Последний выстрел. Встречи в Буране

Горбачев Алексей Михайлович

ВСТРЕЧИ В БУРАНЕ

 

 

#img_4.jpg

 

1

Он устал, чертовски устал от хлопотливых больничных дел, даже от больничного запаха. Ему хотелось хоть на время выбросить это из головы и стать просто отпускником-бездельником, когда все — трын-трава, когда можно позволить себе хотя бы отоспаться вдоволь!

Еще вчера, подходя с заявлением к кабинету главврача, он побаивался — а вдруг начальство заартачится, скажет: повремени, Михаил Петрович, отпуск твой никуда не денется, потом получишь. Он готов был требовать, сражаться, кулаками стучать по столу...

Но обошлось без кулачного стука. И вот Михаил Петрович стоит на перроне в светлой спортивной куртке на длинной «молнии», в таких же светлых брюках и босоножках, в белой шляпе из рисовой соломки (он решил одеться полегкомысленней, чтобы выглядеть этаким бесшабашным туристом). В нагрудном кармашке куртки лежит у него, пожалуй, самый ценный документ — железнодорожный билет.

Михаил Петрович настроен празднично. Он с улыбкой смотрит то на Тамару, то на операционную сестру, Веру Матвеевну. Они пришли проводить его. Тамара чем-то недовольна. Чем? В этот солнечный летний день, конечно же, не может быть недовольных! Сейчас, по его мнению, все кругом должно сверкать, смеяться, радоваться... А как же иначе?

Михаил Петрович дружелюбно и весело поглядывает на пассажиров, которые, как и он, ждут поезда, и ему почему-то хочется, чтобы в одном вагоне с ним оказалась вон та высокая светловолосая женщина. Ему хочется, чтобы она тоже ехала в отпуск и была попутчицей до той самой незнакомой станции, что указана в его билете. Он прикинулся бы смелым кавалером (отпускнику ведь все дозволено!), пригласил бы симпатичную блондинку в вагон-ресторан, и говорили бы они о чем угодно, только, разумеется, не о медицине.

Тамара помахивает букетиком роз. Осыпая на перрон красные лепестки, она с легкой насмешкой говорите

— Это очень модно, это архисовременно — ученый хирург решил окунуться в жизнь, кандидат наук думает доказать миру, что он тоже не лишен оригинальности: добровольно отказался от санаторной путевки и едет в глушь, на лоно деревенской природы...

— Перестань же наконец, — грубовато обрывает ее Михаил Петрович. — Видишь — билет в кармане, скоро поезд придет, к чему пустословить? — Видимо, сообразив, что хватил через край, что нельзя быть таким резким в минуту расставания, он извинительным тоном поясняет: — Ты же знаешь — брат просит приехать, я давно обещал ему. А правда, красивое название села — Буран?

Тамара поеживается.

— Буран... Аж зябко стало. Нет, есть названия более красивые и приятные — Мисхор, например, Ливадия, Сочи... От них пахнет морем и солнцем... Если бы не твое чудачество, мы в конце месяца могли бы встретиться на берегу моря... У меня в запасе шесть неиспользованных дней отпуска.

Михаил Петрович досадливо морщится. Он уже знает об этих «шести днях», и у него единственное желание — поскорее приходил бы поезд, а то ведь Тамара может еще напомнить, что прошлой весной она из-за него не поехала на экскурсию в Чехословакию, осталась, чтобы помочь ему перепечатать на машинке диссертацию.

— Ах, Миша, я ведь знаю: больше недели ты не выдержишь в Буране. Да, да, и не возражай, — говорит она. — Давай-ка мы с тобой примем такое мудрое решение: через две недели ты возвращаешься, и мы совершим десятидневное путешествие на теплоходе по Волге. Кое-кто из наших ездил в прошлом месяце. Говорят, чудесно было!

— Решено и подписано! — соглашается он и вдруг сквозь решетчатую ограду видит больничную машину. Из машины выскакивает главврач, Антон Корниенко, и бежит через привокзальную площадь. Сердце у Михаила Петровича замирает — все кончено, отпуск сломан, вот сейчас Корниенко подскочит и торопливо скажет: случилось то-то и то-то, сдавай-ка, друг мой, билет в кассу, забирай операционную сестру и поехали в больницу...

— Ты что же, Воронов, не сказал, с каким поездом уезжаешь! — еще издали кричит Антон. Он подбегает — говорливый, шумный, подвижный, как-будто его старательно завели, и теперь пружина в нем заработала на полную мощь. — В ресторан веди. Сейчас же в ресторан! — размахивая руками, шутливо требует он и тут же обращается к Тамаре: — Вы посмотрите, Томочка, на этого жаднюгу, он отказывается угостить начальника!

Михаил Петрович хохочет. Он опять весел и готов хоть целый день угощать смешливого Антона, который примчался всего-навсего проводить его в дорогу. Но угощать некогда: уже подходит поезд, и Корниенко нарочито сокрушается:

— Вот беда — опоздал. Опоздал наказать отпускника на бутылку «юбилейного»! Ну, Миша, бывай здоров, счастливо тебе! Не задерживайся только, слышишь? И смотри, не влюбись там в доярку. Томочка, вы предупредили его?

Тамара снисходительно улыбается. Ее черные, чуть прищуренные глаза как бы отвечают: зачем говорить об этом? Он во мне души не чает и без предупреждения знает, что лучше меня ему не найти.

— Он там не задержится, мы уже договорились, — произносит она.

— Теперь верю: примчится раньше времени! — соглашается главврач.

— Не забудьте, Михаил Петрович: термос в чемодане, булочки и варенье — в сетке, — говорит в открытое окно Вера Матвеевна.

Он улыбается. Операционная сестра верна себе: побеспокоилась о чае, булочках, варенье... Ну что ж, спасибо!

* * *

Люди, вероятно, порастратили, поразмотали свои сбережения в городе, богатом всякой соблазнительной всячиной, потому-то охотников на мягкие места оказалось мало. А Михаил Петрович еще мог позволить себе роскошь. Он купил билет в мягкий вагон и теперь ехал в купе один. На душе у него было по-особенному светло и солнечно, как будто внутри кто-то незримо трогал именно те струны, которые создают приподнятость духа и хорошее настроение, близкое к счастью.

С книгой в руках он лежал на мягком, чуть покачивающемся диване, и радовался возможности вот так беспечно лежать и читать, сколько душе захочется. По правде говоря, прежде у него для этого почти не оставалось времени, потому что дни были загружены до краев, до последней минутки. Утренние обходы, операции, амбулаторные приемы, врачебные конференции, занятия с медицинскими сестрами, дежурства, всякие совещания, собрания... А если учесть, что в последние три-четыре года он писал кандидатскую диссертацию, сутки всегда казались ему необычайно короткими... Он и в самом деле устал, очень устал и был рад-радешенек нынешнему отпуску. Поездка в далекое село к брату влекла его своей новизной и заманчивой неизвестностью. Хотя, впрочем, самое главное известно: он будет бездельничать, баклуши бить, читать, валяться на берегу под жарким солнцем, рыбачить, спать до обеда, зная, что никто не потревожит его, не вызовет к больному.

Он — отпускник!

Часа через два поезд остановился на какой-то станции, и в окно Михаил Петрович опять увидел ту симпатичную блондинку, которую собирался пригласить в вагон-ресторан. К ней подбежал загорелый чубатый мужчина с девчуркой на руках, и счастливая троица, смеясь и что-то восклицая, на виду у всех обнималась и целовалась... Михаилу Петровичу стало почему-то завидно. Он с затаенной ревностью посмотрел на чубатого мужчину, а потом всю дорогу думал о Тамаре и даже поругивал себя за то, что слишком холодно простился с ней.

Хорошо, что Тамара не из обидчивых, не умеет она всерьез и долго сердиться на него, хотя причин для этого было более чем достаточно. Ведь сколько раз он то забывал поздравить ее с праздником, то заставлял ждать где-нибудь в парке, перепутав назначенное для свидания время, то опаздывал в театр... Она порой незлобиво корила его или тоном опытной учительницы внушала, что все женщины без исключения любят внимание. Но чаще всего, безнадежно махнув рукой, Тамара вздыхала:

— Ты, Миша, недотепа. Будь на моем месте другая, она уже давно перестала бы встречаться с тобой, а я, как видишь, терплю...

Михаил Петрович ценил ее терпение и в мыслях с грустью соглашался: верно, недотепа, чего-то во мне не хватает...

Уютно покачиваясь на мягком диване, он уже рисовал себе воображаемую картину возвращения в город. Это будет скоро, очень скоро. Тамара, пожалуй, права: больше недели не выдержит он в Буране, в крайнем случае, поживет с десяток дней, и хватит, и назад. К чему долго задерживаться у брата? Ну, встретятся они, поговорят, посмотрят друг на друга — и точка... Все-таки интересно, каким он стал, его брат?

Однажды Тамара принесла Михаилу Петровичу газету «Сельская жизнь».

— Иван Петрович Воронов не твой ли брат? — поинтересовалась она.

— Брат. А что?

— Знатный человек. Орденом награжден! В газете пишут о нем. Вот почитай.

Он читал статью о хлеборобах Приуральского района, гордясь братом и вместе с тем испытывая неловкость от того, что до сих пор так и не съездил к Ване.

Они уже давно не встречались. Последний раз братья виделись в печальный день — на похоронах матери. Сержант Иван Воронов прилетел самолетом из далекого степного края, студент Миша Воронов приехал поездом. Они похоронили мать, погоревали в пустой казенной квартире, вспомнили отца, Петра Илларионовича, погибшего на фронте в сорок третьем году, и разъехались в разные стороны. Только редкие письма да праздничные открытки связывали их все эти годы.

И вот Михаил Петрович едет к брату, а мысли его, как на грех, бегут и бегут назад, в шумный, душный город. Нет, нет, брат не рассердится, если он пораньше уедет из Бурана. О своем возвращении он телеграммой сообщит одной лишь Тамаре. Тамара придет на вокзал в ярком цветастом платье — красивая, улыбчивая. Никому ничего не говоря и ни с кем не встречаясь в городе, они тут же пересядут на другой поезд и вместе умчатся к Волге. Молодец Тамара, хорошо придумала!

 

2

Поезд подходил к небольшой станции. Народу на перроне было мало, и Михаил Петрович из окна сразу увидел брата. Подняв голову, тот выжидательно ощупывал глазами окна и открытые тамбуры, а когда заметил его, замахал руками и побежал рядом с составом. В следующую минуту братья уже взволнованно тискали друг друга, бессвязно восклицая неизбежное в таких случаях «ну, как ты», «ну, что у тебя». Потом они разом ухватились за ручку чемодана и, как маленькие, заспорили, кому нести.

— Ты, Миша, гость. Дозволь уж мне.

— Нет, нет, Ваня. Я сам...

— Старшего брата надобно слушаться, — рассмеялся Иван Петрович и подхватил чемодан. — Айда, Миша, там ждет машина.

На привокзальной площади, вымощенной крупным серым булыжником, стояла единственная легковая машина — голубая «Волга» с поднятым капотом.

— Ну, вот и транспорт на месте, — с радостным оживлением говорил брат. — Час десять минут — и мы с тобой в Буране! Тимофей, открой-ка багажник, положи чемодан, — приказал он курносому белобрысому парню в клетчатой кепке, надетой козырьком назад.

Вытирая тряпкой замасленные руки, Тимофей виновато сказал:

— Беда стряслась, Иван Петрович, бензонасос не работает.

— Как не работает? Что же ты ворон ловил! — напустился Иван Петрович на парня. — А нам что же, автобусом ехать или попутную искать прикажешь? Эх, Тимофей-ротозей... Может, как-нибудь доедем?

Шофер отрицательно покрутил головой.

— Не доедем, Иван Петрович. Насос разбирать надо.

— Разбирать-собирать... Не мог раньше доглядеть, — сердито ворчал Иван Петрович, с неловкостью посматривая на брата. Он думал с ветерком прокатить гостя на персональной «Волге», но поди ж ты, несчастье какое — машина разладилась.

Тимофей поправил на голове кепку.

— Возле аптеки, я видел, стоит больничная машина, на ней можно подъехать, — несмело посоветовал он и для убедительности добавил: — А то я не знаю, сколько провожусь тут с насосом.

— Ладно, беги за больничной, — распорядился Иван Петрович.

Вскоре подъехал старенький «москвич» с коричневатым залатанным кузовом и красными крестами на стеклах. За рулем сидела молодая женщина.

Иван Петрович шепнул брату:

— Это наш бурановский доктор, Фиалковская.

«От врачей да к врачу... Веселенькое начало бурановской эпопеи», — усмехнулся про себя Михаил Петрович.

Тимофей, как на пружинах, вынырнул из «москвича», оставив дверцу открытой.

— Осчастливьте, Иван Петрович. Садитесь. Подвезу, — улыбаясь, пригласила Фиалковская.

Братья сели в машину. Сам Иван Петрович разместился с чемоданом сзади, а брата, как гостя, усадил на почетное место, рядом с шофером.

— Ну, «москвичок»-старичок, не подведи хозяйку, понимай, кого повезешь, самого товарища колхозного председателя, — весело говорила Фиалковская. В ее голосе слышалась нескрываемая ирония.

— Не только председателя, но и доктора повезете. Прошу, Лидия Николаевна, познакомиться — мой брат. Вы — сельский врач, а он у меня — городской, ученый! — Слова «городской» и «ученый» Иван Петрович выговорил с каким-то особенным смаком — знай, мол, наших!

— Тем более, рейс вдвойне ответственный, — с той же иронией отозвалась Фиалковская. — Не беспокойтесь, мой «москвичок» не чета изнеженной председательской «Волге», домчится... Не обращайте только внимания на стук, скрип и скрежет. Машина с музыкой!..

Издавна Михаил Петрович любил разглядывать людей. Это перешло к нему, кажется, от одного старого профессора, который нередко повторял на лекциях: «Все примечайте, други мои, ибо на лице человека часто написана его болезнь...» Поначалу он принял профессорский совет как будущий врач, а потом это стало привычкой, возможно, и не очень-то удобной для тех, кто попадал в его поле зрения. Вот и сейчас Михаил Петрович с пристальной заинтересованностью посматривал на соседку, силясь разгадать, что представляет из себя эта женщина — сельский врач, так сноровисто управляющая машиной. На вид ей лет двадцать семь — двадцать восемь. Лицо несколько вытянутое, худощавое с редкими крапинками поздних веснушек. Нос тонкий, чуть вздернутый. Полные, резко очерченные губы густо накрашены. Широко расставленные светло-голубые глаза смотрят с дерзкой задоринкой, но если повнимательней приглядеться, в их глубине можно увидеть неожиданную грусть. Брови и ресницы заметно подчернены карандашом. Густые золотистые волосы опрятно собраны в тугой пучок на затылке и скреплены шпильками. Одета она в простенькое ситцевое платье в горошек.

«Симпатичная, только напрасно красится», — подумал о ней Михаил Петрович и тут же помимо своей воли стал сравнивать Лидию Николаевну с Тамарой. Сравнение оказалось не в пользу сельского врача. Тамара красивее, моложе и наряднее, и шпилек у нее в волосах не видно, и косметикой пользуется более умело. Она как-то рассказывала ему, что ее бабка по отцу — из цыганок. Должно быть, от бабки у нее постоянная смуглость лица, чернота глаз и бровей, низковатый, но приятный голос; должно быть, от нее она унаследовала неистребимую страсть к ярким одеждам, бусам, перстням, серьгам. Тамара — щеголиха, она скорей бросилась бы в омут, чем рискнула показаться людям в таком вот простеньком платьице без вырезов, оборок, хитроумных складок, какое было на Фиалковской. Она понимает толк в нарядах, и в их большом городе волей-неволей тон задает модницам, потому что работает на телецентре диктором и почти каждый вечер красуется на голубом экране перед очами наблюдательных и придирчивых франтих...

Фиалковская, разумеется, не догадывалась о том, что ее с кем-то сравнивают. Не поворачивая головы и не отрывая глаз от дороги, она с явной подковыркой говорила:

— Помните, Иван Петрович, вы хотели в утиль отправить этого старичка? Но посмотрите, как шустро он бежит. И вам пригодился, и нам услужил... Эх, жалко, что испортилась ваша «Волга», сейчас бы наперегонки, уж мой старичок не уступил бы вашей красавице...

Иван Петрович не отвечал, делая вид, будто не слышит ее слов, а потом, чтобы отвязаться от говорливой хозяйки «москвича», стал шумно и подробно расспрашивать брата о работе, о его науке. Михаил Петрович отвечал с неохотой, односложно — да, нет, — а чаще отмалчивался. Ему не хотелось говорить о работе, о больнице, он больше любовался дорогой, холмистой степью, что плыла навстречу машине. Из окна он видел — слева и справа от большака далеко-далеко разбросаны в беспорядке холмы. Казалось, будто на их покатые бока накинуты серебристо-белые ковры. Но у природы, видимо, не хватило этих белых ковыльных ковров, потому-то кое-где остались ничем не прикрытые желто-серые каменистые вершины.

У дороги, на телеграфных столбах, сидели равнодушно-сонные степные орлы. Они совсем не пугались машин и не взлетали, только иногда нехотя помахивали хищно загнутыми клювами, точно подтверждая: прошла машина... Михаилу Петровичу даже почудилось, что орлы считают, сколько машин пробежит по пыльному грейдеру за долгий летний день. И вдруг один из этих орлов камнем упал со столба и схватил когтями удиравшего от машины суслика.

Иван Петрович рассмеялся:

— Ишь чертяка, приспособился к технике, механизировал добычу пропитания, птичий царь...

Вот в чем дело! Оказывается, орлы не зря сидят на столбах. Они не дремлют, а зорко следят, не вынырнет ли из запыленной придорожной травы вспугнутый зверек. Теперь Михаил Петрович с еще большей заинтересованностью следил за орлами и любовался необозримо широкой равнинной степью, что раскинулась перед глазами, когда машина перевалила через холмистое взгорье. Он вырос и жил в лесных краях. И эта степь сперва показалась ему пустынной и непонятной. Вот уж сколько едут они от станции и не встретили по дороге ни хуторка, ни какого-нибудь домика, кругом безлюдье и поля, поля бронзовеющей пшеницы, цветущих подсолнухов, высокой, густой, как девственный лес, кукурузы.

— Лидия Николаевна, остановитесь-ка, — неожиданно попросил Иван Петрович. Он вылез из машины, подошел к пшеничному полю, сорвал колосок и по-хозяйски стал растирать его на ладони.

— Ну, как, Иван Петрович, соседская пшеничка? — поинтересовалась Фиалковская.

Он промолчал, и только в машине хмуро проговорил:

— Хороший налив. — Но тут же торопливо добавил: — А у меня все-таки лучше. Лучше!

Пофыркивая и скрипя своими Стариковскими железками, удалой«москвичок» упрямо катил и катил по дороге, а за ним, подобно дымному следу ракеты, неотрывно волочился пыльный хвост...

* * *

Буран — село большое, зеленое. Издали казалось, будто бурановские строения ходили-бродили по холмам да по степным раздольям, а потом остановились на берегу, выстроились в шеренгу и залюбовались лесом, буйно зеленевшим на той стороне реки.

В селе одна улица — широкая, длинная. Выгибаясь, она повторяла изгиб речного берега.

Фиалковская остановила машину у крыльца председательского дома.

— Вот и мой дворец, Миша, — сказал Иван Петрович. — Строил своими руками и по собственному проекту.

Михаил Петрович поблагодарил Фиалковскую, пожал ей руку на прощание.

— Заходите, Михаил Петрович, буду рада видеть вас в больнице, — пригласила она.

Когда Фиалковская уехала, Иван Петрович поинтересовался:

— Ну, как тебе наша докторша?

Гость неопределенно пожал плечами: он ничего не мог сказать о ней, кроме того, что она приличный шофер.

— Зубастая женщина, жалко отпускать такую... А по всему видать, уедет скоро от нас.

— Уедет? Почему?

Иван Петрович махнул рукой:

— Старая песня! У нас, братец мой, так повелось: два-три года пройдет — и новый врач едет, новый агроном... Не держится ученая молодежь на селе. Отрабатывать приезжает, как на поденщину...

— Значит, плохо держит председатель.

Задетый за живое, Иван Петрович быстро возразил:

— Нет, стараюсь держать, условия создаю. Жилье? Пожалуйста, занимай, живи. Питание? Ешь на здоровье, выписывай со склада... Что еще человеку надо? Ты посмотри, красотища-то кругом какая!

Из соседней калитки вышла уже немолодая женщина, до самых глаз повязанная белым платком. В руках она держала решето, доверху наполненное румяными пирожками, булочками, ватрушками.

— Ой, Иван Петрович, уже приехали. Встретили гостечка!

— Встретил, Наталья.

— А мы с Фросей не управились еще. Вот беда-то, вот беда... — Наталья глянула на братьев и с каким-то удивлением воскликнула: — Батюшки, похожи-то как!

— А как же, родные ведь, — небрежно ответил ей Иван Петрович.

 

3

Дом у брата — новый, обшитый тесом, крытый ребристым шифером. Двор с улицы отгорожен плотным дощатым забором. Забор упирался в глухую стену соседской Натальиной избенки, как бы стремясь отпихнуть ее подальше: не пристало, дескать, стоять нам с тобой рядом!.. На окнах — крашеные ставни, резные наличники, такой же резьбой отделаны крыльцо и карнизы. На фронтоне дома, у слухового оконца, виднелся крохотный балкончик. Под окнами, в палисаднике, цвели высокие гибкие мальвы. Их цветы напоминали маленькие трубы старинных граммофонов.

Все это сразу увидел и приметил Михаил Петрович.

— Входи, входи, Миша, посмотри, как живут хлеборобы, — радушно пригласил Иван Петрович и тут же с крыльца крикнул в отворенную дверь: — Встречай, привечай, Фрося, дождались!

Смуглая, черноволосая, черноглазая братова супруга хлопотливо стала вытирать руки о белый ситцевый передник, смущенно восклицая:

— Ой, да милости просим, милости просим!

В большой передней комнате было много цветов. В кадушечках, в горшочках, обернутых розовой, с зубчатыми краями бумагой, цветы стояли на подоконниках, на табуретках, на высоких тумбочках-подставках. Во всем доме крепко пахло зеленью и свежим хлебом.

«Здесь, наверное, и зимой чувствуется лето», — подумал Михаил Петрович.

Посреди комнаты — раздвижной стол, на нем расставлены пустые тарелки. Видно, хозяйка готовилась к приему гостей, но какие-то непредвиденные обстоятельства помешали, и ей сейчас неловко от того, что гость уже приехал, а стол не накрыт. Заметив смущение супруги, Иван Петрович поспешил на выручку:

— Мы, Фрося, на речку сходим, окунемся чуток с дороги, а потом уж сядем за стол и капитально подзаправимся.

Но уйти на речку братьям не удалось: в комнату вбежали загорелые, похожие на Фросю черноголовые мальчики и заинтересованно уставились на гостя черными глазенками.

— Что надо сказать, озорники? — строго обратился к сыновьям Иван Петрович.

— Поздороваться ж надо и познакомиться с дядей Мишей, — улыбаясь, подсказала мать.

Ребята смело подошли к дяде, и каждый по-взрослому протянул руку.

— Вася, — назвал себя десятилетний крепыш.

— Толя, — представился шестилетний.

— Здравствуйте, здравствуйте, племянники! Вот вы какие! Ну-ка, подходите сюда. — Михаил Петрович раскрыл чемодан и стал нагружать ребят коробками, приговаривая: — Это вам гостинцы.

Даже забыв на радостях поблагодарить дядю Мишу, мальчики выскочили вон из комнаты, чтобы поскорее исследовать, что находится в красивых коробках.

Уж коли чемодан раскрыт, медлить нечего. Михаил Петрович достал сверток, протянул его хозяйке.

— Это вам, Фрося...

— Ой, да что вы, Михаил Петрович, — смущенно отмахнулась та. — Зачем...

— Бери, бери, жена, не от чужого подарок, — подтолкнул супругу Иван Петрович.

Фрося улыбалась, благодарила, и ей, как и сыновьям, должно быть, тоже хотелось развернуть сверток и поскорее узнать, что привез деверь. Но, поборов искушение, она отворила дверцу шифоньера и положила подарок на полку.

— А вот и тебе, Ваня, электрическая бритва новейшей конструкции, — сказал гость.

Иван Петрович повертел в руках диковинный подарок.

— Ишь ты, какая механика, — уважительно сказал он. — От трактора будет работать?

Михаил Петрович рассмеялся:

— По-моему, от трактора не будет...

— Теперь хоть чаще станешь бриться, — вставила Фрося.

— Смотри, жена, на бритых девчата заглядываются...

Она с шутливой укоризной покачала головой.

— Да каким ты девчатам нужен, старик непутевый.

— Слыхал, Миша, меня в старики записывают!

— Это она любя.

— Молодчина ты, Миша, что приехал, — шумно хвалил Иван Петрович брата. — На курорт, говоришь, посылали? Да ну их к лешему, эти курорты. Был я как-то... Одна маята. У нас в Буране лучше. Отдохнешь ты на славу. — Он толкнул гостя локтем, добавил с лукавой улыбкой: — Слышь, может, и женим тебя здесь...

Михаил Петрович застеснялся, покраснел даже. Опять вмешалась вошедшая с закусками Фрося.

— Сват нашелся... Да что же в городе своих невест мало?

— Невест много, да жених он — разборчивый, — смеялся Иван Петрович. — Невесту ему подавай такую, чтобы кругом шестнадцать, чтобы по всем женским статьям первым сортом шла...

— Мели, Емеля... — отмахнулась хозяйка.

Братья сидели за столом, оба чуть скуластые, сероглазые, широколобые. Старший только потемнее лицом, потому что загорел под солнцем да под жаркими степными ветрами. На коже щек у него отчетливо заметны несмываемые вкрапины машинного масла и копоти. Для встречи брата Иван Петрович принарядился в темно-синий костюм, в белую рубашку с галстуком. На отвороте пиджака сиял начищенный орден Трудового Красного Знамени.

Михаил Петрович был ростом выше брата, стройнее. Его темно-русая шевелюра уже тронута ранней сединой на висках. И руки у братьев разные. У старшего — большая шершавая ладонь с застарелыми ссадинами на толстоватых сильных пальцах; у младшего же — узкая крепкая кисть с чистой, блестевшей от частого мытья кожей, пальцы длинные, чуткие, будто прозрачные — рука хирурга, предмет особой заботы и внимания каждого, кто работает скальпелем. О руках доктора Воронова Тамара часто говорила: «У тебя красивые руки, как у хорошего музыканта». Он шутя отвечал на это: «По-моему, у хорошего музыканта руки, как у хирурга...»

Иван Петрович поднял рюмку.

— Ну, Миша, за встречу! Давненько мы с тобой, братец, не виделись... Ты не стесняйся, ты по-нашему, по-крестьянски закусывай... Сам видишь — в достатке живу! — хвалился он.

Из кухни доносились приглушенные голоса Фроси и Натальи. Женщины что-то стряпали, звенели посудой и, видно, торопились, потому что гость оказался не предусмотрительным, поздно прислал телеграмму. Но вот в кухне послышался чей-то юношеский голос.

— Ну-ка, Федя, зайди сюда! — громко позвал Иван Петрович.

В комнату вошел рыжеватый вихрастый парень.

— Ты что же там в женской компании...

— Да я, дядя Ваня, к маме приходил...

— А теперь к нам пожалуй. Садись.

— Некогда, дядя Ваня, мотоцикл что-то не заводится...

— Ага, не заводится! В таком разе подзаведем самого мотоциклиста, — рассмеялся Иван Петрович и приказал: — Садись, Федор. Садись и знакомься — мой брат, ученый.

— Ты бы поскромнее представлял меня, — с неловкой улыбкой заметил Михаил Петрович.

— Ишь ты — стесняешься? А чего нам стесняться, чего скромничать! Звание-то у тебя не ворованное, своим горбом заработано, — возразил брат и опять обратился к Федору: — Ну-ка, бери, выпьем за ученых!

Покрасневший парень робко присел к столу, взял рюмку и неумело выпил.

— Молодчина, сосед! — похвалил парня Иван Петрович и стал рассказывать о нем брату. Федор Копылов учится в школе, перешел в одиннадцатый класс, летом работает на тракторе. — Механизатор! Механизаторы у меня в большой цене. Без механизаторов, доложу я тебе, село теперь ни шагу. Ударная сила! Ну, само собой понятно, и оплата им, и почет... Я ведь сам из механизаторов... — Брат улыбнулся, потрогал пальцами орден, как будто хотел убедиться, на месте ли он. — Я так разумею: вам, ученым, до юбилея ждать надобно, пока отметят. А у нас по-другому. Подвалит, к примеру, урожаище, не пожалеешь себя, поработаешь на всю катушку — можно и Золотую Звездочку получить...

Михаил Петрович шутливо погрозил брату пальцем.

— Далеко метишь...

— А что? Коль присвоят, не откажусь, и Федя тоже не откажется, потому что знает уже: ордена зря не дают, орден заработать надо! Верно я говорю, Федя?

— Я за наградами не гонюсь. — тихо ответил тот.

— Правильно, пусть они за тобой гоняются! А ты, сосед, не шибко-то убегай от них, — весело советовал Иван Петрович. — Давай-ка еще по махонькой за будущие успехи.

Федору, кажется, было лестно сидеть за столом в компании самого председателя. Он снова потянулся за наполненной рюмкой, но вдруг, точно обжегшись, отдернул руку, стесненно отказался:

— Не буду я, дядя Ваня...

— Да ты же мужчина, механизатор!

— Зачем же неволить, если душа не принимает, — вмешался Михаил Петрович, сердясь на брата, угощающего школьника водкой. — Федору еще с мотоциклом повозиться нужно...

— А мы сейчас вместе пойдем, вместе посмотрим, что там с его машиной. Разберемся.

Втроем они вышли на улицу.

* * *

Вечером в дом брата стали приходить родственники по Фросиной линии. Первым явился, так сказать, самый главный родич — Игнат Кондратьевич Бурыгин — тесть.

— Ну, здравствуй, сваток, здравствуй, с благополучным приездом, — хрипловатым баском говорил он, энергично тряся руку гостя.

Игнат Кондратьевич не по годам еще прям, высок ростом, с крупной седой головой. Лицо у него бритое, смуглое, почти без морщин. Левая рука полусогнута — след фронтового ранения.

Была у Игната Кондратьевича, колхозного бухгалтера, всем известная слабость: любил он поговорить с учеными людьми и относился к ним уважительно. Ему даже не важно было, какую специальность имеет ученый человек, главное — ученый, и точка. Любил старик и послушать ученых, и порассказывать им о своих бухгалтерских бедах, которых всегда было великое множество.

Только Игнат Кондратьевич начал было говорить о районном банке, о том, в каких сложных отношениях с ним находится вся колхозная бухгалтерия, как вмешался невежливый зять:

— Не вовремя ты, папаша, затеял речь о делах.

— О делах, Ваня, я так мыслю, в любое время говорить можно, — недовольно возразил старик и опять обратился к внимательно слушавшему Михаилу Петровичу.

— Ну-ка, папаша, давай по махонькой, — предложил Иван Петрович, зная, что если не вмешаться, тесть замучает брата своими речами да еще вдобавок начнет рассказывать всякие были-небылицы, запас которых у него неиссякаем.

Игнат Кондратьевич сердито тряхнул головой. И что за человек этот зять! Тут поговорить бы, а он с «махонькой» лезет... И все-таки старик степенно выпил, закусил огурчиком и заметно обрадовался, когда зять вышел на кухню помочь Фросе и Наталье. Теперь-то он всласть наговорится с ученым человеком. Но хозяин, как на грех, тут же вернулся, и не один.

— Ну вот, братец, еще знакомься — моя милая свояченица — Феня, — с радушной улыбкой представил Иван Петрович молоденькую чернявую женщину. — А это Виктор Тимофевич Синецкий, мой дорогой своячок, родственник с двухмесячным стажем, к тому же мой замполит!

Синецкий протянул руку доктору.

— Много слышал о вас, рад вашему приезду, — сказал он.

Синецкому лет под тридцать. Он высок ростом, строен, на нем голубая безрукавка, светлые, в строгую стрелку узкие брюки, модные остроносые туфли. Лицо продолговатое, до черноты загорелое, карие глаза смотрят с откровенным добродушием, как будто этот человек радуется всему, что видит перед собой. И видом и разговором он был похож на городского, даже несколько стильного парня.

Оглянув Синецкого и Феню, Михаил Петрович отметил про себя: на зависть хорошая пара, оба молоды, красивы, оба еще влюбленно посматривают друг на друга, чуть стыдясь показывать даже близким людям, что они довольны и счастливы.

— Что ж ты, Иван Петрович, гостей моришь? Наливай, угощай, — непринужденно сказал свояк, и по тому, как он вел себя, как разговаривал с хозяином, нетрудно было догадаться, что Синецкий свой человек в этом доме.

— Сам виноват: рыбу принес, теперь уху ждать будем, — ответил Иван Петрович и с усмешкой добавил: — Твоя рыбка-то меленькая, скоро сварится...

— Уж какая попалась... У нас только ты за крупной гоняешься...

— Что верно, то верно, с мелочью не люблю возиться. У меня так: задумал, тащи крупную!

В разговор вмешалась Феня. Хохоча, она сказала:

— Рыбу Виктор не ловил, у мальчишек выпросил.

— Феня, это, это...

— Скажешь, предательство? Нет, правда!

— Эх, рыбаки, да что вы понимаете в этом серьезном деле, — не утерпел Игнат Кондратьевич. — Вот я в прошлом году...

— Знаем, знаем, — перебила отца Феня, — поймал сома и побежал на конюшню за подводой, чтобы погрузить... Пока бегал, сорока улов и утащила...

— Ах ты, егоза, — рассмеялся Игнат Кондратьевич, — не дашь отцу приврать складно.

— Что же вы не садитесь? — беспокоилась хозяйка. — Ваня, приглашай за стол!

— Уху ждем.

— Готова ушица, готова, — певуче проговорила Наталья, ставя на стол большую, чуть ли не ведерную кастрюлю.

Когда стали разливать уху, Синецкий прикрыл миску ладонью, шутливо протестуя:

— Не могу, не хочу! Рыбу подменили, я такую не приносил!

— Ты просто не узнаешь, твоя рыба. Пока варилась, подросла, — смеясь, ответила Феня.

Михаилу Петровичу нравилась эта веселая семейная застолица, ему даже почудилось, будто он уже давно знаком с каждым Ваниным родственником и не впервые сидит в их компании.

— Хороша ушица, — нахваливал Иван Петрович. — Молодец, Наталья, по всем правилам сварила.

При первой встрече на улице Наталья Копылова показалась Михаилу Петровичу пожилой, а сейчас он видел принаряженную, аккуратно причесанную моложавую женщину лет под сорок. Хотя она помогала стряпать и была, видимо, нередкой гостьей в доме, но за столом сидела как-то особнячком, точно чужая. Пила Наталья наравне с мужчинами и не хмелела, только почему-то все печальней и печальней становились ее серые чуть навыкате глаза. Она больше молчала и думала, кажется, о чем-то своем, далеком.

За столом было шумно. Феня спрашивала гостя, составил ли он план отдыха в Буране, Михаил Петрович отвечал, что истинные отпускники живут без плана.

— Нет, нет, — махала руками Феня, — должен быть твердый план...

— И скользящий график посещения родственников, — поддержал молодую супругу Синецкий. — Мы первые приглашаем!

— Вы, Михаил Петрович, должны взвеситься, чтобы потом знать: сколь полезны бурановские харчи.

Игнат Кондратьевич порывался втиснуться в разговор и рассказать какую-нибудь историю, но молодежь не давала ему такой возможности, придумывали тосты, советовали гостю, в каких местах он должен побывать, чтобы иметь полное представление о Буране.

— Обязательно зайдите на бахчи, арбузы там пудовые, — говорила Феня. — И пасеку не забудьте, стоит она в красивейшем месте.

— У нас, куда ни глянь, есть на что посмотреть, есть чем полюбоваться, — с хозяйской гордостью подтвердил Иван Петрович.

Уже изрядно подвыпивший и даже несколько оскорбленный непочтительным к себе отношением, Игнат Кондратьевич заговорил вдруг о прошлой войне, стал упрекать, что вы, дескать, молоды-зелены, и вам неведомо то, что выпало на нашу солдатскую долю.

Сидевшая рядом с Михаилом Петровичем Феня с улыбкой шепнула:

— Сейчас папа расскажет, как взял в плен немецкого генерала...

Отец расслышал шепоток дочери и раззадорился:

— А что? И расскажу! Вы ноне только в книжках читаете да в кино видите, как мы этому самому немецкому зверю вязы крутили, а мне случалось и генералов брать. Вот было однажды...

— Что ты все про своего генерала, — невежливо прервал тестя Иван Петрович. — Взял одного, а рассказываешь двадцатый раз.

— Про хорошее дело и двадцать первый не грех послушать, — обиженно возразил Игнат Кондратьевич.

— Ваши хорошие дела давно были, теперь о наших говорить надо, — не унимался Иван Петрович. — Подумаешь, генерал... Да что мне генерал? Вон соседним совхозом кто командует? Бывший генерал. А хозяйство у кого побогаче? Вот и выходит, что с генералом я на одной дорожке стою!

— Смотри, Иван Петрович, а то попадешь, как тот немецкий генерал, — поддел хозяина Синецкий.

— Об меня зубы поломаешь!

— Зубы разные бывают...

— Всякие видывал!

— Ну, завели волынку, — вмешался Игнат Кондратьевич. Раз уж ему не дают поведать за столом какую-нибудь историйку о пленном немецком генерале, он тоже помешает зятьям, не даст им развернуться в споре. — Давайте-ка выпьем за здоровье гостя дорогого. Ну, Михаил Петрович, как это говорится: дай бог не последнюю, катись, водочка, сладкой капелькой.

— У тебя-то, папаша, водочка, а у гостя что? Красненькое... Налить брату стакан «Столичной», — полушутя распорядился Иван Петрович.

Синецкий засмеялся.

— Доктора к спирту приучены, а ты «Столичной» пугаешь.

— И спирт найдется! Ну-ка, Фрося, принеси пузырек, — потребовал Иван Петрович.

— Что ты, Ваня, не нужно, — отказался покрасневший гость.

— Ты, Миша, не тушуйся. Для тебя все найдется. Что пожелаешь, то и будет. Для тебя отказу нет!

— Только тебя одного и слышно за столом, — упрекнула Фрося мужа. — Дай другим слово сказать.

— Разве не даю? Пусть говорят. — Иван Петрович подсел к брату, обнял его за плечи. — Спасибо, что приехал. Доволен я. Рад.

— Только не очень-то поддавайтесь, Михаил Петрович, иначе затаскают вас по полям, — шутливо предупредила Феня.

— Ишь ты, советчица нашлась. — Иван Петрович убрал руки с плеч брата. — Ученому человеку тоже не зазорно поглядеть, как хлебушко добывается... Начинаем завтра. Выйдем лавиной. Покажем класс!

— Показывать — мастера-а-а, — усмехнулся Синецкий.

— И что ты, своячок милый, все шпильки мне подбрасываешь? Или не видел, как работа идет? Или не нравится?

— Стоп, машина, — опять вмешался Игнат Кондратьевич. — Идет Дмитрий Романович!

Иван Петрович встал навстречу вошедшему.

— Милости прошу к нашему шалашу, дядя!

— Сюда садись, дядя Митя, — суетливо пригласила хозяйка, уступая свой стул.

— Иду мимо, носом повел и дух учуял, — с какой-то виноватой улыбкой сказал он, кивая на стол.

Игнат Кондратьевич тут же подковырнул:

— Понятное дело, твой нос на двоих рос, одному достался...

Дмитрий Романович степенно сел за стол. Когда его познакомили с виновником нынешнего торжества, он осторожно, будто боясь раздавить, пожал руку доктору, улыбнулся и похвалил:

— Вот это хорошо, что приехали... К нам в старину даже сам Лев Николаевич Толстой наведывался кумыску попить, знатный когда-то был кумыс в Буране, далеко славился. Теперь забыли, не делаем, а зря...

— Эк, вспомнил старину, — мотнул головой хозяин.

Дмитрий Романович колко глянул на него своими зеленоватыми, узко поставленными глазами.

— Больно редко вспоминаем...

— Ты, Дмитрий Романович, хоть ради гостя надел бы свою Золотую Звезду, — сказал Иван Петрович и, обращаясь к брату, сообщил: — Он единственный у нас Герой Социалистического Труда, знаменитый пастух, наша гордость.

— Не надо, Ваня, — с непонятной досадой отмахнулся

Дмитрий Романович.

— Почему не надо? Чудак ты, — упрекнул хозяин и громко провозгласил: — Выпьем за Героя!

Михаил Петрович увидел, как нахмурилось обветренное, худощавое лицо пастуха, как задрожала его рука, выплескивая из рюмки водку. И еще он заметил, что даже Игнат Кондратьевич, который раньше, прежде чем выпить, говорил «дай бог не последнюю, катись, водочка, сладкой капелькой», сейчас молча и торопливо опрокинул рюмку в рот.

 

4

В боковушке-спаленке Михаил Петрович разделся, потушил свет и утонул в мягкой пуховой перине. От холодноватых шуршащих простыней приятно пахло рекой. «Царская постель», — удовлетворенно подумал он, в мыслях сравнивая дом брата с той комнатушкой в большой коммунальной квартире, где жил сам. Да какое может быть сравнение! Здесь — уют, семейный очаг, а там — холостяцкая железная койка, взятая из больницы еще в первый год работы, письменный стол, заваленный бумагами, два старых книжных шкафа, пара стульев... Кажется, единственным украшением в его комнате был дорогой телевизор, на котором стоял подарок Тамары — ее фотография в рамке. «Если меня нет на экране, я все равно буду смотреть на тебя», — говорила она, вручая снимок.

Один раз в неделю, по пятницам, к Михаилу Петровичу приходила его операционная сестра, Вера Матвеевна Косарева. Она произносила свое обычное «эвакуируйтесь» и начинала уборку в комнате. Никаких возражений Вера Матвеевна не признавала, ни с какой самой срочной домашней работой доктора не считалась, даже не брала во внимание того, что он по натуре своей был человеком опрятным и беспорядка дома не допускал. На первых порах Михаил Петрович пытался доказать: в комнате чисто, сам прибирал. Но Вера Матвеевна упрямо заявляла:

— Здесь нужна женская рука.

