошие. Но если заметят, рассердятся.

– Если узнают, кто я, не рассердятся.

– А кто вы? Откудова?

– Я из будущего. Из двадцать второго века. Кормилица недоуменно смотрела на меня.

– Из будущего? Это как? Будущее будет. Вы какой-то не такой, как все. Видно, маленьких ребят очень любите.

Она взяла Тоню из коляски, посадила к себе на колени и расстегнула кофту. Огромная грудь с толстым соском поразила меня. Тоня, чмокая, начала сосать.

Такой была моя вторая встреча с Тоней. Мы были рядом и одновременно далеко-далеко друг от друга. Нас разделяло время, похожее на эту толстую, огромную грудь кормилицы.

Иногда у меня мелькала мысль застрять в этом городке и терпеливо ждать, когда Тоня достигнет того времени, в котором я ее застал в прошлый раз.

И я опять приходил к реке, сидел на скамейке и ждал коляску с ребенком, а потом слушал мерную речь кормилицы.

Затем я возвращался в гостиницу. Половой приносил мне горячий самовар, яичницу и каравай теплого, пахнущего печкой хлеба.

Позавтракав, подходил к окну, и мне сразу же вспоминались Чичиков, Манилов, Собакевич и Ноздрев, о которых я с удовольствием читал в бессмертной поэме Гоголя.

Помню последнюю ночь в этом городке. Спал я в ту ночь плохо. Я просыпался и с тоской думал о своем преждевременном появлении в прошлом и о Тоне, той Тоне, которая, может быть, ждала меня возле старой ивы.

Встал я рано утром, помылся из рукомойника и вышел на улицы спящего городка. Меня невыразимо тянуло к тому дому, где жили родители Тони.

Возле дома было тихо, и в саду, и на берегу реки. Потом я услышал детский плач. Это плакала в своей кроватке Тоня.

Воспоминание о детском плаче и тишине я унес с собой в свой век, решив не задерживаться в чужом времени.

 

10

Моя третья попытка встретиться с Тоней была еще более неудачной, чем вторая. На этот раз я опоздал. Тоня оказалась шестидесятилетней старушкой, окруженной внуками.

Она узнала меня и очень удивилась, что я так и остался юношей, почти подростком, хотя после нашей встречи прошло более сорока лет. Я, конечно, умолчал о том, что видел ее в детской коляске в прошлое мое посещение ее века.

Да, она была еще бодрой и энергичной, но между нами, как стена, стояли эти разделявшие нас сорок лет.

– Мой старый знакомый, – представила она меня своим детям и внукам. – С нашей встречи прошло больше сорока лет.

Все смотрели на меня с таким видом, словно я был загримирован, но, придя со сцены, забыл стереть грим.

Дочка Тони,, Валентина, очень похожая на мать, – сказала:

– Для ровесника мамы вы выглядите непозволительно молодо. Кто вы?

– Волшебник, – ответил я. – Маг. Состою в профсоюзе магов и волшебников. Я остановил собственное старение, получив на это разрешение от месткома. О том, что вся эта метафизика основана на проверенных и строго научных данных, недавно писали в журнале «Наука и религия».

И я показал присутствующим журнал. В статье писалось обо мне как о феномене, сумевшем замедлить течение собственной жизни.

Я зря показал присутствующим журнал. Все смотрели на меня как на уродца, хотя и не заспиртованного в банке, но тем не менее внушающего к себе некий страх, смешанный с брезгливостью.

Тоня, вернее, не Тоня, а Антонина Николаевна, тоже смотрела на меня с полубрезгливой усмешкой, как бы подозревая меня в чем-то противоестественном. Уж не думала ли она, что я совершил мошенничество, подлог. войдя в сомнительную сделку с дьяволом? Впрочем, они жили уже в ту эпоху, когда никто не верил в дьявола. И о дьяволе писали только в журнале «Наука и религия», номер которого я так неосторожно показал Тониному семейству.

В этом номере научно-популярного журнала была помещена статья о дьяволе, историко-литературное исследование, экскурс в средние века, когда дьявол считался не меньшей реальностью, чем теперь считаются наука и техника.

Надеясь на то что ко мне привыкнут, я стал часто посещать гостепрнРймный дом Антонины Николаевны.

Однажды я остался с ней наедине.

– Я еще раз постараюсь встретиться с вами, – пробормотал я.

– Но вы же встретились, что еще вам надо?

