(СВЕТ МЕДЛЕННО ЗАГОРАЕТСЯ. БРИГАДА СТОИТ В РЯД, СЗАДИ ПЕРПЕНДИКУЛЯРНО СТОИТ ХОР.)

(ХОР НАЧИНАЕТ ТИХО ПЕТЬ «НАД МИРНЫМ ВЬЕТНАМОМ ЛЕТИТ «ФАНТОМ»)

АНЦЕЛЕВИЧ (ШАГ ВПЕРЕД):

Мама,

я читаю сегодняшние газеты

сквозь прозрачных от голода детей Ленинграда,

пришедших на всемирную елку погибших детей.

Пискаревские высохшие ручонки

тянутся к желтым фонарикам

елочных мандаринов,

а когда срывают,

не знают, что с ними делать.

КОРОЛЕВА (ШАГ ВЛЕВО):

Дети Освенцима

с перекошенными синими личиками,

захлебываясь газом,

просят у деда-мороза с елки

стеклянный шарик,

внутри которого

хотя бы немножечко кислорода.

(ХОР ПОЕТ ГРОМЧЕ)

КОТОВА (ШАГ ВПРАВО):

Вырезанные из животов матерей

неродившиеся младенцы Сонгми

подползают

к рыдающему Серому Волку.

Красная Шапочка

пытается склеить кусочки

взорванных бомбами

детей Белфаста и Бейрута.

УСТИНОВ (ДВА ШАГА ВПРАВО):

Сальвадорские дети,

раздавленные карательным танком,

в ужасе отшатываются

от игрушечного.

Бесконечен хоровод погибших детей

вокруг их всемирной елки.

(ХОР ПОЕТ ГРОМЧЕ)

УСТИНОВА (ДВА ШАГА ВЛЕВО):

А если взорвется нейтронная бомба,

тогда вообще не будет детей:

останутся только детские сады,

где взвоют игрушечные мишки,

плюшевую грудь

раздирая пластмассовыми когтями до опилок,

и затрубят надувные слоны

запоздалую тревогу…

АНЦЕЛЕВИЧ:

Спасибо, Сэмюэл Коэн

и прочие гуманисты,

за вашу новую «игрушку» —

не ту, которой играют дети,

а ту, которая играет детьми,

пока не останется ни одного ребенка…

(ХОР ПОЕТ ГРОМКО ВТОРОЙ КУПЛЕТ.

ДЕКЛАМАТОРЫ ОТСТУПАЮТ НАЗАД И СТАНОВЯТСЯ ШЕРЕНГОЙ ПЕРЕД ХОРОМ.

КОРОЛЕВА, КОТОВА, УСТИНОВА СКОРБНО СКЛОНЯЮТСЯ НА ОДНО КОЛЕНО. ВСЕ ПОЮТ ВМЕСТЕ.

СЛОВА ПЕСНИ НА СТРАНИЦЕ 3.

СВЕТ ГАСНЕТ, ПОТОМ МЕДЛЕННО ЗАГОРАЕТСЯ)

— И тут, — говорит она, хватая меня за руку и дергая вперед, — мы с Мариком выходим вперед, взявшись за руки!

Я не дергаюсь, стою, прочно упершись ногами в полированный паркет классной комнаты, и Светку по инерции разворачивает ко мне. Я смотрю на нее исподлобья, она приоткрывает рот, но я все равно никуда не дергаюсь, стою на месте и тихо говорю:

— Нет, не взявшись за руки.

Все молчат. Светка глубоко вздыхает, и я вижу, как у нее краснеет кончик носа. Дрожащим голосом она говорит:

— Но взявшись за руки будет лучше!

Ну уж нет, я не буду держаться с ней за руки, это я твердо решил, бесповоротно. Концовка там такая, на самом деле: мы со Светкой действительно выходим вперед (только ни про какое «за руки» в сценарии не написано), и декламируем кусок из поэмы, которую я знаю наизусть, целиком, и от которой у меня даже после ста наших репетиций идут мурашки по коже и сводит скулы:

…Слушайте!

Это мы

говорим.

Мертвые.

Мы.

Слушайте!

Это мы

говорим.

Оттуда.

Из тьмы.

Слушайте!

Распахните глаза.

И дальше, — и в этот момент мы уже совсем не играем, по крайней мере, я, и поэтому получается по-настоящему страшно:

СВЕТА (ПОДНИМАЯ ПРАВЫЙ КУЛАК):

Слушайте до конца.

Это мы говорим.

Мертвые.

Стучимся

в ваши сердца.

Не пугайтесь!

Однажды мы вас потревожим во сне.

Над полями

свои голоса пронесем

в тишине.

Я (ПОДНИМАЯ ЛЕВЫЙ КУЛАК):

Мы забыли,

как пахнут цветы.

Как шумят тополя.

Мы и землю забыли.

Какой она стала,

земля?

Как там птицы?

Поют на земле

ХОР, ГЛУХО:

Без нас?

СВЕТА:

Как черешни?

Цветут на земле

ХОР, ГЛУХО: без нас?

Я:

Как светлеет река?

