Грохотало страшно. Какая-то полуголая первокурсница в бантах дурным голосом орала в микрофон про «Not gonna get us», а дальше, в соответствии с тематикой мероприятия — День Физика, окончание сессии, всё-таки — про сверхсветовую скорость. Слева компания её сверстников, расположившись на травке, пила пиво. Маша смотрела на них во все глаза глаза: вот так в открытую? Пиво? А двадцать один им есть? Нет, Машечка, им нет двадцати одного, нет. А потом они водку пойдут пить, я сам ходил, верь мне. Один из таких Дней Архимеда закончился для меня тем, что я, совершенно не вяжущий лыка, в четыре часа утра пошёл ломать сирень для своей недолгой, но очень сильной тогдашней любви. А потом не нашёл комнату в Главном Здании, где мы сидели — 15.39, что ли? Не нашёл. И пошёл пешком домой. С сиренью. Сейчас бы подарил первой же девушке на улице. Другое дело, что какие девушки на улице в четыре утра? А с третьей стороны, часто ли этим девушкам дарят что-нибудь, хотя бы и сирень? Маша уже, кажется, не очень удивлялась. Ну водку. Ну сирень.
Основная задача состояла в том, чтобы выцепить в толпе своих знакомцев, многие из которых за последние пять лет, надо полагать, несколько изменились. Если я правильно помню свой курс, отдельные его представители могли бы даже покрыться чешуёй или отрастить себе дополнительные чувствилища. Меня несколько мучала совесть, что я притащил её на ностальгическое мероприятие — привет, Том Лерер, привет six parts gin to one part vermouth. Это я услышал откуда-то из-за спины. Обернувшись, я увидел, что под голубой елью сидит Даня и поёт, да, College Alma Mater Song. Мы стали пробиваться к ним — семьи, детям по шесть-семь, у некоторых двое, пожилые выпускники непонятных лет, страшно подумать, с внуками, — на месте выяснилось, что возле Дани уже стоит человек пять или шесть наших — Инка, Макс, Оля с Пашкой, Таня с сыном, с Лёвкой, Шамиль, — отпрыск известного, кстати говоря, Машечка, астрофизика Люняева, ты знаешь его наверняка, мировая знаменитость. Даня ударил по струнам, закончив на бодром Nikolay Ivanovich Lobachevsky is his name!
— Это Даня. Это Маша.
— Очень приятно.
— Какая песенка у вас трогательная, — Маша взяла Даню за локоть, — Я не могла себе представить, что эта субкультура ещё существует.
— Какая субкультура?
— Ну вот капустник, песенки эти.
Даня, поначалу слегка прифигевший, явно испытывал соблазн присвоить себе лавры Тома Лерера, но, посмотрев на меня, понял, что номер не пройдёт.
— Понимаете, Маша, — осторожно сказал он. — Это как-то Том Лерер. Это меня вот Марк научил ему на пятом курсе, мы понимаем. И, кажется, в этой стране мы единственные два человека, которые его знают.
Я стоял и смотрел, как они разговаривают, как Даня объясняет ей, кто такой Том Лерер, потому что кто же в Америке знает Тома Лерера, только герои фильмов Вуди Аллена и бывшие советские физики; смотрел, как она вертит в пальцах заколку, щёлкает ею, как на его лице постепенно появляется эта специальная улыбка, Инка и Макс, — особенно Макс, — должны хорошо её помнить, а она смеётся, щёлкает заколкой — и тут я понимаю вдруг, out of the blue, ниоткуда понимаю, что вот без того, как она улыбается, без этого сухого щелчка простенькой заколки, без этого промелька другого — ее — мира среди птичьего ора и молчащих ещё фонтанов, — я не собираюсь без этого жить. Я захлёбываюсь, я смотрю на неё, у меня полные лёгкие даймов и никелей, совсем уже лёгеньких пенни, солнце, листья, всякое такое, раннее московское лето, — это всё, господи, откуда? Это что за пружинка распрямилась через столько лет, это зачем? А это так устроено, щелчок, ещё щелчок, всё встаёт на место, какая-то мелочь, я задыхаюсь, щелчок, я не буду без этого жить, я не собираюсь, я не. И ты, ты тоже не, слышишь, ты тоже.
— Вот, — говорил я ей через полчаса почти в самое ухо, хотя, в общем, даже так мало что было слышно, — посмотри, новый класс: Макс — хедхантер, партнёр в какой-то компании с идиотским названием, «сосновое чего-то», 60.000 в год, между прочим, — для Москвы не пиздец, что такое, но реально немало. У Дани мебельная фирма, тоже всё очень ничего, кажется. А вот Пашка с Олей занимаются наукой — и как они при этом решились завести двоих детей я, видит бог, не понимаю.
— В смысле?
— В смысле, что у них доход на семью — ну в очень хорошие месяцы — штука, если я правильно себе представляю. Боря не знаю, чем занимается, такое впечатление, что ничем, — ходит на курсы интерьерного дизайна и ездит в Барселону, а кто за это платит, мы не очень знаем, но знаем, что не женат и в обществе дам не замечен. Таня, кажется, ждёт второго, как и семь лет назад хочет, я полагаю, выучить французский, Шамиль, говорят, собирается куда-то в Нью-Мексико, обсерватория там, что ли. А Петя, про которого тебе Даня говорил, — он до того, как всё случилось, ещё на нашем пятом курсе таскал откуда-то деньги чемоданами, ну я не преувеличиваю, чемоданами. Причем первый чемодан он сделал, кажется, на торговле новогодними елками, — тогда можно было какими-то совершенно невообразимыми способами сделать чемодан денег. И если бы он был жив, то, я думаю, сидел бы сейчас на цугундере в качестве самого богатого человека страны.
