В эту не теплую, буйную майскую ночь, светлую, по воле уже месяц, как вступившего в свои права полярного дня, двоим не спалось. Разумеется не спала и судовая вахта: моторист в машинном отделении, штурман в рубке и вахтенный матрос у переходного трапа. Последний был круто задран вверх по направлению от нашей верхней палубы к главной палубе норвежца. На приливе крепежные тросы этого переходного мостика опасно натянулись и грозили оборваться. Пришло время вахтенному матросу поработать и ослабить крепление, приведя трап в божеский вид.
Так-что не спали мы двое. Я — «юноша бледный со взором горящим», по вине гормонов разыгравшихся наподобие «эскимоски — кашуту» за ближними скалами, и друг мой Устиныч.
— «Пьяная эскимоска», говоришь, «Кашуту», говоришь? Вот ведь убогие! Слышали звон!.. Ну что за народ нынче? Cловами то сыпят, а смысла не знают и тем дураками себя выставляют! Ты смотри! — не без самодовольства усмехнулся Устиныч. «Это ж, improvisus! Видать правду говорят: „Талант не пропьешь!“»
— «Так что там с Кашуту?» — оторвал я спонтанного импровизатора от приступа нездорового самолюбования. — «Бывал я там в конце шестидесятых, а эскимосы — родня считай». — как то странно усмехнулся Друзь.
— «Между прочим преславный народ — братья наших чукчей. Таких отчаянных корешей нет более на свете. Это я в смысле дружбы. Было дело, повстречался наш бортовик с айсбергом вблизи Готхоба, Нуука по ихнему. Это у них, у эскимосов столица такая на Юго — Западе Гренландии. Основали то ее рыбачки — датчане конечно, и порт невеликий построили. Ну да эскимосы конечно настаивают, что у них там поселение уже лет пятьсот как стояло, еще до принцев этих датских».
И,мол, большое село было, иглу в триста, по их понятиям считай город. Летом, как потеплеет немного, чуть снег в низинах сойдет, так они заместо избушек ледяных, иглу этих, землянки рыли. Кто из охотников удачливей, да науку знает — чумы ставили, как наши, чукотские. У вождей да старейшин сараи — дворцы стояли из настоящего корабельного дерева, что море подарило.
А бухта там, ух богатая: на лежбищах из гальки тюлени да зайцы морские (лахтаки) нежатся. Жирные, что твои купчихи. Глянешь и аж до самого горизонта берег шевелиться. И клокочет! И тявкает! И рявкает! Кипит жизнь! А в море рыбы стада, чисто бизоны в прериях. Гуляет рыбка, ходит и боками толкается, туда — сюда, туда — сюда. А нерпа — жирдяйка рыбину ухватит, чавкнет пару раз и как бросит в соседок, да злобно так заверещит: «Что это мне мол, первый сорт суют. Я вам не какая-нибудь, а как есть уважаемая дама, с моржами в родстве. Мне высшего сорту подавай!»
«Тогда только весна началась — лед в море почти сошел и бортовичкам типа нашего для промысла не помеха. И все бы ничего, да был у нас тогда штурманец молодой, да на тебя Паганелька похожий, тот же тип психический!» — В этом месте я вздрогнул.
«Да нет, не дрейфь, захихикал боцман, я не к тому. Это я ж в Мурманске, в прошлом году фельдшерский зачёт сдавал, ну и профессор — экзаменатор отчего уж не знаю, но видать из психиатров. Сидит, значит и солидный такой журнал листает, смотрю — журнальчик то германский, по немецки все.
На титуле фото. Человек, как мумия спеленутый, в койке больничной, ясно — страдает. Рядом доктор сидит, добрый такой и с бородкой. И руку так ласково больному на лоб положил — психиатр, кто же еще?»