– Гм… я встретился… я встретился…

– Мы не властны над своим временем, Феокрит. Разве я виновата в том, что я постарела?

– А кто же в этом виноват? – спросил я.

– Никто. Годы.

– А вот я не подчинился времени, остался таким, каким был когда-то.

– Почему, Феокрит?

– Потому, что я любил вас и ради встречи с вами не хотел меняться.

– Любил? Это прошедшее время. Теперь уже не любите…

– Не знаю. Вас же нет. Вместо вас живет на свете женщина с седыми волосами. Где же вы?

– Тут, перед вами.

– Да. Но вы не Тоня.

– А кто я?

Она произнесла эти слова грустно и неуверенно, но так, словно она никогда не была Тоней, а только выдавала себя за нее.

– Так кто же я?

– Не знаю. Осталось имя и еще что-то неуловимое в выражении ваших глаз. Вот этим неуловимым я и дорожу. Я жду часами, когда это выражение появится вдруг и сразу исчезнет. Оно словно играет со мной в прятки. Где-то в вас, в вашем сознании прячется то, что когда-то было юной девушкой. И это нестерпимо.

На другой день я пришел к ней снова.

Я никогда не отличался наблюдательностью. Мой взгляд небрежно скользил по вещам и явлениям, ни на чем долго не останавливаясь. Это было раньше. Но теперь я обращал внимание на всякую мелочь, когда приходил к Антонине Николаевне. И все напоминало об увядании, о старости. Шлепанцы в передней. Гребень с седыми вычесанными волосами, забытый возле зеркала. Лекарства на туалетном столике. Но я все-таки приходил. Разговаривали мы подолгу, перебрасывались фразами, будто слова могли нас вернуть в прошлое. в тот самый миг, когда мы стояли в саду и слушали. как играл духовой оркестр.

Был ли этот миг?

Был. Разумеется, был. Но он уже не повторится.

– Ты находишь, что я очень изменилась? – спросила меня Антонина Николаевна. – Весь ужас в том, что мы не замечаем, как меняемся. В этом ужас жизни. Но как тебе удалось задержать свою молодость? Может, ты обманываешь меня, может, ты не ты?

– А кто?

– Сын того Феокрита, с которым я встретилась в тысяча девятьсот пятнадцатом году. Я много думала о нем. Ждала. Но он не появлялся. Почему он не появился? Я думала, он погиб. Потом я вышла замуж. Ты его сын?

– Нет. Я – это он. И вот я явился.

– Откуда?

– Из будущего.

– Он тоже говорил, что он из будущего.

– Не он говорил.

– А кто?

– Я.

Я посмотрел на ее увядшее лицо, ища на нем то, что исчезло вместе с годами. Затем я достал фотографическую карточку, подаренную мне сорок лет тому назад.

– Ты узнаёшь себя? – спросил я.

– Узнаю.

– Почему же ты не можешь или не хочешь узнать меня?

Мой вопрос остался без ответа.

Она плакала.

В прошлый раз плакала маленькая девочка в коляске, у которой все было впереди. Сейчас плакала старая, увядшая женщина.

Я ушел не простившись. Это было похоже не на уход, а на бегство.

И больше я уже не пришел к ней.

 

11

Дверь открылась – и я сделал шаг, обычный человеческий шаг, но он равнялся почти целому столетию.

На этот раз я попал в двадцать первый век и сразу оказался в огромном университетском зале, где была в самом разгаре дискуссия «Реальность и современный мир».

На трибуне стоял человек с необычайно веселыми, ласковыми глазами.

– Реальность убывает, – сказал он спокойно, словно речь шла о начавшей мелеть реке. – Все становится иллюзорным, как сновидение. Вот к чему привело изобретение дверей в прошлое. Через эти двери я недавно проник в мастерскую Рембрандта. Великий художник был погружен в глубокую думу. Перед ним стояла его жена Саския в ночной рубашке и ждала. Я почувствовал себя в высшей степение неловко. Ведь я бесцеремонно вторгся в чужую интимную жизнь. Наконец великий Рембрандт очнулся и заметил меня. Он пришел в величайший гнев и метнул в меня кистью… Но сейчас меня интересует не моральная сторона этой проблемы, а чисто физическая. Было это или не было? Прямой и точный ответ на этот вопрос вы не сможете получить ни от теоретиков, ни от практиков, как не получил его и я. Все отвечают в высшей степени уклончиво и двусмысленно: «И было, и не было». Что это значит? Не значит ли это, что мы имеем дело не с самой реальностью, а только с ее заменителем? Вот уже два века, как заменяют все: кожу, дерево, природу, сердце и другие органы. Тут тоже происходит замена. Но сущность этой замены ускользает. Зритель вы или действующее лицо? Грезили вы или существовали в другом времени? Ответа на этот вопрос не получить. Вам говорят, что его разрабатывают эксперты. А я хочу знать: видел я настоящего Рембрандта или его изображение, тень? И пока я это не узнаю, я не успокоюсь.