Убедившись в бесполезности возражений, он безропотно выходил на кухню или во двор и ждал, пока сестра закончит свое дело. Примерно через полчаса Михаил Петрович возвращался, и они садились пить чай. Такое чаепитие тоже было узаконено, и доктор специально покупал любимое Верой Матвеевной клубничное варенье. Чаевничали они почти всегда молча, а если и говорили, то только о больнице, о больных, о прошлых и будущих операциях.

Всякий раз, глянув после уборки на телевизор, Михаил Петрович замечал: опять исчез Тамарин портрет. Это Вера Матвеевна упрятала его куда-нибудь подальше, с глаз долой. Проводив сестру, он находил фотографию, водружал ее на старое место, и до следующей пятницы снимок незыблемо стоял на телевизоре.

Михаил Петрович знал, что операционная сестра терпеть не могла Тамару. Она все чаще и чаще твердила: «Еще успеете надеть хомут на шею, вам наукой заниматься надо, а не пеленки стирать». Вера Матвеевна была глубоко убеждена в том, что доктор Воронов — человек особенный, для науки рожденный. Должно быть, во имя этой науки она зорко оберегала его мужскую свободу и каждую женщину, проявлявшую к нему хоть малейшее любопытство, считала своим личным врагом...

Если, например, случалось Тамаре звонить по телефону в больницу и трубку брала Вера Матвеевна, происходил приблизительно такой разговор:

— Пригласите, пожалуйста, к телефону Михаила Петровича, — просила Тамара.

— Не могу, он занят, — следовал ответ.

— Скоро ли он освободится?

— В первый же день, как только выйдет на пенсию...

При встречах Тамара жаловалась ему: «У вас в больнице работают одни грубиянки». Михаил Петрович сперва посмеивался, потом попросил операционную сестру не вмешиваться до такой степени в его личную жизнь. Вера Матвеевна равнодушно отмалчивалась, словно доктор обращался не к ней, и продолжала свое... В конце концов она возненавидела телевизор, намекая, что он зря купил этакую махинищу, что на столь разорительную покупку его, конечно же, толкнула Тамара, что этим окаянным телевизором красивая Тамара просто соблазняет холостого доктора, красуясь перед ним на голубом экране...

Михаил Петрович только посмеивался. Но в чем-то Вера Матвеевна была права, и он всерьез побаивался, как бы она во время уборки не испортила телевизор.

И вот сейчас в темной боковушке-спаленке он больше вспоминал не Тамару, а несколько чудаковатую операционную сестру, которая была ему незаменимой помощницей на операциях и по-матерински доброй советчицей в жизни. Если бы не Вера Матвеевна, он, кажется, приехал бы сюда налегке, с одним портфелем... Это она собрала его в дорогу, накупила подарков детям, брату, невестке, и он был благодарен ей за это.

А хорошо встретил его Ваня, какую вечеринку закатил! И невестка рада, и Ванины родичи тоже... Сейчас перед глазами Михаила Петровича проходили все, кто сидел за столом — любитель рассказывать всякие были-небыли Игнат Кондратьевич, щеголеватый Синецкий с чернявой разговорчивой супругой, немногословная, чуточку печальная Наталья Копылова, непонятный Герой-пастух, о котором Ваня потом сердито говорил: «Чудак, гордиться должен высокой наградой, а он выкаблучивается...»

«Жалко, что Фиалковская не их родственница, тоже, наверное, пришла бы вечером», — подумал Михаил Петрович и сам удивился этой мысли. А Фиалковская тут причем?!

* * *

Проснулся он поздно. Сквозь прикрытые ставни тонкими струйками лучей сочилось теплое летнее солнце. Падая на никелированную спинку кровати, лучи дробились и брызгами солнечных зайчиков сияли на стенах, на потолке... В доме было тихо, и за окном, на улице, тоже стояла непривычная тишина. Беззаботно нежась в постели, Михаил Петрович слушал тишину... В городе даже на шестой этаж в его комнату прорывался приглушенный, почти никогда не смолкаемый уличный шум; бывало, в городе после какой-нибудь праздничной вечеринки голова раскалывалась, а здесь — и выпил вчера порядочно, а в голове легко и ясно...

Чуть скрипнула дверь, в спальню заглянул Вася и тут же скрылся.

— Заходи, заходи, Вася! — позвал Михаил Петрович. — Как они, дела-то наши?

— Хорошо, дядя Миша! — бойко отвечал мальчик. — Мама наказывала не будить вас и завтраком накормить.

Пока Михаил Петрович брился, что-то насвистывая, пока умывался, Вася подогревал на примусе завтрак. Делал он это привычно, иногда наставительно даже покрикивая на помощника, младшего брата.

Завтракали втроем. Аппетит у племянников — отменный, их не нужно было упрашивать: «Съешь кусочек за маму, кусочек за папу, за дедушку или бабушку». Они отлично ели сами за себя, и дядя Миша не отставал тоже.

— Папа наказывал сводить вас на рыбалку, — сказал после завтрака Вася.

— У нас и удочки есть, три штуки! — похвастался Толя.

— Порыбачить можно, — согласился дядя Миша.

Сборы, как говорится, были недолги — удочки на плечи и тропинкой, через огород, подались к реке. На берегу, в тальнике, Вася и Толя стали копать червей, а дядя Миша отыскал удобное, по его мнению, место и размотал удочки. Видимо, каждому мало сведущему рыболову кажется, что именно сейчас произойдет то счастливое чудо, которое называется рыбацкой удачей, что именно сейчас он выхватит из реки увесистую красавицу с красноватыми, будто нарисованными плавниками... Верил в это и Михаил Петрович. Но пробковые поплавки спокойно лежали на воде. Небольшим течением их относило чуть в сторону, потом они подплывали к берегу, задумчиво останавливались, как бы не зная, что делать дальше. Над поплавками кружились синие стрекозы, похожие на миниатюрные вертолеты.

— Тут клевать не будет, — разочарованно заметил Вася. — Тут коряги, а в корягах сом живет. Рыбка сома боится...

— А вот мы этого сома и поймаем, — заявил наивный дядя Миша.

Но Вася был прав: не клевало, и на поплавках уже отдыхали осмелевшие стрекозы. То ли рыба и в самом деле остерегалась подплывать к этому месту, где в глубинных корягах жил усатый хищник, то ли нашлась другая причина... Скорей всего причина была другая — жара. День выдался тихий, безоблачный, немилосердно палило высокое солнце, и разогретый воздух, казалось, тонко звенел. Будто разомлев от крепкого зноя, лениво текла река, и вместо привычной прохлады от нее тянуло влажной духотой.

И все-таки Михаилу Петровичу было хорошо — он отдыхал! Ребятишки, забыв об удочках, гонялись за верткими бабочками, а он, раздетый, лежал на жестковатой, щекочущей тело траве, смотрел в синее чистое небо, прислушивался к бесконечному звону кузнечиков, к птичьему гомону, что доносился с другого лесного берега.

На душе у него было спокойно, только где-то в глубине застряла еще не остывшая тревога — справится ли Антон Корниенко с больным, которого он оставил на его попечение. «Справится, конечно же, справится», — убеждал он себя.

— Толька, смотри, твоя клюет! — закричал Вася.

Михаил Петрович увидел, как малыш дернул за удилище и выхватил из реки небольшого ощетинившегося ерша... Вот с этим единственным ершом и явились домой рыбаки-неудачники.

— Где же это вы пропадали? — спросила Фрося.

— На речке, мама, рыбу ловили! — ответил Толя.

— Вас хлебом не корми, дай только на речку, — махнула рукой мать и обратилась к деверю: — Как вас мальчишки завтраком накормили?

— Спасибо, Фрося, отличный был завтрак.

— Вы уж извиняйте, Михаил Петрович, если что не так... Я вот с обедом тороплюсь, Ваня обещал приехать... Уборочная началась, теперь он, как месяц красный, покажется и опять в поле...

И тут Михаил Петрович с неожиданной досадой подумал, что он, пожалуй, не очень-то удобное время выбрал для встречи с братом, для отдыха в Буране. Люди работают, по горло заняты, им не до гостей...

«Ничего, ничего, Через недельку уеду, отдохнем с Тамарой на Волге», — решил он.

В полдень приехал брат. Он был в старом запыленном пиджаке, кирзовых, давно не видавших крема сапогах, в замасленной кепке. Ребятишки сразу бросились к отцу, наперебой хвастаясь, что они с дядей Мишей ходили на рыбалку и поймали большущего-пребольшущего ерша.

— Я поймал! — хвалился младший. — Мы еще пойдем, мы еще поймаем.

— Ладно, ладно, — нетерпеливо отмахнулся отец. — Посмотрите, есть ли вода в рукомойнике?

Пока Фрося готовила обед, братья Вороновы сидели во дворе, на скамейке, под небольшим, но уже развесистым топольком. Дымя сигаретой, Иван Петрович озабоченно рассказывал:

— Хлеба, понимаешь ли, кое-где полегли, трудновато брать их, а нужно, и спешить надо... У нас, Миша, так: погожий денек упустишь — проиграешь. — Он кивнул головой вверх. — Мы ведь от нее, от небесной канцелярии, ой как зависим... Да и нос кое-кому утереть хочется. Есть тут в соседнем районе колхоз «Колос», председателем там знакомый мужик, так себе хозяин... А его комбайнеры, понимаешь ли, держат областной рекорд. Чешутся у меня руки обскакать их. Дай только срок, обскачу! — пригрозил брат.

— Разве это так важно? — недоуменно пожал плечами Михаил Петрович.

— А как же, Миша, в нашем деле все важно! — горячо воскликнул Иван Петрович и мечтательно продолжал: — Представь себе: рекорд очутится в моих руках, и сразу другая петрушка — колхоз мой замечен, сразу почет, и люди почувствуют силу, и люди горы свернуть готовы.

— Да ты настоящий оратор, трибун, — рассмеялся Михаил Петрович.

Польщенный этими словами, брат убежденно отозвался:

— Колхоз, Миша, сложная штуковина, иногда и оратором приходится быть, иногда промолчишь для пользы дела. Тут с бухты-барахты нельзя, тут мозгами пошевеливай, иначе споткнешься, в прорыве окажешься...

Михаил Петрович, с интересом слушал брата, внимательно приглядывался к нему. Годы мало изменили Ваню. Он всегда любил быть впереди, верховодил когда-то уличной ребятней. Вспомнилось, как однажды ребята поставили во дворе турник, и Ванин ровесник, Сенька Горохов, на зависть мальчишкам свободно «крутил» на турнике «солнце». А Ваня этого делать не умел и злился. И вот каждое утро он стал вставать раньше всех и, пока мальчишки спали, тренироваться на турнике. Иногда, срываясь, падал, разбивал нос, коленки, но не останавливался. И настал день, когда Ваня переплюнул Сеньку Горохова... Михаилу Петровичу и сейчас было понятно стремление брата обскакать соседей, и ничего плохого не видел он в этом.

У дома остановилась машина. В следующую минуту в калитке показался коренастый, атлетического сложения мужчина с огненно-рыжей пышной шевелюрой.

— Я к вам, товарищ председатель.

— Ну, ну, давай. Что у тебя?

— Шофер я, из городских, приехали на помощь к вам...

— Знаю. Спасибо, что приехали, работа найдется.

— На работу не обижаемся. Предложение у меня есть.

— Предложение? Выкладывай!

— На заправку ездим в село. Непорядок. Зря машины гоняем. Нужно заправлять в поле.

— Дельно! — обрадовался Иван Петрович. — Дельно говоришь, товарищ... Как тебя?

— Коростелев.

— Дельно говоришь, товарищ Коростелев. Найди моего заместителя и передай, чтобы заправляли на месте.

— Понятно, товарищ председатель. Большая экономия будет.

— Вот, вот... У тебя самого какая машина?

— Самосвал. Под хлеб оборудован. Новенький, только ограничитель снял. И другие машины что надо. Полный порядок будет!

— Ну, а как устроились, как с питанием?

— Тоже порядок. Довольны ребята.

Когда Коростелев ушел, Иван Петрович оживленно проговорил:

— Хороших ребят прислали. Слышал? Беспокоится человек, чтобы зря туда-сюда не ездить. Сразу видно — толковый парняга! Понимает что к чему...

Фрося позвала обедать. Она поставила на стол бутылку вина и один стакан для гостя.

— Мужа обижаете, Фрося, — заметил Михаил Петрович.

Постучав ногтем по бутылке, брат подосадовал:

— И жалко, Миша, да нельзя, я на службе... У меня заведено так: и сам в рабочее время в рот не возьму, и другим не дозволю. А ты выпей, тебе можно, ты на отдыхе!

Сразу после обеда Иван Петрович заторопился в правление, сказав, что у него дела, нужно опять ехать в поле. Ушла на ферму Фрося. Куда-то исчезли племянники, по всей вероятности, найдя себе занятие более веселое, чем бесприбыльная рыбалка.

Михаил Петрович остался в доме один. Взяв книгу, он прилег на диван. Почему-то не читалось, и спать тоже не хотелось... Раньше, пока собирался в дорогу, пока думал о незнакомом Буране, пока ехал в поезде, ему очень хотелось вот так побездельничать... Но, как на грех, опять вспоминались утренние обходы в больнице, амбулаторные приемы, высокая, залитая солнцем операционная, где королевой расхаживала вся в белом непримиримо-строгая Вера Матвеевна... Все было привычным и милым. Оказывается, трудно, очень трудно даже малое время прожить без этого, и теперь-то Михаил Петрович понимал одного старого фельдшера-пенсионера. Они с почетом, с дорогими подарками проводили старика на заслуженный отдых, произнесли чувствительные речи... А фельдшер потом почти каждый день приходил в больницу, надевал халат. Доктор Воронов сердился и однажды упрекнул старика: «И что вам, Кузьмич, дома не сидится...» Оказывается, нелегкая это участь — очутиться вдруг без дела...

Отложив книгу, Михаил Петрович встал с дивана, раскрыл чемодан, достал почтовый набор, чтобы написать Тамаре первое письмо из Бурана. Он присел к столу и вдруг ужаснулся: ему не о чем писать ей... «Завтра напишу, сегодня я, кажется, не в настроении», — решил он и подошел к открытому окну.

Залитая жарким солнцем широкая улица была пустынна. У калитки стоял петух. Он был великолепен в своих ярких петушиных доспехах. Сверкая золотом и пурпуром, он с воинственной гордостью держал свою голову, украшенную рубиновым гребешком, похожим на царскую корону, и с удивлением смотрел круглыми, немигающими глазами на незнакомого человека в окне, точно спрашивал: а ты кто такой, что здесь делаешь? Михаил Петрович никогда так близко не видел обыкновенного деревенского петуха и сейчас по-детски залюбовался им, пораженный чудесной раскраской и независимой осанкой красавца.

Петух вдруг тревожно вскрикнул и, вытянув шею, кинулся прочь, к соседскому дому. Михаил Петрович по плечи высунулся из окна, чтобы посмотреть, что напугало петуха, и увидел Фиалковскую. Она шла по улице в том же платье в горошек, с чемоданчиком в руке.

— Лидия Николаевна, — обрадовался он. — Здравствуйте!

Она остановилась у палисадника.

— Добрый день, Михаил Петрович, как вам отдыхается?

— Привыкаю.

— Завидую... А мне, как видите, нужно ходить на вызовы, и в больнице — дела, дела... Не хотите ли осмотреть мои владения?

— Мой девиз: не отказываться от приглашений.

 

5

Одной из достопримечательностей Бурановской больницы была чугунная ограда. В одинаковых рисунках ее пролетов, разделенных кирпичными столбами, еще издали отчетливо были заметны красные кресты.

— Вы, Лидия Николаевна, как видно, очень заботитесь, чтобы ваша больница была приметной: всю ограду усеяли красными крестами, — весело пошутил Михаил Петрович.

Она расхохоталась:

— Разве не догадываетесь? Это же бывшая церковная ограда! Божий храм, говорят, сгорел, а поповский дом сохранился. В нем-то и разместилась наша больница.

За оградой стоял одноэтажный дом, крытый железом. К нему с одной и другой стороны прижались пристройки с шиферными и черепичными крышами.

— Наша больница напоминет мне московский храм Василия Блаженного. Вы спросите, чем? А вот чем! Известно, что многие русские цари достраивали Василия Блаженного, украшали его своими башенками в честь какого-нибудь знаменательного события. Здесь тоже каждый врач, который работал в Буране, украшал поповские хоромы своей пристройкой.

— Думаю, вы тоже не отстали от коллег?

— Отстала, Михаил Петрович, — рассмеялась она и вдруг, оборвав смех, серьезно заметила: — Сколько средств угрохали на эти пристройки, можно было построить новое здание.

Фиалковская привела гостя к себе в кабинет. Кабинетик был небольшой, опрятный. Стол, кушетка — все покрыто белыми простынями, на единственном окне — марлевая занавеска, на полу — пестрый самодельный коврик. Михаил Петрович глянул на потолок и увидел там темное пятно подтека. В центре пятна штукатурка облупилась, обнажив дранку, похожую на ребра скелета.

Доктор Воронов невольно сравнил этот маленький кабинетик с тем, где принимал больных сам, и усмехнулся про себя — да разве можно сравнивать вещи несравнимые...

Заметив, что гость обратил внимание на потолок, хозяйка поспешила объяснить:

— Крыша протекает, ремонтировать надо, но нет шифера.

— Обратились бы в колхоз.

— Ах, колхоз, — отмахнулась она. — Колхоз сам любит обращаться — то дай аптечки, то беги на полевой стан, то иди по избам агитатором... Попробуй же врач попросить что-нибудь, не тут-то было, не положено! По идее больница колхозная, обслуживаем колхозников, но меж собой живем как чужие... Бурановский колхоз — богат, он строится, на тысячи рублей машины покупает. А в больнице нет копеечной кварцевой лампы, и колхоз, если встать на официальную ногу, не имеет права купить эту лампу для пользы своих же колхозников. Парадокс!

— Неужели председатель не понимает?

— В том-то и беда наша, что Иван Петрович слишком много понимает! — с неожиданно вспыхнувшей яростью ответила Фиалковская. — Для него главное — посевная, уборочная, зимовка. Другое же, что не относится к этой знаменитой триаде, он признавать не хочет. Уж сколько я с ним за эти три года переругалась — не учтет никакая статистика!

В кабинет вбежала дежурная сестра.

— Лидия Николаевна, там больного привели, — сообщила она.

— Иду! — Фиалковская надела халат, белую шапочку. Теперь она выглядела старше, солидней. — Подождите минутку, Михаил Петрович, я скоро вернусь.

Михаил Петрович вспомнил слова брата о том, что Лидия Николаевна собирается уезжать из Бурана, но сейчас он почему-то не верил в это, наоборот, ему показалось, что она увлечена работой, обеспокоена больничными делами и не помышляет об отъезде.

В кабинет вернулась Фиалковская, озабоченная, чем-то даже встревоженная.

— Что случилось, Лидия Николаевна? — поинтересовался он.

— Больной поступил, и грызет меня сомнение... Михаил Петрович, может, посмотрите? — смущенно попросила она. — А вдруг он хирургический? Тогда отправлять надо.

— Я к вашим услугам, — обрадовался он. — Что вы подозреваете?

— Кажется, пищевая интоксикация.

Они вдвоем осмотрели больного — колхозного кладовщика Каткова, назначили ему лечение, а после, в кабинете, Фиалковская признательно благодарила:

— Спасибо, Михаил Петрович.

— За что «спасибо»? — улыбнулся он. — Я просто подтвердил ваш диагноз.

— И за это спасибо. Ум — хорошо, два — лучше. Боялась я, как бы не пришлось заводить «москвича» и ехать с Катковым в райбольницу.

— Вы, Лидия Николаевна, очень смелая женщина.

— Смелая? В чем? — удивилась она.

— Hg боитесь ездить на «москвичке»-старичке в такую даль, — с улыбкой сказал Михаил Петрович.

— Что поделаешь, я рада и такому транспорту, — серьезно ответила она. — Бывало, чуть что — беги в правление за машиной, а там или дадут или подумают... Теперь же я на колесах, сама себе хозяйка. Правда, «москвичек» наш незаконнорожденным числится, но бегает пока исправно, а не далее как в позапрошлом году валялся он, списанный, в колхозном сарае, готовясь в последний путь — в утильсырье...

— И вы поступили по-врачебному, оживили старичка?

— Но сама, кажется, потеряла несколько лет жизни, — с шутливым вздохом призналась она. — Была баталия, был даже целый приключенческий роман с тайным заговором, с положительными и отрицательными персонажами, с временной победой темных сил и с конечным торжеством справедливости! А если попроще сказать — столкнулись мы тогда с Иваном Петровичем... Извините, может быть, вам не очень-то приятно слушать такое о брате, все-таки родная кровь...

— Нет, нет, продолжайте, это интересно.

— Интересного мало, больше грустного, — ответила Фиалковская. — Я как-то узрела в колхозном сарае «разутую» машину, и втемяшилась мне в голову блажь — а что если отремонтировать. С такой чудесной идеей, как на крыльях, помчалась я к председателю... Он очень внимательно выслушал меня и твердо изрек: «Не имеем права». «Да почему же, — удивляюсь я, — ведь все равно в утиль сдавать придется?» Долго не задумываясь, председатель ответил: «В утиль — можно, в утиль сдадим — спишут машину». — «Зачем же списывать, если можно отремонтировать», — доказываю председателю. Иван Петрович, с мудростью Соломона, разъяснил мне, несмышленой: «Если отремонтируем, машина на балансе повиснет, а старый «москвич» нам без надобности, отходил свое». — «Вам, — говорю, — без надобности, а больнице нужна машина, вы же сами знаете!» Иван Петрович рассердился. «Вы не кричите, доктор. Больница на бюджете райисполкома, туда идите, там покрикивайте, там требуйте, пусть райисполком вас обеспечит транспортом. Законно? Вполне даже законно». Зло меня взяло. «А разве, — говорю, — законно, когда врач вынужден бегать в правление за машиной, чтобы отвезти в район больного, разве законно, когда врач «голосует» на дорогах, чтобы съездить в бригаду?!» — «Это ваша работа, — отвечает Иван Петрович, — за это вам государство деньги платит». Так я тогда ничего и не добилась, поругалась-поругалась и ушла ни с чем. Встретила я Синецкого и пожаловалась ему: так мол, и так, Витя, была у меня хорошая идея, да председатель срезал ее под корень. Виктор парень бедовый, мы с ним давно знакомы, еще по городу, встречались на студенческих вечерах... «Твоему горю, Лидочка, легко помочь, — говорит он. — Давай-ка подпольно отремонтируем машину и поставим председателя перед фактом». Так и решили. Завербовали в свою подпольную группу механика, слесаря и конспиративно стали ремонтировать «москвича». Чтобы строгий председатель не раскрыл наш коварный замысел, разработали мы систему оповещения и связи. На посту чаще всего стояла Феня Бурыгина. Если она запоет «Уральскую рябинушку», значит — на горизонте появился председатель, будьте осторожны, конспираторы! Недели две провозились мы, и вот настал день, когда воскресший, разрисованный красными крестами «москвич» выскочил из сарая и резво покатил к больнице... Как увидел это Иван Петрович, разбушевался: «Кто позволил без моего согласия и без моего ведома? Кто здесь хозяин?» Бушевал он, бушевал, а потом с Тимофеем появился в больнице и генеральским тоном приказал: «Отправить машину в колхозный гараж». Я-то видела, как они к больнице подходили, и быстренько сказала сестре, чтобы та посадила в машину больного — повезем, дескать, в район, да проинструктировала его, чтоб охал и кричал погромче... «Что ж, Иван Петрович, — говорю я председателю, — ваша власть, ваша сила — забирайте машину». Подошел он с шофером к «москвичу», а там уже больной сидит и стонет: «Скорей везите!» — «Придется вам, — говорю я больному, — выйти из машины, поедем на попутной, на «москвиче» председатель не разрешает». — «Да что у нашего председателя — сердца нету?» — спрашивает больной. «Сердце, — отвечаю, — есть, а вот сознательности маловато...» — «Не выйду я из машины, везите скорей!» — требует больной. «Что же мне делать, Иван Петрович, — обращаюсь я к председателю, — может быть, поможете силой вытащить больного из машины?» Иван Петрович сплюнул, выругался и ушел прочь... Так мы с Виктором и выиграли сражение за «москвич», — смеялась Фиалковская. — Правда, Иван Петрович долго косился на победителей. С Виктором он вскоре заключил перемирие, даже не возражал, когда того избирали секретарем парткома. Теперь же они — родственники, на сестрах женаты, в гости друг к другу ходят. А у меня с председателем сосуществование с периодическими обострениями...

— Да, да, вы правы: настоящий приключенческий роман, — расхохотался Михаил Петрович, хотя на душе у него было не очень-то весело. Он понимал, что Ваня был неправ, но все-таки ему хотелось, чтобы о председателе говорили другое. «А Лидия Николаевна и в самом деле зубастая женщина», — подумал он, вспомнив слова брата.

Заслышав на улице гудок машины, Фиалковская выглянула в окно.

— Светов приехал, наш районный хирург, — всполошилась она.

Михаил Петрович хотел было уйти, чтобы не мешать деловому разговору врачей, но не успел. В кабинет стремительно вошел невысокий молодой человек. У него было узкое смуглое лицо с небольшим, как у ястребенка, крючковатым носом, с тонкими, плотно сжатыми губами и высоким лысоватым лбом.

— Я по пути, Лида. Как у тебя? — спросил он, не обращая внимания на постороннего человека.

— Сперва познакомься, — и она представила гостю Михаила Петровича.

— Ага, тоже хирург! — обрадовался Светов. — Сейчас мы, два хирурга, и начнем тебя воспитывать. Автоклав наладила?

— Что ты привязался ко мне с этим автоклавом? — рассердилась Фиалковская.

— Я бы с радостью отвязался от тебя. Жду не дождусь, когда уедешь отсюда. И уезжай! Но все-таки — автоклав наладила? Стерильный материал есть? Инструменты наготове?

— Ты же знаешь, я не люблю делать то, во что не верю, и не держу того, что не нужно.

— Вы слышите, Михаил Петрович, и это говорит участковый врач! Ей кроме порошков, мазей да капель, видите ли, ничего не нужно. Удивляюсь!

— А ты поменьше удивляйся, — огрызнулась Фиалковская. — Да что я могу сделать в этой бывшей поповской хибаре? Тебе хорошо в районной, а ты попробовал бы поработать здесь, в клетушках.

— Дворец ей подавай!..

Они еще долго спорили, поругивались, но как-то беззлобно, с тем добродушием, какое свойственно давно знакомым людям.

— В таких никудышных условиях о серьезной работе и думать нечего, — доказывала она.

— Сама ты никудышная, — сердито упрекнул ее Светов. — И не улыбайся, пожалуйста, обедать я у тебя не останусь, — заявил он и тут же с неожиданной ласковостью добавил: — Некогда, Лидочка, на всех парусах спешу к Сережке Круглову — у него там какая-то штуковина стряслась. Ты его знаешь, он зря в панику не ударится.

И Светов исчез. Фиалковская помахала ему рукой из окна и сказала:

— Вот баламут. Приедет, нашумит, накричит... Да нет, Михаил Петрович, вы только подумайте, он требует, чтобы здесь было все для операций! Какие операции? Тут повернуться негде.

— Но кое-что иметь нужно, — возразил Михаил Петрович.

— Он требует не «кое-что»... Вообще Светов одержимый чудак. Будь его воля, он, кажется, на каждом полевом стане держал бы набор хирургических инструментов. Это его болезнь.

В кабинет вошла дежурная сестра.

— Лидия Николаевна, звонили из Соловьиного хутора, спрашивали — вы сами приедете или привозить сюда старика Дымченко.

— Позвони, Тоня, еду, сейчас же еду, — ответила Фиалковская, потом обратилась к Михаилу Петровичу: — Не хотите ли поехать со мной? Больного я вам показывать не стану. Вы только будете охранять машину, чтобы мальчишки не гудели.

— И в качестве сторожа согласен!

Фиалковская была отличным шофером, и Михаилу Петровичу даже казалось, что в медицинский она пошла случайно, что ей более к лицу какая-нибудь техническая профессия.

Они ехали по проселку среди бронзово-желтого пшеничного поля. Дорога была пустынной. Уборка здесь еще не начиналась и потому-то, видимо, не было встречных машин. Фиалковская стала рассказывать о больном старике Дымченко из Соловьиного хутора, но вдруг умолкла, заглянула в смотровое зеркальце, обернулась назад, и в это же время их обогнал огромный самосвал с отделанным досками кузовом. Впереди он развернулся и встал посреди дороги.

Фиалковская резко затормозила.

Из кабины самосвала выскочил уже знакомый Михаилу Петровичу шофер Коростелев. Этот огненно-рыжий парняга подошел к «москвичу».

— Ну, здравствуй, Лида.

— Здравствуй, Коростелев, — как-то испуганно и сердито отозвалась Фиалковская.

— Поговорить надо, выйди на минутку, — попросил он Фиалковская глянула на Михаила Петровича, как бы говоря: что поделаешь, придется выходить.

Он остался в машине один. Впереди боком стоял большой самосвал с медведем на радиаторе. Казалось, будто самосвал зло косится грязноватыми запыленными фарами, а медведь на радиаторе вот-вот готов зарычать и сверху кинуться на маленького «москвича».

Коростелев и Фиалковская стояли поодаль, у края пшеничного поля. Коростелев срывал колоски, мял их в руках и что-то говорил, угрюмо опустив голову, как-будто хотел боднуть собеседницу. Она нетерпеливо переступала с ноги на ногу, порывалась уйти, но он загораживал дорогу, продолжая в чем-то убеждать, что-то доказывать ей. Но вот Фиалковская резко отмахнулась, торопливо подошла к «москвичу» и рванула дверцу.

Коростелев немного постоял один, швырнул измятые колосья, потом подскочил к самосвалу, неуклюже залез в кабину. Самосвал сердито заурчал, подался назад, приминая шершавыми колесами пшеничные стебли, развернулся, выплюнул из глушителя сизовато-черные космы дыма и рванулся вперед, окутанный облаком пыли.

Фиалковская молчала. Михаил Петрович догадывался, что она взбудоражена этой неожиданной встречей.

— Вы знакомы с шофером? — осторожно спросил он.

— Знакома... Это мой бывший муж... Да, да, бывший, бывший, — упрямо твердила она, точно хотела убедить в этом и себя, и спутника, и всех тех, кто не слышит ее.

— Бывший муж? Почему — бывший?

Фиалковская с отчаянием глянула на доктора.

— Очень прошу вас, Михаил Петрович, никогда, никогда не спрашивайте о нем.

 

6

Вечером вернулся домой брат — запыленный, заметно уставший. Он долго умывался во дворе. Мешая друг другу, сыновья поливали из кружек отцу на руки. Чисто вымытый, стряхнувший усталость, Иван Петрович вошел в дом.

— Давай-ка, хозяюшка, ужинать! — крикнул он Фросе. — И графинчик не забудь, на сон грядущий можно выпить с братцем по единой! Слышно, Катков заболел, что с моим кладовщиком? — спросил он у брата. — Этакий здоровило.

— Пищевая интоксикация.

— Что, что? — не понял брат.

— Консервами отравился.

— Да ну? И как же теперь?

— Завтра выпишется из больницы.

— Завтра — это ничего, завтра — терпимо... Значит, опять попал наш Катков к докторше в руки, — рассмеялся Иван Петрович.

— Он что, часто болеет?

— Да нет, часто воюет с докторшей... Чуть что не так на складе, она бах-бах — и акт на Каткова, и штраф за антисанитарию. Катков докторшу терпеть не может. Уж она ему пропишет лекарство!

— Мне кажется, и ты не питаешь к врачу нежных чувств.

Иван Петрович оборвал смех, посуровел сразу.

— Уже пожаловалась, — пробурчал он. — Я тебе, Миша, так скажу — высоко она лететь хочет, а крылышки-то слабехонькие, не поднимают в высоту. Я так мыслю: по одежке протягивай ножки, и нечего шуметь, и нечего вмешиваться в чужое дело. А докторша как пойдет куролесить — то на ферме бидоны помыты плохо, то мусор не туда выбросили, то пятое-десятое, и шуму, шуму, как на пожаре!

— Но согласись, Ваня, что грязные бидоны могут вызвать заболевания, — встал Михаил Петрович на защиту Фиалковской.

— Пустые бидоны вызывают заболевания. Понял, товарищ ученый? Пустые! А у меня, братец мой, молочко рекой течет. Ты поинтересуйся районными сводками, кто там впереди?

— По-моему, санитария не мешает первенству.

— Я и без докторов знаю, что мешает, а что не мешает. У меня курс твердый, по головке не поглажу, если кто мешать станет. У меня так: поставили, доверили, в доску расшибись, а держи порядок, множь успехи, иначе толку не будет, в хвосте поплетешься. Тут до меня председателем был Аким Акимович Рогов — толковый, крутой мужик, потому и в район пошел с повышением. Я у него ходил в заместителях. Кое-чему научился. Да и сейчас учусь. Приедет он ко мне, во все дыры заглянет, ежели что не так, шею намылит. И правильно. Обиды не таю на Акима Акимовича. С нас государство не всякие там нежности требует, а хлебушко насущный. Ради этого и живем. А ты мне с докторшей санитарию... Я, Миша, головой своей вон за какое хозяйство отвечаю!

По своей давней привычке, разглядывая собеседника, Михаил Петрович внимательно слушал брата и подумывал о том, что вчера, пожалуй, ошибся, когда решил, что годы мало изменили его. Нет, нет, годы сделали свое, они обстрогали, обточили драчливого парня, изменили Ваню до неузнаваемости. Сейчас он видел его — другого, почти незнакомого, и был рад, что встретил брата именно таким — горячим, увлеченным, знающим, что такое ответственность. Он был рад, что Ваня прижился в Буране, крепко стоит на ногах, ему было даже лестно, что бурановцы избрали председателем Ваню, человека пришлого, что Ваня не из тех председателей, которых, случается, привозит районное начальство на выборное собрание: вот вам хозяин, просим любить и жаловать...

Михаил Петрович знал, как и почему брат очутился в Буране. Однажды, уже на последнем году службы в армии, сержант Иван Воронов приехал с друзьями-танкистами помочь бурановским колхозникам убрать урожай. Тогда-то и встретил он черноглазую Фросю. Бурыгину. В кино сходили, потанцевали вечером в клубе, украдкой поцеловались у калитки... После армии уволенному в запас танкисту ехать было некуда и — была не была! — нагрянул он к ней в дом без предупреждения, да так и остался...

Не успели братья закончить ужин, как пришли Синецкий и Феня — веселые, разнаряженные.

— Собирайтесь, Михаил Петрович, в кино сходим, — пригласил Синецкий.

— Иди, иди, Миша, — посоветовал брат.

— Мы вам, Михаил Петрович, найдем барышню, — с озорной улыбкой пообещала Феня.

Иван Петрович с напускной строгостью погрозил ей пальцем:

— Ты, Феня, поосторожней с этим...

— Да какой же отдых без барышни! — звонко хохотала та.

* * *

У Дома культуры они увидели Фиалковскую.

— Смотрите, какая случайная встреча, — сказала Феня, лукаво поблескивая глазами и поглядывая на Михаила Петровича.

— «Случайная»... Уже полчаса жду вас, — откровенно призналась Фиалковская.

— Как? Разве ты знала, что мы идем в кино? — смеялась Феня.

— Откуда мне было знать, — иронически отвечала ей Фиалковская. — Кто-то позвонил в больницу по телефону, кто-то пригласил... Я сперва подумала — Виктор, оказывается, не ты звонил?

Синецкий повернулся к доктору.

— Вот, Михаил Петрович, и попробуйте поиграть с ними в конспирацию. Все тайное стало явным...

Михаил Петрович глянул на Синецких и не осудил их за маленькую хитрость, за то, что они придумали этот культпоход. Наоборот, он был доволен, что в кино с ними идет и Лидия Николаевна.

— Покупайте, кавалеры, билеты и ведите дам в буфет, — потребовала Феня.

— Беда с этими дамами, опять придется разоряться на конфеты...

— И не на какие-нибудь, муженек, а только на шоколадные.

В зале они сели рядом. Феня без стеснения ела конфеты, а Фиалковская отказалась. Пока не начинался фильм, ей часто приходилось отвечать на приветствия проходивших мимо зрителей и тут же давать врачебные советы.

— Лидия Николаевна, миленькая вы наша, у внука ручка чешется после оспы. Что делать-то? — спрашивала пожилая женщина.

— Приведите завтра, посмотрю.

Когда свет погас, Михаил Петрович веселым шепотком сказал:

— Вам, Лидия Николаевна, и в кино не приходится забывать о своем назначении...

Фиалковская ответила:

— Сегодня что-то мало подходило, вас, наверно, постеснялись... Ну вот, играет мой любимый артист... И некрасивый, и какой-то он угловатый, а до чего же обаятельный... — Она смолкла, увлеклась фильмом, однажды даже ухватила Михаила Петровича за руку, шепча: — Вы посмотрите, как чудесно! Море и скалы... и чайки... — и тут же отдернула руку, попыталась отодвинуться.

— Лидия Николаевна! — раздался женский голос. — Вас просят в больницу!

— Эх, жалко, не досмотрела кино, — вздохнула она.

Кинофильм был старый, давно виденный в городе, и Михаил Петрович без интереса смотрел на экран. Он поругивал себя — нужно было уйти с Лидией Николаевной, проводить ее до больницы, а может быть, и помочь там... Кто-то сел рядом, и в ту же минуту послышался злой шепот:

— Ты что же, паря, к чужим женам лыжи пристраиваешь...

Это был Коростелев. Михаил Петрович почувствовал, как цепкая рука сдавила ему коленку.

— Ты знаешь, что за это бывает? — с угрозой шептал Коростелев. — Может, выйдем, поговорим на лоне природы? — со злым смешком предложил он. — Боишься, хлюпик, я те раскрашу физику...

Михаил Петрович оторвал от коленки цепкую ладонь соседа и сжал ее до хруста в пальцах. Он знал свою руку и был уверен, что Коростелев сейчас взвоет от боли, и ему хотелось, чтобы тот закричал, и понял, что разговаривать с ним «на лоне природы» он, доктор Воронов, не побоится.

В зале вспыхнул свет. Зрители зашумели, затопали ногами, потому, что фильм был прерван на самом интересном месте. Михаил Петрович искоса глянул на соседа: тот разминал кисть, будто хватал что-то невидимое.

— Тише, товарищи! — крикнул мужчина, стоявший у входа. — Кто на самосвале подъехал к Дому культуры?

Коростелев как-то сжался, втянул в плечи огненно-рыжую голову и молчал.

— Еще раз повторяю: чей самосвал стоит? Или нет хозяина? Тогда найдем, что делать с машиной!

Коростелев поднялся и, сутулясь, пошел к выходу.

— Ты что же, водитель, в кино на самосвале ездишь? — сурово проговорил мужчина. — Или прав не жалко? Можем отобрать!

Свет опять погас. Михаил Петрович невидящими глазами смотрел на экран и думал, думал о Фиалковской, о Коростелеве. Тогда, среди пшеничного поля, на проселке, она просила его никогда не спрашивать о бывшем муже. Он пообещал — не будет... Сейчас в ушах еще слышался злой шепот Коростелева, и коленка побаливала от его цепкой, сильной руки. Коростелев угрожал ему... Что за чепуха! «Да, но ведь «бывший» может угрожать и Лидии Николаевне, — встревожился Михаил Петрович. — Она, кажется, не очень-то жалует Коростелева, это было заметно при встрече на дороге... Что все-таки произошло, между ними? Почему они стали «бывшими»? Долго ли жили вместе?» — раздумывал он, забыв о фильме.

* * *

Синецкие жили рядом с Домом культуры, а Михаилу Петровичу нужно было идти в другой конец села. Обгоняемый парнями и девушками, он брел по улице и опять думал о Фиалковской — кто и зачем вызвал ее в больницу? Может быть, она нуждается в его помощи? Может быть, опять, как тогда с Катковым, ее терзают сомнения? А что если на минутку завернуть в больницу?

«Да, да, нужно помочь».

«А не идешь ли ты по другой причине? Возможно, озорная Феня права — какой же отдых без барышни», — хохотнул внутренний голос.

«Ерунда. Врач должен помогать врачу!»

— Михаил Петрович, вы? — удивилась Фиалковская.

— Извините, Лидия Николаевна, что случилось? Вас вызвали...

Снимая халат, она весело говорила:

— Все хорошо, Михаил Петрович. Молодая мамаша родила богатыря на четыре двести! Знаете, у меня сегодня какой-то удачливый день: Катков спит, малыш-богатырь спит, молодая мамаша тоже уснула. Все довольны, все спят, только мне спать не хочется!

Они вышли на больничное крылечко, освещенное неяркой электрической лампочкой. Лидия Николаевна вскочила на перила, прижалась головой к стойке.

— Вы знаете, Михаил Петрович, я в Буране кажется ни одного фильма до конца так и не досмотрела, все вызывают и вызывают. То роды, то парни подерутся из-за девчат... А вы, Михаил Петрович, когда-нибудь дрались? — неожиданно спросила она.

— Из-за девчат? По-моему, нет, а вообще приходилось...

— И вы умеете драться? Вот интересно! — рассмеялась Лидия Николаевна. — Будьте добры, расскажите мне о самой знаменитой своей драке... — Она умолкла, потом смущенно прибавила: — Извините, я, кажется, болтаю глупости...