«Ну думаю не иначе, как „Ярбух фюр психоаналитик унд психопаталогик“. А я ведь немецкий еще с войны освоил, да и психиатрия меня всегда привлекала. Что найду — читаю, а редко находил то. Умолил я профессора — презентовал он мне журнал, значит. — „Вы, — говорит — Бронеслав, несите сей благодатный сосуд знаний, а я понесу свой старый зад. Домой к жене, да ко щам, тем паче немецкого, говорит, я не знаю“».
— «О чем бишь я?» (Я тут слегка задремал.) — «О том как вы с Жюль Верном родили Паганеля». — деликатно зевнул я в ладонь. Боцман потряс рукой, призывая внимание. — «Статья была в том журнале и среди прочего упоминался там ты — Вальдамир, как психический тип». — «Чем же я удостоился?» — изумился я слегка.
— «Так слушай — есть такой тип людей, романтики — созерцатели, ценители красот божьего мира. Народ этот часто „витает в облаках“. Пребывает в „горних высях“. И оттого бывает не только по жизни не практичен, но и рассеян до крайности. И кстати по этой причине может быть небезопасен для себя и других. Называется этот психотип — Паганель».
«Да и еще. Человек этого типа, как правило, много читает, обладает хорошим интеллектом, будучи доброжелательным к людям, любит делиться информацией. Обладает развитой речью, красноречив, и в этом плане популярен у окружающих. Так что, Паганюша, это я тебя окрестил» — боцман ткнул мне железным пальцем в грудь. — «И ведь в точку попал!»
«Да ты спишь никак? Нет? Ну так слушай и имей в виду, что боцман Друзь не врёт никогда. Не имеет такой привычки. Да и нужды нет. Вот умалчивать кое о чём приходилось, чтобы дурнем старым за глаза не звали. Ведь такое иной раз приключалось, что и сам подумаешь — „Было ль?“»
Штурманца того Витьком звали, фамилия Шептицкий. Он сейчас с беломорскими промышляет — капитаном у них. И капитан знатный — везун. Кто как, а Шептила всегда с рыбой. Он с ней, как с бабой — с лаской, да с уважением.
На косяк выйдет, ну и пройдется малым ходом рядышком. Вроде как: «Не поймите превратно, рыба моя дорогая. Интерес к вам имею, но наглеть не приучен. А в нужный момент тральчик то и выставит. „Я, мол, гражданочки скумбриевичи или там окуневские, такой „жгучий лямур“ до ваших прекрасных персон ощущаю, что вот не выдержал — решил вас, гражданочки на свой уютный борт пригласить. Для приватной, так сказать, беседы за рюмкой чаю. Дабы обсудить с вами развитие наших нежных отношений и дальнейшую, миль пардон, диспозицию в пространстве“».
Ну, у кого ничего, а у Шептилы, как правило, в трале тонн двадцать молодой, красивой рыбки. Ну а больше то и не надо за один подъем, подавиться рыба в трале — товарный вид потеряет.
Тогда у Нуука, Готхоба, стало быть, Витька Шептила совсем еще пацаном был. Да и как штурман, без опыта. Как говорят — «зелень подкильная». Ну вот как ты покаместь…
Вахту на мосту он стоял с капитаном, на подстраховке, значит. А в рейсе, бывало, капитан посмотрит вокруг, что мол все спокойно, ну и пойдет себе из рубки — бумаги там или еще, что. А ведь не положено это — мостик на штурманца — салагу оставлять. Ну да кто без греха? Ну Витюша то наш и учудил. Это он сейчас жук, практичный да деловой, видать испуг тот ему сильно на пользу пошел — изменил ему психотип, по научному вышло, во как.
Увидал Витя айсберг, а они порой красивые черти. Летом, когда и весной уже солнце в силе, айсберг тот, играет под лучами, как бриллиантами усыпанный. Это ведь цельный кусок льда, замерзшего двадцать тысяч лет назад. Несколько тысяч лет подтаивал да в Гренландское море сползал. И высоты они порой огромной, пока не увидишь, не поверишь.