И летят облака над нами?

ХОР, ГЛУХО:

Без нас.

Без нас.

Без нас.

СВЕТ ГАСНЕТ. КОНЕЦ.

До сих пор мы репетировали в своей школьной форме, но конкурс начинается через час, это генеральная репетиция, и мы уже готовы к выходу на сцену. Конкурс агитбригад всегда проходит в начале ноября, под великий праздник, мы варимся в этом занятии с третьего класса, опыта не занимать, и вообще-то есть стандартный набор нехитрых текстов и песен, повторяемых из года в год, — Солнечному миру да, да, да! — да и нехитрая же режиссура клепается классным руководителем за полчаса. Но в этом году мы решаем сделать рывок вперед — в конце концов, у нашего класса лучшие показатели по параллели, мы «пятый физмат», за нами водится слава интеллектуалов и нонконформистов, и мы с Машей и с примкнувшим к нам Сашей Варшавским уговариваем классную разрешить нам выйти за пределы этого самого стандартного набора. Классная, которой еще и тридцати нет, колеблется, но тщеславие берет верх — в конце концов, окончательные сценарии все равно утверждает завуч, если что, ей и отвечать, — и мы получаем «добро». В течение всего следующего месяца наша жизнь напоминает сумасшедший дом: мы пишем сценарий, безжалостно кромсая Евтушенко, Вознесенского и Рождественского, мы пытаемся упихнуть даже что-то из Высоцкого, но классная встает на дыбы, и нам приходится переделывать заново довольно большой кусок.

Текста нам мало — мы выпрашиваем разрешения менять освещение на сцене, и, наконец, убеждаем классную, что для полного триумфа нам необходимы особые костюмы. Обычно на конкурсы агитбригад выходят в пионерской или просто парадной форме, в крайнем случае переодеваются в представителей союзных республик или дружественных народностей, и уж в самых крайних случаях в дело идет нехитрый антураж вроде «буржуйского» котелка и «пролетарской» кепки. Но сейчас, за полчаса до выхода на сцену, мы одеты так, как придумал лично я, — ну или почти так. Я хотел, чтобы на девочках были красные туники (на Свете, как на главной героине — белая), а на мальчиках — черные рубашки и брюки. Туники пошили из выцарапанного Светкиной мамой невесть где кумача — я аж ахнул, когда увидел результат, так получалось красиво и так трагично, так хорошо соответствовало идее. Черных же рубашек, естественно, не было практически ни у кого, и трудами той же Светкиной мамы мальчикам пошили из черного сатина что-то вроде простых рабочих рубах, в которых мы все выглядели старше и внушительнее, чем были на самом деле.

Я не спал последние три дня, метался от эйфории к ужасу перед провалом. Будь я в лучшем состоянии, я бы сейчас, возможно, повел себя деликатней, но я взвинчен, и вот — стою, набычившись и упершись ногами в пол, а Светка, кажется, уже начинает шмыгать носом, но, видит Бог, я не готов выходить с ней вперед, взявшись за руки, потому что у меня все чаще возникает ощущение, что Светка вопьется в мою руку и не отпустит ее уже никогда.

Я не понимаю, как это произошло, но Светка в последнее время оказывается абсолютно везде: она сидит рядом со мной в столовой, она пытается одними губами подсказывать мне что-то на уроках, выпучив от напряжения глаза, она ждет меня у калитки, хотя я все время нахожу какой-нибудь предлог задержаться в школе на десять, пятнадцать, двадцать минут, а иногда и на полчаса: то мы с Машей решаем заглянуть в библиотеку, то застреваем в раздевалке за долгим разговором, то решаем зайти в столовую и купить по стакану компота, приготовленного для продленки — но все равно, дойдя до калитки, мы видим Светку и идем по аллее все вместе: мы с Машей впереди, болтая и глядя по сторонам, Светка — сзади, глядя себе под ноги.

Пару раз она предлагала проводить нас с Машей, но мы говорили, что нам надо поговорить «о кое-каких делах», и Светка, помедлив, сворачивала налево, в сторону своего дома, а мы вдруг начинали смеяться, как будто закончили долгое и тяжелое дело. Сейчас Светка почти шмыгает носом, мне ее жалко, а кроме того, нам вот-вот выступать, я должен немедленно помириться со Светкой, но это последняя капля, и я не готов ни на какие уступки, шло бы все к черту, у меня нет сил.

Вокруг нас стоят десять человек, я чувствую, как Маша сзади осторожно берет меня за рукав, я дергаю рукой. Мы с Машей ни разу не говорили о Светке, ни единого разу почти за год, но нам обоим все понятно. Мне совсем не жалко Светку, я только хочу, чтобы она не начала реветь, потому что вот-вот вернется классная и надо будет идти в актовый зал. Я отворачиваюсь от Светки в надежде, что она как-нибудь успокоится, и о чем-то спрашиваю Андрюшу Батраченко, маленького хорошенького мальчика, однажды пойманного пацанами в процессе целования своего собственного отражения в зеркальце и в 1995 году прилетевшего к мне в Киев повидаться на собственной красной «Сессне». За спиной у меня раздаются всхлипы, я делаю каменное лицо и теряю нить разговора, Светка разворачивается и пулей вылетает из класса, и тут же кто-то еще срывается за ней следом — я вижу мелькающую в дверях полу Машиной красной туники. До выхода на сцену остается пятнадцать минут.