— Нет, почему же. Могу рассказать вам об одной знаменитой драке, — ответил он, чувствуя, что ему хорошо с ней и хочется рассказывать всякие забавные истории, слушать ее смех. — Однажды я был на практике в маленьком районном городке. Любил я тогда ночами дежурить в больнице и мечтал о большой самостоятельной операции. Как-то вечером спешу я в больницу и вдруг на темной улочке встречают меня двое и фонариком в лицо светят. «Погодь, парень, дай-ка закурить». — «Не курящий», — отвечаю. «Дай прикурить» — «Спичек нет», — говорю. «Ах, так, тогда раздевайся и без писка, а не то...» — пригрозили они. Конечно, отдавать последний студенческий костюмишко было жалко... Делаю вид, будто смирился, будто уже пуговицы расстегиваю и, долго не думая, одному бац в челюсть, другому даже не помню куда. Мои обидчики, не ожидавшие этого, рухнули наземь... А я, подавай бог ноги, бежать... Примерно через полчаса парень приводит в больницу приятеля с вывихнутой челюстью. «Что такое? — спрашивает дежурная сестра. — Кто это его?» — «Да вот, — отвечает парень, — хулиганы напали и ни за что ни про что избили...» Я как раз вышел в приемную, и тут парень узнал меня, осекся и замолчал, обалделый... Я тоже узнал их, но вида не подаю. «Безобразие, — говорю, — от этих хулиганов спасения нет». Мои крестники, как воды в рот набрали, молчат. Я, конечно, вправил пострадавшему челюсть и посоветовал парням избегать встреч с «хулиганами», особенно с теми, что постоять за себя могут. На следующий день встретили меня эти ребята возле больницы и в пивную зовут выпить за дружбу. От пивной я отказался, а дружбу не отверг. Мы потом действительно подружились и вечерами вместе хулиганов к порядку призывали...

— Перевоспитали мальчиков! — смеялась Фиалковская.

В больничном саду тихо-тихо листва шелестела. Будто о чем-то самом сокровенном шепотом разговаривали меж собой деревья.

— Почему вы не курите, Михаил Петрович? — спросила Фиалковская.

— Не научился.

— А мне хочется, чтобы вы закурили. Была бы идиллия: он дымит папироской, она сидит и ногами болтает... Знаете, иногда так хочется победокурить, а нельзя:человек все-таки солидный и единственный врач на селе... Бедокурящий врач, как белая ворона, всюду заметен... А у вас появляется иногда желание победокурить?

Михаил Петрович улыбнулся:

— Странная вы какая-то...

— Если говорят «странная», подразумевают — глупая.

— Я вкладываю другой смысл.

— Вот, вот, доктор Светов тоже вкладывает другой смысл — никудышная, говорит. — Фиалковская соскочила с перил, притворила больничную дверь, как будто боялась, что их кто-то подслушает, и с затаенной грустью продолжила: — Может быть, и в самом деле никудышная... Я здесь одна, совершенно одна, и не с кем порой посоветоваться, хотя нужно, очень нужно... Кончила институт и бросили меня сюда — лечи, дерзай... Будь я большим медицинским начальством, категорически запретила бы направлять неоперившихся птенцов-выпускников на самостоятельную работу в сельские больницы.

— Но согласитесь же, какая богатая практика для начинающего врача!

— А каково тем, кого он лечит, набивая руку? — спросила она. — Знаете, есть такой жестокий метод обучения плаванию: бросают не умеющего плавать в речку. Выбирайся, голубок, спасай самого себя, учись плавать. Выберешься — твое счастье, не выберешься — сам виноват... Да поймите вы, что я здесь постоянно чувствую, как мало помогаю больным! Пусть кладу их в больницу, лечить стараюсь. Они выписываются, благодарят, а я часто так и не знаю, чем же болел человек, чем помогла ему, и чаще всего утешаю себя словами отца нашей медицины Гиппократа: «Природа больного есть врач его, а врач только прислуживает природе». Вот и я — прислуживаю и думаю: да чем же я отличаюсь от какого-нибудь дореволюционного земского лекаря... По сути говоря, ничем!

— Ой нет, Лидия Николаевна, это вы слишком... Неподходящее сравнение, — возразил он. — Времена теперь не те...

— Во, во! — подхватила она. — Вы тоже, как Светов, начнете говорить о достижениях современной науки, о новых лечебных препаратах...

— Но достижения действительно есть, и новые препараты есть.

— Есть, да не про нашу честь! Что мне ваша наука, если практически я здесь, кроме допотопного фонендоскопа, ничего не имею?

— Вы, оказывается, нигилистка, — рассмеялся он.

— Вам хорошо смеяться, — еще более разгорячилась она. — Вы-то сами в большой городской больнице работаете, диссертацию защитили... А вы знаете, что такое глухая вьюжная ночь, когда тебя выхватывают из теплой постели и везут на розвальнях по сугробам да перевернут разика два-три, пока привезут к больному... Едешь и боишься, и молишь всех святых: «Боже мой, хотя бы не было ничего серьезного»... А вдруг нужна срочная операция? А вдруг нужно срочно вмешаться всеми средствами, которыми располагает нынешняя наука? У тебя же всего-навсего чемоданчик, а в чемоданчике — шприц, камфора, нашатырный спирт и валерьянка... Вам этого не понять, нет, нет, вы не побывали в моей шкуре...

— Можно подумать, что ко мне на прием люди обращаются только от нечего делать, — оскорбленно перебил он.

— Да что там у вас, — отмахнулась она. — У вас — консультанты, ассистенты, целый полк сестер и нянечек...

— Извините, я не думал, что вы из разряда людей, которые считают, что только они воюют, другие же по тылам отсиживаются и чаек попивают, — колко заметил он.

— Вот видите, вы уже рассердились, — улыбнулась она. — Мужчины вообще обидчивый народ, особенно ученые... Ладно уж, чтобы нам окончательно не разругаться, проводите меня до калитки...

У калитки они остановились.

— Наверно, поздно уже, — сказала Фиалковская. — У вас есть спички? Посветите, я никак не могу разглядеть, который час.

— У меня хорошее зрение, дайте посмотрю, сколько там набегало. — Он взял ее легкую, чуть холодноватую руку, поднес близко к глазам и при лунном свете стал всматриваться в крохотные круглые часики. От руки струился знакомый еле уловимый больничный запах, и почему-то эта рука пахла еще луговыми травами.

— До свидания, Михаил Петрович, — торопливо сказала она. — Не обижайтесь, такой уж у меня сварливый характер...

Он шел тихой сельской улицей, думал о Фиалковской и опять почему-то сравнивал ее с Тамарой... Конечно, Тамара красивей, заметней — всегда собранная, подтянутая, как на параде невест. Было приятно смотреть, когда она появлялась на экране телевизора. «Здравствуйте, товарищи телезрители, начинаем нашу программу», — говорила она, умело играя голосом и обворожительно улыбаясь.

— Я улыбалась только тебе, ты заметил? — при встречах спрашивала она и шутливо предупреждала: — Но учти, Миша, на телестудию потоком идут письма от моих поклонников. Да, да, пишут чудаки!

Эти поклонники почему-то мало трогали его, хотя Тамара нет-нет да и напомнит, письмо покажет с предложением руки и сердца, с просьбой о свидании... Быть может, она хотела расшевелить холодноватого доктора? Тамара не спорила с ним, иногда лишь ласково упрекала и очень беспокоилась о его диссертации. Она готова была ночи напролет сидеть за пишущей машинкой на телестудии, по нескольку раз перепечатывать исправленные им страницы. И сидела!

— Что бы я делал без тебя, — благодарно признавался он.

Тамара счастливо улыбалась.

— А что ты делаешь со мной? Я уж набила холодильник шампанским. Обмоем твою защиту.

— Рано еще...

— Я верю в тебя. Не беспокойся. Все будет хорошо!

Добрая, несварливая Тамара. Да разве можно сравнить с тобой бурановскую докторшу? Нет же, нет! Уж очень она дерзка, не лезет в карман за словом, не стесняется в выражениях, открыто клянет свою судьбу... «А можно ли осуждать ее?» — сурово спросил себя Михаил Петрович. Ведь она права: трудно ей одной, когда не с кем посоветоваться. У тебя вон — консультанты, ассистенты, у тебя такой кабинет, что хоть устраивай в нем танцы... А Лидия Николаевна и в тесноте, и в обиде... Тебе не приходилось ездить на розвальнях, за тобой приезжает комфортабельная санитарная машина с сиреной... Ты просто баловень судьбы.

 

7

Напротив Дома культуры, через улицу, стояло одноэтажное кирпичное здание, обнесенное невысоким крашеным забором из штакетника. Вдоль забора зеленой лентой тянулись уже густо разросшиеся, аккуратно подстриженные кусты акации.

На фронтоне крыльца виднелась большая вывеска: «Правление колхоза имени Чкалова». В широком длинноватом коридоре дома — крашеные двери с зеркальными табличками — «Главный агроном», «Главный зоотехник», «Секретарь парткома», «Бухгалтерия». Рядом с бухгалтерией — дверь, не похожая на другие, обитая коричневым дерматином и без таблички.

— Входи, Миша, это мой кабинет, — пригласил брат.

Сперва они вошли в небольшую комнату, где за столом с пишущей машинкой сидела молоденькая девушка-секретарь. Из этой комнаты вели направо и налево двери с табличками — «Председатель» и «Заместитель председателя». Все оборудовано, как в солидных приемных большого начальства.

— Мне звонили, Зиночка? — небрежно спросил председатель.

— Нет, Иван Петрович, не звонили, — бойко ответила секретарь.

Иван Петрович досадливо нахмурился. Михаилу Петровичу подумалось, что Ваня, видимо, был бы рад-радешенек, если бы ему сказали, что звонили оттуда-то и оттуда, что из-за этих звонков покоя нет...

Председательский кабинет был просторный, светлый, в нем два стола, расположенных буквой «Т», у стен — мягкий диван и шеренга стульев. На стене, над председательским креслом, висел портрет Мичурина, под портретом — умело вычерченная карта колхозных угодий.

— Богато, с комфортом живешь, председатель, — сказал Михаил Петрович.

Брат поудобней сел в кресло, ответил, улыбаясь:

— А ты как же думал. Прибедняться не в моем характере.

— Больницу разместить бы в таком здании, из твоего кабинета получилась бы хорошая операционная.

Брат расхохотался.

— Кому что, а курице просо...

В кабинет заглянула секретарь.

— Иван Петрович, к вам главный бухгалтер, — доложила она.

— Пусть войдет, — сановитым тоном разрешил председатель.

Игнат Кондратьевич вошел, поздоровался, разложил на столе бумаги для подписи, и пока Иван Петрович внимательно разглядывал и подписывал, старик расспрашивал доктора о рыбалке.

— Не клюет, говорите? Ишь ты, как оно, — сочувственно качал он седой головой. — Время-то как раз подходящее для клева, и погодка стоит славная... Вы, Михаил Петрович, все за огородами удочки забрасываете. Да какая ж там рыба? Рыбка тишину любит. Подальше от села надобно уходить, в луга. Там и сазанчика подцепить можно.. Водятся красавцы в Буранке нашей, водятся!

— А эту, Игнат Кондратьевич, не подпишу! — строго отрубил председатель, возвращая какую-то бумажку.

— Да как же, Иван Петрович? Зоотехник просит...

— Сначала пусть ко мне зайдет.

— Хорошо, хорошо, Иван Петрович, — торопливо согласился тесть. — Я думал, он согласовал с тобой.

Опять заглянула секретарь.

— Иван Петрович, кладовщик просится.

— Зови, — распорядился председатель и радостно глянул на брата, как бы говоря: вот видишь, дел невпроворот.

Катков, только вчера выписанный из больницы, не вошел, а ворвался в кабинет и стал плаксиво жаловаться:

— Зарезала нас, Иван Петрович, зарезала...

— Погоди ныть! — прикрикнул на него председатель. — Толком говори.

— Весь дневной удой молока докторша приказала свиньям вылить...

— И ты струсил! — гневно упрекнул председатель. — Мало ли что докторша прикажет... Вези на молокозавод — и точка!

— Там не примут, Иван Петрович, не примут... Она ведь обязательно позвонит на завод, как увидит, что повезли.

Иван Петрович ударил кулаком по столу.

— Сказано — вези! Я сам позвоню на молокозавод. Примут, не могут не принять!

— Ох, Иван Петрович, не послушают тебя на заводе, — усомнился Игнат Кондратьевич. — С докторшей надо переговорить. Это вернее.

Председатель нажал кнопку и приказал вбежавшей девушке:

— Позвони Фиалковской, пусть немедленно явится.

— Мучает она, ох как мучает нас, прямо спасения нету, — жаловался Катков, осушая лысину верхом шерстяной кепки с пуговкой.

Михаил Петрович вспомнил, как три дня назад этот же Катков умоляющими глазами смотрел на Фиалковскую — помогите, мол, век не забуду, а теперь вот жалуется.

— Из-за этой докторши можем не выполнить месячный план, — подзуживал кладовщик председателя, зная, что тот из-за плана никого не пожалеет, ни с чем не посчитается.

Фиалковская вошла без доклада, и председатель сразу грубовато заговорил:

— Это что же вы делаете, Лидия Николаевна.

— О чем вы, Иван Петрович? — с наигранным недоумением перебила она.

— О молоке. Да кто вам дал право!..

— Простите, Иван Петрович, — опять перебила она, — я только посмотрела — тара очень грязная и сказала товарищу Каткову, что он плохо разбирается в санитарии.

— Я вижу — вы много разбираетесь. Да вы знаете, куда молоко предназначено! — упрямо наступал председатель.

Фиалковская улыбнулась и с явной иронией ответила:

— А как же, Иван Петрович, знаю. Мне товарищ Катков объяснил в популярной форме — государству, говорит, молочко...

— Да, государству! — подхватил председатель.

Михаил Петрович неприязненно поморщился от того, что брат не понял тона, каким разговаривала с ним Фиалковская.

— Уясним раз и навсегда — не мешайте вы нам, доктор, — с угрожающими нотками в голосе предупредил председатель.

— Боже сохрани, Иван Петрович, да я с удовольствием не стану мешать, если бидоны регулярно будут мыть горячей кипяченой водой, если кипятильник всегда будет в исправности...

— Наладим, Иван Петрович, наладим кипятильник, — торопливо пообещал Катков.

Вмешался более хитрый и дипломатичный Игнат Кондратьевич.

— Правильно доктор говорит, нужно учесть справедливые замечания. Спасибо, Лидия Николаевна, что подсказали.

— Хорошо, Игнат Кондратьевич, что хоть вы понимаете.

— Как же не понять! — откликнулся он. — Для пользы дела стараетесь... Вы уж, Лидия Николаевна, простите на первый раз, пусть отвезут молочко, больше такого не повторится.

Председатель кивнул головой Каткову — давай, мол, действуй, уговорили докторшу... Катков уже напялил кепку и готов был вышмыгнуть из кабинета, но Фиалковская вежливо, даже с каким-то сожалением ответила:

— Извините, Игнат Кондратьевич, я уже позвонила на молокозавод, проконсультировалась... Там не примут молоко из грязной тары.

Председатель чертыхнулся. Бросившись в кресло (кресло под ним жалобно застонало), он сверлил докторшу злыми, студенистыми глазами, готовый, кажется, кинуться на нее с кулаками. Катков преданно поглядывал на начальство, не зная, что ему делать.

— Ах, беда, беда, урон-то какой терпим, — с бухгалтерской расчетливостью сокрушался Игнат Кондратьевич.

— А мы этот урон возместим за счет врача! — выпалил председатель. Такая мысль, видимо, пришла к нему неожиданно, и он, ухватившись за нее, стал запугивать Фиалковскую. — Слышите, Лидия Николаевна, задержите молоко, скиснет оно, заплатите из своего кармана!

— Я согласна, Иван Петрович, действительно, зачем колхозу нести урон, — отвечала она. — Приглашайте районную санэпидстанцию, председателя колхозной ревизионной комиссии, они, конечно же, скажут — я виновата, и высчитывайте из моей зарплаты стоимость молока...

Председатель, кладовщик и даже бухгалтер — негодующие и взъерошенные — хором упрекали врача в превышении власти, напоминали ей о каких-то неизвестных Михаилу Петровичу случаях, когда она была не права, грозили ей. А Фиалковская — невысокая, худенькая, в неизменном своем ситцевом платье в горошек — стояла посреди кабинета, и вид у нее был совсем не воинственный. В ее голубых глазах виднелась даже робость. Отвечая на реплики, она не повышала голоса, но ответы ее были меткими, и в голосе по-прежнему слышалась ирония.

«Ну, молодец, молодец», — в мыслях похваливал ее Михаил Петрович.

— До свидания, товарищи. С вами хорошо разговаривать, но меня ждут, — сказала на прощание Фиалковская.

Когда она вышла, Иван Петрович набросился на Каткова:

— Ты что же, Серафим преподобный, не следишь за тарой!

— Болел я, Иван Петрович, — пытался выкрутиться кладовщик.

— Нашел время болеть! Вот высчитаю из твоих трудодней стоимость молока, запомнишь, почем фунт изюму! — бушевал председатель, а наедине он жаловался брату: — Ну, видел зубки докторши?.. Кусучие. Привяжется она — и хоть ты кол на голове теши, не отстанет. Тут над планом дрожишь-колдуешь, а ей подавай санитарию... Путается под ногами.

— У вас, Ваня, трудно понять, кто у кого под ногами путается. Откровенно говоря, она права.

— Защитник нашелся... Все вы, доктора, одинаковы, — хмуро отмахнулся Иван Петрович.

* * *

Каждое утро Михаил Петрович наперегонки бегал с племянником на речку умываться. Подбежав к реке, они с Васей бросались в воду и долго плавали, играли в пятнашки, а Толя, не умевший плавать, барахтался на отмели, завистливо ахая. Михаила Петровича теперь не смущало то, что брат и невестка рано уходили на работу. Он к этому привык, сам с ребятишками готовил завтраки и обеды.

Фрося иногда с неловкой улыбкой говорила:

— Отдохнуть приехали, а тут хозяйственными делами заниматься приходится...

— Для меня и это отдых, — искренне уверял он.

Завтракали они всегда во дворе, под развесистым топольком. Мама не разрешала сыновьям такой вольности, а дядя Миша разрешал, и завтракать с ним было весело.

На этот раз во время завтрака пришел Синецкий.

— Хлеб да соль.

— Садитесь к столу, Виктор Тимофеевич, — пригласил доктор.

— К сожалению, только из-за стола... Не хотите ли, Михаил Петрович, прокатиться со мной по полям? Быть в селе и не видеть полей — преступление.

Михаил Петрович помедлил с ответом. Он уже знал, что Синецкий вихрем носится по полям на мотоцикле без коляски, а доктор Воронов не питал уважения к этому виду транспорта, потому что нередко лихие мотоциклисты попадали к нему на операционный стол с травмами... Кроме того, Фиалковская как-то рассказывала, что в годы студенчества Синецкий был чемпионом области по мотогонкам, а ездить на мотоциклах с чемпионами, особенно с бывшими — занятие не очень-то безопасное...

Как бы разгадав опасения доктора, Синецкий пояснил:

— Я на газике.

— Вы правы: не побывать в поле — преступление. Поедемте, — с удовольствием согласился Михаил Петрович.

Синецкий, как и Фиалковская, сам управлял машиной. Машина у него была не чета «москвичу»-старичку — новенький вездеход. Михаил Петрович внимательно поглядывал на соседа, и ему почему-то подумалось, что Виктор Тимофеевич и Лидия Николаевна — вот была бы отличная пара! Но вместе с тем он был доволен, что тот женат на Фене...

День выдался погожий, знойный, и Синецкий заметно радовался стойкой погоде, был хорошо настроен, отчаянно гнал машину по степному пыльному проселку. Иногда он останавливался, выходил из машины, срывал колоски, растирал их на ладони, провеивал зерно и удовлетворенно говорил:

— Пора и здесь начинать, — и мчался дальше.

В полдень они приехали на бригадный полевой стан. Раньше Михаилу Петровичу не доводилось бывать на полевых станах, он даже понятия не имел, что это такое. И вот сейчас увидел — стоят среди ровной-ровной степи, у чахлой лесной полоски, деревянные, почерневшие от дождей вагончики на кованых полозьях. Чуть поодаль от них, под невысоким дощатым навесом, разместилась кухня с длинными, врытыми в землю обеденными столами. Дальше, метрах в ста от вагончиков — ток, уже заваленный ворохами зерна. К току то и дело подходили машины от комбайнов. Их разгружали бедовые, шумные школьники. Навалятся гурьбой, откроют борта и давай, и давай орудовать легкими деревянными лопатами.

Здесь же, на полевом стане, Михаил Петрович увидел брата. Тот шел с тока по-хозяйски твердым, уверенным шагом.

— Ну что, Виктор Тимофеевич, проветрить вывез моего братца?.. Правильно, пусть посмотрит. — Потом, кивнув на Доску показателей, заговорил о другом: — Ты погляди, погляди, секретарь, как шагает Романюк. Всех обскакал! Сияет наш маяк. Меньше двухсот процентов не дает!

Михаила Петровича удивило поведение Синецкого. Прежде веселый и разговорчивый, он вдруг посуровел и, не разделяя рвущейся через край председательской радости, угрюмо смотрел на Доску показателей, где крупно были написаны фамилии комбайнеров и мелом проставлены цифры дневных выработок.

— Молодец Романюк. Геройски действует! — восхищенно продолжал Иван Петрович.

К вагончикам подъехала старая бежевая «победа». Из машины вышел молодой мужчина с фотоаппаратом на груди и с блокнотом в руках — корреспондент.

— Привет, Синецкий, — кивнул он Виктору Тимофеевичу и обратился к председателю: — Нужно кое-что уточнить, Иван Петрович.

— Сперва я уточню. Снял Романюка?

— Так точно, Иван Петрович.

— Герой. Гвардеец трудового фронта!

— Иван Петрович, идея! Полосу так и назовем: «Гвардейцы трудового фронта». Колоссально!

— Не громко ли? — вставил Синецкий.

— В самый раз. Давай, Чурилов, жми. Показатели наши — вот они, на виду, — кивал председатель на Доску. Переписывая в блокнот цифры, корреспондент мельком глянул на Михаила Петровича и вдруг поинтересовался:

— Иван Петрович, не ваш ли это брат, кандидат наук?

— Он самый и есть, — горделиво ответил председатель.

— Это же для «Медицинской газеты» находка! — обрадовался корреспондент. — Это же журнал «Здоровье» на обложке напечатает — ученый медик в гостях у знатного брата-председателя! Разрешите запечатлеть?

Не привыкший к такому вниманию со стороны корреспондентов, доктор Воронов смутился и стал отнекиваться. Он с укором поглядывал на брата: зачем каждому встречному-поперечному рассказывать о моем кандидатстве?

Иван Петрович сам придвинулся к нему. Будто обжегшись, корреспондент мячиком отскочил от братьев и защелкал фотоаппаратом, потом, сказав, что завтра материал о колхозе будет опубликован, шумно распрощался и уехал.

— Ну что, Виктор Тимофеевич, давай-ка завернем к Романюку, посмотрим, как там наш маяк? — предложил председатель.

— Давай съездим. Не задымил ли наш маяк...

Эти слова покоробили председателя, но он сдержал себя.

Комбайн Романюка был на той стороне поля. Здесь, на дороге, его ожидал пустой самосвал. Присев на подножку машины, в тени покуривал Коростелев.

— Что, водитель, прохлаждаешься? — обратился к нему Иван Петрович.

Коростелев покосился на доктора, процедил, не вставая:

— Жду... Вы, товарищ председатель, технику плохо используете.

— Это как понимать?

— Так и понимайте... Тут полуторка управилась бы возить зерно от комбайна, а вы самосвал поставили. Жирно. В полнагрузки на ток гоняю...

Иван Петрович приблизился к шоферу, зашептал:

— Тебя-то не обижают, чего калякать?

— Мое дело сказать, ваше денежки начислять...

Синецкий вышагивал по полю, время от времени наклонялся, поднимал с земли потерянные колоски, подолгу рассматривал их, как диковинку. Вот он сунул руку в копну, вытащил клок соломы и осторожно стал перебирать соломинку за соломинкой.

Иван Петрович отошел от самосвала. Дымя сигаретой, он исподлобья поглядывал на Синецкого.

— Ваня, ты знаешь, кто этот шофер? — спросил Михаил Петрович, указывая глазами на Коростелева.

— Как не знать... Прислан из города помочь труженикам полей...

— Это бывший муж Лидии Николаевны, — торопливым шепотом сказал Михаил Петрович, будто выдавая самую большую тайну. — Он угрожает ей, понимаешь? Откомандировал бы ты его из колхоза.

— Что-о-о? — в изумлении протянул Иван Петрович.

— Лидия Николаевна очень встревожена.

Брат усмехнулся:

— Может, и правду говорят: все ученые маленько чокнутые... Что же ты думаешь, я из-за каких-то шашней докторши буду лишаться машины и водителя? Ну, и чудак ты, вот чудак, — искренне удивлялся он. — Да у меня каждое колесо на учете. Понял?

Подошел Синецкий. Помахивая пучком колосьев, он с болью бросил:

— Вот что делает наш маяк, зерно гонит в солому!

Иван Петрович насупился, ответил сердито:

— Нашел пару колосков и «караул» кричишь...

— Пора кричать «караул», пора, Иван Петрович. Я давно присматриваюсь к Романюку, не чисто у него, двести процентов — цифра дутая.

— Поосторожней, Синецкий! Не только ты с глазами, и другие кое-что видят.

Издали, с того края поля, приближался комбайн. Сперва было похоже, что он идет по валкам, как по рельсам, а когда подошел ближе, Михаилу Петровичу показалось, будто пшеничный валок, напоминавший разостланную холстину, словно живой, вскакивает на полотно хедера и исчезает внутри грохочущей машины.

— Стой, стой! — замахал руками Синецкий и направился к комбайну.

— В чем дело, Ваня? — поинтересовался Михаил Петрович, понявший, что между председателем и секретарем парткома вспыхнула серьезная ссора.

Брат через плечо процедил:

— Покомандовать своячку охота, вот и придирается, вот и шпильки ищет, чтобы уколоть побольнее. Ну, ничего, я калач тертый, меня трудно уколоть, я свое дело знаю.

Романюк высыпал зерно из бункера в кузов коростелевского самосвала, сошел с комбайна. Это был плотный мускулистый человек лет за тридцать с густо запыленным скуластым лицом. Из-под широких, почти сросшихся у переносья бровей плутовато. смотрели темные глаза. У него пружинящая, настороженная походка, будто не идет он, а подкрадывается.

— Чего это Синецкий копается в машине? — спросил Романюк у председателя. В голосе его слышалось беспокойство.

— Пусть копается, коли есть охота, — беззаботно махнул рукой Иван Петрович. — У тебя из газеты были?

— Были.

— Завтра читай про себя...

— Прочтем, грамотные.

Подбежал почти неузнаваемый Федор Копылов — тракторист. Его по-девичьи круглое лицо и пшеничные брови почернели от пыли и копоти, только березовой корой поблескивали белые зубы.

— Ну, как, Федя? — улыбнулся ему председатель.

— Порядок, Иван Петрович, двести процентов и никаких гвоздей!

— Молодцы, орлы! Еще чуток поднажмете — и рекорд у нас в кармане! — Понизив голос, Иван Петрович с радостным оживлением продолжал: — Дела-то у соседей застопорились, в самый раз подсекать.

Вытирая соломой руки, подошел Синецкий.

— Ты что же, Романюк, редко в машину заглядываешь? — упрекнул он комбайнера.

— Что в нее заглядывать, работает исправно, — ответил Романюк, обеспокоенно поглядывая на председателя.

Михаил Петрович видел, что Синецкий взвинчен, что он с большим трудом удерживает себя от крика. Это чувствовалось по тому, как он трет соломой уже чистые руки, как вздуваются и пропадают желваки на щеках, но Виктор Тимофеевич все-таки не выдержал, повысил голос:

— Бить мало за такую работу! Ты что, Романюк, за гектарами гонишься, проценты вышибаешь, а зерно идет в солому!

— Преувеличиваешь, Виктор Тимофеевич, — вмешался председатель.

— А ты, Иван Петрович, пойди да посмотри. Деки не поджаты.

— Ну... не доглядел человек, так что же его — казнить за это? — миролюбиво сказал председатель, видимо, силясь замять этот разговор.

— Не доглядел? Нет, здесь другим попахивает, — гневно возразил Синецкий. — Романюк знает, что делает, Романюк знает, как повысить выработку — бузуй на повышенной скорости, не обращай внимания на потерю зерна — и будет две нормы... Ему важно в маяках покрасоваться. Да какой же он маяк? Он — бракодел. Его надо немедленно отстранить от комбайна!

— Давай, Романюк, поезжай, — запальчиво распорядился председатель. — А то, я гляжу, дискуссия не скоро закончится.

Синецкий преградил дорогу комбайнеру.

— Нет, постой, Романюк. Пока не отрегулируешь машину, не тронешься. Хватит очки втирать, хватит ходить в героях!

Михаил Петрович глянул на Федора Копылова. Смущенный парень стоял с опущенной головой, как будто самого его уличили в чем-то постыдном.

 

8

Направляясь к легковой машине, Иван Петрович с досадой упрекал Синецкого:

— И зачем ты шум поднял? Облаял хорошего человека. А за что?

— Извини, Иван Петрович, он — паинька, он — хороший, трогать его не смей — маяк! — раздраженно отвечал Синецкий. — И еще извини, мне кажется, ты знал, почему Романюк вперед вырвался. Ты ведь старый волк, сам из комбайнеров, понимаешь, где и как схитрить можно, чтобы подскочили показатели, тебя этому учить не нужно, прошел школу...

— Выходит, я научил Романюка отжать деки и зерно терять? Так по-твоему?!

— Научил или знал, но прошел мимо, — это ведь одно и то же.

— Ты, Виктор Тимофеевич, осторожней на поворотах, — глухо пригрозил Иван Петрович. — Ты помни: мы тебя избрали, мы же и переиграть можем.

Синецкий живо отпарировал:

— Председатель колхоза тоже лицо выборное, так что мы с тобой, Иван Петрович, здесь на одинаковых правах.

Брат сел в свою «Волгу» и уехал. Синецкий и Михаил Петрович залезли в газик и помчались вслед за председательской машиной.

На душе у Михаила Петровича было скверно, так скверно, что он сожалел и поругивал себя за то, что согласился проехаться по полям. Вместо того, чтобы взбодриться от степной шири, от пахучего степного воздуха, у него было такое ощущение, как будто побывал в пекле и наглотался всякой дряни. Его удручила неприятная, злая стычка двух руководителей колхоза — председателя и секретаря парткома. Конечно же, спор между людьми, по-разному понимающими то или другое дело, был ему не в диковинку. В их больнице, случалось, тоже разгорались между врачами жаркие баталии из-за диагнозов, методов лечения. Но там люди сражались по-иному, там «побежденные» радовались вместе с «победителями», если больному становилось лучше.

Михаил Петрович еще не знал, на чьей стороне окажется правда, — на стороне брата или Синецкого. Ему хотелось, очень хотелось, чтобы прав оказался Ваня. Он с неприязнью поглядывал на сидевшего рядом Синецкого. Эта неприязнь удваивалась еще от того, что он каким-то неосознанным чутьем угадывал правоту Синецкого, и в мыслях начинал корить брата, который в споре был грубоват, самонадеян и больше верил не в здравый смысл, а в силу занимаемой должности.

Неподалеку от полевого стана, у чахлой лесной полоски, председательской машине повстречалась районная легковая, тоже «Волга», но более яркого цвета. Машины сблизились — радиатор в радиатор, остановились, как бы принюхиваясь друг к другу.

В то время, когда Синецкий подрулил к «Волгам», из районной вышел приземистый полный мужчина в очках и клетчатой кепке.

— Вот хорошо, что сразу двоих встретил, — обрадовался он, пожимая руки председателю и Синецкому. — Как уборка?

— Пошла полным ходом, Аким Акимович, — поспешил с ответом председатель, и Михаилу Петровичу показалось, что Ваня сразу как-то увял, стал ниже ростом, и сузившиеся глаза его беспокойно и заискивающе поглядывали на районное начальство.

— Проезжал — видел, пошло дело...

— Стараемся, Аким Акимович, сил не жалеем, — с той же поспешностью отвечал председатель, как будто боялся, что кто-то может усомниться в его старательности.

— Мы там районное обязательство пересмотрели, — небрежно обронил Аким Акимович. — Вы тоже помаракуйте у себя.

— В связи с чем пересмотрено районное обязательство и кто его пересматривал? — с наигранным простодушием полюбопытствовал Синецкий.

— Как то есть: «в связи с чем»? — искренне удивился неуместному вопросу Аким Акимович. — Ты что, Синецкий, не в курсе?

— Трудно порой уследить за вашим курсом.

Аким Акимович сделал вид, будто не расслышал этих слов, и обратился к председателю:

— Мы там накинули тебе до миллиона. Есть такая мысль — вытянешь.

— Поднатужимся, Аким Акимович, — с готовностью согласился Иван Петрович.

— Вот и лады. Урожай у тебя приличный. Мы там перемножили, все в ажуре получается. Надеемся на тебя, Воронов, — по-отечески ласково похлопал он по плечу Ивана Петровича.

— Научились множить! — возмутился Синецкий. — Вы же знаете, товарищ Рогов, наш план — пятьсот пятьдесят тысяч пудов. План выполним. Будем стараться убрать все до зернышка, окажутся излишки — сдадим, хлеб прятать не станем. Но принимать уже третье в этом году обязательство — это, извините, не солидно, совестно говорить колхозникам!

— Что ты со мной торгуешься! — разъярился Аким Акимович. — Мы не купцы-коробейники. Есть мнение, а ты философствуешь!

— Но позвольте, мы еще уборку не закончили, семена не засыпали, колхозникам ни грамма не выдали, вон сколько хлеба на корню стоит, а уже делим шкуру неубитого медведя.

Аким Акимович покрутил головой.

— Эх, Синецкий, мало тебя терла жизнь, не прошел ты через все жернова, — поучительно изрек он. — Ты что же думаешь, там напрасно хлеб едят, меньше твоего понимают?

— Не попрекаю куском хлеба тех, кто «там». Но вы же помните, что вышло в прошлом году: наш уважаемый председатель чуть ли не единолично взял высокое обязательство, под барабанный грохот выполнил его и посадил скот на голодный паек. Вам известно, сколько мы потеряли на этом? Это вы перемножили?

— Брось доказывать аксиомы, — сердито отмахнулся Аким Акимович. — Нужно, значит нужно, и вопрос исчерпан.

— Кому нужно? — не уступал Синецкий.

— Изволь, отвечу — государству!

— Вранье. Погибший скот государству пользы не принес!

— Так, так, Синецкий, показал ты свое лицо, показал... Я тебе вот что скажу: занимайся наглядной агитацией, а тут мы без тебя разберемся... Незрелый ты человек, Синецкий, мелко плаваешь, дальше своего колхоза не видишь, — упрекал Аким Акимович. — Ошиблись мы в тебе, будет время, исправим ошибку. — Рогов кивнул Ивану Петровичу, они отошли от машин, заговорили о чем-то вполголоса.

Михаил Петрович и Синецкий остались у той же чахлой лесной полоски. Над ними висело бледно-голубое пустынное небо — ни тучки на нем, ни облачка.

Духота... «

В пожухлой, опаленной солнцем и густо припорошенной пылью траве лениво позванивали невидимые кузнечики. Высоко в небе величественно парил степной орел. Что-то заметив на земле, он резко спикировал, но, вероятно, промахнулся, не ухватил добычу и отлетел, разочарованный, в сторону.

— За сусликами орел гоняется, — раздумчиво проговорил Синецкий, следя за полетом птицы. — Так вот и мы порой — высоко парим, а потом, глядишь, промах...

У Михаила Петровича еще не стерлось чувство неприязни к Синецкому, ему даже подумалось, что молодой задиристый инженер просто-напросто кокетничает, рисуется: я, мол, не чета мужиковатому председателю Воронову, который готов поднять лапки перед начальством и покорно лепетать только одно — «слушаюсь», я не страшусь высказывать начальству свое «особое мнение»... Таких легковесных людей Михаил Петрович уже встречал и не мог относиться к ним серьезно. Вот почему сейчас он проговорил насмешливо:

— Что, Виктор Тимофеевич, решили придерживаться философии — день да мой, день прожил — слава богу?

— Нет, Михаил Петрович, отвергаю подобную философию. Я за то, чтобы заглядывать в будущее, но не по-дилетантски, а имея на вооружении научную основу... Представьте себе, ломаю голову и не могу понять — откуда идет и кому нужна эта шумиха? Я не понимаю, почему иного человека хвалят лишь только за то, что он берет высокие обязательства, а потом из кожи лезет вон, чтобы выполнить их даже во вред хозяйству, не говоря уже о здравом смысле. И что удивительней всего — такого иные деятели называют «зрелым товарищем». Вам уже знаком Аким Акимович Рогов. Он-то и всплыл на волнах высоких обязательств. А Иван Петрович сменил его на председательском посту и тоже настраивается на эту волну, штурмует рекорды... Рекорд, конечно, дело хорошее. Но какой ценой он думает прикарманить рекорд? Ценой растления человеческих душ... Да, да, именно такой ценой. Разве другие наши механизаторы не видят, не знают, что председатель специально опекает Романюка, все ему: и лучший комбайн, и запасные части, и самосвал дежурит, чтобы, упаси боже, Романюк минутку не задержался с разгрузкой бункера! Кроме всего прочего, у любителей рекордов преступное нарушение режима работы комбайна и отсюда потеря зерна. — Синецкий немного помолчал, искоса глянул на Ивана Петровича и Рогова, продолжавших о чем-то заговорщицки беседовать в сторонке, и с осуждением добавил: — Есть в этой штурмовщине и самая, быть может, главная опасность. Трактористом у Романюка работает хороший честный парень — Федя Копылов. Он тоже все видит и все понимает... Сохранит ли он после этого свою честность? Председатель об этом не думает. Ему важно нашуметь, отличиться!

Закончив разговор, Иван Петрович и Рогов подошли к машинам. Иван Петрович сразу уехал, а Рогов — сердитый, мрачный, как туча, ни с того ни с сего опять набросился на Синецкого.

— На что руку поднимаешь? — грозно вопрошал он. — Да ты даешь себе отчет в том, что делаешь? Вместо того, чтобы пропагандировать опыт передовиков, демагогией занимаешься!

Синецкому промолчать бы, и все, наверное, благополучно кончилось, но он разгоряченно ответил:

— Передовик и бракодел — понятия несовместимые, товарищ Рогов!

— Ага, вот оно что! Хорошо, Синецкий, хорошо, поговорим с тобой в другом месте. Через два часа ждем тебя в управлении. — Рогов рванул дверцу и уже из машины пригрозил: — Мозги тебе нужно вправить!

Роговская «Волга» уже далеко отошла по степной дороге, как вдруг Михаил Петрович увидел, будто машина плывет по серебристо-зеркальному озеру. Она стала неестественно высокой, похожей на фантастический корабль, парящий над озером. Это странное белесое озеро дрожало, переливалось, затопляло желтое хлебное поле, и казалось, что хлеба растут прямо над сказочной зыбью...

«Да это же мираж», — догадался Михаил Петрович, зачарованный невиданным зрелищем.

— Что мне с вами делать, Михаил Петрович? — Синецкий развел руками. — Увез я вас из Бурана, а как назад? Слышали приказ — меня вызывает районное начальство.

— Я ведь отпускник, время у меня есть, могу без ущерба последовать за вами, если не возражаете.

— Отлично! Поедете для моральной поддержки, а то неизвестно, чем кончится мое путешествие в район. Всегда полезно иметь под рукой врача в таких случаях...

В райцентре они заехали в чайную пообедать, потом подкатили к двухэтажному кирпичному зданию. Здесь раньше размещался райком партии, а теперь было втиснуто производственное управление, о чем говорила большая, неуклюжая вывеска над парадной дверью.

— Ни пуха ни пера, Виктор Тимофеевич, — напутствовал доктор.

— Жаль, что мы еще не настолько знакомы, чтобы к черту посылать. Ладно, обойдемся без черта. Не сердитесь, если задержусь долго, — сказал Синецкий и ушел.

В киоске, что стоял рядом с чайной, Михаил Петрович купил свежие номера «Октября» и «Юности» и стал просматривать журналы. Он только было увлекся новой повестью известного писателя, но кто-то бесцеремонно отворил дверцу машины.

— Что, брат-шофер, на приколе стоим? Давай-ка в нашу компанию, козла забьем! — Это говорил рыжеватый парень с широким добродушным лицом, обрызганным веснушками.

Раз уж приняли за шофера, ничего не поделаешь, придется играть в домино.

Напарником Михаила Петровича оказался тот же рыжеватый парень с веснушками, а противниками два шофера. Один угрюмый на вид молчаливый мужчина лет под пятьдесят с небритым подбородком, на котором седина уже победила черноту; второй — маленький, верткий мужичонка неопределенного возраста (ему можно было дать и тридцать лет, и сорок, и все пятьдесят) в стареньком замасленном картузе, по-ухарски сдвинутом набекрень. Были здесь и зрители — «болельщики» для азарта. Зрители подтрунивали, смеялись, но тайн игроков не выдавали.

Михаил Петрович видел, что у здания управления стояло много легковых машин — газики, «Волги», «москвичи», «победы» и даже мотоциклы с колясками.

Известно, что нет более осведомленных людей на свете, чем водители персональных машин. Они все знают, они слышат разговор начальства, и если собираются вместе, по-своему начинают комментировать события.

— Опять вызвали твоих? — обратился рыжеватый парень к мужичонке неопределенного возраста. Будто обрадовавшись возможности рассказать о «своих», тот оживился, узкие, с косым разрезом, глаза его весело заблестели.

— Опять вызвали! — воскликнул он. — Всю весну таскали за посевную, теперь за уборочную... Чудеса! Весной-то прислали к нам уполномоченным заведующего сберегательной кассой. Человек он точный, дотошный, копейку не пропустит... Ну, сказали ему в управлении — срок сева такой-то. Приехал он, а наши голубчики еще и сеять-то не начинали. Уполномоченный к председателю — что не сеешь? Начинай! Но наш Макар Егорыч стреляный воробей. За посевную, говорит, у меня агроном отвечает. Уполномоченный к агроному — почему, такой-сякой, не сеешь?.. Агроном наш бирюк бирюком, слова из него не вытянешь Уполномоченный и пристал к нему, как банный лист. Слушал, слушал наш агроном и озлился, вышел из терпения. Пошел ты, говорит, к такой-то матери, я в твою сберегательную кассу не лезу, и ты не лезь ко мне, сам знаю, когда сев начинать. С уполномоченного по телефону сводки требуют, а какую он сводку даст? Примчался Рогов и бух-бах материал на наших голубчиков в районную прокуратуру! И пошла писать губерния, и завертелось колесо — дознание, расследование... Наши-то голубчики посеяли, как нужно было, а их таскают, а их допрашивают и уже суд назначили. А тут и уборочная подошла. Глянули следователи — урожай-то хороший, повыше, чем у соседей, которые уполномоченных боялись... Как тут судить наших голубчиков? Прихлопнули «дело».