Хотя ты то точно увидишь. А в воде то теплее по любому, и солнышко незакатное опять же. Айсберг тот тает, да так чудно. Иной плывет по морю — замок короля Артура, не иначе, а другой один к одному — скульптора Родена — «Ромео и Джульета» из Эрмитажа. В масштабе эдак 1:1000.
Ну и как на такую красоту не поглазеть. А тут как раз такое чудо в полумиле и проплывало. Глядит Витя в бинокль и видит, что на вершине горы ледяной, как — будто человек сидит, да преогромный, и то ли в шкуре звериной, то ли своей буйной шерстью покрытый. Не иначе Йети, человек снежный. Ну, думает Витюня, надо брать! Даже если от капитана влетит, Нобелевская премия все окупит.
Если ты думаешь, что Витюша неуч какой был и про айсберги в мореходке не проходил. Так как в Одессе говорят: «Таки нет!» Он ведь как рассудил: «Оно понятно, что штука опасная и под водой у нее в три раза больше, чем над. Однако когда охрененный Айсберг топил охрененный Титаник, так это ж была картина маслом, солидняк. Так за каким ему сподобиться наше старое корыто, пропахшее к тому же не Шанелью номер пять, а вовсе даже протухшей по щелям рыбкой».
Ну и подвернул Витя к этой пятидесяти метровой ледышке втихаря. Капитан уже неладное почуял. Чувствует судно на несанкционированный поворот пошло. Может он в гальюне думу думал, может еще чего, но замешкался что-то. Я то в каптерке сурик, краску коричневую, растворителем разводил и в аккурат, когда Витька на подводную часть того айсберга наскочил, я мордой лица тот сурик то и принял.
Машина — стоп. Тревога «по борьбе за живучесть судна» названивает, панику нагнетает. Народ пластырь разворачивает 7:7 метров. Готовиться с носа, с полубака под киль его заводить, чтобы если пробоина в прочном корпусе, да ниже ватерлинии, закрыть временно. Ну, ты знаешь.
А я же процессом командовать должен, а с личности сурик стекает. Люди пугаются, ну как я умом повредился и на нож мой боцманский втихаря косятся.
Капитан, когда в рубку залетел, желал Витюшу того придушить, натурально… Однако застал его в состоянии прострации, нервный шок стал быть. Только и успел, болезный — ручку машинного телеграфа в положение «СТОП» вздернуть. И оцепенел! Потом уже, когда улеглось все и доложили, мол пробоины в борту нет, зовут меня в рубку, на мостик.
Я же тогда медицинской науке всякий свободный момент посвящал, к экзамену готовился. Ну поднимаюсь, смотрю. Витек мой в кресло капитанское усаженный, сидит недвижно со спиной прямой и ручки на коленках сложивши, прямо статуя Аминхотепа, фараона египетского. Сидит без звука и в одну точку уставившись. Ну подошел я и как полагается, по всем правилам психиатрической науки по личности то его и хряпнул, чтобы значит из шока вывести. А у меня же рука не дай боже, железо. Ну не рассчитал малость. (Я вспомнил историю с суриком и слегка усомнился.)
Ну Витя мой с легонца в воздух то поднялся, и у дальней то переборки на палубу и опустился. Некрупный был парень. Я смотрю — он опять молчит, только уже лежа. Ну думаю, из нервного шока я может его и вывел, да по запарке то в летальное состояние ввел. А тут еще второй штурман, ясень ясенем. Здоровый бык и такой же смышленый.
— «Как, говорит, судоводительский состав сокращать и где, на нашей исконной территории, в рубке штурманской? Валик ты, орет, малярный!» И биноклем цейсовским мне в рыло. «Каюсь, не стерпел я слов его последних. Личность свою, биноклем задетую стерпел бы, а вот намеков неприличных в адрес свой, в форме непристойно — эпической не терпел, и в преть терпеть не намерен».