Его сменил другой оратор, человек, похожий сразу на всех: на Дарвина, на Ньютона и даже на Оскара Уайльда.

– Я только что возвратился из девятнадцатого века, – сказал он. – Я провел несколько часов в беседе с Федором Михайловичем Достоевским. После чего он меня изобразил в виде черта, разговаривающего с Иваном Карамазовым. Но было это или не было? Казалось бы, мне выгоднее говорить, что это было. Но я все-таки думаю, что этого не было. Мне показалось. Я не верю, что дверь открылась в прошлое. Прошлого нет, есть только настоящее. Я стал жертвой иллюзии. Я согласен с предыдущим оратором. Реальность убывает. Ее становится все меньше и меньше в этом чересчур пластичном мире, в котором люди знают очень много, но не знают, что такое само знание. Я предлагаю закрыть двери в прошлое. В высшей степени неэтично – проникать туда, где вас не ждут. Я понимаю гнев Рембрандта, который запустил кистью в предыдущего оратора. Я сделал бы то же самое. Чтобы прошлое стало реальностью, нужно закрыть двери.

Третьим по счету оратором оказался человек огромного роста с зычным голосом. Казалось, этот голос был способен проникнуть не только через стены, но и через века.

– Реальность убывает, – сказал он. – Согласен. В этом виноваты темпы. Слишком преодолимы стали расстояния. Это было еще терпимо, пока люди не начали проникать в прошлое, создав синтез слишком предметной информации с распредмеченной действительностью. Темпы, темпы! От них лихорадит. Мы успеваем побывать на Марсе, в палеолите и мезолите, на дне Тихого океана за несколько минут. Но нам не хватает свободного времени, чтобы почувствовать радость бытия… Я предлагаю создать поле замедленного времени. Вступая в это поле, человек смог бы остаться наедине с самим собой, со своими не спешащими никуда чувствами и мыслями. Он мог бы помечтать и повспоминать, не трогая руками свои воспоминания.

Я послал этому оратору записку, получив ответ, познакомился с ним и с его работой над полем замедления времени.

Он уговорил меня стать объектом эксперимента. Я согласился.

 

12

Тоня стояла возле дерева, где я оставил ее несколько лет тому назад.

– Здравствуй, – сказал я, – ты давно меня ждешь? Она рассмеялась:

– Разве мы расставались? Почему ты здороваешься? Мы давно стоим здесь вместе, я и не заметила, чтобы мы разлучались.

– Тебе показалось, – сказал я.

– Не думаю. Уж если показалось, то не мне, скорей – тебе. Тебе многое кажется. А то, чего нет, не было и не будет, ты принимаешь за правду.

– О чем ты говоришь?

– О том, о чем ты говорил сейчас мне. Ты рассказывал о двадцать втором веке. О дверях в прошлое. Об Ахилле Татин Александрийском. О человеке, который прыгает с камня на камень. Об автоматах, которые обмениваются любезностями. О каком-то диспуте.

– а о том, что я видел тебя в детской коляске и шестидесятилетней старухой, я не рассказывал тебе?

– Нет. Об этом ты умолчал. Я догадываюсь почему.

– Почему?

– Потому что ты увидишь меня старухой не раньше, чем станешь стариком. А катать меня в коляске тебе не пришлось и не придется. Ведь мы ровесники, Феокрит. Нам посчастливилось родиться в одно и то же время. И поэтому мы стоим рядом, не разделенные десятилетиями и веками.

– Ты уверена в этом?

– Уверена. А ты?

– Я не уверен. Ведь существует дверь, через которую я пришел сюда. Ведь я пришел из будущего.

– Да, ты много раз пытался уверить меня в этом. И я почти поверила, но все так перепуталось: будущее, настоящее. И я уже ничего не понимаю.

– Но откуда-то я же пришел сюда. Где-то осталось мое прошлое, кто я?