Шоферы смеялись. Небритый молчаливый мужчина подал голос:

— Хорошо теперь смеяться, а могли бы и засудить.

— Факт, могли, — согласился мужичонка и продолжал. — А теперь вот за уборочную таскают... Наши голубчики объехали поля, посмотрели, прикинули и наметили, где раздельно убирать, где прямым комбайнированием. И начали... А тут, как на грех, опять Рогов нагрянул. Увидел он, что комбайны пущены напрямую и зашумел, зашумел — нарушение! Вот их и вызвали для капитальной прочистки мозгов, чтобы поменьше рассуждали.

— Да какое же нарушение! — возмутился один из «болельщиков». — Головой же думать надо — ежели поле чистое, ежели пшеничка подошла, можно и напрямую. Сам был комбайнером, знаю!

— Ишь ты, умный какой, — плутовато заулыбался мужичонка. — А куда денешь ценное указание? Сам же, небось, читал в газете: «Уберем только раздельно... более прогрессивно...»

— Постановление-то весной писалось, тогда неизвестно было, какие хлеба вырастут.

— Начальство наперед все знает.

— Я так думаю, братцы, где-то недогляд, — вмешался еще один из «болельщиков». — Вот взять, к примеру, наш совхоз, нашего директора. Ты его разбуди ночью и спроси — Кузьма Александрович, что ты посеешь на таком-то или на таком-то поле. Он тебе все, как стихи, отзубрит, потому что все знает, каждый комок земли ему знаком. Тридцать лет в совхозе, письма из Москвы от академиков получает... А ему — жик из нашего управления указание: сей сахарную свеклу на корм. Помилуйте, говорит, какая же свекла в нашей степи, только землю, говорит, зря помучаем... А ему в управлении: ты против политики идешь, ты консерватор и — кыш с работы... До обкома дело дошло. На работе оставили, а «строгача» все-таки вкатили... А ведь ему-то лучше знать, где и что сеять надо.

Мужичонка вскочил, боевито ударил костяшкой по столу и крикнул:

— Встать, «козлы»! Под стол за сеном!

— Что же ты мою двойку забил, — чуть ли не со слезами на глазах упрекал Михаила Петровича рыжеватый напарник. — На пятерочный конец нужно было ставить, ротозей ты этакий!

— Под стол! Под стол! — смеясь, командовал мужичонка.

Михаилу Петровичу пришлось лезть под стол, вслед за ним полез и напарник, воинственно грозясь:

— Ничего, ничего, отыграемся и тоже под стол загоним! — И вдруг, взглянув на Михаила Петровича, спросил удивленно: — А ты кого привез? Ты откуда будешь? Что-то не примечал тебя раньше...

— Из Бурана, — ответил Михаил Петрович.

— Как? Неужто Воронов Тимку Юркина вытурил? Я ж Тимку на прошлой неделе видел, все у него в ажуре было.

— И Воронова тоже вызвали? — ни к кому не обращаясь, спросил мужичонка неопределенного возраста. — Ну, братцы, пошло-поехало, если уж сам Воронов проштрафился. Он же нос по ветру держал... Чуть что Рогов скажет, Иван Петрович в лепешку разобьется, а исполнит указание.

— Значит, что-то где-то не исполнил, если на взбучку вызвали...

— Ну-ка давай, приятель, сейчас мы им рожки приделаем, — раззадорился рыжеватый напарник. Но Михаил Петрович встал, отошел от стола. Играть ему не хотелось. Он был расстроен шоферскими словами о брате.

По одному, по двое выходили из кирпичного дома те, кто приезжал сюда по вызову начальства. Одни шли с опущенными головами, как с похорон, другие, разгоряченно жестикулируя, продолжали о чем-то спорить, что-то доказывать. Появился и Синецкий. Он подошел к машине, молча отворил дверцу.

— Докладывайте, Виктор Тимофеевич, — попросил доктор.

— На первый раз — выговор с занесением, — хмуро ответил тот.

Михаил Петрович ошеломленно заглянул ему в лицо. Он заметил, что глаза Синецкого стали темнее и строже, над переносьем появилась упрямая складка, а другая складка вдоль прочертила широкий бугристый лоб, и все лицо его — смуглое, удлиненное — еще более возмужало, как, видимо, мужают лица молодых бойцов после первого боя. «Да нет же, мне просто кажется, я раньше не присматривался к нему с таким вниманием», — подумал он, а вслух спросил:

— За что?

Синецкий грустно улыбнулся.

— За не-до-по-ни-ма-ние... Любопытное было совещаньице... Директор совхоза «Уральский» назвал нынешнее совещание «избиением младенцев». Такое определение возмутило Рогова, и он самым серьезным образом заявил, что здесь, мол, сидят не младенцы, а руководители хозяйств. «Библию надо почитывать, товарищ Рогов», — пошутил директор. Попало старику и за «Библию». Рогов чуть ли не к сектантам причислил его... Да, Михаил Петрович, больновато от того, что Роговы кое-где в креслах сидят. Но что поделаешь, такова жизнь. Нужно, кроме всего прочего, и Роговых вытряхивать из кресел. И вытряхнем! — с беспощадной яростью пригрозил Синецкий. Он даже отпустил баранку и обеими руками показал, как вытряхивают.

Уже неподалеку от Бурана, среди степи, Синецкий неожиданно остановил машину и вышел на дорогу.

— Не могу проехать мимо такой красоты. Вы посмотрите. Михаил Петрович, посмотрите!

Перед ними расстилалась пахучая, подернутая розовой дымкой степь. Большое огненно-красное солнце, укладываясь на ночлег, медленно опускалось на темную, мягкую постель горизонта. Вслед за ним торопко спешило одинокое, рубиновое по краям облачко, как бы стремясь укрыть собой светило, чтобы не продрогло оно росной августовской ночью.

— Чудесная картина! — восхитился Михаил Петрович. — В городе не увидишь такого заката, в городе как-то не замечаешь всей этой первозданной красоты.

— Представьте себе, я и здесь порой не замечаю... Все некогда и некогда. Один мой знакомый журналист жалуется: почти все пенсионеры стихи стали писать. Оно и понятно: времени у пенсионеров много, красоты вокруг еще больше. Только пиши... Уйду на пенсию, тоже в стихи ударюсь.

Михаил Петрович засмеялся:

— Вам до пенсии, как до луны...

— Пожалуй, до луны теперь ближе, — серьезно ответил Синецкий. — Космонавты уже, наверное, прохаживаются по лунным картам... Зависть и злость меня иногда берет. Человек о космосе думает, о других планетах, а мы в своем колхозе, на своей земле порядок навести не можем. Да разве столько должна давать наша земля, сколько мы берем сейчас? Плоховато обращаемся с ней, вот она и скупится...

* * *

Иван Петрович был уже дома. Умытый, аккуратно причесанный, он сидел на веранде с газетой в руках. Ужин у Фроси не просил: ждал брата. Как только брат вернулся, Иван Петрович отложил газету, сказал с легким упреком:

— Долго ты что-то... Ребятишки ждали-ждали и уснули. Полюбили они тебя...

За ужином Иван Петрович как бы между прочим, словно это его не касалось и не интересовало, спросил:

— Ну что там в районе? Как Синецкий?

— Виктор Тимофеевич выговор получил.

В глазах у брата вспыхнули радостные лучики, губы дернулись в едва заметной довольной усмешке, но он с наигранным сочувствием проговорил:

— За что же так наказали человека... Эх, такая наша планида: работаешь, как вол, нервов своих не жалеешь, а тебя вызовут и выговором пришлепнут. Иногда не знаешь, с какой стороны гром ударит...

— Все Рогов натворил. Жестокий, говорят, и неумный.

Иван Петрович ощетинился.

— Ты, Миша, не слушай. Мало ли что говорят. Дураков не выдвигают на повышение... Аким Акимович вон чем теперь командует. А на всех не угодишь, на каждый роток не накинешь платок.

— И все-таки Рогов зря напал на Синецкого, не виноват он!

— Это тебе кажется — не виноват, а другой по-другому мыслит, — не утерпел Иван Петрович. — Породнились мы с Виктором, да ведь родня родней, а дело делом. Ты видел, какой он трам-тарарам поднял из-за какого-то колоска? «Бдительность» проявил, потери обнаружил. Как будто я сам не вижу... Вижу. Да где не бывает потерь!

— Но согласись, Ваня, есть потери так называемые естественные, но бывают такие, которых избежать можно.

— Во, во! Ты все по-ученому, а я тебе по-простому скажу: где пьют, там и льют. Не нами придумано. За одним зернышком погонишься, пуды потеряешь. Хлеб — это тебе не что-нибудь, вырывать его надо. Сегодня упустишь, завтра не поймаешь. Вот этого Синецкий и не понимает, не может понять.

— А ты, Ваня, разве все понимаешь? Разве нет у тебя сомнений?

— Мне сомневаться некогда.

— Рекорды мешают?

— А что плохого в том, что я рекорд побить задумал? Что?

— Задумка, разумеется, хорошая, но рекорды, по-моему, все-таки бьют честным путем. Кому нужен дутый рекорд?

Иван Петрович понял намек брата, выскочил из-за стола, зашагал по веранде, скрипя половицами.

— Так, так, братец, наслушался речей Синецкого. Он ученый, ты ученый — спелись... А только я тебе вот что скажу: мелко плавает Синецкий, не прошел он через все жернова. Влепили ему выговор, и правильно! Завтра еще влепят, а потом посмотрим, где у него красненькая книжечка лежит, и турнем из колхоза. Нам такие умники не нужны! — уходя, Иван Петрович сильно хлопнул дверью, и стекла на веранде тонко и тревожно звякнули.

«Ваня даже повторяет выражения Рогова», — огорченно подумал Михаил Петрович. Ему хотелось чем-то помочь брату, потолковать с ним по душам, рассеять его опасные заблуждения. Но он знал, что с Ваней толковать очень трудно, его, болезненно самолюбивого, не так-то просто убедить. Тут же в голове доктора Воронова промелькнула мысль: «А с какой стати я ввязываюсь в их дела? Я отпускник, я на отдыхе, вот вернусь к себе в больницу, там своих волнений хватит... Да и трудно мне разобраться, кто тут прав, а кто не прав».

Он вышел на улицу. У самой калитки ярко светил электрический фонарь. Отодвигая тьму, этот фонарь как бы напоказ высвечивал нарядный фасад председательского дома, а дальше, в глубине двора, дом утопал в тяжеловатой густой темени. «Так вот, наверно, и Ваня. Глянешь на него, как будто светлый человек, а внутри темень, темень», — подумал Михаил Петрович и сам испугался этого сравнения.

— Добрый вечер, Михаил Петрович, — послышался голос. Это поздоровалась Наталья Копылова, одиноко сидевшая у себя на завалинке.

— Здравствуйте, Наталья Семеновна. Что же вы на танцы не идете в Дом культуры? — пошутил он.

— Отплясалась я, — с тихой тоской ответила Наталья. — Жду вот сыночка, опять не едет, опять заночевал в поле.

— Работы много.

— Да ведь уборочная... Очень я довольна, что Иван Петрович пристроил его на хорошую работу... Федя-то с малолетства тянулся к нему — все дядя Ваня да дядя Ваня. Спасибо, Иван Петрович не отпугивал сынка моего и теперь учит уму-разуму... Зашли бы ко мне, Михаил Петрович, посмотрели, как живу, — неожиданно сказала она.

— Если пригласите.

— Так это пожалуйста, Михаил Петрович, пожалуйста, — обрадовалась Наталья и тихо, как бы извиняясь, добавила: — Только не взыщите, бедно у меня.

Михаил Петрович вошел в избу. Передняя комнатка была небольшая и небогато обставленная, в ней — стол, этажерка с книгами да с каким-то особенным шиком заправленная никелированная кровать с горкой подушек. На стенах много фотографий и увеличенный портрет юноши, похожего на Федора Копылова.

— Я ведь про сынка хотела с вами. Малое дите — и горе малое, большое дите — и горе большое... — вздыхала хозяйка. — Вот вы человек ученый. Сынок-то мой тоже ученым хочет быть. Учит эту, как ее ки... ке... киби...

— Кибернетику? — догадался Михаил Петрович.

— Во, во, ее самую, — с радостным оживлением подхватила Наталья. — Все читает, читает разные книжки, задачки решает... Да вот беда — проверить его некому. Учительница-то задачки эти не знает. А я сыну говорю: «Ты что поперед учительницы идешь...» И учительница сердиться стала. У Копылова, говорит, всякая дурь в голове, он, говорит, мешает в классе. А каково матери слушать такое от учительницы...

«Дуреха эта учительница», — подумал Михаил Петрович, а вслух сказал:

— Если парню хочется изучать кибернетику, пусть изучает, возможно, большим ученым станет.

— Что вы, что вы, — испуганно замахала руками Наталья. — Из такой-то избенки да в ученые... Был бы жив отец...

Михаил Петрович опять глянул на портрет юноши, похожего на Федора Копылова. Перехватив взгляд гостя, Наталья вздохнула:

— Погиб мой Федя. Отца тоже Федей звали, Федор Малинин... Фамилии у них разные, а кровь одна.

Михаил Петрович видел печальные глаза Натальи, видел, как она скорбно сжала губы и молча смотрела на портрет. Она смотрела долго и пристально, как будто видела впервые этого юношу в коричневой рамке и навсегда хотела запомнить его черты.

— Не расписывались мы с ним, не сватал он меня, свадьбу не играли, просто любили. — Наталья присела к столу, оперлась подбородком на сцепленные руки и некоторое время сидела молча, охваченная воспоминанием, потом стала рассказывать: — Помню, когда он пришел из сельсовета, я ему и говорю: «Сними, Федя, шапку, что же ты в шапке стоишь?» А он не снимает, покраснел... Я подбежала к нему, сорвала с его головы шапку, а он уже стриженый и непохожий... Утром всех наших бурановских ребят увезли на станцию. Год их подошел. И пришло потом от него одно письмо, и подписался он: «Твой любящий муж»... Одно письмо. Потом не было писем, ничего не было, только пришла его матери похоронная. Погиб Федя... На фронт ехал, да бомба в вагон попала... Вот и осталась я вдовой, хоть и свадьбу не играла. Сын родился, тоже Федей назвала, Федором Федоровичем. А фамилия у него моя, девичья. Нельзя, говорят, отцовскую фамилию, не расписаны мы... Теперь вот и живу вдвоем с сынком...

Со стены, из коричневой рамки смотрел на них задумчивый Федор Малинин. Погиб стриженый бурановский парень и не узнал о сыне, и не знает о том, что солдатский сын теперь такой же юноша, мечтающий о кибернетике.

— Наталья Семеновна, разве не могли еще выйти замуж? — осторожно поинтересовался Михаил Петрович.

Хозяйка вздохнула, грустно покачала головой.

— Замуж? А за кого? Женихов-то наших вон сколько побито. А потом сынок у меня. Кому нужна с дитем? Девчат-то много... Что скрывать, Михаил Петрович, приходили ко мне... Вдовья изба многих тянет, да не надолго задерживает. Даже брат ваш, и тот или в шутку или серьезно говаривал через плетень: «Ты, Наташ, дверь-то на крючок не запирай, может, заблужусь к тебе ночью...» Гнала я мужиков. Может, через то и одна осталась... Зато в глаза людям смотреть не стыдно, и чужие жены вдовьи окна не били. Теперь одна у меня радость — сынок мой... Да что это я все разговоры и разговоры, — встрепенулась она. — Чайку вам приготовлю.

— Нет, нет, спасибо, — отказался он.

Был поздний вечер. Влажный речной холодок начисто вымел из села остатки дневного зноя, и деревья в садах, палисадниках, на улице сейчас облегченно вздыхали взбодренной листвой.

От Натальиной избенки Михаил Петрович неторопливо шел вдоль улицы, скупо освещенной редкими фонарями. Он думал о Копыловых — о сыне и матери, думал о брате, с которым нынче повздорил малость. Наталья Копылова рада, что председатель хорошо пристроил Федора. А так ли это? Хорошо ли, что парень работает с плутоватым комбайнером Романюком?

Михаил Петрович остановился, неожиданно увидев перед собой темную больничную ограду. Почему он пришел сюда? Сквозь ограду видны освещенные окна докторского дома. Михаил Петрович отворил калитку, подошел к дому и увидел Фиалковскую. Подперев кулаком подбородок, она сидела за столом у раскрытого окна и читала. Время от времени Лидия Николаевна тянулась к белому фарфоровому бокалу, отпивала глоток-другой, не отрывая глаз от книги. «Врач повышает свой уровень, — улыбнулся про себя Михаил Петрович. — А все-таки, зачем ты пришел сюда? Не лучше ли вернуться в боковушку-спаленку, зажечь свет и, как она, почитать на сон грядущий... Ты ведь так и думал — приеду и всласть почитаю... В твои планы совсем не входило околачиваться под чужими окнами, этак еще гитару найдешь, чтобы спеть под окном серенаду», — подтрунивал над собой Михаил Петрович.

Как бы почувствовав, что за ней наблюдают, Фиалковская подняла голову, прислушалась, выглянула в окно.

— Кто здесь? — тревожно спросила она.

«Глупо, очень глупо получилось», — досадуя на себя, подумал он.

— Михаил Петрович, вы?!

Ему ничего другого не оставалось, как промямлить?

— Добрый вечер, Лидия Николаевна...

— Ой, напугали вы меня... Подходите ближе. Если хотите, можете залезть ко мне в гости через окно... Хотя нет, — смеялась она, — для ученого человека это не солидно... А мне через окно можно? Как вы думаете?

Михаил Петрович не успел ответить. Она потушила свет и легко выпрыгнула из окна.

— Главное, чтобы не увидели этого мои пациенты и подчиненные, а то разговоров будет... Давайте сходим на речку, может быть, увидим русалок. В лунные вечера они всегда греются на бережку...

— Вы уже видели их?

— Не доводилось. А вообще-то жалко, что мы не верим в русалок, мы стали слишком практическими людьми. Река для нас — просто река, круговорот воды в природе, и никаких тайн, никакой сказочности... Мне кажется, человеку нужна сказка, нужно что-то такое, во что верил бы он с детской непосредственностью...

 

9

После утреннего купания Михаил Петрович вернулся с племянниками домой и во дворе, под топольком на скамейке, увидел Игната Кондратьевича. Мальчики бросились к дедушке. Вася тут же похвастался, что нынче трижды переплыл Буранку без отдыха. Толя тоже нашел чем похвалиться — ракушку выловил!

— Молодцы, внучата, — сказал им дед. Он полез в карман, достал кулек с конфетами. — Вот вам награда за успехи, — и поровну разделил конфеты.

— Толька, смотри, сладкое вредно есть перед завтраком, — предупредил брата Вася.

— Ишь ты, какой ученый, — рассмеялся Игнат Кондратьевич. — Это кто же тебе сказал, что вредно?

— Дядя Миша!

— Ну, ежели дядя Миша сказал, тогда все верно, тогда сперва позавтракать надо, а потом уж и за конфеты браться... Бегите к бабушке, она там понапекла, понаварила, — посоветовал дед внукам.

Ребятишек точно ветром сдуло.

Игнат Кондратьевич расспрашивал доктора, как отдыхается, как водичка в реке, не холодна ли теперь... Но Михаил Петрович догадывался, что старик пришел неспроста, есть у него какое-то дело. Так оно и оказалось.

— Ты, Михаил Петрович, растолкуй мне, что там вчера в поле случилось, — попросил Игнат Кондратьевич. — Болтают люди, что мои зятья чуть ли не подрались там. — Он с какой-то боязнью и надеждой заглядывал в лицо доктору. Старику, видимо, хотелось, чтобы ученый собеседник успокоил его, сказал, что ничего, дескать, не было серьезного.

Всячески смягчая вчерашнюю стычку брата с Синецким, Михаил Петрович рассказал, как Виктор Тимофеевич обнаружил потерю зерна, а потеря эта произошла из-за того, что Романюк превысил скорость, не поджал деки (что такое «деки», доктор, конечно, не знал, но думал, что колхозному бухгалтеру все ясно).

— Так так, — помахивал седой головой Игнат Кондратьевич. — Вот ведь беда какая — и тот свой, и другой не чужой. И того жалко, и о другом душа болит, — вздыхал он, и Михаил Петрович понимал, что у старика и в самом деле положение сложное, нелегко ему было решить, какого зятя защищать — оба для него одинаковы, оба дороги. — Ваня-то, Ваня все гнет свою линию, — грустно продолжал тесть, — а линия-то, ох, линия иной раз и вкось пойдет, а он этого не видит. Не видит Ваня, что за линией. И Виктор тоже хорош... Нет, чтобы обстоятельно, по-партийному, а он чуть что — в драку... Горяч больно, поостыть бы ему... Говорят, и Рогов там был?

— Был, — ответил Михаил Петрович.

— Крутой мужик, ежели против шерсти погладишь, сомнет и «ох» не скажет... Зря с ним Виктор связывается. И Ваня тоже зря в рот Рогову заглядывает, каждое слово ловит... Ты своим умом живи!

Михаил Петрович так и не разобрал, на сторону какого же зятя встал Игнат Кондратьевич — и одного отругал, и другого не пожалел, он только заметил, что когда старик говорил о Синецком, голос его звучал теплее, душевней, и это обижало доктора.

— Кажись, не уживутся мои зятья, — с горечью признался Игнат Кондратьевич. — Они как два кота в мешке...

Не разделяя опасений старика, Михаил Петрович возразил:

— Вы преувеличиваете серьезность их спора. У них обычные деловые разногласия, какие часто бывают между людьми.

— Если бы оно так-то было. Да ладно, поживем — увидим...

Игнат Кондратьевич ушел расстроенный и встревоженный.

Михаил Петрович позавтракал и решил сходить в правление к Синецкому за журналами (вчера он забыл их в машине), а кроме того, делать ему нечего, из правления заглянет в больницу, навестит Лидию Николаевну.

У правления Михаил Петрович увидел брата. Тот отчитывал невысокого усатого мужчину, по виду тракториста.

— Да как так не дает? Я же распорядился!

— А вот так и не дает, окружил стадом трактор — и крышка. Не ехать же мне на скотину, — оправдывался тракторист.

— Давай, Тимофей, на луг, — приказал председатель шоферу.

Что произошло дальше, Михаил Петрович узнал только потом.

Злой, взъерошенный председатель приехал на луг, выскочил из машины и закричал нач пастуха Гераскина:

— Ты что это, дядя, слушаться не желаешь? Тебя что, не касается мое распоряжение?

— Распоряжения, Ваня, легко давать, — усмехнулся Дмитрий Романович. — Да прежде, чем отдать распоряжение, подумать надобно. Без ума все всковырять можно... Да ты погляди, Ваня, луг-то у нас какой, цены ему нет. Зачем же портить, зачем перепахивать?

— Да, отстал ты от жизни, Дмитрий Романович. Газеты не читаешь, по старинке живешь, законсервировался, — упрекал пастуха председатель, всем своим видом и тоном голоса показывая: уж я-то больше знаю, мне-то видней, что делать. — Ты, дядя, читал, что говорили на большом совещании? То-то, не читал, — назидательно продолжал Иван Петрович. — Да если вспашем луг, следующей весной по зяби выгодную культуру посеем. Ты знаешь, сколько кормовых единиц даст каждый гектар твоего луга?

— Ничего не даст, Ваня, — упрямился пастух. — Вспашешь, а ну по весне вода высокая будет, смоет все, в Буранку весь чернозем утечет, бурьян и то потом не вырастет на этом месте.

— Знаешь, Дмитрий Романович, ты не мешай, не мешай! — запальчиво прикрикнул председатель, досадуя на то, что попусту время теряет с этим пастухом. Конечно, не будь тот Героем Труда, можно было бы и не слушать, но Гераскин человек известный, с ним, к сожалению, считаться надо. — Ты пойми, наукой доказано, есть указание...

— Не Рогов ли указал тебе? Тому все равно, что поп, что дьявол, лишь бы начальству было угодно.

Иван Петрович вскипел.

— Что решено, то решено. Ты знаешь, я перерешать не привык! — упрямо заявил он, сожалея о том, что не взял в машину тракториста. Ну, не беда. Он, председатель, сам сядет в кабину трактора и проложит первую борозду среди луга. Проложит! Иван Петрович шагнул к трактору, но пастух преградил ему дорогу.

— Ты, Ваня, как хочешь, а пахать луг я тебе не дам.

— Отойди! — Иван Петрович оттолкнул пастуха, легко вскочил на гусеницу, залез в кабину.

Дмитрий Романович встал впереди трактора, полный решимости не сойти с места, даже если грохочущая машина двинется на него.

Взвинченный до крайности, Иван Петрович высунулся из кабины.

— Отойди, тебе говорят!

— Не отойду, Ваня, — не сдавался пастух.

— Эх, долго я с тобой нянчиться буду! — Иван Петрович вылез из кабины, прыгнул с гусеницы прямо на пастуха. — Ты что мне тут антимонию разводишь? Не будет по-твоему, понял? Не будет!

— И правду говорят: заставь дурака богу молиться, он весь лоб расшибет, — проворчал пастух и неожиданно огрел председателя кнутом по плечам. — Коли слов не понимаешь, получай! — и он опять стеганул кнутом.

Иван Петрович опешил. Он отступил назад, не зная, что делать и как быть. Он уже хотел вырвать у пастуха кнут, но вдруг увидел племенного быка Фараона. Бык угрожающе загребал копытом луговую землю.

Иван Петрович бросился к «Волге», а вслед за ним летели гневные слова:

— Я те покажу — пахать! Я те спину вспашу!

— Поехали, Тимофей! — крикнул председатель.

Первое, что ему хотелось, это примчаться к себе в кабинет, ухватить телефонную трубку и позвонить в районную милицию — так, мол, и так, арестуйте хулигана! А что дальше? Спросят — за что арестовать, как было дело? И выяснится, что он, председатель, первым толкнул Героя Труда, заслуженного человека, еще припишут рукоприкладство... «Хорошо, что я не взял с собой тракториста, увидел бы всю эту срамоту, — подумал Иван Петрович и покосился на шофера. Тимофей вел себя так, будто ничего не случилось. — Железный парень, такой не проболтается...» Но что он теперь скажет Акиму Акимовичу, если тот спросит о расширении посевной площади? Ведь как все просто — луг вспахал и- прибавилась площадь, и Аким Акимович похвалил бы — молодец, понимаешь требования времени... Так нет же, вмешался окаянный пастух и все дело испортил. Да какое ему дело до этого луга? Кто с него спрашивает? «Погоди, погоди, прижму я тебя», — грозил Иван Петрович, хотя сам еще толком не знал, как и чем «прижать» пастуха. Вспомнилась ему вчерашняя схватка с Синецким — тоже под ногами путается... Дался ему Романюк! Ведь не понимает Синецкий той простой истины, что Романюк может вывести их в люди! Да-а-а, что-то многовато в колхозе хозяев, и каждый норовит вставить свое слово, с советом лезет, как будто он, председатель, без этого обойтись не может. Может! Вон ведь как хорошо было у Акима Акимовича. У него, бывало, пикнуть не смей... Надо подкрутить гайки, поставить кое-кого на свое место, каждый сверчок знай свой шесток...

— Куда ехать, Иван Петрович? — спросил Тимофей.

— Давай-ка... в третью бригаду.

В то время, когда Иван Петрович сражался с пастухом, Синецкий сидел у себя в кабинете и разговаривал с районом по телефону.

— Радоваться? Извините, а чему, собственно, радоваться? Да, газету получили, вот она, лежит на столе. Читал... А вы читали? А вам не показалось, что это чистейшей воды липа? Не показалось. Очень жаль! Да, да, за свои слова отвечаю. До свиданья, — он положил трубку, достал из ящика стола папку с бумагами.

В дверь постучали.

— Входите! — разрешил Синецкий и увидел в дверях Михаила Петровича.

— Извините, Виктор Тимофеевич, я вчера забыл в машине журналы.

— Целы ваши журналы. Хорошо, что забыли. Прочел я прелюбопытнейшую вещицу.

— Повесть? Я тоже заинтересовался.

— Нет, нет, повесть потом прочту. В журнале напечатан опус одного известного мне профессора... И вспомнилось, как много лет назад в День открытых дверей мы, десятиклассники, пришли в сельхозинститут. Встретили нас хорошо, а профессор привел в свой кабинет и, указывая на портрет Вильямса, спросил: «Знает ли кто-либо из вас, кто этот человек?» Знали не все, и профессор стал рассказывать о Вильямсе. «Великий ученый! Великий земледелец!» — восклицал профессор и долго говорил о Вильямсе, о романтике труда хлебороба... В тот день и решилась моя судьба — пошел я в сельскохозяйственный на факультет механизации. И вот читаю в журнале статью того же профессора «Земля не терпит шаблона». Тот же профессор, не стесняясь и, должно быть, не краснея, теперь в пух и прах разносит Вильямса. Вильямс и такой, и сякой... И я подумал, что наш профессор не пойдет на костер, как шли настоящие ученые во имя своих убеждений, да и нет у него своих убеждений, одно голое приспособленчество. И мне теперь стыдно, что записывал я профессорские лекции и верил ему. Ведь что у него получается: одни иконы — на помойку, на другие молиться надо... И сами же создаем эти иконы. Вот полюбуйтесь, — он потряс газетой и швырнул ее на стол.

Михаил Петрович увидел районную газету «Новый путь». Через всю первую полосу тянулся крупный заголовок-шапка: «Гвардейцы трудового фронта», здесь же снимки — Романюк за штурвалом комбайна, председатель с колосьями пшеницы в руках. На лице у Вани Михаил Петрович заметил снисходительную улыбку, как бы говорившую: Синецкий называет нас бракоделами, но посмотри, что пишут знающие люди... Написано было много и все в приподнятом тоне, с прямой речью, с восклицательными знаками.

— Вот расписали, хоть ордена давай! — возмущенно продолжал Синецкий.

— Не согласны с написанным? Вы можете опровергнуть, материал из вашего колхоза, — сказал Михаил Петрович.

Синецкий вздохнул.

— Пробовал вчера в управлении и возражать, и протестовать, но мне в прозрачной форме намекнули, что материал выгодный, что по колхозу Чкалова будут равняться другие... О потерях ведь ничего не сказано, грубого обмана корреспондент не заметил да и не мог заметить. Чепуха какая-то получается: Романюк заслуживает доброго подзатыльника, а его по головке гладят, в пример ставят. Так вот и портим людей... Статья-то написана в угоду Рогову. Поставил, дескать, хозяйство на ноги, теперь оно идет победным курсом. А до победы нам далеко. Я имею в виду настоящую победу... Если можно, Михаил Петрович, разрешите еще на вечерок задержать журналы, — попросил он.

— Пожалуйста, пожалуйста, — разрешил доктор. — Не стану мешать вам. — Он простился и ушел в больницу.

В тесноватом больничном коридоре Михаил Петрович встретил знакомую медсестру Тоню. Она приветливо улыбнулась, поздоровалась и сразу сказала, что Лидии Николаевны в больнице нет (и откуда ей было знать, что он пришел к Лидии Николаевне?).

— Она дома, отдыхает. Сегодня воскресенье, по идее у нее выходной.

«Ах, вот в чем дело — воскресенье, выходной...» А Михаил Петрович даже дни позабыл. Дома ему никто не напомнил, брат и невестка — на работе, и Синецкий ни слова — сидит, к докладу готовится. В Буране, вероятно, только одна Фиалковская отдыхала в это воскресенье.

Она сидела на крылечке своего дома с книгой в руках. Увидела доктора, встала, засмущалась, одернула цветастый домашний халатик.

— Ой, минуточку, одну минуточку, Михаил Петрович, подождите здесь, — суетливо заговорила она и скрылась за дверью. Вскоре выглянула, пригласила: — Пожалуйста, Входите, будете гостем.

Пока он стоял на крыльце, Лидия Николаевна успела переодеться. Сейчас вместо халатика на ней было светло-сиреневое приталенное платье, белые туфельки-босоножки, и опять она показалась ему другой, не похожей на прежнюю.

— Знаете, Михаил Петрович, я так давно не встречала гостей, что теперь уж и не знаю, как это делается, чем угощают, — говорила она, улыбаясь.

— Не беспокойтесь, гость тоже не избалован и не голоден.

— И все-таки нужно что-то сообразить... Хотите спирту?

— Спирт употребляю, но только как антисептическое средство, — пошутил он.

— Правда? А я, представьте себе, храню бутылочку на всякий случай и для другого употребления... В таком случае — чай с вареньем. Вы любите клубничное варенье?

Михаил Петрович улыбнулся про себя, припомнив любительницу клубничного варенья — операционную сестру Веру Матвеевну. Что-то она поделывает? Как ей отдыхается? Они с Верой Матвеевной уехали в отпуск в одно и то же время. Сестра отправилась в ближайший дом отдыха и, наверное, по целым дням лежит, раскачиваясь в гамаке, книги почитывает. Любила она только серьезные исторические романы, других книг не признавала и, кажется, не читала.

— ...Клубнику мы сами собирали. У нас ее много в лесу, на той стороне. Жаль, что вы поздно приехали, сходили бы за клубникой... Погодите минутку, сейчас я попрошу чаю.

Она ушла куда-то, а Михаил Петрович сидел один, осматривая докторское жилье. Лидия Николаевна занимала небольшой двухкомнатный домик. В комнатах и на кухне мебель была больничная — столы, стулья, шкаф, односпальная железная кровать с крашеными спинками. Отсутствие другой мебели делало квартиру просторной, почти пустой. На стене, над кроватью, он увидел фотографию смеющейся беленькой девочки.

— Дочуркой моей любуетесь? Правда, хорошая девочка? — спросила вошедшая Лидия Николаевна.

— Хорошая. На вас похожа.

Фиалковская благодарно улыбнулась.

— Знаете, чем увлекается моя дочурка? Плаваньем... Хотя еще плавает, как топор, но уже мечтает поехать на олимпийские игры и завоевать золотую медаль чемпионки... Взбредет же в голову! — засмеялась она.

— Но ведь кто-то из ее ровесниц будет олимпийской героиней. Почему не ваша дочь?

— Мечты, мечты... Сейчас все ребята хотят быть или чемпионами, или космонавтами, даже девочки...

— У каждого детства свои мечты, свои фантазии. Детство никогда не отстает от духа времени... Я, например, мечтал в детстве стать партизаном. Тогда шла война, и говорили о партизанах много, — признался Михаил Петрович.

— Мне смутно помнится то время, но я все-таки помню: мне хотелось работать поварихой или продавщицей в продуктовом ларьке. — Фиалковская умолкла, как-будто устыдилась этих далеко не героических детских мечтаний в то военное лихолетье, потом продолжала: — Тогда мы втроем жили — мама, старший брат и я. Мама работала уборщицей в кинотеатре, отец был на фронте. И мы всегда голодали...

— В нашем детстве много похожего — и голод, и холод, и похоронная.

— Мы похоронную не получали. Наш отец вернулся...

— Вам посчастливилось.

— Не всегда возвращение — это счастье, — с болью возразила она. — Отец много пил, часто менял места работы, потому что его нигде долго не держали. Пропивал он все, что попадалось под руку. Однажды мама сшила мне школьную форму. Отец и форму эту понес на «барахолку» и пропил... Мама все так же работала уборщицей, оклад у нее был маленький, отец не помогал, наоборот, он требовал — денег, денег... и часто бросал нас, уезжал куда-то, потом опять возвращался — грязный, оборванный, несчастный... У других детей радость: отцы вернулись домой, отцы играли с ними, несли им праздничные подарки, а у нас горе... Мама иногда в сердцах кричала отцу: «Лучше бы ты сложил свою непутевую голову, чем теперь мучаешь нас! Хороших людей убивало, а ирод вернулся!» И все-таки это был наш отец, и мы все плакали, когда он замерз. Уснул пьяный на улице под забором и замерз. Мама хоть и ругала его, а над мертвым тоже рыдала. Оплакивала свою неудавшуюся жизнь... — Лидия Николаевна расстроилась, на глазах ее блеснули слезы.

Вбежала Рита Бажанова — румяная толстушка, молоденькая больничная санитарка. За то время, пока доктора беседовали, Рита успела и чай приготовить, и слетать в магазин за бутылкой портвейна. Увидев заплаканную Лидию Николаевну, девушка остановилась посреди комнаты, возмущенно глянула на гостя.

— Что же ты, Рита, стоишь? Накрывай праздничный стол, — попросила Фиалковская, улыбаясь еще мокрыми от слез глазами, и тут же обратилась к Михаилу Петровичу: — Извините, вспомнила и не удержалась...

Рита повеселела. Значит, ошиблась, никто не обижал их доктора, просто Лидия Николаевна вспомнила, наверное, дочурку и только... Девушка поставила на стол бутылку, чайник, принесла банку с вареньем, высокие фарфоровые бокалы (тоже больничные), плетеную хлебницу, доверху наполненную пузатыми булочками домашней выпечки. Рита уверенно хозяйничала в докторской квартире. Все приготовив, она молча ушла.

— Михаил Петрович, вы обратили внимание на эту девушку? — поинтересовалась Фиалковская, наливая вино.

— Представьте себе, обратил. Очень она ухаживает за вами, прямо как влюбленная в хозяйку горничная...

Фиалковская засмеялась.

— Влюбленная, это точно. Она и в вас уже влюблена. Да, да, не смотрите так. Рита влюблена во всех врачей, независимо от пола и возраста. Она ведь сама думает стать врачом. После школы поступила к нам санитаркой. Стаж нужен для института. Но работает не только ради этого. Нравится ей. День и ночь готова не выходить из больницы, часто ночует у меня, ходит со мной на ночные вызовы, научилась делать инъекции, мечтает освоить внутривенные вливания. Тут уж я вмешалась и запретила... Ну, что ж, Михаил Петрович, в хороших домах первый тост за гостя... Правда, в хороших домах вино наливают в настоящие бокалы, у меня их, как видите, нет, и вино и чай придется пить из одной и той же посуды.

— Если человек не обзаводится домашней утварью, значит он чувствует себя жильцом временным.

— Вы правы. Я здесь временно, — без стеснения призналась хозяйка.

Они выпили. Фиалковская дотянулась рукой до отрывного календаря, стала торопливо загибать листы.

— Вот мой срок.

Михаил Петрович увидел календарный листок за 25 сентября, почти сплошь заштрихованный красным карандашом, кроме нижнего угла, где был помещен портрет композитора Огинского, родившегося в этот же день два столетия назад.

— Совсем, совсем недолго осталось! — воскликнула Фиалковская.

— И вы думаете, начальство отпустит?

— А как же, отпустит! — с твердой убежденностью ответила она. — Главный врач района знает, заведующий облздравотделом тоже знает и уже, наверное, подыскивает на мое место очередную несчастную душу...

Михаилу Петровичу стало не по себе от этих слов. «Вот она какая... Дни подсчитывает, живет надеждой поскорее оторвать тот заштрихованный календарный листок и убраться восвояси... А мне-то она сперва показалась другой — непримиримой, боевитой... Черт побери, как может испортить человек впечатление о себе», — огорченно рассуждал он. Вслух же с колкой иронией заметил:

— Выходит, скучновато интеллигенту в сельской глуши?

Не уловив иронии, а может быть, просто не обратив на нее внимания, Фиалковская с той же непосредственностью отвечала:

— Не отрицаю, веселого мало, хотя скучать особенно некогда: работы много и в больнице, и на участке, крупно поговоришь раз-другой с колхозным начальством — и весело станет... Да и дело совсем не в скуке. Так уже заведено — отработал в селе, сколько положено, и на все четыре стороны. Я не отказывалась от села, честно отработала, и совесть у меня чиста!

Рита принесла почту — газеты, письма. Лидия Николаевна распечатала первый конверт, и сразу лицо ее озарилось такой радостной, такой светлой улыбкой, что, казалось, будто она достала из конверта не обычный тетрадный листок в косую линейку, а перо сказочной жар-птицы, которое вдруг осветило ее своим сиянием.

— Посмотрите, Михаил Петрович, дочурка письмо прислала! Ах ты, моя грамотейка, — ласково говорила она, рассматривая, как диковину, неровные каракули дошкольницы. — А вот и мама пишет — ждем, ждем домой... Андрей Степанович обещает устроить во второй городской больнице. Андрей Степанович — это наш старинный знакомый, заслуженный врач.

Среди писем был и какой-то серый, словно изжеванный конверт, с масляными пятнами. Фиалковская брезгливо отодвинула его, потом, не читая, разорвала в клочья и бросила в темную пасть голландки. На вопросительный взгляд гостя с неохотой проворчала:

— Записка от Коростелева... Не читаю, не хочу получать! — Видимо, чтобы замять неприятный разговор о бывшем муже, Лидия Николаевна взяла районную газету. — Вы посмотрите, ваш брат! — как бы обрадовалась она. — Сейчас я вслух почитаю вам, что пишут о нем.

— Я уже читал, — отмахнулся Михаил Петрович.

Фиалковская пробежала глазами статью.

— Хорошо расписали Ивана Петровича. О врачах так не напишут...

— Вы сожалеете?

— Нет, я лично не тщеславна. Да и что можно писать о таких маленьких врачах, как я? Подвигов не совершаем...

— В селе жить не собираемся, — в тон ей чуть насмешливо подсказал Михаил Петрович.

— Еще выпейте, может, подобреете, — заулыбалась она, подливая вина в бокал, — а то вижу — осуждаете меня, считаете беглянкой...

— Вы недалеки от истины, — признался он. — Извините, не могу добром поминать людей, которые говорят одно, а делают совсем другое.

— Уж не за мной ли такой грешок заметили?

— Представьте себе... Вы как-то говорили, что в сельские больницы нужно было бы направлять опытных врачей.

— Да, помню. Говорила. И вы со мной не согласились...

— Теперь согласен: вы правы. И вот о чем подумалось мне: сейчас вы стали более или менее опытной, вас уже не сравнить с врачом-первогодком, который приедет на ваше место и, вероятно, повторит многие ваши ошибки... Почему же вы, опытная, уезжаете? На словах вы за опытных, а на деле? Вы говорите: «Отработала в селе, сколько положено, и на все четыре стороны. Так заведено». Но ведь в вашей же власти нарушить «заведенное», поломать негодную традицию!