Безобразие тут форменное началось. Капитан наш, Луи де Фюнес вылитый, что лицом, что фигурою — метр пятьдесят два в прыжке. Так он для харизмы бороду отпустил. Только и проку, что его еще и барбосом обозвали. Да братва ещё траулер, что под его началом ходил «Барбос карабас» окрестила. Бывало, психанёт и давай от нервов бороденку то чесать, ну прям барбоска плюгавая. А туда же — разнимать нас кинулся. Это же как бычару с лосярой мирить, мною то есть. Он же нам по эти, по гениталии. Ну, задели мы его в разминке. Глядь, а барбосик то наш, «Капитоша» (его так за глаза весь флот звал) лежит у знакомой переборочки, Витюней нашим облюбованной. Лежат они оба два, что братики — щеночки.
Охолонули мы с ругателем моим от такой Цусимы. Стоим любуемся, гладиаторы херовы. Штурманец мой шепчет: «Устиныч, шепчет, гребут нашу мэм в клюз на ватерлинии. Это же двойная мокруха. Это же ты зуйка — салабона прижмурил, а я стало быть „Капитошу“ для изящной комплектации». — «Ладно, говорю, не дрейф, дрейфила, учи матчасть. У них у обоих жилы на шеях бьются, живые значить».
Бог миловал, обошлось тогда. Они же оба родимые, как оттерли мы их скипидаром, болезных, да как оба очухались, глядь, а ведь не буя то и не помнят, ну как отшибло. Ну мы со вторым, не будь мормышки, переглянулись. Второй то левым глазом подмигнуть хотел, да как подмигнешь ежели он у него заплыл напрочь, только зашипел — болит мол. Ну да я и без того понял, чего он сказать хотел: «Ври, мол, боцман. У тебя складнее выйдет».
Ему что — циклопу бестолковому, а мне грех на душу. Ну не приучен я. Врать, то есть. А куда денешься — жизнь то заставит. Ну наплел я, аж вспоминать противно. Дескать капитоша наш в порыве яростном на мост заскочил, чтобы значит Витюню то покарать самосудом беззаконным. Ага, тут мне пол бинокля с треснутой линзой на глаза попались, я и продолжил импровизацию. «А вы, говорю, Ромуальд Никанорыч (так мастеру нашему родители удружили) себя не помня, да в состоянии аффекта пребывая, за инвентарь схватились и на младшего коллегу замахнулись. Да на наше с вами удачное счастье пребывал рядом второй помощник ваш — мужчина во всех местах героический. И заслонил он от удара вашего могучего отрока сего злополучного лицом своим коровьим. Ага?»
Тут малость запнулся я, чего дальше врать? «Ага, говорю (и вроде с покаянием) Я тут давеча у вас леер ржавый пошкрябал и нынче же хотел покрыть, суриком то. А тут сами знаете — шибануло, сурик то возьми и пролейся. Ну вы то по запарке и в движениях. Не заметили, ну и по склизкому делу, значит, головой повредились о переборку то, ну и прилегли не надолго».
Вроде складно вышло. Тем более сурик тот с меня малость еще подкапывал и палубу на мостике изгадил изрядно. Ну капитан посмотрел на меня подозрительно, не дурак же, чует не то что — то. Потом глянул снизу вверх на помощника и вроде как лестно ему стало. Как же, сам мол мал, да удал. Аж позу статуи Давида принял. Эвон как Голиафа местного отделал.
В тот же день получили мы по радио распоряжение от руководства с берега следовать в ближайший порт (Готхоб значит) для постановки в сухой док, осмотра и производства очередного ремонта судна. Уже к вечеру встали мы у причала пятым, считай, корпусом. А к утру уже стоял наш «барбос карабас» в доке. Весь правый борт от форштевня до середины корпуса (выше и ниже ватерлинии) имел печальный вид маминой стиральной доски, так, что рельефом выпирали корабельные ребра жесткости. Смотрелось это жутковато, как то по человечьи. Смотрю Витя Шептицкий подошел не веселый, ясно. Стоит смотрит на дело рук своих, а в шевелюре у двадцатилетнего пацана прядки седые.