Скатертью, скатертью, хлорциан стелется И забирается под противогаз! Каждому, каждому в лучшее верится, Падает, падает ядерный фугас!

Полтора десятка лет спустя я вспоминал конкурсы агитбригад по странному поводу — мы с отцом объясняли Тамиле, тринадцатилетней дочери его друзей, сваливших в Штаты вместе с основной волной 89–90 годов, какие high school activities существовали в моем детстве. Сначала Тамила излагала, отец слушал, наклонившись через стол и чуть приоткрыв рот в попытке выловить как можно больше из плохо знакомого языка, да еще и в подростковом его изводе, я переводил. Она говорила, что she is not dumb enough to be a cheerleader (я с тоской подумал, что she’s not pretty enough as well, и проблема, мучающая ее, скорее всего заключается именно в этом), что she is not that much of a career chaser to run for her class president or something (честно говоря, она провела у нас неделю и за неделю не оторвалась от Cartoon Network больше чем на три часа) и что вообще high school activities are for those who lack personality, из чего я сделал вывод, что ее, толстенькую и угреватую, по большому счету никуда не зовут, и ее personality оказывается ее единственной защитой.

У меня защемило сердце, и я сказал ей, что лучше уж вообще без activities, чем принудительно, — и попытался объяснить про агитбригады, тимуровские поручения, почетные караулы, конкурсы строя и песни, стенгазеты, политинформации, да бог знает что еще, с трудом вталкивая непереводимые и уродливые советские канцеляризмы в газетный политический английский, и она смотрело на меня все более и более недоуменно, а потом спросила:

— But why would you do all that?

— It was mandatory, — сказал я, — we had no choice.

— But you could walk away and then just complain to your parents! — сказала она, разведя руками, задела лежащий на тарелке последний тост, смахнула его на пол, я наклонился, линолеум еще пах средством для мытья — перед прибытием гости мама с утра наводила в квартире свою фирменную музейную чистоту, и я вдруг вспомнил стишок про хлорциан, а за ним потянулись и другие стишки, ходившие наравне с официальными, — городской фольклор, тайный и в то же время известный всем и каждому, — и я с ужасом подумал про общую обреченность их тона.

Даже детские страшилки были пропитаны этой обреченностью, а еще привкусом такой неизбежности, — ну, как объяснить? — словно для того, чтобы наступил конец света, уже не нужно было, по большому счету, чтобы какая-нибудь военщина что-то там решила. Я понимаю это сейчас, — нам казалось, что Красная Кнопка везде и повсюду, и на нее уже невозможно не нажать, ситуация неотвратима, никакая борьба за мир не имеет значения, это больше нас, это как апокалипсис, — наступит рано или поздно, что бы мы ни делали, какие бы речевки мы ни выкрикивали со сцены, как бы драматично Маша и Света и Ира, в красном и в белом, ни склоняли головы в память жертв Хиросимы:

В поле нейтронная бомба лежала, Девочка Маша кнопку нажала. Некому выругать девочку эту — Спит вечным сном голубая планета.

Поднимая тост, я вдохнул запах выдраенного мамой пола, вспомнил про хлорциан и вдруг представил себе, что каким-нибудь чудом мы бы построили свое тогдашнее выступление на этом фольклоре, читая с тем же трагическим выражением на лицах («Мальчик нейтронную бомбу нашел и на границу с Ираком пошел…»), и чтобы черное и красное и мы бы со Светкой выходили вперед, — но даже тогда я не согласился бы держать ее за руку, ни за что.

Проходят десять минут. Светы нет. Я слышу, как на сцене шестой «А» потихоньку подбирается к финалу: «Солнечному миру — да, да, да, ядерному взрыву — нет, нет, нет!» Я впадаю в состояние полной апатии — меня ждет не только провал, меня ждет чудовищная головомойка, я сорвал выступление своей бригады, я отказался повести себя по-товарищески, я. У классной белые от ярости глаза, ни Маши, ни Светы нет, Устинова помчалась их искать, но до сих пор не вернулась, нам выходить через три минуты, мы уже стоим в предбаннике за сценой. Я вдруг думаю, что хорошо бы эта треклятая бомба рухнула на нас прямо сейчас, и все бы закончилось, честное слово, в этот момент я готов перестать бояться и полюбить атомную бомбу. Маша врывается в предбанник, у нее сполз один бант, она вся в мыле, на ней Светкина белая туника, я не сомневаюсь, что она помнит весь текст наизусть, я успеваю быстро поменять местами Устинову и ее брата, чтобы сохранить симметрию красного и черного. На сцене гаснет свет, мы с Машей идем последними, у меня дрожат поджилки и сердце колотится от возбуждения, я так благодарен ей, что в темноте беру ее за руку — и так мы выходим на сцену.