Фиалковская отпила глоток вина, глянула на собеседника, досадуя на то, что он затеял этот скучный и никому не нужный разговор. Ведь что решено, то решено, зачем ей вдаваться в подробности.

— Я слишком обыкновенна для ломки устоявшихся традиций, — сказала она, — и вдобавок я не из племени смелых...

— Не хочется думать, что вы из племени тех, кто живет по правилу: схвати мгновенье, а потом купайся в нем всю жизнь, — хмуро проговорил он.

— Мудро сказано, так мудро, что не могу понять сие незнакомое мне правило. Будьте добры, растолкуйте необразованной, — Фиалковская перешла на свойственный ей игриво-иронический тон, который, видимо, часто выручал ее в спорах.

А Михаил Петрович был настроен по-другому. Ему почему-то хотелось видеть Лидию Николаевну боевой, бедовой, преданной маленькой сельской больничке, не думающей о чемоданах. Он привык судить о людях больше с практической стороны и готов был сказать каждому: «Допустим, говоришь ты хорошо, а что ты умеешь? Как ты относишься к делу?» Именно это он считал главным в оценке любого человека.

— Все-таки, что за правило такое, когда хватают мгновенья? Или это к сельским врачам не относится? — опять спросила она, улыбаясь.

— К сельским врачам тоже относится, — серьезно ответил он. — Я знаю в городе одного окулиста, который лет пятнадцать назад месяц работал в сельской больнице где-то на Алтае, а теперь он не упускает случая, чтобы не сказать: «Когда я работал в сельской больнице...», «Бывало, в сельской больнице...», «Поработать бы вам в сельской больнице...» И так далее и тому подобное. Словом, того месяца хватит окулисту надолго, чтобы щеголять былыми «заслугами».

— Вы думаете, и я буду щеголять Бураном? — Фиалковская с обидой покачала головой. — Мы с вами виделись всего лишь несколько раз, а вы уж обо мне составили не очень-то лестное мнение... Отрицать не стану, грехов у меня более чем достаточно. И все-таки с оценкой вы торопитесь и в этом очень похожи на брата. Иван Петрович тоже торопится поучать, агитировать.

— Я вас не поучаю и не агитирую, — возразил Михаил Петрович. — Мне просто показалось странным: почему никто из врачей, приезжавших сюда, не задержался, не врос корнями в здешнюю землю? О ком из них можно сказать: он славно пожил, сгорая, светил другим?

— «Сгорая, свети другим», — задумчиво повторила она. — Хорошие слова, да жаль, что не вами они придуманы... Вы обвинили меня и даже не попытались вникнуть, в чем же дело.

Он заметил, что Лидия Николаевна разгорячилась, отбросила игриво-иронический тон. Голубоватыми огоньками заблестели ее глаза, чуть разрумянились щеки, и от этого лицо ее похорошело.

— Говорить легко и обвинять легко, — продолжала она. — Если уж вы так обеспокоены состоянием бурановской медицины, переходите сами от слов к делу. Хотите? Я с удовольствием сдам вам больницу. Вы — кандидат наук, вы куда более опытный врач, нежели я. Да что там, нас даже сравнивать нельзя! А что касается вашей городской больницы, там и без вас врачей хватает, обойдутся. Посылайте начальству телеграмму — так, мол, и так, остаюсь в глубинке... И никто вас не упрекнет, наоборот, похвалят, и ваш портрет, как вот Ивана Петровича, в газете напечатают, и не в какой-то районной, а в центральной, на всю страну!

— У вас, Лидия Николаевна, странная манера спорить...

— Вот здесь вы совершенно правы. На дипломатических приемах не бывала, на ученых советах не заседала, как понимаю, так и говорю... Терпеть не могу краснобаев, которые другим советуют, а сами, как черт за грешную душу, за город держатся! К сожалению, и вы не лучше...

Опять прибежала Рита.

— Лидия Николаевна, там за вами приехали, к больному вызывают.

— Иду, иду! — откликнулась Фиалковская, и в ее голосе Михаил Петрович расслышал радостные нотки. Было заметно, что она довольна прекращением разговора.

 

10

Всякий раз проезжая неподалеку от речки, Иван Петрович, бывало, говаривал шоферу: «Ну-ка, Тимофей, сверни, окунемся в Буранке...» Окунались они чуть ли не до самых заморозков, когда у берега уже похрустывал стеклянный ледок. Иван Петрович и сегодня хотел было подъехать к полюбившемуся плесу, но вдруг смекнул, что раздеваться ему нет никакой возможности, потому что шофер сразу увидит на его широкой спине предательские следы пастушьего кнута... Правда, у верного Тимофея всегда рот на замке — режь его, казни, никому ничего не скажет.

Иван Петрович скрипнул зубами, и снова крутой волной захлестнула его глухая злоба. «Родственник называется... законной жены родной дядя... кнут распустил»...

За всю свою жизнь в Буране Иван Петрович не испытывал такого сраму. Расхаживая во бригадным токам, разговаривал с комбайнерами, шоферами, овощеводами, Птичницами, он с опаской поглядывал на подчиненных — не дошла ли до них позорная молва о том, что случилось на лугу? Иногда ему казалось, что след кнута виден на пиджаке или даже сквозь пиджак, и тогда он поскорее залезал в машину или вообще разговаривал, не выходя из «Волги».

— Свернуть, Иван Петрович? Окунемся? — спросил Тимофей.

— Некогда, жми домой, — пробурчал хозяин.

Вернулся он к ужину, выпил с братом по рюмке, повеселел немного.

— Подай-ка, Фрось, газеты сегодняшние.

Убирая посуду, Фрося незлобиво отмахнулась:

— Да читали, читали уже, хвастунишка.

Самодовольно усмехаясь, Иван Петрович обратился к брату:

— Синецкий икру мечет... И что человеку надо? Ума не приложу... Вчера в управлении бучу поднял — бракоделы, говорит... Теперь пусть почитает, какие мы с Романюком бракоделы.

— Я вижу, ты доволен.

— Врать не стану, каждому приятно, если отмечают.

— Неужели, Ваня, ты уверен, что тебя отметили по заслугам?

Иван Петрович с настороженным удивлением глянул на брата, ответил твердо:

— Все правильно, законно! Ты по сводкам сравни, кто впереди идет? Колхоз имени Чкалова. Кто в нынешнем году первым начал сдачу хлеба государству? Колхоз имени Чкалова! У кого квитанция номер один с элеватора? Опять же у меня!

— Разве это важно — первым начать сдачу хлеба? Разве это имеет значение, у кого квитанция номер один, у кого номер два?

Иван Петрович снисходительно заулыбался: вот наивный человек, хоть и ученый, ничего не смыслит в нашей крестьянской жизни, спрашивает о таких каждому понятных вещах.

— В нашем деле, Миша, все имеет значение, — терпеливо разъяснял он. — Если ты впереди, значит подъем трудовой в хозяйстве, значит все на должной высоте у тебя!

«Наверное, Ваня опять повторяет слова Рогова», — предположил Михаил Петрович. Брат напористо продолжал:

— Не люблю плестись в хвосте. У меня так: не умеешь — не берись, а коли умеешь — делай так, чтобы каждому было видно твое дело.

— Работа напоказ...

— А что плохого? Хуже, у кого показать нечего, о тех пишут фельетоны. А мы, сам видел, на первой странице!..

— Да согласись, чудак ты этакий, кому-то нужно было протолкнуть выгодный материал в газету, — уговаривающе начал Михаил Петрович. Ему хотелось развеять заблуждения брата, но тот ощетинился, грубовато прервал:

— По-твоему выходит, что прав Синецкий? Нет, ты скажи мне, кто я такой по твоему ученому разумению — бракодел?

Михаил Петрович уже начинал чувствовать, что брат раздражает его своими словами, своим поведением, что ему трудно удержаться от грубого ответа, а тут еще вспомнился не очень-то милый разговор с Фиалковской, которая взяла да на одну веревочку и повесила их, братьев Вороновых. И все-таки сейчас он ответил сдержанно:

— Я не вправе давать оценку, но извини, Ваня, мне кажется, что ты из тех, кто любит кричать «ура», когда уместнее сказать: «Простите, товарищи, лукавый попутал...»

— Учено говоришь, братец! — сердито воскликнул Иван Петрович. — Но ты хоть и ученый, а ни черта не понимаешь в нашем деле. И не лезь! Лучше вон с ребятишками на рыбалку бегай!

* * *

В боковушке-спаленке было темно и тихо. Удрученный разговором с Ваней, Михаил Петрович лежал в постели, поругивая себя за то, что он, отпускник, ввязывается во всякие споры да разговоры. И Фиалковская отчитала его — попробуйте сами поработать в тесной больничке, и брат отмахнулся — ни черта ты не понимаешь в нашем деле... Возможно, они правы — и Фиалковская, и брат. В тесной больничке ему работать не доводилось и не доведется, землю пахать он тоже не собирается, потому что у него своя работа, своя жизнь, отличная от этой.

За окном, по улице, проплывают песни. Вот чей-то высокий голос жалуется на то, что «в жизни раз бывает восемнадцать лет», но жалоба звучит задорно и весело; вот кто-то просит: «ой, мороз, мороз, не морозь меня», а вслед за этой просьбой слышится мужской голос, упрекающий кого-то: «ты только одна, одна виновата, что я до сих пор не женат»... Михаил Петрович умиротворенно слушает, и на душе у него чуточку грустно от того, что нет его там, на улице, что не идет он рядом с песнями... И вдруг мысли его вырываются из тесной спаленки и бегут, бегут по улице, обгоняя песни. Заприметив красные кресты больничной ограды, мысли отворяют калитку, неслышно подбираются к дому врача, заглядывают в темные окна... А почему темные? Возможно, в доме еще горит свет, и Лидия Николаевна сидит за столом у раскрытого окна и читает... А может быть, она еще не вернулась из поездки к больному, а может быть, ее опять вызвали куда-то. Ее ведь чаете вызывают по ночам...

Ему хочется, чтобы вот сейчас она прислала Риту Бажанову с просьбой: «Помогите, Михаил Петрович, я не могу разобраться...» И он побежал бы в больницу, помог бы ей... А потом они продолжили бы разговор и, наверное, опять поссорились бы... Странно, из-за чего им ссориться? А еще более странно — почему его тянет к ней, то насмешливо-ироничной, колкой, то простой, откровенной, говорящей все, что думает...

А дни-то идут, идут. Ему уезжать пора, ведь ждет его Тамара, ждет широкая Волга... Об отъезде думать не хочется. Ему хорошо здесь, к тому же надо узнать, чем закончится бурная стычка Синецкого и Вани. Ваня, конечно, посильнее, да и защитники у него в районе... Он думает о Ване, о Синецком, но чаще перед глазами всплывает Фиалковская, и он думает, думает о ней, чувствуя, как сердце окутывает какая-то теплая и незнакомая нежность.

Михаилу Петровичу трудно понять — то ли спит он, то ли на самом деле видит Лидию Николаевну в том же ситцевом платье в горошек, только вместо горошка на платье цветы, цветы. Она бежит лугом, кричит ему что-то и хохочет. А он, медлительный и неуклюжий, не может вырваться из плена цветов. Цветы опутывают его, звенят, смеются. Но вот он видит в своих руках большой, как сабля, скальпель и хочет размахнуться, чтобы скосить цветы, но слышит голос Лидии Николаевны:

— Нельзя цветы трогать, они украшают землю.

— Но как же мне пройти к вам, они мешают.

— Вы попросите их...

— О чем просить?

— Не скажу, не скажу, сами догадайтесь.

Он проснулся. Находясь еще во власти странного сновидения, подумал: «О чем просить? О чем догадаться?» — и тут же посмеялся над собой: «Кажется, доктор, деревенский воздух действует благотворно, тебе уже начинают сниться лирические сны...»

— Ту-ту-ту! Подъем! — крикнул он племянникам.

Ребятишки выскочили во двор.

— Бего-о-ом арш!

Втроем они припустились к реке умываться.

Утро было погожее, солнечное, только в северной стороне горизонта чуть вспучилась туча, угрожающе показывая мохнатую темную спину.

— А что вы скажете, други мои Вороновы, ежели мы позавтракаем на зеленом берегу Буранки-реки, как настоящие путешественники? — спросил дядя Миша.

Племянники сначала вопросительно посмотрели на него, а потом рассмеялись.

— Мы побежим за хлебом и огурцами!

— И за сеньорами Помидорами, да не забудьте прихватить Чипполино! — подсказал дядя Миша.

Все-таки хорошо быть отпускником! Никаких тебе забот, никаких волнений. Хочешь — безмятежно валяйся на берегу, жарься под августовским солнцем, хочешь — спи до обеда, и никто тебя не упрекнет, никто не назовет бездельником, потому что это безделье, как любит выражаться Ваня, законно!.. Да ну их к лешему, всякие там споры да раздоры... Может быть, Ваня прав, стремясь во всем обскакать соседей. Может быть, и Лидия Николаевна права, желая поскорее оторвать тот заветный календарный листок...

Пусть будут все правы, пусть будут все неправы, у него, доктора Воронова, нет ни к кому претензий. Он просто отдыхает, сил набирается. А силы хирургу нужны, потому что впереди — год работы, и неизвестно, что подбросит ему судьба, какие сражения придется выдержать в больничной операционной.

...После завтрака на берегу племянники убежали к приятелям, затеявшим какую-то шумную забаву. Так и есть — ребятня с криком и визгом бухает в воду с крутого берега... Михаил Петрович завистливо поглядывает в их сторону, ему тоже хотелось бы разбежаться и кинуться вниз головой под кручу... Да ладно уж, пусть ребятишки по-развлекаются без взрослого. Взрослые, сами того не понимая, часто вносят в ребячьи забавы ненужную повелительность и напрасную сумятицу. Михаил Петрович не хочет мешать ребятам. Он лежит на траве и смотрит в голубую высь неба. И вдруг на память приходят неизвестно чьи и неизвестно где читанные стихи (он плохо запоминал имена поэтов).

О чем-то близком и родном, Повиснув над разливом хлеба, Дрожит он звонким язычком В хрустальном колоколе неба.

Это о жаворонке. Да, да, стихи, кажется, так и называются «Жаворонок». Михаил Петрович прислушивается — может быть, и он, как незнакомый поэт, услышит жаворонка в хрустальном колоколе неба? Нет, не слышно... А небо и в самом деле похоже на светло-синий огромный колокол, и в нем плывут по-черепашьи неторопливые, белые, как вата, облака.

«Нужно прочесть эти стихи Лидии Николаевне, они ей понравятся», — решает Михаил Петрович и снова, сам того не замечая, думает и думает о ней, воскрешая в памяти и вчерашний спор, и нынешний свой странный сон.

...Когда Михаил Петрович вернулся домой, он увидел брата и Федора Копылова, сидевших на скамейке под топольком. Покуривая, они продолжали, видимо, уже давно начатый разговор.

— Геройский ты парень, Федя, — хвалил председатель. — А задачки решаешь зря, пустое это дело! Ну, скажи ты мне на милость, кто с тебя спрашивает эти задачки? Никто не спрашивает! Зачем же делать то, что в данный момент без пользы? В институт, скажем, задумал — хорошо, приветствую. Пошлю, стипендию колхозную назначу и вернешься ты зоотехником!

Федор неумело затянулся сигаретой, закашлялся, несмело возразил председателю:

— Я хочу только на физико-математический...

— Опять за рыбу деньги, — досадливо тряхнул головой Иван Петрович. — Да что ты втюрился в эти физику да математику? Ты, Федя, человек какой закваски? Да крестьянской же. Понял? Крестьянской, хлеборобской! Плюнь ты на эти физики. Я тебя, Федя, в люди выведу. За нынешнее лето к ордену представлю, а потом в Герои выведу. Понял, куда у меня замах наметился? А ты, чудак, задачки... Беги, поспи еще. Сегодня с Романюком в ночной класс покажете. Приеду полюбоваться.

Парень легко перепрыгнул через плетень к себе домой.

— Орел! Настоящий орел, — кивал Иван Петрович на соседский двор.

— Хороший парень, — согласился Михаил Петрович. — Только ты, Ваня, как мне кажется, решил сделать из орла курицу.

Иван Петрович сурово сдвинул широкие брови.

— Что ж я — враг ему?

— Худой друг опаснее врага.

— Учу плохому?

— Курить, например, учишь. Что хорошего?

Брат расхохотался. Он бил себя руками по бедрам и, хохоча, говорил:

— Ну, рассмешил, вот рассмешил... Видать, все ученые такие чудаки... Ну, какой же мужчина, если не курит?.. Это только ты у нас, как девица красная, не куришь, пьешь красненькое... Наверно, слышь-ка, ни одной девки не пощупал в Буране...

Не обращая внимания на эти слова, Михаил Петрович резко бросил:

— Портишь ты Федора Копылова! Он к тебе со всей душой, а ты плюешь ему в душу. У Федора, быть может, есть божья искра, талант, а ты не смотришь на это, тебе нужны только рабочие руки, на другое тебе наплевать. Был бы у парня отец...

— Хе, отец, — с ухмылкой прервал брат. — У него отцов, считай, полдеревни.

— Похабник ты! — зло выкрикнул Михаил Петрович, еле удерживая себя от того, чтобы не ударить брата.

 

11

Через реку Буранку был переброшен жиденький пешеходный мостик из досок на тонких сваях. На мостике, свесив голые ноги, рядком сидели с удочками ребятишки — все, как один, загорелые, друг на друга похожие. Если ребятишкам надоедало таскать рыбью мелочь, они, как по команде, кидались в воду, бултыхались там, крича и взвизгивая. Поодаль купались девочки. Вся эта ребятня находилась в том возрасте, когда девчонки для мальчишек — ну, просто нестерпимая обуза.

Михаил Петрович перешел по мостику на тот берег и зашагал по тропинке, что густо заросла мелколистым подорожником, петляла меж тополями да вязами, опасливо огибала дремучие заросли шиповника вперемежку с терном. Шиповник уже поспевал, и его кусты были густо усеяны красными кувшинчиками плодов. Матовой сединой отливали ягоды терна. В этом прибрежном лесу было тихо, прохладно, пахло грибами и прелой прошлогодней листвой. Деревья стояли зеленые, могучие в своем летнем наряде. Но кое-где сквозь зелень уже просвечивал багрянец — предвестник той поры, когда все здесь переменится...

Тропинка вывела Михаила Петровича на широкую поляну, где солидно и прочно стояли приземистые стога сена с корягами на вершинах. Меж стогами, на пригорке, росла нарядная, красивая береза. Со всех сторон ее плотным кольцом окружил кустарник, и доктору показалось, что кустарник как бы охраняет красавицу, чтобы не продрался с ней кто-то посторонний, чтобы косари в сенокос не поранили случайно ее белое тело.

Пораженный этой догадкой, Михаил Петрович остановился и задумался... Ему вспомнился почему-то Федор Копылов — вихрастый, по-девичьи застенчивый парень, увлеченный математикой... А что делает с ним председатель? Возбуждает в юноше честолюбивые стремленья, толкает во что бы то ни стало вырваться вперед, чтобы о нем говорили, шумели; орденами прельщает, колхозной стипендией... И может загубить парня... Такие, как Ваня, все могут, на все способны. Красота и талант их не интересуют, для таких светлая человеческая мечта — пустое место...

Ваня, Ваня, почему, когда ты стал таким? Был же отзывчивым и добрым парнем. Помнишь, тебя всегда мама посылала в магазин за хлебом, и ты однажды плакал, просил у мамы прощения, потому что по дороге домой не вытерпел и съел довесок... Мама не заметила бы, а ты, Ваня, сам признался, и она похвалила тебя — молодец, всегда признавайся, если сделал плохо. А ведь ты сейчас, кажется, многое делаешь плохо. Почему же не вспомнишь материнские слова?..

Вскоре лес кончился, и перед ним опять открылась бескрайняя хлебная степь. В другое время Михаил Петрович полюбовался бы уже знакомой картиной, но сейчас мысли его были заняты другим. Как случилось, что после стольких лет разлуки они, братья Вороновы, не могут разговаривать друг с другом по-братски, мирно? Доктор уже чувствовал, как сердце подтачивает неприязнь к брату. Да и Ваня тоже поглядывает на него косо. Конечно, будь они чужими, он, скорей всего, не обратил бы внимания на председательские штучки. Но эти «штучки» делал Ваня, а к Ване, единственному самому близкому человеку, Михаил Петрович относился с обостренной придирчивостью и то, что мог бы, скрепя сердце, простить другому, не мог простить брату. Он, разумеется, не забыл, как Ваня помогал ему, студенту, посылками, деньгами. Без такого подкрепления к стипендии нелегко было бы будущему доктору... Еще тогда он дал себе слово, что как только выучится, встанет на ноги, сразу отплатит брату. И Михаил Петрович действительно из первой же врачебной зарплаты перевел немного денег в Буран... Ваня очень рассердился, прислал письмо, полное упреков, — не обижай, мол, не нужны мне твои деньги, в достатке живу...

Да, он теперь убедился — брат живет богато, ни в чем не нуждается, доволен собой, чувствует себя здесь хозяином и уверен, что все идет как надо... Михаилу Петровичу опять припомнился тот день, когда они с Синецким ездили в райцентр по вызову Рогова и когда он играл с шоферами в домино. Тогда шоферы говорили о бурановском председателе с какой-то злой насмешкой, удивляясь, что Ивана Петровича начальство тоже вызвало для «накачки»...

Назад Михаил Петрович возвращался той же тропинкой, поросшей мелколистым подорожником. По вершинам деревьев уже разгуливал шустрый предвечерний ветерок, и густая листва отзывалась оживленным лепетом. Отовсюду слышался разноголосый птичий гомон, стук дятла. На полянах, освещенных солнцем, звенели кузнечики. На усохшем осокоре сварливо каркала ворона, точно дразня ее, время от времени стрекотала сорока, сидевшая там же, только повыше. Перед вечером еще острее запахло грибами, сеном, прелой листвой и еще чем-то незнакомым.

Этот небольшой прибрежный лесок с его гомоном, шорохами, запахами успокоил Михаила Петровича, и он уже начинал думать по-иному о том, что час назад представлялось ему чуть ли не окончательной ссорой с братом.

Зачем ссориться? Ты просто взвинчен, просто не успел еще отдохнуть как следует, потому-то и реагируешь так остро на всякие житейские мелочи, по одному незначительному фактику судишь о целом, делаешь из мухи слона... Фиалковская правильно подметила: торопишься ты с оценкой, с обвинениями...

Вспомнив о ней, Михаил Петрович опять пожурил себя за то, что, придя к ней в гости, прилип с упреками — почему уезжаете из Бурана, почему не останетесь тут на всю жизнь... Она хорошо отбрила тебя, молодчина!

«Все-таки нужно сходить к Лидии Николаевне и извиниться за свое глупое поведение», — решил Михаил Петрович. Он перешел через дощатый мостик, на котором еще сидели самые заядлые удильщики, и на отлогом песчаном берегу увидел Фиалковскую и Риту Бажанову. Смеясь и переговариваясь, они мыли стоявшего у самой воды «москвича».

— Михаил Петрович, идите на помощь! — позвала Фиалковская. Она была в темно-синих шароварах, с подвернутыми до колен штанинами, в голубенькой тенниске — ни дать, ни взять бедовая девчонка. Рядом с ней толстушка Рита казалась и взрослей, и солидней.

— Как вам нравится наш умытый старичок? — весело спросила она.

— Помолодел порядочно, — ответил он, внимательно приглядываясь к ней. Нет, Лидия Николаевна, кажется, не сердится на него за тот разговор...

— Баня окончена. Садитесь, Михаил Петрович, подвезем.

К его удивлению, машину повела Рита. Он уже успел заметить, что девушка старается во всем подражать докторше, у нее так же подкрашены брови и ресницы, так же уложены волосы на голове, и одета она в шаровары и тенниску, и если бы можно было, Рита, наверно, подголубила бы свои чуть раскосые серые глаза.

На больничном дворе Фиалковская попросила Риту подлить воды в радиатор, а сама вместе с доктором пошла к своему дому. Не сговариваясь, они вошли в квартиру.

— Вот вам свежие газеты, повышайте свой уровень, а я переоденусь и приготовлю ужин, — распорядилась хозяйка.

Он еще не успел прочесть очерк в газете, как вернулась Лидия Николаевна.

— Классическое блюдо холостяков-лентяев готово. Извольте кушать яичницу! — театрально воскликнула она, ставя на стол сковородку с глазуньей, потом достала бутылку. — Узнаете? Наша, недопитая...

Михаил Петрович смутился, припомнив, как они заспорили и забыли о вине.

— Извините, Лидия Николаевна, я вел себя...

Фиалковская не дала ему договорить, рассмеялась:

— Вели вы себя по-рыцарски, наступали с открытым забралом... Выпейте поскорее, пока мы не начали совершать перевороты в медицине...

Он повеселел и теперь был уверен, что она не сердится, что она относится к их недавнему спору с той же иронией. А он-то рисовал себе одну, картину мрачнее другой, убивался, раскаивался... «До чего же она чудесная женщина, — с нежностью подумал Михаил Петрович. — Не напрасно Рита подражает ей».

— К нашему столу не хватает музыки... Заведу вам свою любимую пластинку.

Михаил Петрович оживился: «Интересно, какая же у нее любимая пластинка?» У него тоже были свои любимые, и ему хотелось, чтобы сошлись их вкусы, чтобы (хотя это почти невероятно) любимой оказалась одна и та же музыка...

Она включила проигрыватель. Послышался удар колокола, потом барабанная дробь, и вдруг запели скрипки.

— Узнаете? — спросила Фиалковская, блестя счастливыми глазами.

Михаил Петрович вслушался. Музыка была ему незнакома.

— Боккерини «Ночная стража в Мадриде», — пояснила она. — Слушайте... Идет по ночному городу стража. Вот она проходит мимо приюта слепых. Слепые неуклюже пляшут... Вот идет мимо монастыря, оттуда доносится торжественное пение... А вот... слушайте, слушайте, под гитару поет куплеты уличный певец, а его прерывает скрипач. Слышите? — рассказывала она содержание симфонии и сама слушала увлеченно, чуть прикрыв глаза ладонью. — Замечательная музыка...

— Неплохая, — подтвердил он. — И все-таки второй раз слушать не захочется.

— Почему? — искренне удивилась она.

— Скучно. Будешь думать о слепых, монахах, уличных певцах и ни о чем другом, потому что композитор натуралистично подает картинку города, ограничивая фантазию слушателя. А музыка, по-моему, должна не ограничивать, а будоражить фантазию, будить все новые и новые мысли.

— Но ведь Боккерини великий композитор!

— А кем и когда предписано, что мы обязательно должны поклоняться творениям великих? Великие тоже ошибались.

— Михаил Петрович! Что я слышу? Вы способны свергать с пьедесталов гениев?

— Да нет, почему же... пусть стоят... для истории. Но слепо следовать по стопам великих — не всегда самый правильный путь. Есть такой пример в нашей медицине. Один знаменитый французский хирург воскликнул: «Сделать операции безболезненными — это мечта, которая не осуществится никогда!» К счастью, нашлись ослушники, не поверили и доказали ему, что обезболивать операции можно и нужно. Вот вам и великий хирург.

— То медицина, а мы говорим о музыке, о вечной гармонии звуков.

— Против гармонии возражать, конечно, трудно. А разве нельзя предположить, что прежде люди по-другому воспринимали музыку, чем теперь? Возможно, наш слуховой орган уже видоизменился, потому что мы ныне живем среди звуков, которых не было раньше...

— Оригинальная теория! Может быть, вы напишете докторскую на эту тему?

— Я — нет, а кто-то напишет.

— И все-таки чья музыка вам по душе — Баха? Чайковского? Брамса? Прокофьева?

— И Кальмана.

— Кальмана? Оперетки? Ну, Михаил Петрович, вы все во мне разрушили, — рассмеялась она. — Представьте: смотришься в воду, видишь отражение деревьев, неба, облаков, себя и вдруг кто-то камнем бух — и все расплылось... Вы и в самом деле любите оперетту?

— Очень люблю. Хорошую, разумеется.

— Вот не подумала бы... Вы мне сразу показались очень-очень серьезным, строгим, даже недоступным... Скажите, а я какой вам показалась? — неожиданно спросила она. — Только правду говорите, я не обижусь...

Михаил Петрович растерялся, не зная, что ответить. Он уже много думал о ней, ему чудилось, что они давным-давно знакомы... А что сказать ей?

— Вы мне сразу показались хорошей, — тихо, почти шепотом ответил он.

Забыв о вине, о сковородке с глазуньей, они сидели за столом и даже не заметили, как стемнело на улице.

И вдруг в окно ударил яркий свет. Михаил Петрович увидел на стене отпечаток черного креста оконной рамы, увитый такими же черными листьями клена, что рос у дома. В следующую минуту кто-то постучал в дверь.

— Приехали за мной... опять, наверное, к больному вызывают, — с сожалением сказала Фиалковская. Она зажгла свет, отворила дверь и отшатнулась. В комнату вошел Коростелев. Увидев Михаила Петровича, он остановился, нерешительно сказал:

— Вот... заехал по пути, Лида...

— Зачем?

— Поговорить надо...

— Нам с тобой говорить не о чем! — сердито бросила Фиалковская.

Коростелев криво усмехнулся, тряхнул огненно-рыжей шевелюрой.

— Что, другого нашла для ночных разговоров?

— Это не твоя забота!

Михаилу Петровичу стало не по себе от этой неожиданной встречи. Он видел, как нервно задвигались желваки на лице Коростелева, который, казалось, вот-вот кинется в драку. И хотя Михаил Петрович не сробел бы перед ним, но все-таки драться не хотелось, и он уже начинал поругивать себя за то, что задержался допоздна у Фиалковской. Само собой понятно, что мужу, пусть даже бывшему, не очень-то приятно заставать у жены другого... Быть может, Коростелев ищет примирения, быть может, разошлись они из-за какого-нибудь пустяка, и вот она уличена, потому что теперь все можно приписать ей...

— Уходи, Коростелев! — потребовала Фиалковская.

— Законная жена гонит мужа...

— Я тебе не жена, ты ошибаешься.

— Могу подтвердить документально, — зло косясь на Михаила Петровича, продолжал он. — В паспорте записано — женат, на иждивении жена и дочь...

Фиалковская гневно оборвала его:

— Мы на твоем иждивении не были и никогда не будем!

Коростелев как-то сразу сник, умоляюще сказал:

— Помириться хочу... Зачем нам жить врозь?

— Мириться я с тобой не буду, напрасно надеешься! — решительно заявила она.

— Ну ладно, Лида. Ладно. Ты меня еще вспомнишь, — пригрозил Коростелев. Он грязно выругался и хлопнул дверью.

Фиалковская метнулась к двери и заперла ее на крючок.

— Я боюсь за вас, Лидия Николаевна, — с тревогой сказал Михаил Петрович.

— Напрасно боитесь, я смелая, — храбрилась она. — К тому же, как и всякий хам, Коростелев трус... Да ну его ко всем чертям, не будем говорить о нем!

В дверь опять кто-то постучал. Михаил Петрович и Фиалковская недоуменно переглянулись, как бы спрашивая друг у друга: неужели Коростелев вернулся? Но за дверью послышался голос Риты:

— Лидия Николаевна, идите скорей в больницу!

— Вот теперь действительно вызывают...

— И я с вами, — вызвался Михаил Петрович.

В приемной они увидели Федора Копылова. Согнувшись и скрестив на животе руки, он сидел на кушетке. Его круглое запыленное лицо было искажено болью, лоб усеян капельками пота.

— Что с тобой, Федор? — всполошилась Фиалковская.

Парень промолчал, откинулся спиной к стене, как бы ища более удобное положение, чтобы притушить боль. Врачам с трудом удалось расшевелить его и расспросить, когда и как он заболел.

Днем, как советовал председатель, Федор отложил задачи и во дворе, под навесом, прилег поспать перед ночной сменой. Часа через два он проснулся от резкой боли в животе. Такое с ним однажды зимой уже было. Тогда, ничего не сказав даже матери, Федор полежал на теплой печи, и все прошло. Он думал, что и на этот раз поболит-поболит и перестанет, нужно только полежать, не шевелясь, и не думать о боли.

Перед вечером Иван Петрович увидел в соседском дворе мотоцикл и, решив, что Федор скорей всего разоспался, пошел будить парня.

— Что-то живот болит, дядя Ваня, — пожаловался тот.

— Не вовремя он у тебя заболел, — отмахнулся председатель. — Зимой болеть будем, а сейчас нам запрещено. Садись ко мне в машину, заедем в больницу, возьмем самое крепкое лекарство от живота — все как рукой снимет, и в поле поедем.

Дежурная сестра выдала таблетки. Федор принял их, и пока ехали на полевой стан, ему стало как будто легче, а потом на какое-то время боль совсем утихомирилась. Федор сел на трактор, Романюк на лафетную жатку, и они стали валить пшеницу на дальнем поле.

Успокоенный председатель уехал. Часов около десяти он вернулся, чтобы взглянуть, как работают его герои. Но агрегат стоял.

— В чем дело? — встревожился председатель.

— Да вот захворал мой тракторист, — ответил Романюк.

— Давно стоишь?

— Минут пятнадцать.

— Ах ты едрена-корень... — сердился председатель. — Ну-ка, Федя, как ты? Лекарство еще есть? Принимай и садись на трактор, хоть один круг пройди, пока я привезу тебе подмену. Нельзя дело останавливать, нельзя терять дорогое время.

Федор и сам понимал — время дорого, И он полез в кабину трактора. Когда Иван Петрович привез другого тракториста, с удовлетворением отметил — агрегат Романюка работает! Он остановил трактор, помог Федору выйти из кабины.

— Теперь, Федя, поехали домой.

— В больницу надо, Иван Петрович, — посоветовал Романюк.

— В больницу так в больницу...

«Черт бы побрал Ваню, сколько держал парня», — злился Михаил Петрович, осматривая Федора. Сомнений почти не было: у тракториста острый приступ аппендицита, болезнь знакомая и не такая уж сложная, но сейчас его удивляло тяжелейшее состояние больного.

— Неужели прободение? — с ужасом в глазах спросила Фиалковская.

— Похоже.

— Что же делать? Заводить «москвича»?

Хирург Воронов знал, что делать в таких случаях: на операционный стол — и точка, и чем раньше, тем лучше для больного, потому что каждая минута промедления грозит смертью. Если бы Федора привезли к нему в городскую больницу, он немедленно стал бы мыть руки, зная, что все остальное готово для сложной операции. А что готово здесь, в этом бывшем поповском доме? И вообще имеет ли праве он, отпускник, приехавший к брату в гости, предпринимать что-то? Фиалковская уже готова везти Федора в районную больницу. Форма будет соблюдена полностью, никто даже не подумает упрекнуть его, кандидата наук, в том, что он не попытался что-то сделать в чужой сельской больнице. Он помог врачу поставить диагноз... Никто не упрекнет и врача Фиалковскую — она своевременно эвакуировала больного... Никто никого не будет упрекать даже если хороший парень, будущий видный математик Федор Федорович Копылов погибнет в дороге, не решив тех задач, которые назначены ему судьбой... И только в пустом доме Натальи Копыловой рядом с портретом павшего солдата, быть может, будет висеть в рамке портрет солдатского сына, погибшего потому, что председателю хотелось побить какой-то рекорд, что в маленькой сельской больнице ничего нет для операции...

— Михаил Петрович, мне кажется, нельзя отправлять Федора в райбольницу, это опасно, — сказала Фиалковская.

Он лучше ее понимал: рискованно везти больного в такую даль.

— Помогите мне, — попросила она. — Я сама буду оперировать.

— Да вы в своем уме! — рассердился Михаил Петрович. — У вас же ничего нет — ни инструментов, ни стерильного материала.

— Есть, все, все есть, — торопливо ответила она.

— Как? Но вы же говорили доктору Светову...

Лидия Николаевна опустила глаза.

— Простите... Мне просто хотелось поиздеваться над ним, и я ему твердила: того нет и не будет, этого нет и не будет... Мне нравится, когда он кипятится, из себя выходит... А на самом деле я уж давно автоклав наладила, и все готово для операции... Вы не сомневайтесь, помогите мне...

— Бить вас некому за такие шутки, — проворчал Михаил Петрович. — Будем оперировать. А где?

— Я уже все обдумала — в перевязочной. Развернем операционный стол, включим большую лампу, — деловито отвечала она.

 

12

В маленьком кабинетике врача было тихо, тик тихо, что в открытую форточку доносился ранее неразличимый шорох листвы, и слышно было, как в саду выводила свои незамысловатые коленца какая-то пичужка. За стеклами окна проклюнулся погожий летний рассвет. Из-за горизонта выкатилось веселое, словно отдохнувшее за ночь, солнце и пронзило миллионными копьями лучей заросли больничного сада, ворвалось в этот крохотный кабинетик, заставив поблекнуть ярко светившую под потолком электрическую лампочку.

Спиной привалившись к стене, Михаил Петрович сидел на кушетке, чувствуя тяжелую усталость во всем теле. Никогда в жизни еще не было у него такой операции и, наверное, никогда не будет. Инструментов не хватало, их сразу кипятили в стерилизаторе, и ему приходилось брать в руки еще не остывшие зажимы, обжигая пальцы сквозь резину перчаток... Он и сейчас чувствовал ожоги, но парень спасен, и по сравнению с этим боль казалась ему пустячной, не заслуживающей внимания.

Вошла Фиалковская.

— Спит, — шепотом сказала она, как будто боялась разбудить уснувшего Федора. — Спит, — повторила она, точно сообщала о каком-то невиданном чуде. — Пульс девяносто восемь, но температура еще высокая. Будем вводить пенициллин. — Фиалковская протянула Михаилу Петровичу ключ. — Идите ко мне домой и поспите, а я оформлю историю болезни.

Михаил Петрович покорно взял ключ и ушел, рассудив так: на всякий случай он будет рядом с больницей. Мало ли что может случиться.

Фиалковской спать не хотелось. Она была взвинчена, возбуждена, ее сердце окутала никогда прежде не испытываемая радость — в их маленькой больничке, в бывшем поповском доме спасен человек! Да, да, спасен! Если бы она повезла Копылова в районную больницу, он умер бы...

Утром в больницу примчался Иван Петрович и бодро спросил:

— Ну, как он тут?

— Спит, — ответила Фиалковская.

— Ну вот, я же говорил — пройдет, я же говорил: полежи чуток — и как рукой снимет. Вы, Лидия Николаевна, поскорее выписывайте его, — попросил председатель.

— Копылов долго пролежит.

— Да зачем же лежать в такое время? Зима придет — отлежимся!

— Операцию сделали.

— Операцию? — удивился Иван Петрович, а в его глазах можно было прочесть: к этим докторам только попадись, оторвут зря от работы...

Со слезами прибежала Наталья Копылова.

— Лидия Николаевна, да что же это, да как же мой сыночек-то?

— Все хорошо, Наталья Семеновна, — отвечала Фиалковская.

— Да где ж там хорошо, — тревожилась мать. Она чуть успокоилась только после того, как Фиалковская провела ее в палату и показала спящего сына. Лишь врач, который был на операции, мог бы сразу определить, что парень еще очень плох и слаб. Но мать, увидев разрумянившееся лицо сына, улыбнулась и стала спрашивать, что можно приносить ему, долго ли он пролежит в больнице.

— Приносите, что хотите, долго Федора не задержим, — слукавила Фиалковская, хотя знала, что в первые дни больному нужна строгая диета и пролежит он долго.

В больницу пришел Синецкий, озабоченный, сердитый.

— Да как же Иван Петрович мог допустить такое? Почему сразу не оставил Федора в больнице?

— Как будто ты не знаешь нашего председателя. Он и сейчас готов стащить парня с постели — давай работай!

Синецкий поежился от этих слов, чувствуя свою косвенную вину.

— Хорошо, что Михаил Петрович оказался рядом, — сказал он. — Вот видишь, Лидочка, оказывается и в поповском доме можно кое-что сотворить, если за дело берется настоящий мастер.

— Знаешь, Виктор, — разозлилась Фиалковская, — положить бы тебя самого на такую операцию!..

И все же, уязвленная намеком Синецкого, Лидия Николаевна задумалась: а много ли ты сделала для того, чтобы эта больница стала настоящей больницей? Кажется, мало, непозволительно мало. Уедешь и даже пристройки не оставишь после себя... И нужно ли уезжать отсюда? Что ждет тебя в городе? Мама, дочь, двенадцатиметровая комнатка с печным отоплением и, наверное, работа во второй городской больнице ординатором кожного отделения. А тебя совсем не интересуют кожные болезни... Прошлой ночью в крохотной перевязочной ты была свидетельницей, как Михаил Петрович оперировал, как вырывал парня из лап смерти... Нет, нет, это не громкие слова, и ты знаешь, что если бы не было рядом его, ты оказалась бы бессильной. А почему? Не потому ли, что ты «отрабатывала»? Кто тебе, например, мешает брать в руки скальпель? Знаний мало? Опыта мало? А ты хоть один раз побывала у доктора Светова на операции? Нет, не бывала, не училась, ты возила к нему больных и только... Ты вот всем жалуешься — теснота, теснота... А почему бы тебе не наступить на горло председателю колхоза, секретарю парткома и не потребовать: стройте, такие-сякие, настоящую больницу! Стройте, иначе в район поеду, в область, в Москву. И надо ехать, требовать... Ты этого не делала... Нет, нет, работала ты честно, но не горела, не дралась... И о тебе, наверное, не скажут: «Сгорая, светила другим»...

Положив подбородок на сплетенные пальцы, Лидия Николаевна сидела в своем кабинетике, чувствуя, как стены, потолок с подтеком давят на нее, и, кажется, впервые мысли раздвоились, и она не знала, что делать: уезжать из Бурана или оставаться здесь навсегда.

...Михаил Петрович спал на полу, подложив под голову ее старенькое пальтишко и подстелив коврик. Беззвучно смеясь, Фиалковская любовалась им, и ей хотелось присесть на корточки, отбросить с его лба русую прядь волос, погладить по голове, поцеловать в теплую щеку, подхватить его на руки и перенести на кровать, как часто переносила, бывало, дочурку. Она чувствовала, что сердце ее переполняется какой-то материнской нежностью к этому сильному и умному человеку. Но вместе с материнской была и другая нежность — молодая, женская. Эта нежность пугала ее, пугала потому, что дни отпуска Михаила Петровича бегут и бегут, приближая разлуку...