— А что с ним случилось?
— Так кто же это знает. Нашли повешенным на ёлке в Измайловском парке. Непонятно ничего. Я был на похоронах, пытался расспрашивать Алёну, сестру, но она делала вид, что не понимает, о ком я вообще спрашиваю и чьи похороны. Ну, тогда всякое случалось, мало ли.
Первокурсники на ступенях закончили с балаганом и перешли к так называемой пивной эстафете.
— Пойдём, а? А то они сейчас закончат с эстафетой и будут играть в шашки рюмками с клюковкой, которая красная, и обычной водкой. То есть вот двое садятся за доску и играют. Когда кто-нибудь съедает шашку, он её выпивает. И так пока не доиграются. Или ещё есть такое выражение, знаешь, «бивнями в паркет». Пошли, пошли отсюда.
И мы пошли.
— Я иногда думаю, что наверное, мы последние, кто застал этот студенческую жизнь в таком виде — с картошкой, с летним трудовым лагерем, — в Дагомысе, помнишь?
— Почему? Ну, то есть, почему последние?
— А потому что вот смотри, Андрею, скажем, поступать через семь лет. И если всё пойдёт как идет, если не рванёт по-крупному, а у меня, знаешь, такое чувство, что всё равно может — и ещё как — так вот, если всё будет нормально более или менее, то ему уже нужно будет одновременно работать, уже нужно будет начинать после четвёртого курса думать о карьере, о том, что дальше делать… ну и вообще.
— А ты что, на четвёртом курсе, хочешь сказать, не думал о карьере?
— Ты знаешь, нет. На четвёртом курсе я жил в Главном Здании, в профилактории, курил сигареты «Дымок», покупал траву у казахов, ел феназепам и думал, как заработать денег, чтобы заплатить алименты. И питался китайской быстрорастворимой лапшой.
Передёрнула плечами.
— Как вы живёте тут… Ну, то есть, собственно, вы не тут живёте, а где-то нигде. Я вчера была в гостях у Верки с Сергеем — они уже пять лет женаты, работают оба, ну, в общем, всё хорошо у них. Мы засиделись совсем уже до ночи на кухне. Я спрашиваю Верку — чего вы ребёночка не родите? А она начинает мяукать что-то нечленораздельное, и я через некоторое время понимаю, что они просто живут не как люди, а начерно, чтобы потом перебелить. Вы что думаете, вы тут кошки с запасными жизнями? Ох, прости, ладно, чего я…
— А это, Машечка, нормально. Это не чтобы перебелить. Знаешь, почему в России в деревнях старались не строить добротных домов — ну, как в Европе?
— Почему?
— А потому что всё равно придут и сожгут. Или просто отнимут. Смысла нет. А сарайчик какой-нибудь, может, и не тронут.
— Но это же не дом, Марик. Это жизнь, да?
— Ну да. И чего?
— О! Вот как хорошо, что я вас увидел! Теперь всё, можно никуда не спешить.
Юра истончается. Становится год от года всё более восковым и пугает меня всё больше. Идёт с нами и рассказывает, что вот, он перестал принимать таблетки, ему надоело, от них бесконечно хочется спать, спать, а больше ничего не хочется, а уже ему тридцать лет, мама хочет выжить его из дому и он должен быть начеку, она его уже один раз сдала в больницу, там плохо. Но, говорит он, тут голос его крепчает, но есть надежда, потому что Господь с ним и зажёг в нём веру, маленькую, как колибри, но всё-таки, всё-таки. Как ты думаешь, — спрашивает он меня, Маши не замечая как бы, — как ты думаешь, это Бог говорит со мною или я болею, или ещё кто другой разговаривает, что это? Я говорю, смотри, Юрка, спроси этот голос, вот как св. Игнатий Брянчанинов учил, спроси его, строго только: «Кто ты и откуда?». И вот, вроде, тогда если бес, то растает, а если правильный кто-нибудь, вроде ангела, назовётся и всё честно расскажет. А он говорит, спасибо, я так и сделаю в следующий раз. И я пугаюсь. Маша, видимо, пугается ещё больше. Юра вдруг быстро прощается и вскакивает в подошедший троллейбус.
— Какой кошмар. Послушай, у него же явно ничего страшного, его же можно адаптировать безо всяких усилий. У нас в супермаркете рядом аутист работает, а с ними же вообще очень тяжело. Он только отходит иногда, кланяется в сторону и возвращается, работает, у него зарплата, страховка, всё, что положено, жизнь какая-то. А тут совсем всё легко — этот же почти всё время вменяемый, я не понимаю. Почему он выглядит как нищий, ну объясни мне.
— Он и есть нищий in your terms. Не мучай меня, а? Пожалуйста. Я не знаю, у меня вообще всегда ощущение, что мою жизнь от их отделяет какая-то совсем небольшая случайность, крохотная. Вот одна какая-то деталька не встала на место — и всё, это ты сейчас ему бы произносила обличающий монолог, а я бы ехал в троллейбусе и спрашивал их, кто они и откуда, понимаешь? А они бы кричали на меня, ты вообще знаешь, как они кричат?
Она берёт меня под руку, мы проходим так некоторое время, она заглядывает мне в глаза, отпускает меня и дальше мы идём порознь.
Тридцать девятый трамвай, по покатым мостам, ля-ля-ля, хуё-моё.