Я грыз ногти до шестнадцати лет. Если бы я начал грызть их в подобающе раннем возрасте, меня отучили бы — мазали бы, скажем, горчицей, или показывали бы, как Дёмин папа Дёминой кузине, фотографию Венеры Милосской — смотри, мол, до чего дойдет. Но я начал грызть ногти лет в четырнадцать или пятнадцать, и как-то никому уже не было до этого дела, но мне самому, к счастью, опротивел вид собственных изуродованных пальцев, и я взял себя в руки. От чего я не смог себя отучить — так это выкусывать заусенцы, и у меня всегда есть одна или две заживающих ранки около самых лунок. Сейчас выяснилось, что ранок этих, на самом деле, не одна или две, а добрых десять тысяч, и все они очень неприятно горели, да и мокрые пальцы сильно мерзли на ветру. В какой-то момент я даже пожалел о собственной затее. Я пошевелил лопатками, вздохнул и поерзал на раскладном стульчике — потихоньку начинала затекать спина. Оставалось еще примерно полкастрюли.
— Can I give you a hand?
Я отрицательно покачал головой и улыбнулся — Магда вышла покурить, у нее был идеальный, нежно-розовый маникюр, я ценил ее вежливость, но совесть не позволяла заставить ее копаться в шашлыках. Я поддел еще одно луковое колечко, потом еще кусок говядины, потом надвинул на шампур четвертинку помидора, добавил шампиньон и положил шашлык на поднос, с которого Лео и Мартин периодически забирали очередную порцию шампуров и уносили к грилю. Всего нас было человек двенадцать — вместе с двумя детьми Виппенгеймов и семейством Хамфри из дома слева (сами мы были соседями из дома справа). Было довольно холодно, несмотря на солнце и стайку дружелюбных теплолюбивых Cumulus, вяло жующих каминную трубу — наверное, последнее барбекю в этом году, мы, мужчины, возимся на лужайке с грилем, женщины и дети сидят в тепле, на втором этаже визжат Лиза и пятилетний Карл, мне удается разобрать что-то про Элмо, — видимо, они решают, кто его будет щекотать. В морозилке лежат отошедшие на задний план замороженные сосиски, стейки и гамбургеры из Trader Joe’s, их никто не тревожит, потому что дрессированный русский медведь Марк показывает удивительный номер — настоящие шашлыки.
Сегодня Марк все утро ходил по кухне на задних лапах, а передними резал лук до рыданий, упихивал мясо в кастрюлю, пританцовывал, поводя умной мордой, сыпал перец, чеснок, укроп и петрушку и урчал, выливая во все это хозяйство обезжиренный йогурт. Йогурт был уже чистым лихачеством — как и присутствующий в оригинальном рецепте кефир, которого в супермаркетах было никаким образом не достать, а до русского магазина запасавший провиант Сэнди Хамфри доехать не успел. В отсутствие кефира лучше всего, конечно, было бы залить это хозяйство уксусом и не выёживаться. Но стоять шашлыкам было всего часов пять, уксус пах бы уксусом, мясо не пропиталось бы, а йогурт, по меньшей мере, производил сильное впечатление, это я понимал, и поэтому с горьким вздохом мсье Вателя, которому предложили фаршировать рябчика пельменями, согласился на йогурт. Тем более что подлинный вкус шашлыков могла здесь помнить только Машка, которая подошла ко мне на кухне, сделала страшные глаза и трагическим шепотом спросила: «Йогурт???» На что я таким трагическим шепотом ответил: «Настайасчый грузынскый йогурт!», она прыснула и с тех пор мы заговорщически переглядывались, как только кто-нибудь выражал восхищение моими удивительными кулинарными способностями, и от этих переглядываний что-то радостно и изумленно дрожало у меня внутри. Как именно йогурт сказался на мясе и пропиталось ли оно хоть сколько-нибудь, я пока не знал, — первая порция еще потрескивала на огне и томительно пахла в десяти метрах от меня, — но йогурт пропитался перцем и солью будь здоров, и мои размокшие пальцы с содранными заусенцами ощутимо страдали.
— Mark, could you come here for a sec? — живот Лео колыхался едва ли не отдельно от него, мне казалось, что он, как воздушный шар, реагирует на порывы ветра, в то время как сам Лео вполне твердо стоял на ногах, и лицо его с жесткими чертами было даже тонким, и руки были — или казались — почти тонкими, с длинными пальцами, и поэтому на огромный живот было как-то совсем уж неприятно смотреть, по крайней мере мне. Лео стоял за грилем и покручивал рукоятки шампуров, напоминая игрока в настольный хоккей, Мартин старательно помахивал над мясом картонкой, зажатой в большой рыжей лапе, а от меня, главного специалиста по шашлыкам, видимо, требовалось оценить меру их готовности. Я подошел, с умным видом потыкал в мясо предложенной мне пластиковой вилкой, счел его вполне готовым, но, набивая цену своему сакральному знанию, сказал:
— Just a minute or two, — и вернулся к своей кастрюле.