Михаил Петрович проснулся и спросил сразу:

— Как он?

— По-моему, все идет нормально. Температура немного упала... Почему же вы спите на полу? Я разберу постель...

— Нет, нет, — отказался он и покраснел от смущения. — Теперь вы ложитесь, а я схожу к Федору...

— Мне спать не хочется, я привычная. Давайте лучше пообедаем, мы ведь с вами без завтрака.

Лидия Николаевна, видимо, еще раньше распорядилась, и сейчас Рита внесла миску с душистыми, окутанными влажным парком пельменями.

— Ну, вот, Михаил Петрович, мы с вами еще и вино не допили... Сейчас у нас есть веская причина для того, чтобы выпить. За Федора!

— За Федора можно, — согласился он, — и за боевое крещение. Вы хорошо ассистировали. Можете стать хирургом.

— Ой, нет, хирурги — народ особенный, — возразила она, и ее улыбчивые глаза как бы добавляли: вы тоже особенный... — У нас профессор любил повторять когда-то в рифму: «Хирургии можно научиться, но хирургом надо родиться»... Как вам наши пельмени?

— Отличное блюдо!

Рита просто цвела от удовольствия, видя, что ее произведение пользуется явным успехом. Она влюбленно поглядывала на Михаила Петровича, вспоминая суматошную прошлую ночь, когда в маленькой перевязочной более двух часов подряд Михаил Петрович и Лидия Николаевна делали операцию. И Рита помогала. Это она бегала за водой, кипятила инструменты... Подружки часто посмеивались над ней: нашла, мол, работу — горшки от больных выносить. Да что они понимают, эти подружки? Разве понять им, как спасали Федора Копылова? А она понимает, она, Рита, не просто санитарка, она — медик, пусть самый маленький, но медик! Знают ли подружки, что без нее, без маленького медика, большие медики просто-напросто работать не смогут? И если она не выдержит конкурс в медицинский институт в следующем году — опять вернется в больницу. Но ей хочется, очень хочется выдержать этот проклятый конкурс... Ох, если бы знали там, с каким желанием она идет в медицинский институт, как ей хочется быть врачом, строгие экзаменаторы, наверное, приняли бы ее без экзаменов...

Рита взглянула на врачей. Они заняты своим разговором, они совершенно забыли о ней, но она не обиделась...

* * *

В сумерки подходя к дому, Михаил Петрович увидел стоявших у легковой машины брата и Рогова. Рогов уже держался за ручку дверцы и говорил на прощание:

— Курс, Иван Петрович, такой: раньше всех отрапортуешь — и порядок!

— Постараюсь, Аким Акимович, не подведу.

— Мы на тебя надеемся, — поощрительно сказал Рогов и тут же пожаловался: — Если бы не умники, район уже был бы готов к рапорту. Мешают, путаются под ногами, рассуждают...

— И на моей шее такой же висит, — вклеил Иван Петрович.

— Допустили ошибку... Исправлять надо. Есть мнение перебросить Синецкого в совхоз. Пусть в мастерской с железками возится.

— Правильно, вот это правильно, — обрадовался председатель.

Рогов уехал.

— А ребятишки спрашивают: где дядя Миша, где дядя Миша... Побежали искать на речку...

— А я в больнице... Подбросил ты работку, — хмуро ответил Михаил Петрович.

— Я! А я-то причем? — удивился брат.

— Ты не причем, ты кругом чист, как ангел. Ты, наверное, и не догадываешься, что чуть было не довел до могилы соседа.

— Ты это про Федора? Да я же сам привез его в больницу!

— Привез... А когда? Сколько времени мучил парня, — раздраженно упрекнул брата Михаил Петрович.

Тот рассердился.

— Я не доктор, я не разбираюсь в ваших болезнях. У меня своих забот по горло. Я хлебушко даю. Ты знаешь, что такое хлеб?

— Имею представление. За то, что хлеб даешь — спасибо. Но кроме хлеба ты должен растить и другое, быть может, самое ценное — человека... Извини за откровенность, но мне кажется, Ваня, что тебе на человека наплевать. Превыше всего ты ставишь рекорды.

— Хватит! — грубо оборвал брат. — В печенки въелись твои ученые речи.

* * *

Теперь Михаил Петрович каждое утро спешил в больницу. Он чувствовал себя точно так же, как в городе, когда в палате лежал тяжелый больной. И как-то сами собой забылись намерения бездельничать, валяться на берегу. Правда, вспоминалось порой слово, данное Тамаре, — вернуться через полторы-две недельки. И он уехал бы отсюда, если бы не Федор. Нет, нет, уехать он пока не может...

Однажды Михаил Петрович встретил у больничной калитки Наталью Копылову. Она бросилась к нему.

— Спасибо, Михаил Петрович, век вас не забуду. За сына спасибо, — сердечно благодарила она. — И Ивану Петровичу тоже спасибо, не дал погибнуть сыну в поле.

«Вот и Ваня заслужил благодарность», — горько усмехнулся про себя Михаил Петрович, но не стал рассеивать заблуждения матери.

— И Семену Кузьмичу спасибо, — кивнула Наталья на подошедшего Романюка.

— Мне-то за что «спасибо», — смутился тот, а когда Наталья ушла, обратился к доктору: — Лежит Федор?

— Уже начинает вставать. Но рекорд вам без него ставить.

— Псу под хвост наш рекорд, — с гневной хмуростью ответил комбайнер. — Каторга... Да что там говорить, — безнадежно махнул он рукой. — Гостинцы я принес Федору. Можно передать?

— У Лидии Николаевны спрашивайте, она здесь хозяйка.

— Можно, можно! — отозвалась Фиалковская, услышавшая их разговор. — Попросите у сестры халат и можете пройти к Федору в палату. — Проводив Романюка, она говорила Михаилу Петровичу: — Просят меня приехать в деревню Ключевую и прочесть лекцию «Жизнь в космосе». Вот чудаки! Откуда мне знать, что делается в этом загадочном космосе. Пришлось в книгах покопаться, прочесть выступления наших космонавтов... Поедемте со мной, Михаил Петрович, — пригласила она. — Правда, «москвич» мой на ремонте, но можно съездить на лошадке, это даже интересней.

Михаил Петрович согласился. Фиалковская сама запрягла в бричку лошадь.

— Садитесь, Михаил Петрович, и не беспокойтесь — не переверну... Но, Ромашка, трогай!

— Вы управляете лошадью не хуже, чем машиной.

— Научилась, всему научилась... Научиться бы еще делать операции.

— Если пожелаете, можно освоить и эту науку. Я давно хотел спросить вас, где вы научились управлять машиной?

— Бывший муж научил, Коростелев. Удивляетесь?

— Нет, почему же. Научить может каждый... Хоть я и дал слово не спрашивать о «бывшем», но все-таки интересно, что у вас произошло?

Фиалковская немного помолчала.

— Говорят, мир не любит повторений, — тихо начала она. — Говорят, все течет, все меняется, и нельзя дважды ступить в одну и ту же реку... Правильно, конечно. И все-таки у меня лично почти полностью повторилась история моей мамы... Была я тогда молоденькой девчонкой-фельдшерицей, работала на медпункте кирпичного завода. Жизнь мне казалась праздником, а в праздники все хорошо! Зачастил ко мне на медпункт один парень — Коростелев, шофер... Придет, бывало, и шутит: «Есть ли у вас, хорошая сестрица, лекарство сердечное?» Как-то повезли мы с ним в больницу рабочего с ушибом. По дороге Коростелев сказал мне: «Хотите, за два часа научу вас управлять машиной». Я ничего не ответила. Отвезли мы больного. Коростелев мимо заводских ворот и — в степь... Удивительно, я сразу научилась управлять машиной и хохотала от этого, как дурочка. Потом сама стала просить его — поедем... Я уж и по городу водила машину, права любительские получила... Ездили мы ездили и доехали до загса. В заводском доме получили приличную комнату. И праздник продолжался. Мама радовалась — попался хороший человек. Однажды она плюнула трижды через плечо и сказала: «Не сглазить бы, дочка, я за тебя спокойна». Мне тоже казалось, что о будущем теперь можно не беспокоиться... Мне, как нашей Рите, очень хотелось быть врачом, и я думала, что муж поддержит, что мое желание — его желание. Но Коростелев заявил: «Хватит, выучилась, на кусок хлеба зарабатываешь — и ладно. Не всем быть учеными». Я согласилась. В конце концов и диплом фельдшерицы — не так уж мало для женщины... Потом пошли неприятности. Коростелев все чаще и чаще стал приводить домой незнакомых людей, они распивали водку, говорили о каких-то кирпичах, шабашках. Я знала, что у шофера не такая уж большая зарплата, но у Коростелева откуда-то появились деньги, много денег. На мои вопросы — откуда деньги, он отвечал — премии. Потом я поняла, что он просто ворует кирпич и продает на сторону. Я стала его упрашивать, говорить, что ворованные деньги впрок не пойдут, что за такие дела нетрудно в тюрьму угодить, пусть он подумает о нашем будущем ребенке... «Дура, — кричал подвыпивший Коростелев, — радоваться должна, что в доме копейка водится, и на тебя, и на ребенка хватит. Или думаешь заявить на меня? Иди, заяви — Коростелев кирпич налево сплавляет...» Легко сказать — иди, заяви... Нет, я не пошла заявлять, смелости не хватило. Мне думалось, что уговоры помогут, что поймет Коростелев... Однажды встретила я заводского экспедитора, Кузьму Фокича. Он казался мне человеком рассудительным, внимательным — член завкома, часто заглядывал на медпункт. Придет, бывало, и этак заботливо поинтересуется — как живу, как работаю, не нужна ли какая помощь медицине, о Коростелеве расспросит — как, мол, не обижает ли... С ним-то я и посоветовалась, попросила, чтобы он вразумил Коростелева. Экспедитор поохал-поахал, назвал Коростелева негодником, пообещал вмешаться и помочь. В тот же вечер Коростелев пришел домой пьяным и с кулаками ко мне: «Жалуешься? Кому жалуешься? У кого совета просишь? Кузьма наш человек, заодно мы с ним, одной веревочкой связаны». И я тогда крикнула Коростелеву: «Значит, он такой же вор, как и ты!» Я до сих пор не могу без омерзения вспоминать тот вечер... Коростелев избил меня... И я ушла. Больше я не вернулась ни к нему, ни на завод... Месяца через два Коростелев получил свое — восемь лет тюрьмы. Я по натуре не злая, даже сердобольная, но радовалась приговору... Работать устроилась на станцию «скорой помощи». Родилась у меня дочь, Юлечка. Через год я поступила в институт. Ночами дежурила на «скорой помощи», утром спешила на занятия, иногда засыпала на лекциях... Нелегко было, но все-таки окончила институт и была направлена в Буран. Коростелев писал мне из заключения. Я не отвечала... В прошлом году его освободили. Теперь вот приехал с автоколонной в колхоз. Слышали? Мириться предлагает... Нет, нет, не буду мириться, не нуждаюсь в нем. Нельзя дважды повторять одну и ту же ошибку. — Фиалковская умолкла, погрустнела, горькое воспоминание о прошлом, видимо, подействовало на нее удручающе.

Михаил Петрович тоже молчал, находясь под впечатлением только что услышанного рассказа. Ему было трудно представить Лидию Николаевну женой Коростелева — этого грубого огненно-рыжего парняги. Он оправдывал ее нынешнюю решимость и готов был сказать: правильно, гоните «бывшего»... Но где-то в глубине души опять шевельнулась тревога за ее судьбу. Ему хотелось чем-то помочь ей. А чем? Да и нуждается ли она в его помощи?

Отмахиваясь от надоедливых слепней, лошадь торопко бежала по луговой дороге вдоль Буранки-реки, мимо широких плесов, обрамленных зарослями камышей. У одного из таких плесов Михаил Петрович попросил Фиалковскую остановиться.

— Время у нас есть. Давайте рекой полюбуемся, — сказал он.

Раздвигая камыши, они подошли к воде, и вдруг прямо перед ними, упруго свистя крыльями, поднялся вспугнутый выводок диких уток. Одна утка, должно быть, старая мать, растревоженно крякая, пронеслась раз-другой над плесом, как бы желая проверить — не остался ли кто из семейства, все ли благополучно ушли от опасности.

— Посмотрите, Михаил Петрович. Только внимательно-внимательно смотрите. Что вам напоминают эти красавицы лилии? — спросила Фиалковская.

— Что напоминают? Пожалуй... пожалуй, белые крохотные костры...

Она всплеснула руками, засмеялась.

— Разве? Нет, вы правду говорите? Ой, мне тоже лилии показались маленькими белыми кострами... Это удивительно... А знаете, я задумала...

— Что вы задумали?

— Нет, нет, не скажу!

С дороги послышался громкий голос:

— Тр-р-р. Стой смирно!

Врачи вернулись к бричке и увидели пастуха Дмитрия Романовича.

— Что же вы лошадку на дороге бросили? Уйти могла...

— Она ученая, знает, что уходить нельзя, — ответила Фиалковская.

— Ученая... Оглобли повернула — и домой. Вон от тех кустиков завернул.

— Правда? Ах ты, непутевая, подвела хозяйку, — шутливо погрозила пальцем Лидия Николаевна.

Лошадь добродушно смотрела своими большими сизоватыми глазами, помахивала темной челкой, словно подтверждая: верно, мол, подвела, виновата...

Пастух достал кисет, набил махоркой коротенькую самодельную трубочку, закурил.

— Что, Михаил Петрович, порыбачить захотели на вечерней зорьке?

— Нет, едем в Ключевую, — вместо доктора ответила Фиалковская.

— А рыбы здесь, наверно, много, — предположил Михаил Петрович.

Попыхивая трубкой, Дмитрий Романович отвечал со вздохом:

— Было много, сазан водился, наш знаменитый, бурановский. Плохо нынче берет сазан-то. Мало его. Оно и понятно: рыбаков развелось — пропасть, а за рыбкой доглядеть некому. Думают, рыбка так себе, дар божий. Нет, она тоже догляд любит. Река вот мелеть стала, и никому заботы нету, все норовят ноне взять побольше, того не разумея, что завтра, может, и брать будет нечего... Река-то гибнет. А почему? Внимания к ней мало. Скажем, срубил без времени деревцо, родничку горло заткнул или дрянь всякую в речку выпустил — значит, вред нанес, на погубу все это. И никто за то не отвечает! Или, скажем, охота. Откроется она, понаедут, понабегут сюда и такую пальбу откроют, аж мое стадо шарахается. Ну чисто фронтовое сражение. Бедной утке или какому бекасу гибель неминучая... У нас, помнится, дудаки водились, перепела посвистывали, куропатки фырчали. Теперь уж почти ничего этого нету. Тетерок в лесах выбили, зайца решили. Красота пропадает, Михаил Петрович, — с острой болью говорил пастух. — В прошлом году сусликов у нас морили. Оно, конечно, правильно — вредная тварь. Да ведь как морили-то! Рассыпали отравленное зерно, а заместо сусликов стала подбирать отраву птица разная и пошла гибнуть стаями. Суслики-то бегают, а птицы нету...

Михаил Петрович всю дорогу потом думал о пастухе Гераскине. На днях в разговоре с Игнатом Кондратьевичем он узнал давнюю историю пастуха. Началась она еще при бывшем председателе Рогове. Рогов любил ездить на всякие совещания, собрания, семинары. Его, как говорится, хлебом не корми, а дай поехать в район или в область. На больших ли, на малых ли совещаниях примечал Рогов одну деталь: некоторых председателей колхозов похваливают, сажают за стол президиума. Почему? За какие такие заслуги? И вдруг понял он, где собака зарыта, — оказывается, в тех колхозах есть знатные люди, Герои Труда, и в сиянии их Золотых Звезд приметнее и сам председатель. И решил тогда бурановский вожак, что без Героя колхоз — не колхоз, что жить без Героя просто-напросто нет никакой возможности: захиреешь, не выбьешься в люди. Стал Рогов думать да прикидывать, кого можно представить к званию. Будь на то его воля, он, конечно, в первую голову представил бы самого себя. Но это не в его председательской власти.

Выбор пал на пастуха Гераскина.

Солдат-фронтовик Дмитрий Романович Гераскин вернулся домой с пробитыми легкими, Ему нужен был, как уверяли врачи, степной чистый воздух, парное молоко и нетяжелая работа. Определили фронтовика сторожем. Постоял он, постоял с берданкой у колхозного амбара — скука одолела, никакого интересу. Стал Гераскин проситься опять в кузницу на свое прежнее довоенное место. Районные врачи не разрешили... И тогда кому-то пришла в голову мысль: а что если назначить Дмитрия Романовича пастухом. Без всякой охоты согласился он пасти скотину, но это все-таки лучше, повеселее, чем сторожем. Походил лето, на второе уж сам попросился да так и привык, полюбилось ему луговое раздолье, полюбилась прохлада утренних зорь... Коль работа нравится — и дело спорится. Стал Гераскин присматриваться, книжечки почитывать, стал изучать луговые травы и открывать секреты — что, почему, как...

И когда однажды проверили показатели суточных привесов молодняка, батюшки, никогда и ни у кого из бурановских пастухов таких результатов не было. Молодец Гераскин!

К тому времени, когда Рогов стал в Буране председателем, о Гераскине уже успели напечатать в районной и областной газетах, приносил он хозяйству большие доходы, и сам был не обижен — хорошо получал и хлебом, и деньгами и, кажется, ни о каком геройстве не думал. Но не таков Рогов. Что там маленькие заметки в газетах. И он стал звонить во все колокола о трудовых успехах пастуха и где надо поговаривать, что пастух Гераскин, дескать, Героя достоин... На верхах согласились и посоветовали — присылай документы, поддержим. Рогов и рад стараться. Но когда стали оформлять документы и подтверждать их цифрами, тут-то и выяснилось, что по среднесуточным привесам Гераскин чуточку до Героя не дотягивает (скот был никудышной породы, сколько ни корми, выше головы не прыгнешь). Тогда председатель вызвал к себе бухгалтера — так, мол, и так, не для себя лично стараемся, а хочется отметить труд известного пастуха, инвалида Отечественной войны и т. д. и т. п. Словом, подкорректировали среднесуточные привесы... Нужно было исправить и другую более серьезную неувязку: колхоз не выполнил плана по молоку и мясу. Без этого и думать не смей о присвоении звания Героя Социалистического Труда колхозному пастуху. Вот здесь-то Рогов и развернулся во всю свою прыть, срочно организовал выбраковку молочного стада, перешерстил овец, пошла за говядину свинина, поехали на мясокомбинат второгодки-телочки. В общем и целом план по мясу был выполнен с помпой и салютом в виде бодрого рапорта о досрочном... О Рогове самом писать стали — передовик! Рачительный хозяин! Понимает требования времени!

Вскоре Дмитрию Романовичу было присвоено звание Героя Социалистического Труда, и никто из бурановцев не усомнился, каждый видел — достойный человек, настоящий Герой!

Сам же Рогов повздыхал, ругнул себя за то, что поторопился с этим Гераскиным, потому что за перевыполнение мог бы и сам выскочить на геройскую орбиту...

А через какое-то время новый колхозный бухгалтер Игнат Кондратьевич Бурыгин по бумагам докопался до всего и по-родственному рассказал Гераскину, каким путем тот получил Героя... Возмутился тогда Дмитрий Романович, перестал носить Золотую Звезду, написал даже в Верховный Совет — снимите, мол, с меня, звание. Письмо было тревожное, и понаехали в Буран комиссии из района, из области, даже из Москвы, и стали проверять, как идут у пастуха дела. И выяснилось, что ему впору давать вторую Золотую Звезду, потому что далеко шагнул он, обогнав свои же прежние показатели, даже подкорректированные. Стали комиссии сообща уговаривать щепетильного пастуха — оправдал, дескать, высокую честь. А Дмитрий Романович свое — нечестно тогда получил, совесть мучает... В Героях его, конечно, оставили, вдобавок еще орденом наградили. Но после того никто из бурановцев не видел пастуха с Золотой Звездой на груди, и не любил он, когда ему напоминали о Герое...

Все это было известно Михаилу Петровичу, слышал он, как Ваня пренебрежительно говорил о пастухе: «Чудак, гордиться должен, а он выкаблучивается». Сам Ваня, конечно, не стал бы «выкаблучиваться», гордился бы Звездой, носил, не снимая, зимой, наверное, вешал бы на полушубок, чтобы все видели — идет Герой... И Рогов носил бы... Рогов — черт с ним, до Рогова ему дела нет, а вот Ваня беспокоил его, очень беспокоил. Михаилу Петровичу было больно видеть брата этаким высокомерным, самовлюбленным, думающим, что он пуп земли.

«Культуры мало у Вани, образования не хватает, а учиться не хочет, думает, что все постиг, все ему подвластно», — озабоченно рассуждал Михаил Петрович.

* * *

Из Ключевой они возвращались прохладной тихой ночью. Михаил Петрович снял свою куртку на длинной «молнии» и набросил на плечи Лидии Николаевны.

— Как вам понравилась моя лекция? — спрашивала она..

— Можете считать, что вместе с колхозниками и я космически просветился.

— Смеетесь?

— Нет, говорю правду. — Он взял ее теплую руку, прижал к своей щеке.

— Не надо, не надо, Михаил Петрович, — тревожно попросила она. — Тяжело потом будет.

— Почему тяжело?

Лидия Николаевна промолчала.

— Почему? — повторил он.

— Вы сами знаете, зачем спрашивать. — Фиалковская дернула вожжи, и лошадь побежала живее, чувствуя близость дома.

Михаил Петрович догадывался, о чем говорит Лидия Николаевна. Скоро они расстанутся. Он уедет к себе в большой город, в свою операционную, снова будет ходить с красивой Тамарой на концерты и театральные премьеры... И встречи с Фиалковской, и эту звездную ночь он только припомнит иногда, как что-то далекое-далекое... Уедет из Бурана и Фиалковская, и ей, быть может, покажется неправдоподобной их встреча в Буране. Неужели она была, эта встреча? Неужели были споры, было беспокойство о Федоре Копылове?.. И никогда, даже если бы очень захотели, они уже не повторят эту чудесную поездку в Ключевую, потому что у них разные судьбы, разные пути в жизни, хотя оба они — врачи.

«Интересно, что все-таки задумала Лидия Николаевна, глядя на лилии?» — промелькнуло в голове Михаила Петровича. Ему очень хотелось узнать об этом, но спрашивать он не решился.

Подъехали к больнице. Михаил Петрович соскочил с брички.

— Зайдемте на минутку в палату, — предложила Фиалковская. — Посмотрим, как наш Федор... Погодите, я только поставлю лошадь в конюшню.

Федор уже спал. Дежурная сестра доложила: вечерняя температура нормальная, поужинал хорошо, даже попросил добавку, а потом весь вечер читал.

— Хороший доклад! — улыбнулась Фиалковская, поглядывая на доктора, будто хотела убедиться — радуется ли он тому, что парень пошел на поправку, и увидела — радуется!

Проводив Михаила Петровича до калитки, она вернулась к себе домой, зажгла свет и долго стояла посреди комнаты, прислушиваясь. Ей хотелось, чтобы Михаил Петрович вернулся... Ну, почему, почему они раньше не встретились, в те дни, когда она еще была фельдшерицей на кирпичном заводе? Почему ей встретился именно Коростелев, а не Воронов?

Лидия Николаевна достала из-под подушки маленький транзисторный приемник — подарок самой себе к дню рождения — и включила его. Передавали репортаж о футбольном матче. В другое время она, конечно же, послушала бы, а если бы играли куйбышевские «крылышки» (соседи все-таки!), «поболела» бы по-настоящему, а если бы «крылышки» вдобавок выиграли, сплясала бы в пустой своей квартире просто так, для себя... Но сейчас и торопливый голос комментатора, и всплески шума на трибунах раздражали ее.

Выключив приемник, Лидия Николаевна подошла к тумбочке и стала перебирать пластинки, потом поставила свою любимую «Ночную стражу в Мадриде», предвкушая радость, какую всегда испытывала при первом же вздохе скрипок. И вдруг удивилась: ей не хочется слушать, потому что перед глазами вставали монахи, слепые, уличный куплетист... «А ведь Михаил Петрович, пожалуй, был прав, когда говорил о «Ночной страже», — подумала она. — Как же так? Прежде я слушала и воспринимала иначе, чем теперь. Странно...»

Лидия Николаевна бросилась на постель, уткнулась лицом в подушку и думала, думала о Михаиле Петровиче, воскрешая в памяти каждую встречу, припоминая чуть ли не каждое сказанное им слово...

Раньше она жила в Буране по-другому, зная только работу, книги, кино, радио, пластинки. Частенько приходили к ней гости — Виктор Синецкий с невестой Феней, а после их свадьбы сама стала ходить к Синецким... Все было просто, ясно, спокойно. Она с удовольствием отрывала календарные листки, все более и более приближаясь к тому, заштрихованному красным карандашом. А сегодня, отрывая листок, она не почувствовала прежней радости. Ведь каждый листок — это день, еще один день отпуска Михаила Петровича, а листков остается меньше и меньше...

 

13

Утром прибежала на дежурство Рита — свежая, румяная, веселая.

— Добрый день, Лидия Николаевна. Вам привет от Михаила Петровича. Он пошел с племянниками на рыбалку во-о-он туда, в луга, сказал, что нынче переловит всех бурановских сазанов.

Фиалковская улыбнулась и подумала: «Пошел на то место, где мы любовались лилиями». Она тут же решила, что после обхода больных сбегает на речку и посмотрит, как он рыбачит.

— Каковы успехи у твоих домашних рыбаков?

— Представьте себе, пришли утром с отличным уловом.

— Вот это кстати. Сходи-ка домой, Рита, принеси рыбы.

В полдень Лидия Николаевна отправилась через луг на речку. Еще издали она увидела ребятишек — и Васю и Толю. Они бегали по лугу за бабочками и кричали так, что, наверное, в селе было слышно. Михаил Петрович сидел на берегу, сосредоточенно следя за поплавками. Она осторожно подошла к нему, остановилась шагах в пяти, затаив дыхание.

Вероятно чувствуя, что сзади кто-то есть, он обернулся и глазам своим не поверил — перед ним стояла Фиалковская в светло-синем платье, с крупными бусами на шее.

— Пришла помочь вам рыбу нести, даже тару прихватила, — улыбалась она, взвешивая на руке сумку.

— Рыбы пока нет, но будет, — задорно отвечал Михаил Петрович.

— Дядя Миша, клюет! Клюет же! — закричал подбежавший Вася.

Поплавок, ныряя, уходил в сторону. Михаил Петрович ухватил удилище, дернул верх и сразу почувствовал, что на крючке сидит крупная сильная рыба. Вот на поверхности воды на какое-то мгновение сверкнула ее золотисто-темная спина.

— Сазан, сазан! Тяните, дядя Миша! — выкрикивал Вася.

Как струна, зазвенела натянутая леска, удилище выгнулось дугой и вдруг лопнуло пополам. Не раздумывая долго, Вася бултыхнулся в реку за обломком удочки и вытащил пустой крючок, разочарованно восклицая:

— Ух ты, сорвался! А какой был сазанище! Во-о-от такой, — и мальчик развел до отказа руки.

Глядя на растерянного доктора и мокрого, возбужденного мальчугана, что стоял на берегу с обломком удочки, Фиалковская засмеялась.

— Эх вы, рыбаки, рыбаки, упустили такую добычу! Ладно уж, не огорчайтесь. У меня рыбалка удачней была. — Лидия Николаевна раскрыла сумку, расстелила на траве газету и стала выкладывать подрумяненные жареные куски рыбы. — Садитесь, рыбаки, да подкрепитесь!

Спору нет, человек из распространенного семейства рыбаков-удильщиков кровно оскорбился бы при виде жареной, не им пойманной рыбы, и есть ее, конечно же, не стал бы, хоть режь его на месте. Удильщики в своем роде народ гордый и щепетильный... Вернувшись, например, домой с рыбалки, удильщик готов щедро раздарить свой улов кому угодно — знакомым, соседям. А попробуй выпросить у него хоть маленькую рыбешку на берегу, когда он со священным трепетом следит за поплавком, — не даст, ни за какие деньги не расстанется с пойманной плотвичкой. Это уж точно! Но доктор и его племянники не принадлежали к этому семейству. Они охотно уписывали чужую рыбу.

Ребятишкам не сиделось. Рыба уже съедена, в сумке у тети-докторши других угощений нет, самая лучшая удочка сломана. Что им делать? И мальчики наперегонки побежали в сторону недалекого села. Им, должно быть, не терпелось поскорей рассказать приятелям о том, какого они сазана видели...

Михаил Петрович и Лидия Николаевна остались на берегу вдвоем. Они сидели молча, смущенные этим неожиданным уединением. Время от времени Фиалковская посматривала через плечо на хорошо видимую больницу.

— Что-то часто вы смотрите на больницу, уж не ждете ли сигнала? — предположил Михаил Петрович.

Она посмотрела ему в глаза, покраснела, с удивлением спросила:

— Откуда вы знаете?

— Мне просто кажется...

— Вы очень наблюдательны, — улыбнулась она. — Я действительно посматриваю на больницу не зря... Если Рита поднимет на шесте белую косынку, значит, я нужна там... Это смешно?

— Наоборот, правильно, больница прежде всего. Я только не понимаю, как вы можете покинуть все это? Вас любят в Буране.

— Полюбят и другого. В мире ничего нет вечного.

— Это понятно... И все-таки.

— Я прошу вас, не нужно об этом.

Михаил Петрович коснулся рукой ее светлых мягких волос. Волосы пахли какими-то незнакомыми ему цветами. Он заглянул в ее голубые глаза, и ему показалось, что глаза тоже пахнут луговыми цветами...

Над прибрежным леском, над полусонной тихой речкой и над луговым раздольем стремительно мчал серебристый самолет.

— Вы посмотрите, Лидия Николаевна, какое совершенство форм у этого небесного красавца, — проговорил Михаил Петрович, следя за самолетом.

— По форме красив... А содержание? Может быть, это бомбардировщик!

— Ну и что?

— А то, что у меня лично эти «красивые формы» не вызывают чувства радости, скорей наоборот...

— Но это наш защитник, наша мощь!

— Ах, лучше не было бы такой мощи ни у нас, ни у них... Я давно-давно когда-то читала пьесу Бернарда Шоу, не помню, как она называется, но мне врезались в память рассуждения одного героя. Он говорил, что в искусстве жизни человек за тысячу лет почти ничего не изобрел нового, что нынешний человек и ест и пьет почти то же самое, что ели и пили тысячу лет назад, и дома стоят примерно такие же... А вот в искусстве убивать человек наизобретал такого — уму непостижимо... Один взрыв — и тысячи смертей, как в Хиросиме... Страшно становится.

Внезапно откуда-то налетел резкий ветер. Тревожно зашептались прибрежные камыши, сразу потемнел, будто нахмурился речной плес, подернутый мелкой рябью. Из-за села уже поднималась похожая на косматую медведицу лиловато-бурая туча.

Фиалковская забеспокоилась:

— Ой, сейчас гроза будет. Идемте домой.

— Но Рита еще не подала сигнала, — пошутил Михаил Петрович.

— Слышите, гремит. Это серьезный сигнал.

Они сперва шли, потом побежали навстречу туче, ветвистым вспышкам молний, навстречу дождю. Дождь хлынул сразу. Он обрушился могучим потоком, как водопад, и через какое-то мгновение они бежали уже совершенно вымокшие. Михаил Петрович хотел было снять куртку, чтобы набросить на плечи спутницы, но Фиалковская замахала руками — не надо, теперь не поможет... Подбежав к дому, она достала откуда-то из-под крыльца ключ, отомкнула замок, и они, хохоча, ворвались в докторскую квартиру.

— Вот это прогулочка! — Фиалковская смеялась. Она стояла босая, мокрое платье плотно обтягивало ее тонкую ладную фигурку, и Михаилу Петровичу вдруг захотелось подхватить Лидию Николаевну на руки и носить, носить из комнаты в комнату, как маленькую, и нашептывать что-то.

— Стойте здесь и ни с места. Я быстренько переоденусь, потом о вас подумаем, — шутливо-деловитым тоном распорядилась она и выпорхнула в соседнюю комнату, а вскоре вернулась в шлепанцах и ситцевом халатике. — Теперь ваша очередь. Идите, разоблачайтесь. Там на стуле найдете шаровары и пижамную куртку. — Потом, увидев доктора в коротеньких шароварах и тесной полосатой куртке, Лидия Николаевна опять хохотала, сквозь смех говоря: — Сейчас ни одна душа в мире не признала бы в вас кандидата наук...

Оглядывая себя, Михаил Петрович тоже смеялся.

Фиалковская развесила мокрую одежду над включенной электрической плиткой и опять подошла к нему.

— В этом карликовом одеяний вы мне кажетесь большим-большим и сильным-сильным.

— Но я действительно сильный-сильный, по крайней мере могу поднять вас. — Михаил Петрович подхватил ее, поднял, заглядывая в лицо. Он видел пульсирующую жилку на ее шее, видел светлый пушок на верхней губе, голубые смеющиеся глаза.

— Ой, пустите!

— Не отпущу, не отпущу, — прошептал он и прижался губами к ее щеке, чувствуя, как сразу вздрогнуло и настороженно замерло ее тело.

— Нехорошо так, Михаил Петрович... — она вмиг вырвалась, отбежала к окну и, не поворачиваясь, изумленно воскликнула: — Вы посмотрите, вы только посмотрите, Михаил Петрович!

Он подошел к ней.

— Видите, Федор стоит на крыльце и ловит пригоршнями дождь! Федор уже ходит, понимаете?!

— Понимаю... Спасли парня. И между прочим, спасли-то в вашей больничке, в бывшем поповском доме...

Она погрозила пальцем.

— Вы хитрый, вы очень хитрый, Михаил Петрович. Вы хотите сказать, что дело не в том  г д е,  а  к а к  работать. Верно?

— Пожалуй, верно. Не место красит человека...

— И все-таки... все-таки я не согласна с вами!

Михаил Петрович с доброй улыбкой поглядывал на Лидию Николаевну, чувствуя, что в душе у него появилось что-то новое, сильное, почти незнакомое, что вся она — то насмешливо-ироническая, то упрямая — мила ему.

* * *

Грозовой ливень чуть было приутих, но, будто получив подкрепление, с новой силой забарабанил по стеклам. Изломанной стрелой упала в речку молния, и вслед послышался могучий раскат грома.

Иван Петрович отпрянул от окна.

— И что ты прицепился ко мне с этой статьей? — сердито обратился он к Синецкому. — Ну, была напечатана, так что с того?

— Статья написана о нашем колхозе, о наших людях, и нам не грешно поговорить о ней, разобраться, — сдержанно отвечал Синецкий.

— Чего разбираться? Что там меньше твоего понимают? — озлился Иван Петрович: — Ты лучше нацеливай партийную организацию на выполнение обязательств!

— Потише бы шумели, — вмешался Игнат Кондратьевич, недовольно поглядывая то на одного зятя, то на другого. — Толком разберитесь, что да к чему. Криком делу не поможешь.

Отмахнувшись от старика, Иван Петрович гневно процедил в лицо Синецкому:

— Ты что мне карты путаешь?

Тот с прежней сдержанностью ответил:

— Я тебя знакомил с заявлением Романюка? Оно тоже имеет отношение к статье.

— Дурак твой Романюк! — вскипел председатель. — Ему были условия созданы, а он побоялся, струсил. Совесть какую-то выдумал...

— Как же у тебя, Ваня, поворачивается язык говорить такое, — опять вмешался Игнат Кондратьевич, но председатель грубо оборвал его:

— Я тебе все бумаги подписал? Все! Что еще надо?

— Бумаги-то все подписаны, в папочку уложены, порядок... А вот мысли, Ваня, их в папочку не уложишь, их в папочке не удержишь...

— Развел тут свою антимонию, иди, папаша, работай! — прикрикнул на тестя Иван Петрович. Оставшись наедине с Синецким, он некоторое время молча расхаживал по кабинету, поглядывал на окна, досадуя, что пошел дождь, прислушивался к раскатам грома. Вообще нынешний день какой-то нескладный — и дождь, и заявление Романюка. «Дурья башка, — нещадно бранил он комбайнера. — Ему, видишь ли, стыдно, что про него неправильно в газете написали... А чего стыдиться? Делал бы свое — и крышка, и пусть другие локти кусают... Синецкого послушал...» Иван Петрович сел в кресло, положил руки на стол. Эх, будь его полная воля, показал бы он Синецкому, где раки зимуют... а то вот уговаривать придется...

— Ты вот что, Виктор, ты передай мне заявление Романюка, — не глядя на собеседника, попросил председатель. — Я с ним потолкую, поймет он ошибку.

Синецкий удивленно пожал плечами.

— Как же я передам, если заявление адресовано не мне и не тебе. Соберем партком, разберемся, обсудим.

Иван Петрович с досадой потряс руками.

— Да что обсуждать, если мы вдвоем решить можем, без бюрократии! Некоторых к порядку призвать нужно, отбить охоту писать по пустякам.

— Я лично не считаю заявление Романюка пустяком. Дело серьезное.

Иван Петрович повысил голос.

— Пусть работает — вот серьезное дело! А не хочет, сниму с комбайна и на копнитель поставлю!

— Удивительно, как ты легко и просто все решаешь. — Синецкий усмехнулся. — То за уши тащил Романюка в рекордсмены, теперь готов стряхнуть с пьедестала.

— Ты мне зубы не заговаривай, сам знаю, что делаю. Сказано: не будем обсуждать пустяки — и не будем, и вопрос исчерпан, — отрубил председатель.

— Нет, — упрямо возразил Синецкий, — мы все-таки соберем партком и тебя пригласим, и с тебя спросим.

Подавляя бурлящую злость, Иван Петрович хмуро сказал:

— Ты что же, своячок, или в просторном колхозном доме жить надоело, или бурановский воздух не по нутру пришелся? Можно поправить... Приедет Аким Акимович, поставим вопрос...

— «Вот приедет барин, барин нас рассудит», — насмешливо процитировал Синецкий.

— Ты это брось! — разъярился Иван Петрович. — Товарищ Рогов не барин, товарищ Рогов — советский руководитель. Имей уважение к старшим!

— Постой, постой, Иван Петрович, ты чего полез в бутылку? Я же прочел стихи Некрасова.

— Фене читай, а мне стишки без надобности! — вскричал председатель. — Как видно, свояк свояку дорожку перешел, — понизив голос продолжал он. — По-хорошему я хотел с тобой, Синецкий, по-родственному, да не получилось. В свою дудку играешь... Пришел ты к нам на готовенькое, не попотел, не перестрадал, все чужое тебе у нас, не дорожишь ты ничем, тебе все равно, как будут говорить о колхозе. Не прижился. Не понял, на какую должность тебя поставили. Ошибку мы допустили. Ну, ничего. В районе нас поправят. В районе есть мнение перевести тебя в совхоз... Поезжай... Лучше нам по-родственному встречаться в праздники за рюмочкой, чем каждый день по работе... Не сработаемся, волком друг на друга глядеть будем.

— Спасибо, Иван Петрович, за откровенность, — проговорил Синецкий. — Спасибо, — сдерживая себя, повторил он. — По крайней мере теперь все встало на свои места. Прошу только учесть — я не собираюсь уезжать из Бурана, работа мне нравится и воздух тоже, чего нельзя сказать о некоторых твоих делах... И вы зря затеваете с Роговым всякие непозволительные штучки.

— Да мы тебя вытурим. Понял? Коленкой под это самое место и катись колесом! — пригрозил председатель.

— Не грозись, Иван Петрович, я ведь не из пугливых, — резко отчеканил Синецкий.

Опять сверкнула молния, и тягучий грохот грома повис над Бураном.

* * *

Насвистывая «Подмосковные вечера», Михаил Петрович наглаживал куртку на длинной «молнии» и сожалел о том, что не взял сюда приличного костюма. Не думал, что придется ходить здесь в кино и не одному... Вот и сегодня они с Лидией Николаевной договорились пойти вечером в Дом культуры.

Когда-то в городе Михаил Петрович видел, как ростки тополя, вспучив и разорвав асфальт, пробились наружу. Он тогда наклонился и с изумлением разглядывал мягкие на вид, липкие ростки, пораженный их почти необъяснимой силой. Что-то подобное пробилось и в его душе. Он чувствовал себя сильным, отдохнувшим, способным горы свернуть, и боялся признаться самому себе, что виновата в том Лидия Николаевна. Да, да, это рядом с ней он чувствовал себя сильным, и эта сила радовала его.

Пришел брат — хмурый, чем-то недовольный. Михаил Петрович сразу догадался, что расстроило брата — ливень, который, конечно же, нарушил работу в поле, и он, доктор, устыдился, что сам отлично настроен, что нынешний ливень развеселил их с Лидией Николаевной.

Брат положил на стол открытку.

— Тебе прислали.

Увидев открытку с репродукцией «Неизвестной» Крамского, Михаил Петрович, даже не читая, определил — от Тамары. «Неизвестная» стала ее любимой картиной с тех пор, как один знакомый художник сказал, что она очень похожа на девушку, изображенную Крамским. Какое-то сходство и в самом деле было, и Тамара гордилась этим.

Она писала в Буран:

«Мишенька, родной мой! Удивлена и чуточку обижена твоим поведением. Ты забыл о нашем уговоре относительно Волги. Ты ни строчки не написал мне. Почему? Успокаивает меня только то, что тебя не отпустил брат. А что касается писем — они не твоя стихия, не любишь ты писать. Живу по-прежнему, дьявольски скучаю. Жду! Жду! Жду!!! Целую. Твоя Тамара».

Михаил Петрович с каким-то удивлением читал открытку, почти не понимая смысла слов. Он забыл, совершенно забыл о Тамаре, как будто и не было ее на свете, забыл о путешествии по Волге...

— Наглаживаешься, к докторше спешишь? Правильно. Взял бы мой костюм, — с ехидной ухмылкой предложил брат. — Мужское дело такое: одна там ждет, другая тут, — хихикнул он. — Я уж сперва подумал, что ты кругом святой, выходит, на словах только... На словах оно легко быть святым да чистеньким.