– Кто ты? Отрок. Вот и все, что я знаю о тебе. Труппа лилипутов покинула наш город. Ты остался. Я знаю, что ты не лилипут. Ты остался из-за меня. Тебя искали. Но тщетно. Так и не нашли. Иллюзионист, возглавлявший труппу, был в бешенстве. И в отчаянии.

Он ценил твой талант фантазера и фокусника. Ты спрятался за городом на реке. Прыгал с камня на камень. В густом тумане, как в лесу. Никому не пришло в голову искать тебя там. Впрочем, зачем я тебе рассказываю? Ты знаешь это лучше меня… Что ты будешь делать, Феокрит? Один, без труппы и без иллюзиониста, который выдавал иногда себя за учителя всемирной истории. Вы неплохо разыгрывали эти сцены. Даже мой придирчивый отец, как ни старался, не нашел ни одной ошибки. Да, я хочу спросить тебя, Феокрит.

– О чем?

– О синем окне твоего детства. Где ты оставил это необыкновенное окно?

– В будущем. В двадцать втором веке.

– Будущее не может быть прошлым, Феокрит. Я хочу знать правду. Докажи, что ты из двадцать второго века.

– А как можно это доказать?

– Очень просто. Покажи какую-нибудь вещь, которой нет сейчас, но которая будет существовать через двести лет.

Я достал из кармана вечное говорящее перо и протянул его Тоне.

– Сядь на скамейку, – сказал я, – и попробуй писать им. Есть у тебя клочок бумаги? Если нет, я тебе дам. Пиши.

Тоня взяла перо – и вдруг перо заговорило, оно говорило Тониным голосом и о Тоне, о том, о чем Тоня думала сейчас:

– Феокрит, обожди. Дай мне понять и разобраться. Действительно эта вещь не похожа ни на одну из тех, что существуют у нас. Перо! Оно говорит за меня, угадывая, читая, повторяя мои собственные мысли. Но может, этого пера нет? Может, оно мне только кажется, ведь ты же иллюзионист! Впервые твое имя я увидела на афише, а потом во время сеанса в нашем иллюзионе «Глобус», где после вашего представления показали живую картину. Нет, это не сеанс и не живая картина. Я чувствую, что сливаюсь с этим пером. Оно существует, Феокрит. Я начинаю думать, что ты действительно не лилипут и даже не отрок и что ты из двадцать второго века.

Вечное говорящее перо замолчало.

– Почему же оно замолчало? – – спросила Тоня. – Может, оно испортилось?

– Нет, – сказал я. – Работает… Оно замолчало из скромности. Ты что-то подумала. Не знаю. Что-то такое, о чем лучше молчать. И перо замолчало. Оно сделало паузу. Так теперь ты веришь?

Тоня посмотрела на вечное говорящее перо:

– Эта вещь пытается доказать, что существует нечто невозможное. Она оттуда, так же как и ты, но все-таки… Может, это только кажется, Феокрит?

– Может, и я тоже только кажусь? – спросил я.

– Нет. Ты не кажешься. Но все так странно. Раз существует такая необычная вещь, как это говорящее перо, то существует и дверь. Ты мне о ней много раз говорил.

– Существует.

– А ты не уйдешь туда, назад или вперед, в общем, туда, откуда ты к нам явился?

Я не ответил на ее вопрос. Я и сам не знал, что будет со мной.

Я стоял возле дерева на берегу, в чужом, давно прошедшем веке, и рядом стояла девушка, веселая, умная, живая, наполненная всей реальностью настоящего. Я нашел эту девушку среди всего несущегося, скользящего и быстро меняющегося такой, какой она была и будет для меня.

Миг длился. Я попал в поле замедления, в поле юности и любви. Миг продолжался, словно минута превратилась в вечность. И перо снова заговорило:

– Феокрит, ведь этого не было и не могло быть. Ты все это придумал – и что ты из другого, еще не наступившего столетия, и что твоя мать была в древней Александрии? Ты это сделал, чтобы показать, как ты любишь меня. Не так ли?

– А это говорящее – перо? – спросил я. – Разве оно не доказывает…

Тоня рассмеялась и бросила перо в реку.

– Ну, а теперь? Теперь уже нет никаких доказательств, – сказала она. – И мне их не надо. Важно, что ты со мной, Феокрит. Ведь ты со мной?

– Я с тобой, – сказал я тихо, словно не веря себе.