Первую порцию ели под ахи и восторги, я скромно кивал большой головой с круглыми ушами и маленькими глазками. Маленькая Грета (сама она называла себя «Гетти») уронила кусок шашлыка себе на джинсы, сложилась пополам и быстро облизала сначала одну коленку, а потом вторую, прежде, чем Магда успела ей это запретить. Лиза чинно попросила добавки, и Маша посмотрела на меня так, что я вдруг залился краской, как мальчик. Разлили вино, я посетовал, что нет к шашлыкам (в йогурте, да-да) положенной чачи (надо полагать, с шоколадным вкусом), Дона пожелала произнести тост — и высказалась в том смысле, что как же хорошо, вот у нас чилийское вино, американские овощи, японский соус, китайская скатерть, грузинский шашлык (я опустил глаза), да и сами мы собрались в разное время с разных концов земли, — я с ужасом подумал, что сейчас она предложить выпить за Америку, и тут она закончила: «Так выпьем же за братьев Райт, сделавших все это возможным!» Все расхохотались, я выпил вина, как водки, Гетти обошла стол и спрашивала меня, что написано на моей футболке, на которой было написано «Пойдем-ка покурим-ка!» Я перевожу, «О! — говорит Магда, — о!» — и мы с ней выходим на заднее крыльцо. Еще не пожаренные шашлыки накрыты пленкой, угли греются под синей крышкой с надписью «Техас», у Магды несколько тонких морщин бегут от уголков глаз к вискам, я вижу, что она принадлежи к тому типу нежно-розовых блондинок, которые к сорока годам становятся похожими на печеное яблочко с детскими голубыми глазами.
— Is this your first time in America? — спрашивает она. Она странно курит — очень сильно затягивается, так, что фильтр скрывается во рту целиком, а сигарета сминается и потом разглаживается опять.
— Yep, — говорю я. — Thank you for inviting me over today.
— Our pleasure, — говорит Магда, — Otherwise we would never try a real Georgian shashlik, — и по ее улыбке я понимаю, что мой трюк разгадан по крайней мере одним человеком. Я улыбаюсь и говорю:
— But they were good, right?
— Great, — она смеется. Потом смотрит мне в глаза, не отрываясь, несколько секунд, и с улыбкой, но уже другого рода, говорит мне:
— What a pity you don’t live around here. Leo and me would really like your company.
На секунду я решаю, что мне показалось — но нет, мне не показалось, она имеет в виду ровно то, что я подумал, и я, наконец, замечаю то, что упустил в силу своей занятости другими вещами: у нее довольно глубокое декольте, хороший грудной голос, не только прекрасный маникюр, но и вообще очень красивые руки и густые, хоть и жестковатые, волосы. У нее фигура спортсменки, она наверняка бегает по утрам или ходит в gym, я вдруг представляю себе ее раздетой — не до конца, а, скажем, до трусов и спортивного топика, она стягивает носок, сидя на постели, Лео лежит на боку, смотрит на нее, рядом лежит его живот, и я ясно ощущаю некое свободное место в этой картине, место, которое мог бы занять третий. Я мигаю. Магда отводит глаза, — не как смутившийся человек, а как человек, выразивший все, что хотел выразить, я говорю:
— Thank you.
— Take it for a compliment, — говорит она, мы поняли друг друга и идем обратно в дом, и с этого момента живот Лео как-то перестает меня раздражать.
Наверху что-то происходит, я слышу лай, чей-то взвизг, потом смех, потом Машин голос, — там в одной из комнат сейчас обитает Дина — сука лабрадора, месяца назад принесшая семь щенков, двоих забрали друзья, троих Виппенгеймы заранее продали через какой-то собачий сайт, а еще двое пока живут в доме, сейчас все наверху и смотрят их. Лео предлагает мне пойти с ним и выложить на гриль оставшиеся шашлыки и некоторое количество гамбургеров. Раздается топот ног по лестнице, на меня налетает Лиза с криками:
— I wanna have a dog! I wanna have a dog! Mark, Mark, please come upstairs and tell dad we can take a puppy!
I’m not a kid, I’m responsible, и поэтому я присаживаюсь перед ней и говорю:
— I can’t tell your dad what to do, dear, but why don’t try to talk to him yourself?
Она не то чтобы топает ножкой, а попрыгивает на месте обеими ногами сразу, производя довольно-таки много шума, и при этом взмахивает руками — в целом похоже на пытающегося взлететь цыпленка.
— No, no, — кричит Лиза, — dad says we can’t have a dog, because we already have you! Tell him you’re leaving and we can get a puppy!
Я медленно поднимаюсь, на месте желудка у меня сосущая черная дыра. Я встречаюсь взглядом с Доной Хемфри, она быстро отворачивается и делает вид, что ничего не слышала, я беру Лизу за руку, и мы выходим в коридор.
— Лиза, — говорю я по-русски, — что папа сказал?