Михаил Петрович молчал. Ему не хотелось отвечать брату. А почему не ответить? Почему не рассказать о том, что с ним творится что-то удивительное, от чего все кажется иным, все переменилось... «Не поймет Ваня, скажет какую-нибудь пошлость и только», — с грустью подумал Михаил Петрович и обрадовался, когда брат заговорил о другом.

— Вот и Синецкий тоже — послушаешь: герой, за правду горой. А где его правда? Бучу поднял, Романюка с толку сбил... А вон дождь пошел, сколько мы на этом потерять можем! А если еще завтра пойдет, послезавтра... Синецкий этого не понимает, мелко плавает... Ладно, иди, заждалась твоя докторша...

Лидия Николаевна встретила его упреком:

— Михаил Петрович, вы изменяете привычке хирурга — опаздываете! — она лукаво взглянула на него. — Это отпуск портит вас... Ладно уж, простим на первый раз... А знаете, я сегодня попросила всех жителей Бурана и окрестных сел не болеть и дать мне возможность досмотреть фильм. Как вы думаете, жители пойдут навстречу моему желанию?

— Непременно! По моим наблюдениям, они — народ сознательный, — в тон ей ответил Михаил Петрович.

После кино он провожал ее домой.

Высокая луна высвечивала будто нарисованные бурановские дома, озорно выглядывала из каждой непросохшей уличной лужицы, и омытые грозовым дождем тополя провожали прохожих веселым лепетом влажной листвы.

— После нынешнего фильма я как-то по-иному начинаю смотреть на звезды, — говорила по дороге Лидия Николаевна. — А что если и там есть жизнь?

— Вам лучше знать, вы лекции читаете о Космосе.

Она ударила его по руке.

— Не язвите, Михаил Петрович, я серьезно говорю. А что если и там все так же, как у нас? И там есть сельские врачи, и там они ходят в кино и сердятся, если их вызывают среди сеанса...

— ...и там сельские врачи «отрабатывают» и мечтают стать городскими, — с улыбкой намекнул Михаил Петрович.

— Вы невозможны, Михаил Петрович, и в данном случае не оригинальны. Подобное от вас я уже слышала.

— Но вы еще не слышали, что такое участковый сельский врач!

— Ну, ну, обрисуйте, вы теперь имеете на это право, сами видели...

— Заболел у нас однажды виднейший, опытнейший заслуженный-перезаслуженный профессор-кардиолог. На помощь были призваны под стать ему виднейшие и опытнейшие светила, и стали они обследовать пациента-профессора, и пошли споры: одно светило говорит одно, другое — другое, третье — третье, и все на высокой научной основе. Слушал, слушал пациент-профессор и взмолился: «Братцы-коллеги, не мучайте, пошлите за сельским врачом, он скорей во всем разберется». Светила так и сделали, и все было в порядке: диагноз был установлен и лечение назначено.

Фиалковская засмеялась.

— Хороший анекдот... Эх, Михаил Петрович, мне тоже хотелось бы во многом разбираться... Ой, извините, я совсем забыла сообщить вам одну задумку. Решили мы с Ритой угостить вас настоящей рыбацкой ухой. И знаете где? На берегу. И знаете когда? В следующее воскресенье... Это будет ваше последнее воскресенье в Буране, — грустно сказала она.

Последнее воскресенье? Ах, да, на той неделе, во вторник, он должен уехать... Он как-то забыл об этом, совершенно забыл, потеряв счет времени... Приедет он в свой большой город и завертится, завертится колесо привычной жизни — пятиминутки у главврача, обходы больных, операционная... И не будет вот этого бархатистого сельского неба, густо засеянного яркими звездами, не будет полусонной тихой речушки, куда он бегал по утрам умываться, не будет Фиалковской... «Все-таки быстро промелькнул мой отпуск в Буране», — с сожалением подумал Михаил Петрович.

Точно разгадав его мысли, она сказала:

— Как быстро пролетело время... Жаль, не научились мы замедлять бег времени. Все идет по закону... Мне только непонятно, кто намечает человеку линию жизни, почему он живет именно так, а не иначе? Мы отрицаем судьбу, но ведь судьба, наверное, есть. Мы только не научились заглядывать в свое будущее...

— Погодите, встретите где-нибудь цыганку, она расскажет вам ваше будущее, — пошутил Михаил Петрович.

— Вы смеетесь, а я верю — есть что-то неизвестное, похожее на судьбу... Я как-то читала в журнале странную историю одной девушки. Девушка жила в Москве, похоронила мать — самого любимого и близкого человека. И вот однажды сквозь сон девушка слышит голос матери: «Дочка, приходи ко мне, я буду ждать тебя ровно в двенадцать часов ночи на Пушкинской площади. Приходи, обязательно приходи...» Девушка проснулась, глянула на часы, было половина двенадцатого. Она оделась, написала записку соседке: «Спешу к маме, она ждет меня в двенадцать часов на Пушкинской площади, она просит прийти». И побежала, и ровно в двенадцать часов попала под машину и погибла на той же Пушкинской площади... Что это? Как это объяснить?

— Мы с вами, Лидия Николаевна, врачи и можем легко объяснить это болезненным состоянием психики той девушки.

— Нет, нет, — возразила Фиалковская. — Человек может многое предчувствовать. Однажды у меня было плохое настроение, я места себе не находила, а потом узнала, что именно в тот день заболела моя Юлечка... Что же, у меня тоже болезненная психика?

— Кое-кто пытается объяснить подобное так называемой телепатией, способностью человека передавать свои чувства и мысли на расстояние без средств связи. Я, например, не верю в это.

Фиалковская улыбнулась.

— Жаль, что не верите. Мне иногда очень хотелось бы почувствовать на расстоянии, как вы живете, как оперируете...

— Но для этого есть более надежные средства связи — почта, телеграф, телефон...

— Правда? Вы напишете мне?

— Напишу, обязательно напишу.

Они подошли к ее дому. Михаил Петрович достал из-под крылечка ключ, отомкнул замок, отворил дверь. Лидия Николаевна хотела что-то сказать, но он обнял ее за плечи, и они вместе вошли в просторную докторскую квартиру...

 

14

Последнее воскресенье в Буране...

Началось оно таким светлым, таким ярко-искристым утром, что Михаил Петрович, выйдя во двор, блаженно прижмурил глаза. Уже высокое солнце празднично сияло, дробилось в каплях росы на широких листьях подсолнухов. Небо было чистое, мягко-голубое.

Михаил Петрович торопил племянников — скорей умываться и на рыбалку! Из-под плетня вынырнула копыловская лохматая дворняжка и, помахивая пушистым куцым хвостом, уставилась на доктора ласково-преданными глазами.

Странно — ни с того, ни с сего затеяли перекличку бурановские петухи — разноголосые и крикливые. «Поют, как в шолоховской «Поднятой целине», — подумал Михаил Петрович, и тут же ему показалось, что и в сиянии солнца, и в каплях росы, и в глазах дворняжки, и в безвременной петушиной перекличке есть какой-то свой, затаенный смысл, он только не мог понять, какой именно.

«Постой, постой, а не говорит ли это о том, какую красоту покидаешь, уезжая в большой и дымный город, где и солнце не такое, и петушиные голоса не слышны, где асфальт и камень, камень и асфальт», — пронеслось в голове Михаила Петровича, и от этой мысли на душе стало грустно и тоскливо. Послезавтра, во вторник, он уедет... Еще две-три встречи с Лидией Николаевной — и все. Даже если растянуть встречи, все равно мало, мало... Будут письма. Да что письма?

— Скорее, скорее, ребята, — торопил он племянников. — Пойдем ловить того сазана, которого упустили.

— Мы готовы, дядя Миша! — откликнулись мальчики, вооруженные новыми удочками.

Смеясь и балагуря, они втроем шли по улице. Завернули в магазин. Михаил Петрович нагрузил ребятишек пряниками и конфетами, сам купил две бутылки вина (пировать так пировать!).

Неподалеку от магазина к ним подбежала Рита Бажанова.

— Михаил Петрович! Ой, Михаил Петрович! — кричала она.

— В чем дело, Рита? — спросил он.

Плача навзрыд, она лишь повторяла «ой, Михаил Петрович», точно забыла все другие слова. Он ухватил ее за плечи, резко встряхнул.

— Да говорите же толком!

— Лидия Николаевна... Лидию Николаевну убили...

Михаил Петрович отшатнулся.

— Что? Где?!

— Она там... в больнице...

Потрясенный этой вестью, он побежал к больнице. У больничной ограды стоял искореженный «москвич». Михаил Петрович даже не взглянул на разбитую машину, заскочил в приемную и увидел Фиалковскую. В окровавленной блузке она лежала на кушетке — бледная, с закрытыми глазами. Тут же стоял высокий мужчина в комбинезоне. Он мял в руках замасленную кепку и, видимо, продолжал торопливый рассказ дежурной сестре:

— Ударил гад самосвалом «москвича» и скрылся...

«Коростелев», — промелькнуло в голове Михаила Петровича.

— Я вот боялся, что живой не довезу...

Михаил Петрович ухватил холодноватую руку Лидии Николаевны и нащупал слабый пульс — жива...

Она открыла глаза и, никого не узнавая, еле слышно пожаловалась:

— Тяжело дыша-ать, бо-ольно дышать...

Михаил Петрович силился подавить потрясение, взять себя в руки, чтобы разобраться во всем, чтобы по-врачебному привычно определить, сколь опасно ранена Лидия Николаевна. И не мог. Сердце колотилось и замирало в груди. Спазма сдавила горло. Подкашивались ноги... Не думал он, что это последнее воскресенье в Буране окажется таким, он готовился к беспечному походу на берег Буранки-реки, и вдруг все перевернулось, и на какое-то время хирург Воронов растерялся, не зная, что делать.

— Михаил Петрович, возьмите халат, — всхлипывая, предложила Рита.

Он торопливо надел халат, и сразу почувствовал себя по-иному, преобразился.

— Рита, позвоните в район Светову, — приказал он.

— Мы уже звонили, — ответила дежурная сестра. — Он выехал.

— Хорошо. — Михаил Петрович присел на табуретку, деловито стал расспрашивать Лидию Николаевну, где болит, где боль сильнее. Кроме ушибов и ранений у нее был обнаружен перелом ребра с открытым пневмотораксом. Это уже опасно, это очень опасно, здесь нужны срочные меры.

— В перевязочную! — распорядился доктор.

В больнице появился встревоженный Синецкий.

— Михаил Петрович, нужна машина? Берите.

— Нет, нет, пока не нужна.

— Как она?

— Состояние тяжелое, очень тяжелое.

— Очень тяжелое... А жива будет?

Михаил Петрович промолчал. На подобный вопрос он ответил бы только самой Фиалковской уверенно и твердо: конечно же, будете жить, ушибы совсем неопасны... Святая ложь врача! Но говорить это Синецкому — бесполезно, того не нужно успокаивать.

— Понимаю, Михаил Петрович, понимаю... Будете оперировать?

— Придется.

Пожалуй, нет у хирурга более тяжкой минуты, чем та, когда он вынужден оперировать очень близкого человека. Михаил Петрович знал это. Их профессор, например, лишился однажды чувств, когда увидел внука на операционном столе... Где уж там оперировать!

В перевязочной Михаил Петрович не отходил от раненой. Он уже на время закрыл повязкой пневмоторакс, обработал ушибы и ссадины и теперь обдумывал ход операции, без которой невозможно спасти Лидию Николаевну. Время от времени он поглядывал на часы, с минуты на минуту ожидая приезда Светова.

— Михаил Петрович, — тихо позвала Фиалковская.

— Я здесь, Лидия Николаевна, — он склонился, заглянул в воспаленные, чуть помутневшие глаза.

— Маме сообщили?

— Нет, нет, не сообщали.

— Хорошо... Потом... пусть приедет... Здесь... не нужно меня хоронить...

— Что вы, Лидия Николаевна, что вы, — поспешил он с возражением и, чтобы рассеять ее мрачные мысли, бодро проговорил: — Все будет отлично, ваши пустяковые ушибы заживут быстро...

Она осталась совершенно равнодушной к его бодрому тону и, словно самой себе, прерывисто сказала:

— Голова... раскалывается...

«Неужели перелом основания черепа?»

Приехал Светов. От машины до больничного крыльца он бежал, неся в руках металлические барабаны для стерильного материала. Вслед за ним спешила женщина — должно быть, операционная сестра.

Михаил Петрович встретил хирурга в коридоре.

— Что с ней? — спросил Светов, не здороваясь.

— Идемте в перевязочную.

Не разговаривая между собой, а только переглядываясь, хирурги вдвоем осмотрели раненую.

— Крепись, Лидочка, сейчас мы тебя подремонтируем, — весело говорил Светов, легонько похлопывая ее по руке. Потом он кивнул головой Михаилу Петровичу, и они вышли в коридор посоветоваться. — Тяжелейший случай, — вздохнул Светов.

— Надо немедленно оперировать.

— Операция на грудной клетке и в таких условиях?

— А что делать?

Светов развел руками.

— Вы правы. Другого выхода нет.

— Нужна рентгенограмма черепа.

— Это можно. Сейчас вызову по телефону рентгенопередвижку.

* * *

Обычно в воскресные дни стационарных больных навещали родичи и знакомые. Они приносили лакомства, рассаживались в саду на скамейках у клумбы или под грибком, кому где нравилось, рассказывали домашние и сельские новости.

А сегодня все было по-другому. Посетители передавали узелки, пакеты или свертки и настороженно спрашивали:

— Как она, Лидия-то Николаевна?

Больные ничего не могли ответить, потому что сами ничего толком не знали, и молча уходили в палаты. Не до разговоров было, не до новостей, коль с их доктором стряслось такое, коль самоё лечить надо.

После операции Фиалковскую положили в маленькую двухкоечную палату-изолятор. Лидия Николаевна била очень слаба. Ее мучила одышка, одолевал надсадный кашель с кровью. После каждого приступа кашля она чуть ли не теряла сознание, и хирурги беспомощно переглядывались меж собой, не в силах помочь. Повысилась температура, пульс по-прежнему был частый и слабый.

Там же в палате сделали рентгеновский снимок черепа, и пока техник в кузове специальной машины проявлял пленку, Светов, сидя на табуретке рядом с кроватью, пытался подбодрить Фиалковскую.

— Не волнуйся, Лидочка, все идет нормально, кашель скоро пройдет, мы с Михаилом Петровичем назначили тебе такое лекарство!

— Спасибо, — тихо ответила она, силясь улыбнуться. Улыбка получилась жалкая, болезненная.

Потом хирурги наедине долго и придирчиво изучали еще мокрую рентгеновскую пленку — снимок черепа.

— Кажется, все в норме, — удовлетворенно сказал Светов.

— Да, да, все в порядке, перелома нет, — согласился Михаил Петрович.

— Теперь избежать бы послеоперационных осложнений.

— Будем надеяться, — неуверенно ответил Михаил Петрович. И он, и Светов, и сама Фиалковская знали, к чему иногда приводят контузии и повреждения легкого концами сломанного ребра... Но думать об этом не хотелось.

 

15

Говорят, что человек может ко всему привыкнуть и охладеть — к богатству, бедности, высокой должности, славе, даже к своему собственному страданию. И только врач, настоящий врач, никогда не охладевает к судьбе своего больного.

Вот так и Михаил Петрович. Ему до боли, до бессонья было знакомо незатухавшее беспокойство за жизнь каждого оперированного им человека. А нынешнее беспокойство, кажется, ни с каким прошлым сравнить нельзя, потому что в палате-изоляторе лежала Фиалковская.

На ночь он остался в больнице, боясь отойти от Лидии Николаевны. Рита постелила ему на кушетке в крохотном кабинетике врача. Спал Михаил Петрович плохо, часто просыпался, на цыпочках подходил к палате, осторожно отворял дверь. Лидия Николаевна спала. «Хорошо, — успокоенно думал он. — Сон — лучший лекарь...»

Утром, еще лежа на кушетке, Михаил Петрович услышал доносившийся из коридора негромкий разговор медицинских сестер (одна сдавала дежурство, другая принимала).

— А кто обход будет делать?

— Сама сделаешь. Назначения в историях есть, что еще нужно...

— Ох, без врача худо, а Лидия Николаевна когда еще поднимется...

«Что же ты лежишь, иди, помоги им, — подтолкнул он себя. — Пусть стационарных больных немного, но лечить их нужно».

Тут же в кабинете Михаил Петрович умылся, вышел в коридор, сказал сестре:

— Идемте на обход.

После осмотра больных он попросил Риту сбегать на почту и отослать телеграмму главному врачу с просьбой продлить отпуск на две недели без содержания.

— Вы остаетесь у нас! — радостно блестя глазами, воскликнула девушка. — Ой, Михаил Петрович, а мы все боялись, мы все очень боялись, что вы уедете, бросите нашу Лидию Николаевну...

— Врач не может бросать больного.

— Ой, правильно, — подтвердила Рита и побежала на почту.

Михаил Петрович опять зашел в палату к Фиалковской, стал расспрашивать ее о самочувствии, хотя и без того видел, что состояние Лидии Николаевны пока не улучшилось. И температура высокая, и слабый пульс, и дыхание затруднено, и тот же лютый кашель с кровью. И кто знает, какая беда еще нагрянет...

Доктор Воронов был человеком крепким. Он уже много работал, видел умирающих и каждую смерть встречал как врач, ругая несовершенство своей науки или родственников, что поздно привезли больного. Как врач он знал, что смерть в иных случаях неизбежна, и мирился, и переносил все это. Но то, что произошло с Лидией Николаевной, ошеломило его, и в этой маленькой больничной палате он терял спасительное самообладание врача и становился просто человеком, которому невыносимо жалко другого человека.

Было еще одно, быть может, самое неприятное: Лидия Николаевна боялась, она очень боялась и вот сейчас тихо говорила ему:

— У меня... развивается пневмония...

— Нет, нет, — убеждал он.

— У меня плеврит... абсцесс легкого...

— Ничего этого у вас нет, — доказывал он. — Все идет гладко, без осложнений.

— У врачей никогда болезни гладко не проходят.

— Вы не врач, вы просто больная и не терзайте себя всякой выдумкой. Осложнений не будет.

— Успокаиваете?

— Нет, констатирую факт.

— Скоро амбулаторный прием...

— Не беспокойтесь, Лидия Николаевна, если будут больные, приму их.

Бурановцы знали, что их докторша сама ранена, потому-то, должно быть, на прием почти никто не шел, люди приходили в больницу только по крайней необходимости.

Уже дважды звонил из района Светов, беспокоился — как там больная. Михаил Петрович пока ничего утешительного сказать не мог.

— Если что нужно, сразу звоните, — слышался в трубке озабоченный голос хирурга. — Завтра я подъеду к вам.

В больнице появился пастух Дмитрий Романович Гераскин. Он поздоровался, положил на стол белый мешочек.

— Тут, Михаил Петрович, сушеный тысячелистник. Чай заваривать. Хорошо помогает при ушибах. Может, сгодится Лидии Николаевне. Оно хоть и лекарства у вас много, а и это не помешает.

— Спасибо, Дмитрий Романович, — поблагодарил доктор. О тысячелистнике он помнил смутно — есть такое лекарственное растение, но как и когда применять его — забыл. Лечить Фиалковскую тысячелистником он, конечно, не собирался, но мешочек взял, чтобы не обижать отказом хорошего человека.

Вслед за Гераскиным приходили знакомые и незнакомые Михаилу Петровичу люди, несли яблоки, грибы, сушеную ягоду — и все для Лидии Николаевны, как будто в больнице покормить ее нечем.

Перед вечером опять заглянул Синецкий.

— Как она? — тревожно спрашивал он. — Может, что нужно? Вы не стесняйтесь, Михаил Петрович. Если надо, машину в город пошлем.

— Спасибо, Виктор Тимофеевич. Пока нужно только одно — время, — отвечал доктор и удрученно думал: «Все приходят, все интересуются, только один Ваня почему-то не заглянул, не поинтересовался...»

Вечером Рита принесла ответную телеграмму, от руки написанную на листке бумаги. Рита, конечно, знала содержание телеграммы и опять с мольбой и страхом смотрела на Михаила Петровича, как бы говоря: неужели вы уедете, неужели оставите Лидию Николаевну в таком тяжелом состоянии?

Главврач телеграфировал коротко: продлить отпуск нет возможности, выезжай срочно... Михаил Петрович скомкал в кулаке листок, со злостью швырнул его на стол.

— Какой бездушный этот ваш Корниенко, — осуждающе сказала Рита, узнавшая фамилию начальства по подписи на телеграмме.

Бездушный? Нет, Антон Корниенко добрый, чуткий парень, он просто не знает, что тут случилось.

— Придется вам, Рита, опять бежать на почту, пошлем еще телеграмму и более подробную.

— Но почта уже закрыта.

— Как закрыта? — удивился Михаил Петрович. — Значит, мы не сможем телеграфировать сейчас?

— Сможем! — уверенно заявила девушка. — Я позвоню подружке в район. Она там на телеграфе работает. Попрошу — сразу передаст. Она мне и эту телеграмму передала по телефону. Я все время названивала ей из Дома культуры. Настоящую телеграмму вам только завтра принесут.

— Молодец, Рита, вы находчивая, — похвалил ее Михаил Петрович. — Звоните, я вам продиктую телеграмму.

Только поздно вечером Михаил Петрович вернулся домой. Брат сидел за столом. Обложившись бумагами, он выписывал столбиком какие-то цифры.

— Вот бабки подбиваю. Просят меня выступить на районном активе. Представитель из области будет. Цифры нужны, — деловито говорил он. — Поручил я своим счетоводам подготовить данные, так они, мудрецы, подсунули не то, что надо... Теперь вот сам копаюсь!

Михаила Петровича поражала эта холодная деловитость брата, который даже словом не обмолвился о том, что случилось в больнице.

— Все идет как по маслу! — с радостным удовлетворением продолжал брат, любуясь колонкой цифр. — Да, я забыл спросить, что там с докторшей? Говорят, в аварию попала? — как бы между прочим полюбопытствовал он и тут же вздохнул: — Вот беда, ни одного лета не проходит без аварии, ездить не умеют, ушами за рулем хлопают.

— Ты страшный человек, Ваня, — с глухим раздражением сказал Михаил Петрович.

Брат поднял удивленные глаза.

— Чего? Чего?

— Ты ведь знаешь, кто наскочил на «москвича», кто чуть было не убил Фиалковскую. Помнишь, я просил тебя откомандировать Коростелева? Ты не сделал этого, с машиной не хотел расставаться, тебе нужны были шоферские руки. Тебе вообще только руки нужны, одни рабочие руки, на человека в целом тебе наплевать!

Иван Петрович хлопнул большой ладонью по листку с колонкой цифр.

— Ты что это ерепенишься? Ты что это мне морали читаешь? Кто ты такой, чтобы со мной так разговаривать? — вопрошал он, гневно поблескивая стальными глазами. — Нечего было волочиться за докторшей! Нечего было дразнить Коростелева. Муж да жена — одна сатана, сошлись бы, а ты шуры-муры, подвел женщину под монастырь, а теперь виноватых ищешь. Много вас таких-то умников!

...Не раздеваясь, Михаил Петрович лежал поверх одеяла на кровати в темной боковушке-спаленке. Вот опять повздорили с братом... Да что там «повздорили» — разругались, так разругались, что ему хотелось ухватить чемодан и сейчас же уйти из дома.

Нескладной получилась их встреча. А почему? Не потому ли, что они разные люди, хотя родила их одна мать? Ваня все перевалил с больной головы на здоровую и обвинил его... Глупо. «А так ли это глупо? — вдруг подумал Михаил Петрович. — Разве нет моей вины? Разве я не мог доказать, потребовать, чтобы Коростелева и в самом деле откомандировали из колхоза? Пошел бы к Синецкому, пошел бы к старшему автоколонны, те, не в пример председателю, поняли бы, помогли. Вполне возможно, что все было бы по-другому, если бы я не ходил с Лидией Николаевной в кино, не засиживался бы допоздна в ее квартире. Люди видели, Коростелев тоже видел... Я все это делал просто так, для своего удовольствия, от избытка времени, отпускнику ведь все дозволено...»

«Нет, нет, — горячо возразил сам себе Михаил Петрович, — все было не так. Не так, не так, не так, — упрямо твердил он. — Случилось непредвиденное, случилось то, что может случиться с каждым, если встретится человек, с которым интересно и поговорить, и поспорить, и даже помолчать, о котором думаешь и ждешь встречи, и придумываешь разные разности, чтобы встретиться... Я полюбил ее. Нет, Ваня, ты не вправе обвинять меня, — в мыслях отвечал он брату. — Понимаю, и ты не очень-то виноват, ты просто деловой человек, у тебя свои расчеты. Хотя все мы — и ты, и я, и Коростелев очень виноваты в том, что она лежит в больничной палате. Один из нас сядет на скамью подсудимых: Коростелева судить будут, он преступник. А наша вина, Ваня, к сожалению, неподсудна. Когда будут судить Коростелева, о нас даже не вспомнят, а нужно было бы вспомнить, потому что мы не уберегли ее...»

* * *

Еще стояли жаркие дни и тихие, по-летнему теплые вечера. Но разведчики скорой осени уже пробирались по ночам к Бурану. Они золотили деревья, оббивали в садах яблоки, студенили в Буранке воду, и по утрам немного находилось охотников освежающих купаний, и днем ребятишки не так долго задерживались на берегу. Иногда эти разведчики покрикивали голосами перелетных птиц, то посвистывали острым северным ветерком, то их можно было зримо видеть в серебристых нитях проплывающей паутины. Побывали разведчики осени и в больничном саду: деревья в нем уже кое-где подрумянены, и не шелестят они, как раньше, а чуть позванивают листвой. В листьях уже не было прежней силы, и они осыпались даже без ветра, от собственной тяжести.

Михаил Петрович держал горячую руку Лидии Николаевны, привычно подсчитывая пульс. Под пальцами ровнее и напористей билась живая жилка, радуя хирурга.

В распахнутое окно лился свежий степной воздух. Вольготно дышать таким воздухом здоровому человеку. Но Фиалковская при каждом вздохе чувствовала боль, и если бы можно было, она дышала бы реже или вообще перестала дышать.

Невысокая тумбочка и подоконник были уставлены банками с медом, вареньем, кульками с яблоками, конфетами. Отдельно стояли в банках цветы — роскошные гладиолусы, махровые астры, лилии. Сквозь лепестки лилии просматривался зеленый кувшинчик с зубчатой крышкой.

— У вас, Лидия Николаевна, тут целый продовольственный склад, — шутил Михаил Петрович.

— Всего много, только есть не хочется.

— Вот это напрасно. Больше ешьте. Давайте я покормлю вас.

— Я не маленькая, — тихо ответила она, пытаясь улыбнуться.

— Представим на минутку, что вы маленькая. С чего начнем? С пирожков. И чур не отказываться! — разговорами и шутками он пытался отвлечь ее от боли.

Опять приехал Светов — нарочито шумный, подвижный. Он говорил, что Лидочка молодчина, что дней этак через десяток он потащит ее на танцы в районный Дом культуры, и они там непременно выиграют главный приз на молодежном балу в День урожая.

— Ты помнишь, Лидочка, как однажды в институте мы с тобой выиграли шоколадный набор за «Чардаш». Правда, мне показали только коробку, а содержимое слопали твои подружки. Но я не в обиде! — весело балагурил он, а наедине с Михаилом Петровичем тревожился: — Беспокоит меня затемнение в легком.

— Оно уменьшилось. Кровь рассасывается, — отвечал Михаил Петрович.

— Если так, хорошо. Будем надеяться, что она не подбросит нам нежелательный сюрпризик.

«Сюрпризик» подбросила Тамара. Днем Михаил Петрович получил телеграфное уведомление — в девятнадцать ноль-ноль по московскому времени его вызывает по телефону город. Сразу решив, что будет звонить главврач, Михаил Петрович обрадовался: теперь-то он объяснит Антону, в чем дело...

Но звонила Тамара. В телефонной трубке отчетливо слышался ее дикторский голос:

— Миша, ты слышишь меня? Здравствуй! У вас в больнице переполох, там получили твои телеграммы. Что случилось? Почему ты задерживаешься? Я очень, очень скучаю. Ты слышишь меня? Очень скучаю...

— Тамара, слушай внимательно. Здесь произошло несчастье. Я оперировал. Позвони Антону и скажи ему...

Тамара перебила:

— Ты оперировал? Разве там нет своих врачей? Ты скучаешь без меня?

— Прошу тебя: скажи Антону — я не смогу сейчас приехать, пусть продлит отпуск.

— Нет, нет, скорей приезжай! Ты знаешь, я немного похудела за это время, и все говорят, что выгляжу лучше...

— Тамара...

— Погоди, не перебивай и выслушай новость. У нас выступал по телевидению ректор мединститута. Я с ним говорила о тебе. Он хорошего мнения о твоей работе и пообещал предоставить молодому растущему ученому место на кафедре хирургии...

— Тамара, оставь глупости! Речь идет о серьезном! — крикнул в трубку Михаил Петрович.

— О серьезном? — Тамара помолчала немного. В трубке слышалось ее учащенное дыхание. — Уж не влюбился ли ты в доярку? Это модно теперь. У нас по телевидению недавно прошел фильм о том, как ученый влюбился в доярку. Очень забавно было...

Михаил Петрович швырнул на рычаг телефонную трубку, понимая, что разговаривать с Тамарой бесполезно, упрашивать, чтобы она все объяснила главврачу — тоже пустая трата времени... Но почему же не ответил Антон Корниенко на вторую телеграмму? Ведь он объяснил причину задержки в Буране. Антон должен понять... «Молчит, значит согласен со мной», — решил он.

На следующий день Фиалковская сказала:

— Вы не уехали, Михаил Петрович, это я виновата...

— Получено разрешение главврача. Задерживаюсь вполне законно.

— Неправда. Зачем вы обманываете?

— Понимаю, понимаю... Рита выдает мои тайны? Задам я ей за разглашение секретов... — смеясь, говорил Михаил Петрович, потом серьезно добавил: — Главврач не в обиде, он сам хирург и хорошо понимает меня.

* * *

Молва есть молва, ее не остановишь.

Поначалу, зная о том, что докторша сама слегла и в больнице принимать некому, люди почти не ходили на амбулаторные приемы. Но прослышав, что врач в больнице есть и не какой-нибудь, а председательский брат, настоящий ученый, народ повалил в больницу, кому надо и не надо. И это понятно. Ведь прежде в Буране такого не было, чтобы операции делали (на операции посылали в район), а тут, гляди-ка, Натальи Копыловой сына оперировали... А взять, к примеру, докторшу... Ведь совсем было убил ее этот подлюка самосвалом, а ученый оживил, спас докторшу... Раньше Ивану Воронову не очень-то верили, что брат его чуть ли не главный ученый в городе, но вот прошла молва, что прав был Иван Воронов, что брат у него и в самом деле большой человек, если такие операции делает. И теперь каждому, кто хоть малую хворь чувствовал, захотелось показаться ученому доктору, совета попросить.

Никто так не привлекает людей, как новый врач, о котором уже прошел добрый слух, и Михаилу Петровичу приходилось теперь туговато. Уставал он на амбулаторных приемах не менее, чем у себя в операционной.

На этот раз к нему вошел еще нестарый колхозник с фермы и цветисто пожаловался:

— Ноет, ровно гложет кто у меня коленку. А то еще стрельнет в поясницу — ни тебе встать, ни тебе лечь, как гвоздь какой в спине торчит, прямо спасу нету.

Михаил Петрович осмотрел говорливого пациента, подумал, что у того радикулит, лечение назначил, а после амбулаторного приема, не снимая халата, опять направился в палату к Лидии Николаевне. Он присел на табуретку и стал докладывать, кто приходил на прием и с чем, понимая, что это отвлекает ее от боли, от навязчивых мыслей о всевозможных осложнениях. Такие доклады тоже были своего рода лечением.

Она всегда выслушивала его с живой заинтересованностью и просила рассказывать о больных поподробней.

— Сегодня приходил Рыбников, — сообщил он о колхознике с фермы. — Что-то много у него жалоб...

— Неужели опять обострение? — забеспокоилась Фиалковская.

— Видимо, обострился радикулит.

— Радикулит? Нет, у него был бруцеллез.

— Вот как? — удивился Михаил Петрович. — А я заподозрил другое...

— Доктор Светов за такое подозрение в дым разнес бы вас на врачебной конференции.

— Да, да, забыл курс инфекционных болезней, хотя сдал когда-то на пятерку, — грустно признался он.

— Рассказывайте, кто еще приходил, какие диагнозы вы понапридумывали, — с улыбкой попросила она.

— Больная уже начинает посмеиваться над лечащим врачом? Это мне нравится: благоприятный признак, — говорил он, вглядываясь в ее чуть порозовевшее лицо.

В палату неожиданно вошел Синецкий в наброшенном на плечи не по росту коротеньком халате.

— Любуйся, Лида, я «москвича» тебе пригнал!

— Правда? Отремонтировал? — Она хотела приподняться, но Михаил Петрович вовремя удержал ее.

— Лежите, вставать нельзя.

— Но хоть посмотреть на «москвича» можно? Из окна он виден?

— Виден. Вон стоит, — кивнул на окно Синецкий.

Михаил Петрович и Синецкий вдвоем подняли кровать за спинки.

— Вижу, вижу, — восторженно проговорила Фиалковская, потом грустно добавила: — Машину легче вылечить, чем человека.

— Что ты, Лида, — горячо заговорил Синецкий. — И ты скоро встанешь. Михаил Петрович слово дал поднять тебя в рекордно короткий срок. И поднимет!

Она с улыбкой посмотрела на доктора, как бы спрашивая: это правда? вы давали такое слово? И тут же обратилась к Синецкому:

— Коробку скоростей заменил?

— Не только коробку, новый двигатель поставили! Кузов раздобыли у соседей. Не узнаешь ты своего старичка. Поскорее выздоравливай. Махнем с тобой на «москвиче» в Казахстан за утками.

Лидия Николаевна еще более оживилась и, кажется, готова была вскочить с постели, чтобы побежать к машине. Михаил Петрович радостно поглядывал на нее и думал, что Синецкий, пожалуй, хорошо придумал, подогнав к больнице отремонтированную машину.

Синецкий и Михаил Петрович вышли из палаты. Оглядывая больничный коридор, Синецкий удрученно говорил:

— Теснота здесь невообразимая.

— Поп жил — не жаловался.

— То поп, а тут колхозная медицина.

— В вашей же власти расширить возможности колхозной медицины, — заметил Михаил Петрович.

— Трудноватое дельце. — Синецкий почесал затылок.

— Но ведь каждому ясно — больница нужна.

— Верно, каждому ясно, — согласился Синецкий. — Но вы попробуйте доказать это хотя бы одному нашему председателю — не докажете. У него готов ответ: мое дело — хлеб, молоко, мясо. Другое — не моя забота. И не хочет он понимать очевидной взаимной связи между «тем» и «другим». В своих суждениях Иван Петрович, к сожалению, не одинок. Потому-то и ютится наша больничка в бывшем поповском доме. И это не от бедности, нет, строительство больницы мы смогли бы осилить без ущерба для хозяйства. Но...

— Извините, Виктор Тимофеевич, я плохо разбираюсь в ваших делах. Но если хотите знать, вот что странно и удивительно: почему же вы, секретарь партийной организации, не попытались убедить председателя силой партийного влияния? Неужели коммунист Воронов не подчинился бы воле своей организации.

— Рассуждая логически, вы правы. Но если взглянуть на это по-человечески, мы с Иваном Петровичем уж столько переломали копей, что их обломками можно было бы огородить весь Буран... Но о больнице, откровенно скажу, у нас речи не было. До меня только сейчас дошло, в каких скверных условиях приходится работать медикам.

— Жестокой же ценой вы меняете свое отношение к больнице.

— Да, цена жестокая, — признался Синецкий. — Мы вообще жестоко расплачиваемся за все наши большие и малые ошибки...

 

16

Если бы тихая речушка Буранка забурлила, разбушевалась да смыла бы в один миг все опрятные сельские домики, если бы Фиалковская вскочила с постели, пустилась бы в пляс и переплясала всех заядлых бурановских танцорок, — Михаил Петрович, кажется, не так удивился бы, как был удивлен неожиданным приездом операционной сестры Веры Матвеевны Косаревой. Она вошла в больницу — высокая, тонкая, с плащом, переброшенным через руку, с маленьким кожаным чемоданчиком. Вошла и сразу ахнула:

— Батюшки! Михаил Петрович, да на кого ж вы похожи? Да что же с вами тут сделали? Узнать невозможно, совсем похудели, кожа да кости! Уезжали, было шестьдесят восемь килограммов, теперь же и пятидесяти не наберется... Ну-ка, становитесь на весы.

Михаил Петрович рассмеялся. Это было так похоже на его операционную сестру! Еще не веря глазам своим, он смотрел на нее, изумленно спрашивая:

— Вера Матвеевна, вы? Да как же?

Вера Матвеевна поставила чемоданчик, поискала глазами, куда бы пристроить плащ. К ней подбежала Рита.

— Разрешите ваш плащ...

Вера Матвеевна подозрительно оглядела девушку, перевела взор на доктора, будто хотела отгадать, не эта ли куколка явилась причиной задержки доктора в Буране. «Да нет, больно молода для него», — успокоила она себя и передала Рите плащ.

— Садитесь, Вера Матвеевна, и рассказывайте, как вы здесь очутились? — допытывался крайне удивленный Михаил Петрович.

— Как, как... Села на самолет, пересела на другой и чуть ли не до самой деревни долетела. Попутчик хороший попался. Машину за ним к самолету прислали. Он меня прямо до больницы и довез, а сам дальше поехал. Вот и вся сказка.

— Но что вас толкнуло на столь странное путешествие?

Вера Матвеевна покосилась на Риту — разговор, дескать, не для посторонних. Михаил Петрович понял это и пригласил гостью в кабинет врача.

— Рассказывайте, — попросил он.

— Рассказ короткий. Вышла я после отпуска на работу. Вызвал меня Антон Поликарпович, показал ваши телеграммы. Ничего, говорит, не понимаю, зачем он там на целые две недели решил задержаться... Потом эта ваша дикторша звонила, с вами, говорит, по телефону разговаривала.

«Все-таки Тамара позвонила Антону... Эх, напрасно я с ней так грубо обошелся, трубку бросил», — огорчился Михаил Петрович.

Вера Матвеевна продолжала:

— Антон Поликарпович и говорит: «Берите командировку и поезжайте в Буран, разберитесь, что там произошло, и везите его скорей...» Вот я и приехала увезти вас. Теперь вы рассказывайте, что у вас?

— Несчастный случай. Пришлось оперировать. Вот халат. Идемте в палату, — пригласил Михаил Петрович. В палате он представил Веру Матвеевну Фиалковской. — Еще один медик пожаловал, беспокоясь о вашем здоровье.

Лидия Николаевна посмотрела на пожилую женщину и растерялась, не зная, что делать, что думать — ведь операционная сестра проделала вон какой путь. Зачем? Что это значит?

Вера Матвеевна не была бы Верой Матвеевной, если бы не сделала никаких замечаний. Наметанным глазом она окинула палату, покосилась на тумбочку и подоконник, где образовался «продовольственный склад», и хмуро спросила:

— Сёстры-то в больнице есть или нет? А нянечки? Что делают нянечки?

Как на грех, в палату заглянула Рита. — Ну-ка, мордастенькая, подойди сюда, — позвала ее Вера Матвеевна. — Ты скажи мне, кем здесь работаешь?

— Санитаркой, — робко ответила девушка, ошарашенная и тоном гостьи, и тем, что та назвала ее «мордастенькой».

— Какая же ты санитарка, — возмутилась Вера Матвеевна. — Ты хоть знаешь, что такое санитарка в больнице? Ты посмотри, что на тумбочке творится, на подоконнике. Да как же так можно!

Михаил Петрович улыбнулся, тронул Веру Матвеевну за локоть.

— Идемте, я определю вас на ночлег.

— Нет уж, Михаил Петрович, вы идите, а я с Лидией Николаевной посижу. И не смейте до завтра показываться в больнице. Я тут сделаю, что надо. История болезни есть? Вот и хорошо. Идите, идите, отдыхайте.

Михаил Петрович издавна знал, что возражать операционной сестре бесполезно, и ушел, уверенный в том, что Вера Матвеевна от строчки до строчки изучит историю болезни и присмотрит за больной получше вот таких кандидатов наук. Только жалко ему было бедную Риту, которой нынче спуску не будет... Но науку девушка получит на всю жизнь, и если сама станет врачом, ей часто будет вспоминаться приезд в Буран операционной сестры Веры Матвеевны Косаревой.

Так оно и было.

Фиалковская попыталась было доказать, что это она разрешила оставлять гостинцы на тумбочке и на подоконнике.

— Вы, Лидия Николаевна, сейчас не врач, вы больная. Для вашей же пользы порядок навести в палате надо, — отвечала ей Вера Матвеевна и, сурово глянув на перепуганную Риту, учила: — Нельзя идти на поводу у больных. Врач лежит больной или министр — для тебя все равно, ты в этих рангах не должна разбираться. Для тебя главное — какой больной: тяжелый или нетяжелый. Если тяжелый — он и есть самый главный. Ишь, развели тут, — она передавала Рите банки, свертки и командовала: — Все это в холодильник.

— У нас холодильника нет, — чуть ли не плача отвечала Рита.

— Как так холодильника нет? — удивилась Вера Матвеевна. — Как же вы живете без холодильника? — Она глянула на потолок. — Электричество есть, значит должен быть и холодильник!

Фиалковскую душил смех. И если бы не боль в груди, она вдоволь похохотала бы, глядя на Веру Матвеевну. Михаил Петрович как-то рассказывал о ней, операционная сестра и в самом деле чудаковата. Но было в этой высокой, костлявой и уже немолодой женщине столько обаяния и теплоты, что не замечались ни ее ворчливость, ни сердитый вид.

— Если нет холодильника, все равно этому не место в палате, — продолжала Вера Матвеевна. Потом она шумно бушевала в перевязочной, найдя под шкафом клочок ваты.

Ночевала Вера Матвеевна в пустой квартире Фиалковской. Утром она сказала Михаилу Петровичу:

— Теперь вижу — нельзя вам было уезжать, да и сейчас Лидию Николаевну оставлять опасно. Дадим еще телеграмму Антону Поликарповичу, продлит он отпуск, раз такое дело. И я останусь с вами, а потом уж вместе и уедем.