— He said we can’t have a dog since we already have Mark, and mom said you’re leaving soon, — говорит присмиревшая Лиза уже потише, явно понимая, что сболтнула что-то не то.
Я смотрю на висящую в коридоре на стене тарелочку с видом Дрездена и замечаю возле одного из зданий маленькую черную кошку.
— Детка, — говорю я Лизе, — я пойду домой, а ты скажи маме, что у меня очень болит голова, хорошо?
Маша прибегает, когда я уже лежу у себя в комнате, закрыв жалюзи. Черная дыра у меня внутри расползлась, она захватила низ грудной клетки и низ живота, ее заливает тяжелая вязкая жидкость, и сам я чувствую себя таким тяжелым, совершенно неподъемным, неспособным пошевелиться, я спеленут холодом, как младенец в ледяной люльке — hush-a-bye, baby, on the tree top. Я лежу с закрытыми глазами, но все равно вижу, как надо мной ходит мелкой рябью темная листва, и в ее шорохе, в ее меняющихся очертаниях начинает складываться общая картина, — картина, о которой я ни разу не задумался, потому думал только о своей любви, сладко тянущей меня за жилы, забивающей глаза разноцветным песком, держащей меня за горло белой ладонью — так, чтобы от нехватки кислорода колотилось сердце и наступала головокружительная эйфория, вспыхивающая сильнее каждый раз, когда эта женщина смотрит на меня, смеется, ищет в связке нужный ключ, поднимает с пола дочкину заколку с бегемотиком. When the wind blows, the cradle will rock.
Я чувствую, как люлька качается подо мной, листву начинает рвать ветром, я заставляю себя не быть малодушным и не открывать глаза, а с закрытыми глазами читать уродливые узоры веток и листьев — эта женщина не любит меня. Я со дня на день жду момента, когда мы, наконец, сядем и решим, как нам жить дальше, — но решать нам нечего. Я люблю ее, она восхищена этим, ей это так необходимо, она безумно благодарна мне, и эта благодарность близка к влюбленности, и этот флирт, наверное, — лучшее, что произошло с ней за последние, по крайней мере, пять лет ее однообразного брака, но нам нечего решать, более того — у нас нет «мы», нет «нас», — есть я, заезжий гость, перекати-поле, любящий замужнюю хозяйку дома. И это не «мы», а я должен решать, как мне жить дальше, — нет, не решать, нечего решать, а вот что: я должен учиться жить дальше, с этим, с тем, что есть. When the bough breaks, the cradle will fall. «Мы», которого не оказалось, все это время отгораживало меня от остального мира, оно виделось мне шаром, сделанным из волшебного материала — сквозь него мы (я) видел всех и все, но никто не видел нас (меня, меня, меня одного), не видел происходившего между нами (со мной), — так представлялось мне, а оказалось, что я сидел в стеклянном шарике и танцевал там, подскакивал, прыгал, как дурачок, под одному лишь мне слышную мелодию, а все смотрели на меня, и всем наверняка было неловко, но что скажешь дурачку?..
Лежа в раскачивающейся люльке под ураганным вихрем, я вспоминал свои взгляды и намеки, ужимки и прыжки, — но не чувствовал никакого стыда, а только горе, ветер свистел в ушах, я слышал, как трещит сук, и вцеплялся тяжелыми руками в свою прозрачную колыбель, и понимал, что падаю, и понимал, что мне плевать на всех, кто смотрит на меня с земли, плевать на Мартина с его тщательно скрываемым раздражением, на поспешно отвернувшуюся Дону, на старика-заправщика, сказавшего мне: «Don’t be soft with your woman, she’ll eat you raw», — когда я принес Маше мармеладного Гарфильда на палочке, ее любимого героя из Лизкиных мультиков. Все, что мне остается — это одна неделя: смотреть на эту женщину, передавать ей стакан, рисовать чертиков ее дочке, заводить в гараж ее велосипед, ощущать ее присутствие в доме, — и ничего, кроме этой недели, не имело значения, ничего, и никто не мог меня выгнать.
Down will come baby, and cradle, and all.
— Whatever you’re thinking right now — just stop, — говорит Маша, пытается дотянуться до меня, но я отклоняюсь, — пожалуйста, перестань, а?
Но я нет, я не могу перестать. В дверь стучат, я забыл свой мобильник у Виппенгеймов, он звонил, Лизу отправили отнести его мне. Номер не определился, а значит, звонок был международный, когда такое происходит, я на всякий случай перезваниваю родителям. Мне нужно пять, ну, десять минут, чтобы поднять себя с кровати — Лиза говорит, что ей холодно, Маша идет дать ей свитер, пять, ну, десять минут, ну, от силы десять, а потом открываю глаза, набираю родителей и опять закрываю глаза. Мама отвечает сразу, мне кажется, что плохая связь, но тут я понимаю, что у нее от слез прерывается голос, а она говорит:
— Сыночка, ты только не пугайся, ты только не пугайся, Маричек.