Михаил Петрович согласился. Теперь он задерживается в Буране на законном основании, и если нужно — Антон продлит ему отпуск хоть на месяц. Вера Матвеевна права: опасно оставлять Фиалковскую без присмотра, она еще слишком слаба, вызывал тревогу последний анализ крови. Да и некому работать пока в здешней сельской больнице. В городской же могут обойтись без него, там врачей достаточно.

Вера Матвеевна вела с Михаилом Петровичем амбулаторные приемы, помогала ему.

— Боже мой, да как же можно так работать, — не переставала удивляться она. — Ни тебе рентгена, ни тебе консультаций, все валится на одного врача. Да тут сам академик запутается...

Михаил Петрович отмалчивался. Он теперь понимал, каково было Фиалковской, особенно в первое время, когда она приехала сюда после окончания института, и он уже соглашался, что в сельских больницах должны работать врачи опытные, много знающие.

— Голова иной раз кружится, как на качелях сижу. А то в глазах потемнеет и руки отнимаются, висят, как чужие, — жаловалась ему пожилая доярка. Михаил Петрович смотрел на узловатые сильные руки женщины, на загорелое, чуть грубоватое лицо и раздумывал, какая хворь могла привязаться к ней. Послать бы доярку к невропатологу, но невропатолога нет в районе, он в городе, а до города двести километров... Вот и решай сам, сельский врач, что делать с дояркой.

— Переутомились, товарищ Паренкина, отдохнуть вам надо, — сказал Михаил Петрович доярке. — Назначу вам уколы, будете приходить в больницу.

— Ох, да где уж там ходить на уколы, — вздохнула женщина. — Работа у нас такая — некогда. В пять часов утра коровушек подоить нужно? Нужно. В обед нужно? Нужно. И вечером тоже нужно. Так и мотаешься от утра и до ночи... Сейчас еще ничего, сейчас благодать, а вот зимушка придет — совсем трудно. И подои коров, и накорми, и стойло убери... Вы уж порошки какие-нибудь домой дайте.

— Я вам выпишу больничный лист.

— Не, не, — замахала руками доярка. — Доить некому. Болей не болей, а доить нужно.

Когда женщина ушла, Вера Матвеевна опять заохала:

— Вот ведь как работают люди. Да я теперь на молочко молиться буду. А наши-то иные городские дамы привередничают... Помните, Михаил Петрович, как одна жаловалась на вас, в газету писала...

Ему запомнился тот смешной и грустный случай. Однажды пришла на прием дама. Обворожительно улыбаясь, она говорила:

— Ах, доктор, посоветуйте, на какой мне курорт поехать. Полнеть я стала, на три триста поправилась...

Доктор Воронов стал расспрашивать даму, где работает, в каких условиях живет. Дама с обворожительной улыбкой отвечала охотно, душу, можно сказать, изливала. Оказалось — нигде она не работает, воспитывает единственного сына, живет прилично, квартира хорошая, мужем довольна. Муж — человек в городе видный... Выяснилась и еще одна деталь: дама училась когда-то в текстильном техникуме, с годик работала даже, потом вышла замуж, с тех-то пор и не работает: семья! Полнеть даме совсем не хочется. Полные, как она слышала, не в моде...

— Я бы вам посоветовал идти работать. Это самое верное средство от полноты, — искренне пояснил наивный доктор.

Бог мой! Куда девалась обворожительная улыбка дамы! И сама дама пулей выскочила из кабинета, полная гнева и жажды мести... И она отомстила, написав письмо в редакцию центральной газеты о грубости врача М. П. Воронова... Известно, оскорбленные дамы в выражениях не стесняются и такое могут написать, что не придумаешь и во сне не увидишь... Письмо, правда, в газете не напечатали, его переслали в облздрав «для принятия мер». Облздрав, конечно, меры принял, провел с неосторожным доктором воспитательную работу. Свою очевидную невиновность доктор Воронов доказать не мог, потому что дама — это «народ», а он просто врач, слуга народа...

Антон Корниенко хохотал:

— Эх ты, просветитель начальственных дам, схлопотал и себе выговор, и мне.

— А тебе за что? — удивился хирург.

— За перерасход электроэнергии... Муж-то дамы прежде перерасхода не замечал, а теперь прозрел, заметил...

Узнав об этой истории, Тамара печально вздыхала:

— Ах, Миша, Миша, ну зачем ты с нужными людьми ссоришься? Ты ведь знаешь — ее муж имеет прямое отношение к квартирам... В городе так трудно получить хорошую отдельную квартиру, а у тебя был удобный случай заполучить поддержку...

— Подойдет очередь, и без поддержки получим, — отмахнулся он.

...В приемную забежала Рита.

— Михаил Петрович, вас просит Лидия Николаевна.

— Что с ней? — всполошилась Вера Матвеевна.

— Ничего, ничего, радио слушает, — ответила Рита.

— Больных на прием нет, садитесь, Михаил Петрович, сейчас будут передавать концерт-лекцию «Поет Эдит Пиаф», — пригласила Фиалковская.

По радио пела знаменитая француженка.

Лидия Николаевна лежала с прищуренными глазами, и лицо ее было озарено счастливым упоением, на подушке рассыпались длинные светлые волосы. Она слушала музыку, слушала голос, чуть шевелила губами, как будто, не понимая слов чужой песни, внутренне создавала свою, на своем языке, и беззвучно вторила певице.

— Вы знаете, о чем она поет? — шепотом спросила Лидия Николаевна. — О том, как трудно и чудесно любить... Эдит Пиаф попадала в автомобильные аварии и, как я, лежала в больницах...

— У вас много общего. — Михаил Петрович улыбнулся. — Может быть, и голос у вас такой же?

— Не смейтесь... А я ведь пою. Вы только не слышали. И на баяне играю... Вы тоже не слышали... Вы многого не знаете из того, что я умею.

— Надеюсь, узнаю.

— Может быть.

Когда концерт закончился, Лидия Николаевна попросила:

— Расскажите, Михаил Петрович, кто приходил сегодня на прием.

Он рассказывал ей о приеме, о том, кто и с чем обращался, вспомнил и о доярке Паренкиной, удивляясь:

— Неужели доярки вот так работают каждый день с утра до вечера? Где же в таком случае законы об охране труда?

— Вы мало живете в Буране, мало узнали. Я тоже первое время удивлялась, потому что смотрела на все глазами горожанки. Теперь привыкла и поняла: иначе здесь нельзя.

Михаил Петрович усмехнулся.

— Труд создал человека, он же его и гробит... Разве нет возможности установить сменную работу на фермах?

Чувствуя себя несомненно более осведомленной в сельских делах, Фиалковская снисходительно заметила:

— Вы, Михаил Петрович, фантазер...

— Кто здесь фантазер? — подхватил вошедший в палату Синецкий, нагруженный книгами.

— Да вот Михаил Петрович фантазирует... Тяжелая, говорит, работа у доярок — с утра до вечера, с утра до вечера...

Положив книги на тумбочку, Синецкий сказал:

— Работа у доярок действительно пока нелегкая, но почетная.

— Почету, может быть, и много, но радости мало. Я думаю так: если одной доярке некогда сходить в больницу на уколы, другой некогда с милым пошептаться, колхозный строй особого счастья им не приносит.

— Да что вы такое говорите, Михаил Петрович? — удивилась Лидия Николаевна. — По-вашему, доярки против колхозного строя?

— Нет, не против. Но та же доярка, которая несомненно верит в колхозный строй, детей своих на ферму не пошлет, в город отправит, чтобы хоть они «с утра до вечера» не работали... Можете бранить, осуждать ее, называть несознательной, этим делу не поможешь. Люди понимают, что такое хорошо и что такое плохо.

— Не все, Михаил Петрович, но кое-что есть полезное в ваших рассуждениях, — задумчиво отозвался Синецкий. — Я, например, мечтаю, чтобы колхозная ферма стала похожей на хороший фабричный цех с большой и малой механизацией, с высокой культурой труда. И вот ведь парадокс какой! Все это я видел в нашем институтском учебном хозяйстве, а приехал в Буран как будто на двадцать лет назад. Все здесь по старинке — ручная дойка, вилы, лопаты... И еще парадокс: мало кто озабочен таким положением, потому что план по молоку выполняется и даже перевыполняется. А какой ценой, с каким настроением — это ведь не учитывается. К сожалению, статистику не интересует настроение. — Синецкий взглянул на часы, заторопился. — Извините, друзья мои, интересный разговор мы затеяли, но некогда продолжать, начальство приезжает. Читай, Лида, выздоравливай. Уж чем-чем, а книгами я тебя обеспечу.

* * *

Иван Петрович торопился в правление. Полчаса назад позвонил из района Аким Акимович Рогов и предупредил — будь на месте, приеду, прикажи Синецкому тоже не отлучаться... Иван Петрович потер тогда заросший подбородок — побриться надо, не любит Аким Акимович небритых председателей.

Приезд начальства беспокоил его. Обычно Аким Акимович приезжал без предупреждения, и вдруг телефонный звонок... Что бы это могло значить? На днях выполнили обязательство по зерновым, отослали рапорт. Правда, обязательство было выполнено первое, то, которое надо было пересмотреть... Не пересмотрели, вмешался этот Синецкий и такой крик поднял, чуть ли не потребовал созыва общего колхозного собрания. Крикун! Рапорты соседних колхозов уже опубликованы в газете с портретами председателей, а чкаловцы как будто сложа руки сидят, ничего не делают... Вот из-за этого, должно быть, и приезжает Аким Акимович. Пусть едет. Он, Иван Петрович, не будет молчать, он скажет, кто виноват. Да, да, скажет, и пусть свояк не обижается. За все время такого еще не бывало, чтобы колхоз имени Чкалова в районной сводке занимал чуть ли не последнее место. Позор!

Вообще нынешний год какой-то несуразный. И урожай как будто приличный, и погода стоит что надо, а вот успеха, того успеха, о котором мечтал Иван Петрович, нет... Кто бы, например, мог подумать, что исполнительный и настырный Романюк вдруг струсит, отступит, и отступит в тот самый момент, когда еще бы одно усилие — и рекорд побит!... Лопнул рекорд. Да что Романюку надо? Слизняк! Обокрал его, председателя, обокрал того, кто всей душой добра желал...

Аким Акимович требует Синецкого? Очень хорошо! Возможно, Аким Акимович и приказик привезет о переводе Синецкого в совхоз. Это было бы кстати, потому что Иван Петрович теперь уже точно знал: не сработаются они. Правду говорят, родственник хорош только на расстоянии.

Иван Петрович не ошибся. Едва переступив порог председательского кабинета, Рогов недовольно упрекнул:

— Ты что же, председатель, былую славушку теряешь, меня позоришь! Мне стыдно заходить в управление: глаза колют — покатилось под откос подшефное хозяйство. Как же так получилось? Не доглядел ты!

Понурив голову, Иван Петрович виновато признался:

— Не доглядел, Аким Акимович. Это верно.

— Соседи-то обскакали тебя, голубчика. Да ты вспомни-ка, вспомни, как при мне было в Буране!

Иван Петрович еще ниже склонил голову.

— Как же, помню, Аким Акимович...

— Ну-ка, зови Синецкого, давай сюда этого мудреца-храбреца!

Когда Синецкий вошел, Рогов не протянул ему руки, даже не ответил на приветствие, а сразу деловито начал:

— Я приехал помочь вам выйти из прорыва. Дела обстоят следующим образом. — Он достал из кармана записную книжку, полистал ее, остановился на нужной странице. — Вам надлежит сдать семь тысяч пудов зерна.

— Не больше, не меньше? — с чуть заметной улыбкой спросил Синецкий.

— Не меньше, а больше можно.

Иван Петрович почесал затылок, подумал немного и произнес:

— Придется покопаться. Раз нужно, значит нужно...

— Нужно, Иван Петрович, очень нужно! — подхватил Рогов, радуясь тому, что все оборачивается как нельзя лучше — приехал, приказал и точка.

— Сдать можно, цифра не такая уж пугающая, — вмешался Синецкий. — Но вот беда — откуда зерно брать?

— То есть как откуда? Ты что, не знаешь, откуда зерно берется? — рассердился Рогов.

— Раньше знал, теперь же, не взыщите, не знаю. Придется, вероятно, отбирать то, что выдали на трудодни.

— Ты, Синецкий, шуточки не шути, мы с тобой не в цирке, — гневно предупредил Рогов. — Родине хлеб нужен. Ты понимаешь, Синецкий? Ро-ди-не! — проскандировал он.

— Родина у нас добрая, некрикливая, — спокойно говорил Синецкий. — Родина спустила нам честь по чести план, мы этот план, как вам известно, выполнили. Оказались излишки, возьми. И если, случись, наступит час тяжелый, мы тебе, Родина, все отдадим... Но позвольте, товарищ Рогов, тяжелого часа нет, И ваши требования по меньшей мере странны.

Рогов закурил. Затягиваясь папироской, он будто раздумывал, что и как отвечать на это, и вдруг вместе с табачным дымом выдохнул:

— Демагогия! Чистейшей воды демагогия! — он погрозил пальцем. — Ты, Синецкий, это брось. Твои выпады к добру не приведут! Тебе что, строгого выговора мало? Тебе что, надоело носить в кармане партийный билет?

— Опять не понимаю, вы приехали за зерном или за моим партийным билетом? — пожал плечами Синецкий, уже начиная горячиться.

Рогов не нашелся, что ответить, и обратился к председателю:

— Задача ясна? Начинай вывозить. Если нужны машины, дадим. Сроку тебе три дня.

— Будет сделано, Аким Акимович, — с готовностью отозвался Иван Петрович, с досадой поглядывая на Синецкого — и чего, мол, пререкаешься, все равно сделаешь так, как район прикажет.

— Позволь, позволь, Иван Петрович. Как же ты говоришь «будет сделано», если зерна у нас нет, если все рассчитано, — удивился Синецкий.

— Председателю лучше знать, что у него есть и чего нет, — поддержал Ивана Петровича Рогов.

— К вашему сведению, председатель не единоличный хозяин в артели, — отпарировал Синецкий. — Зерна у нас нет и сдавать нечего! Да и как можно требовать сдачи того, без чего колхоз не может обойтись? Мы же скот зимой погубим, если останемся без фуража.

— Этот вопрос всесторонне обдуман.

— Свежо предание, — с сомнением покачал головой Синецкий. — Вас, товарищ Рогов, легко понять. Вы даже не пытаетесь маскировать свои устремления. Вам важно отличиться именно сейчас, вас не интересует завтрашний день. Для вас дороже всего рапорт — перевыполнили досрочно и так далее... Вслед за рапортом вы будете ждать наград, повышений, и вам наплевать на то, как будет жить колхоз. Вы даже будучи председателем не очень-то заботились о колхозе, вам важен был шум.

Иван Петрович не мог вынести такого оскорбления начальства и разъяренно крикнул в лицо Синецкому:

— Мальчишка, да как ты смеешь!

— Ничего, ничего, Иван Петрович. — Рогов задыхался, он тер носовым платком покрасневшую потную лысину. — Ничего, мы разберем, мы этого так не оставим...

Синецкий ушел. Дорого ему обошлась та сдержанность, с какой он старался разговаривать в председательском кабинете. Сейчас все в нем бушевало, и мысли, обгоняя одна другую, бурлили в голове. У него даже появилось желание вернуться и продолжить разговор с этим Роговым да не сдержанно, а в полный голос, не давая спуску. Но он все-таки поборол искушение и пошел к машине. Пыльная степная дорога, предельная скорость газика да необозримая степь всегда успокаивали его. А то еще остановится в поле, махнет рукой трактористу или комбайнеру — ну-ка, остановись, приятель, перекури, дай-ка пройти круг-другой.

— Виктор Тимофеевич, откуда у вас на лице такая воинственность? — спросил Михаил Петрович. Он шел куда-то с Ритой и остановился у машины.

Синецкий улыбнулся.

— Разве заметно?

— Очень заметно. Будь я художником, вы послужили бы мне отличной натурой для создания образа витязя в пылу сражения...

— Витязь не витязь, а сражение и в самом деле было. Боюсь, как бы не последнее в Буране.

— Вот тебе и раз! На лице жажда победы, а в душе пораженчество.

— На душе у меня, кроме возмущения, ничего нет, — хмуро ответил Синецкий. — Вы куда-то собрались?

— На вызов.

— У Михайловых девочка заболела, — пояснила Рита.

— Садитесь, подвезу. Михайловы живут далеко, в том конце села. — В машине Синецкий продолжал о своем: — Черт его знает, как все получается. Логика, понимаете, Михаил Петрович, всесильная логика оказывается бессильной. Если срубишь сук, на котором сидишь, ты будешь героем...

— Погодите, как сие прозвучит на обычном человеческом языке? — прервал Михаил Петрович.

— Дико прозвучит! Кое-кто из района требует сдать все, решительно все под метелку. Не сдашь зерно — выкладывай партийный билет. Сдашь — скот зимой начнет падать от бескормицы, тебя же потом к ответу — как допустил, куда смотрел и прочее и прочее...

— И как же вы решили?

— Решение одно — драться!

А в эту минуту Аким Акимович командирским голосом говорил председателю:

— Не тушуйся, Иван Петрович, не иди на поводу у секретаря, гони зерно. Ты ведь не Синецкий, понимаешь требования момента. Сверху нам звонят — что случилось, почему отстаете? Вот и пришлось всем личным составом управления на передовую выйти, хвосты подгонять.

— Я понимаю, Аким Акимович, — соглашался председатель, — если бы не Синецкий, я уже давно завершил бы... В совхоз бы его, как вы говорили, спокойней было бы...

— У нас там свой такой же сидит. Мы уж хотели избавить тебя от Синецкого, да наш секретарь пошел артачиться — Синецкий, мол, человек думающий, надо поддержать молодые кадры, бюро утвердило... Дали волю этим секретарям, — пожаловался Рогов. — Ты вот что, — он воровато оглянулся по сторонам, перешел на заговорщицкий шепот, — как там Синецкий с докторшей? Слышно было, похаживал он к ней?

— Докторша в больнице лежит.

— Опять же разобраться надо — почему лежит? Кто ее на машину посадил? Синецкий! А что вышло из того? Авария. Персональное дельце раздуть можно, Синецкий и притихнет... А там раз-два и вытряхнули. А ты присмотрись, кого в секретари взять. Секретарь тебе какой нужен? А такой, чтобы ты слово сказал, а он и подхватывал.

— Слушаюсь, Аким Акимович, все, как вы говорите, так и сделаю. Не мытьем, так катаньем возьмем Синецкого.

— Вот-вот, давай, действуй. Главное — материал поскорее присылай. А насчет зерна как же?

Иван Петрович сник, ответил скорбно:

— Боюсь я, Аким Акимович. Надо было бы потихоньку, а теперь Синецкий всех на ноги поднимет...

— Возить зерно, возить! — приказал Рогов и, понизив голос, доверительно прибавил: — Ты, Иван Петрович, о себе подумай, не имеешь права отставать от прошлогодних показателей. Ты ведь понимаешь, что это значит...

 

17

По нескольку раз в день Тамара звонила в больницу Антону Корниенко, допытываясь, нет ли весточки от Воронова. Она знала, что главврач послал за хирургом операционную сестру и ждала — вот-вот он вернется... И вдруг узнала ошеломляющую новость: Миша опять задерживается в Буране.

Это не на шутку всполошило ее. Тамара стала подозревать, что дело не в какой-то мифической операции, что все может обернуться самым нежелательным образом, если она будет сидеть сложа руки.

За два года знакомства Тамара хорошо изучила своего доктора. По ее твердому убеждению, он был из разряда тех умных, но совершенно беззащитных мужчин, которыми должны руководить сильные женщины. Она уже все рассчитала, все, так сказать, разложила по полочкам.

Поначалу Тамара с осторожным интересом отнеслась к скуластому и лобастому хирургу — малоразговорчивому, увлеченному какими-то своими делами. В то время она оценивающе сравнивала его с надоедавшими ей поклонниками, не отвергая, впрочем, ухаживаний, не отказываясь от маленьких подарков. В свои двадцать пять лет она уже научилась отличать временных поклонников от тех, кто может обеспечить ее на всю жизнь. Все хорошенько взвесив, она решила, что лучшего, чем доктор Воронов, пожалуй, и не найти.

Когда он защитил диссертацию, Тамара уже не сомневалась, что перед молодым ученым скоро распахнутся двери к высокой, щедро оплачиваемой должности, и она стала отмахиваться от прилипчивых поклонников, не отвечала на их телефонные звонки, даже возвращала подарки, думая только о своем кандидате.

Все шло хорошо. И вдруг эта дурацкая поездка в Буран к брату, и эта странная задержка, и отсутствие писем, и прерванный телефонный разговор... «Надо было не думать о путешествии по Волге, а ехать с ним, — жестко упрекала себя Тамара. — Два-три дня погостили бы у брата — и домой, и пускай отдыхал бы доктор здесь, на глазах... Холостого мужчину небезопасно отпускать одного», — с непоборимым страхом рассуждала она и вдруг решила отправиться в Буран.

Директор телестудии — вежливый, иконописный старичок, оказывавший красавице-диктору не только начальничье внимание, на этот раз неожиданно заартачился:

— Не могу отпустить вас, Тамара Владимировна. На носу фестиваль молодой поэзии, а кто лучше вас читает стихи?

— Вы, кажется, добиваетесь моего заявления об уходе с работы, — резко бросила обозленная Тамара.

— Что вы, что вы, Тамара Владимировна, — испуганно замахал своими короткими, пухленькими ручками директор. — Без вас померкнут экраны...

Тамарина угроза все-таки подействовала — она получила очень нужные ей шесть неиспользованных дней отпуска и сразу кинулась к телефону звонить в аэропорт. Знакомый работник аэропорта огорчил ее.

— Нелетная погода, — сказал он. — Гроза. Денька два-три подождите.

Ждать она не хотела и уехала поездом.

Еще в вагоне один из попутчиков объяснил ей, как добираться от станции до Бурана — выйти к мосту, «проголосовать», машин сейчас ходит много. Она так и сделала и уже через полчаса сидела в кабине грузовика рядом с молодым словоохотливым шофером.

— В гости, говорите? Хорошо ездить в гости. К кому едете, не спрашиваю. В Буране я тоже гость, на уборочной работаю. Еще несколько деньков — и прощай Буран, домой поедем, — говорил шофер.

Тамара пожалела, что парень оказался не бурановским, она осторожно расспросила бы его о докторе Воронове — как он да что с ним...

На дороге, среди степи, повстречалась другая машина. Ее водитель посигналил, прося остановиться, выскочил из кабины, подбежал:

— Дай-ка, Дима, огоньку. Спички где-то забыл.

— Огоньку, это всегда можно. — Кивнув на самосвал, шофер проговорил: — Вот ведь как получается: машина бегает, а хозяин сидит...

— Жалко брата-шофера, а вообще-то гад он порядочный, не шоферская у него душа. Таких давить надо!

— Прислал прошение нашему начальству, чтобы на поруки взяли.

— Ишь ты! На поруки. Да я ж его первый изничтожу!

Шоферы поговорили, покурили и разъехались. Их разговор был неинтересен Тамаре, она думала о своем.

— Вот гад! На поруки просится. Избаловали всяких поруками... А я так думаю, что ему и десятки мало, — не унимался шофер.

Чтобы поддержать разговор, Тамара спросила равнодушно:

— Осудили кого-нибудь? За что?

— История с аварией да чуть было убийством не кончилась. Приехали мы в конце июля на уборочную, — обстоятельно рассказывал собеседник, — а в нашей колонне оказался этот тип — Коростелев. Специально попросился и не сказал, гад, что у него тут, в Буране, бывшая жена докторшей работает. Стал он наведываться в больницу, а докторша ему от ворот поворот и не кашляй!.. А тут как на беду еще один доктор приехал в гости к брату. Ученый, говорят, операции делает с закрытыми глазами. Он тут уже много людей спас. А что? Если ученый — может спасать. Вон у меня по соседству мальчонка живет, с сердцем лежал, совсем плохоньким был, одна нога здесь, другая в могиле... Повезли его в Ленинград к профессору. И теперь мальчонка футбол гоняет. Вот тебе наука!

— Причем же доктор, который к брату приехал? — нетерпеливо перебила Тамара.

— Да считай что не при чем. Разное люди говорят... Ну, хорошо, в кино доктора ходили вместе, на «москвиче» ездили, может, и другое что было. Кому какое дело? Доктор-то холост, докторша тоже незанята и симпатичная собой, беленькая... А этот бывший муж раззверился и ахнул «москвича» самосвалом и чуть было не убил докторшу. Вот ведь гад! Из тюрьмы только и опять в тюрьму смотрит.

Шофер говорил и говорил, все более разъяряясь и кляня Коростелева, но Тамара не слушала. Она ничего не видела перед собой — ни дороги, ни орлов на телеграфных столбах. Охваченная тревогой, она хотела сейчас только одного — поскорее приехать в этот проклятый Буран, цепко ухватиться за доктора и уж не отпускать его.

Когда подъехали к Бурану, услужливый шофер спросил, куда подвезти пассажирку.

— К дому Воронова, — ответила она.

— К председателю? Порядок, — сказал шофер и вскоре подкатил к дому Ивана Петровича. Тамара достала из сумочки мелочь и протянула шоферу.

— Обижаете, гражданочка, мы за проезд не берем, — отказался тот и, пожелав ей счастливо оставаться, уехал.

Тамара отворила калитку. Во дворе она увидела двух черноголовых мальчиков. Старший восседал на скамейке с книгой в руках и что-то читал вслух, младший слушал стоя. Увидев незнакомую тетю, мальчики повернулись к ней.

— Михаил Петрович дома? — спросила она.

— Дяди Миши нету!

— Он в больнице! — бойко ответили мальчики.

— Позовите его из больницы.

Ребята переглянулись, как бы советуясь.

— А вы откуда, тетя? — поинтересовался Вася.

— Из города.

— Из дядимишиного города?

— Дядя Миша рассказывал про город...

— А про вас дядя Миша не рассказывал! — с какой-то радостью воскликнул Толя. И это бесхитростное детское восклицание больно кольнуло Тамару.

— Толька, беги за дядей Мишей! — приказал Вася брату.

Толя хотел было отказаться — беги, мол, сам, но старший глянул на него по-командирски сурово, и Толя подневольно поплелся к калитке, что-то бормоча себе под нос.

— Ты в каком классе учишься? Как тебя зовут? — спрашивала Тамара у настороженного мальчугана.

— Васей... В третий класс перешел, — с достоинством ответил тот.

— Что ты читаешь?

— «Родную речь». Стихотворение учу. «Косарь» называется.

— Выучил?

— Ага. И Толька тоже выучил. Он со мной все стихотворения учит!

Тамара не знала, о чем еще говорить с Васей, да и разговаривать ей не хотелось. Достав из сумочки зеркало, она глянула на себя, точно лишний раз хотела убедиться в том, что не подурнела в дороге и по-прежнему красива... Потом опять стала думать о докторе, и вдруг ворвалась, опалила сердце ревнивая мысль о незнакомой докторше, с которой он в кино ходил, на «москвиче» разъезжал. Эта мысль будила в ней незатухающую тревогу и желание поскорее уехать с ним отсюда.

Отворилась калитка, и Тамара увидела своего доктора. Она кинулась к нему, обвила шею руками, заглядывая в его серые, округленные от удивления глаза, и, звонко целуя, спрашивала торопливо:

— Не ожидал? Ты не ждал меня? Ты рад?

— Представь себе, не ожидал... Почему без телеграммы?

Тамара засмеялась.

— Я ведь знаю — ты любишь неожиданности, и вот решила, как снег на голову... Ты рад?

— Рад... разумеется, рад, — сбивчиво отвечал он, еще не в силах твердо поверить, что перед ним Тамара. Не сон ли? Не галлюцинация? Нет, не сон, Тамара приехала в Буран... Зачем? Что привело ее сюда?

— Ты смотришь на меня, как на привидение, — кокетливо сказала она.

Не зная, что делать, как вести себя, Михаил Петрович вдруг спросил:

— Ты хочешь есть? Сейчас мы с ребятами покормим тебя обедом.

— Дядя Миша, обед подогревать? — спросил стоявший рядом Вася. Не дожидаясь ответа, он побежал разжигать примус.

Михаил Петрович пригласил гостью в дом. В комнате Тамара сняла плащ, плюхнулась на диван и поманила его пальцем.

— Ты какой-то растерянный-прерастерянный. Садись рядом и рассказывай. Все рассказывай.

— О чем рассказывать? Я посылал Антону телеграммы, — невпопад проговорил он.

— И только ему... А мне? А мне почему не прислал? И задержался, и не поехали мы с тобой по Волге... А я ждала, ждала...

— И приехала отругать? Очень мило с твоей стороны.

Отругать? Да, она могла бы отругать его, и есть за что... Но не потому ли иные невесты долго засиживаются, что слишком рано проявляют «характер» и начинают ругать женихов? Не такова Тамара! Она знает, например, что впереди много времени для упреков и для ругани, но сперва надо официально оформить отношения...

Она опять обвила руками его шею, прижалась к нему, нашептывая:

— Ах, Мишенька, родной ты мой, не ругаться я приехала... Просто вспомнила о тебе и загрустила... Куда мне было девать шесть неиспользованных дней отпуска? Эти дни — твои...

Фрося застала гостей и сыновей за столом — они обедали. Когда Михаил Петрович познакомил ее с Тамарой, хозяйка сразу в смущении заохала, заахала:

— Да как же так, Михаил Петрович, почему же не предупредили о приезде Тамарочки? Да чем же вы тут угощаете? Ох, мужики, мужики...

— Не беспокойтесь, все очень вкусно, — с улыбкой отвечала Тамара, довольная первой реакцией будущей родственницы.

— Вы уж извиняйте, Тамарочка, не знала я о приезде.

Вернулся домой брат — запыленный, как всегда чем-то озабоченный. Обычно Иван Петрович на скорую руку обедал и торопливо уходил по своим делам. А на этот раз задержался дома, радуясь приезду гостьи, сказал Фросе, что по такому случаю не грех и графинчик на стол поставить.

Тамара быстро освоилась, стала помогать хозяйке накрывать на стол, не скупилась на комплименты, хваля и дом, и ребятишек, и Фросино умение вести хозяйство. Тамара уже хорошо усвоила нехитрую житейскую мудрость: если хочешь своего добиться, ты должна понравиться родственникам жениха, уж те, сами того не понимая, сослужат добрую службу.

Братья сидели молча. Старший читал газету, Михаил Петрович — книгу, что вчера дала ему Фиалковская. «Непременно прочтите, — советовала она. — Книжка вам понравится. Я, например, оторваться не могла». Читалось ему плохо, и книга не нравилась. Он поглядывал на Ваню и думал о том, что вот сидят они, родные братья, а поговорить не могут... Чуть что, слово за слово, и пошла перепалка, да такая, что после смотреть друг на друга не хочется... Ведь как хорошо ему с Синецким, Лидией Николаевной. С ними и поговорить, и поспорить можно и даже поругаться...

Иван Петрович отложил газету. Кивая на дверь, он с усмешкой сказал:

— Ишь какую кралю приворожил... Надо было сказать, что приедет.

— Я и сам не знал.

— Ну, ну, рассказывай сказки, — не поверил брат. — Ладно уж, я в твои дела не вмешиваюсь, приехала — и хорошо, и спасибо... Толковая девка, есть на что посмотреть, не то, что докторша.

— У каждого человека свои достоинства, — хмуро пробурчал Михаил Петрович.

— Ладно уж, не будем на весах мерить, кто кого перевесит, — примирительно сказал брат. Фрося и Тамара накрыли на стол.

— Придется второй раз обедать, — засмеялась Тамара.

— Можно и третий, и четвертый, был бы аппетит, — хлебосольно отозвался Иван Петрович. — Ну, а для аппетита налью вам по рюмочке.

— А себе? Себе наливайте, Иван Петрович, — потребовала Тамара.

Он улыбнулся ей.

— Себе — потом, воздержаться нужно, к людям иду. Может, кое с кем силой придется помериться, на трезвую голову сподручней...

Догадавшись, о чем говорит муж, Фрося перебила с досадой:

— Ну вот, опять с Виктором учините бучу.

Иван Петрович сурово глянул на жену.

— Что же, прикажешь в ножки ему кланяться?

— Да ведь свои вы, — попыталась доказывать Фрося, но Иван Петрович слушать ее не стал, неприязненно отмахнулся и начал есть щи. Ел он с той обстоятельной неторопливостью, какая свойственна людям, знающим цену каждой капустинке, что плавает в наваристых щах.

Михаил Петрович уже знал, что сегодня состоится в Буране колхозное партийное собрание, на котором секретарь парткома Синецкий задумал дать бой председателю. Председатель же, как он выразился, в свою очередь грозился кое с кем силами помериться... Известно было доктору и то, что бурановского председателя поддерживают в районе, что Аким Акимович Рогов, например, не даст в обиду своего преемника... А Синецкий? Какая у него сила? Какая поддержка? Виктору Тимофеевичу трудновато придется, и кто знает, не окажутся ли его слова о последнем сражении в Буране пророческими?

Иван Петрович надел пиджак с орденом, оглядел себя в зеркало. Его обветренное лицо выражало суровую решимость, и, глядя на него, Михаил Петрович с болью думал о том, что брат и Рогов, пожалуй, могут смять хорошего парня.

— Слыхал? Синецкий пугает меня собранием. Вот чудак! — искренне удивлялся Иван Петрович. — Я ведь говорил ему: не лезь ты не в свое дело, политикой занимайся, следи, чтобы люди газеты выписывали, выпускай «боевые листки», заботься о наглядной агитации — и будешь хорош, и большего от тебя не требуют. Так нет же, полез на рожон.

— Превратно же ты понимаешь цель и смысл политики.

— Я не политик, — отмахнулся брат.

— Вот это верно.

— Я производственник! Это поважнее. Ты думаешь собрание что-нибудь решит?! Хе! Языки почешут, за, резолюцию проголосуют... А я завтра приду, скажу, прикажу — вот и вся твоя резолюция.

— Не много ли берешь на себя, Ваня? — угрюмо заметил Михаил Петрович.

— В самый раз! Я свою силу знаю! — гордовато ответил брат. Он еще раз оглядел себя в зеркало, даже подмигнул своему отражению, дескать, знаем, что делаем, и ушел.

Михаил Петрович проводил брата негодующим взглядом и опять подумал о Синецком, подумал о том, что Виктора Тимофеевича, пожалуй, выживут из колхоза, а может быть, даже из района...

В комнату впорхнула Тамара. Он уже успела переодеться: На ней теперь было яркое платье, отделанное вышивкой, на смуглой шее — блестящие бусы из чешского стекла, на мочках ушей, под стать бусам — клипсы.

— А ты знаешь, Мишенька, здесь совсем неплохо, — милостиво говорила она. — У Ивана Петровича приличный дом, местное водяное отопление и даже есть площадь для ванны... Брат у тебя молодец, крепко живет. Ты представляешь — у них куры несут по пятнадцать-двадцать яиц в сутки! Здорово, правда?

Михаил Петрович пожал плечами, не зная, «здорово» это или не «здорово», по крайней мере он живет здесь больше месяца, но ничего подобного не знает...

— Сколько они здесь получают всего, а на базаре у нас все-таки дороговизна, да и в магазинах недешево... — Она ухватила доктора за руки и стала кружить по комнате. — Мне не нравится твое хмурое настроение. Ты чем-то опечален? Чем? Все идет хорошо!

— Извини, Тамара... Ты отдыхай с дороги, а я на минутку схожу в больницу, — сказал он.

Тамара встрепенулась.

— Нет, нет, я не устала, и я с тобой, — торопливо сказала она, словно боялась отпускать его одного. — Я никогда не ходила по сельской улице. Это, наверно, интересно.

— Хорошо, идем, — без охоты согласился он.

Вечер был холодный, хмурый, ветреный. Теперь уже не разведчики осени, а сама осень хозяйничала в Буране.

— Где же песни, где же пляски? — насмешливо спрашивала Тамара. — У нас по телевидению недавно была передача «Сельский вечер». Веселая передача с частушками, с гармошкой... А здесь тишина, пустота...

Проходя мимо правления колхоза, Михаил Петрович увидел яркий свет в окнах председательского кабинета — там идет партийное собрание, там Ваня силу свою показывает... Сила у него большая. Вероятно, приехал в помощь и Аким Акимович Рогов. Наверняка приехал.

В больничном коридоре Михаил Петрович увидел Риту, моющую пол. Она выпрямилась, отчужденно глянула на доктора, перевела взор на пришедшую с ним Тамару и снова молча стала орудовать шваброй.

— Что не докладываете, Рита? Как Лидия Николаевна?

Не поднимая головы, девушка сердито проворчала:

— Спит уже...

— Так рано? — удивился Михаил Петрович. — Подожди меня в приемной, — сказал он Тамаре. — Я пройду в палату.

Тамара потянулась было за ним, но Михаил Петрович предупредил, что посторонним лицам в палату заходить нельзя.

Рита остервенело терла шваброй пол. Она была возмущена доктором, который пришел в больницу с этой Тамарой. О том, что она приехала в Буран, в больнице узнали быстро, только не сказали об этом Лидии Николаевне — зачем ее тревожить. Рита всегда радовалась, если видела Михаила Петровича и Лидию Николаевну вместе, она от всего сердца желала им счастья, и ей очень, очень хотелось, чтобы врачи полюбили друг друга навсегда-навсегда, на всю жизнь.

Хотя пол в приемной уже был вымыт, но Рита отворила дверь, вошла туда и стала орудовать шваброй, разбрызгивая воду.

— Ой, осторожней! — отскочила Тамара.

«Так тебе, так», — с мстительной радостью твердила Рита, заметив, что облила ее модные на тоненькой шпильке туфли. Она зло поглядывала на нежеланную гостью и с отчаянием думала: «Эх, жалко, что она такая красивая...»

Тамара вышла в коридор, обеспокоенная долгим отсутствием доктора. Откуда-то из другой половины дома доносился его приглушенный голос. Она пошла по коридору, свернула в пристройку, заметила чуть приоткрытую дверь.

Именно оттуда и доносился докторский басок. Она осторожно приблизилась, заглянула в щель и увидела лежавшую на кровати докторшу. Сам доктор сидел спиной к двери и говорил о каком-то Светове... Разговором Тамара не интересовалась. Украдкой разглядывая удлиненное, бледноватое лицо докторши, она вдруг внутренне засмеялась: «Да нет же, нет, не может быть, чтобы Миша увлекся такой некрасивой... В кино с ней мог сходить, на «москвиче» мог покататься — и только... Да разве можно сравнить эту докторшу со мной? Смешно!» — Совершенно успокоенная, Тамара вернулась в приемную и терпеливо стала ждать доктора, без интереса рассматривая небогатое убранство комнаты.

...Когда Михаил Петрович и Тамара возвращались из больницы, он опять увидел освещенные окна Ваниного кабинета и даже разглядел Синецкого, который стоял, опершись одной рукой на стол, и говорил что-то. Михаил Петрович приостановился. Ему показалось, что Синецкий оправдывается, что вид у него отрешенный... «Трудно Виктору Тимофеевичу», — озабоченно подумал он.

— Днем я видела речку, она рядом. Давай сходим на берег, — предложила Тамара и подхватила его под руку.

Михаил Петрович нехотя поплелся к реке. От реки тянуло сырым, вязким холодом. Вода в ней была дегтярно-темная, неприветливая. На берегу стояли черные жесткие кусты, а на той стороне темнел зловещий лес. В лесу надрывно гукала какая-то птица, вероятно, филин.

— Как здесь жутко, — шепотом произнесла Тамара, прижимаясь к доктору.

«Да, жутко», — согласился про себя Михаил Петрович, и вспомнилось ему, как однажды ночью возвращались они с Лидией Николаевной из Ключевой. Какими сказочно-красивыми были тогда речные плесы, засеянные голубыми огоньками звезд, и как ласково шумел прибрежный камыш...

— Знаешь, Миша, нам нужно завтра уехать, — сказала Тамара.

— Нет, нет, завтра нельзя, — возразил он.

— Почему нельзя? Ты и так порядочно задержался в этом Буране. Тебя ждет институтская клиника... Помнишь, я говорила тебе по телефону. Я уже все уладила, можешь считать себя сотрудником кафедры хирургии... Оклад приличный, раза в полтора больше твоего больничного.

— Дело не только в окладе...

Она не дала ему договорить, оживленно прервала:

— Да, да, дело в другом: сбывается твоя мечта, ты будешь работать на кафедре, писать докторскую и через пять-шесть лет — профессор! Профессор эм пэ Воронов! Звучит? Хорошо звучит! И ты будешь профессором! Нужно только спешить с отъездом.

— Я не могу бросить больную, не имею права.

— Но ведь место на кафедре могут занять. Претендентов, знаешь, сколько? — не унималась Тамара.

Она и в доме брата продолжала твердить об отъезде, уверяя, что больную можно отправить в районную больницу.

Они сидели вдвоем на застекленной веранде. С улыбкой поглядывая на него, Тамара упрашивала:

— Ну, не упрямься, Мишенька, для твоей же пользы надо быстрее уехать.

Вошла Фрося.

— Ну, гостечки, проголодались, наверно, я ужин сюда принесу.

— Я вам помогу, Фрося, — вызвалась Тамара. На кухне она опять нахваливала Фросино хозяйство, рассказывала, как они с доктором ходили в больницу.

— Что там Лидия Николаевна? Вы ее видели? — спросила Фрося.

— Чуть-чуть видела, в щелочку...

— Я вам, Тамарочка, хотела сказать... — Фрося умолкла, нерешительно поглядывая на гостью.

Тамара насторожилась.

— Что вы хотели сказать?

— Не верьте, если говорить будут про Михаила Петровича и про Лидию Николаевну... Михаил Петрович самостоятельный, он лишнего не позволит...

— Ах, Фрося, Фрося. — Тамара смеялась. — Что сделаешь, если Миша даже что-нибудь и позволил бы.

— Да неприятно ж самой потом будет...

— Все это, Фросенька, предрассудки. Мужчина есть мужчина. Это женщине остерегаться нужно...

— Да что вы такое говорите, Тамарочка! — Фрося всплеснула руками. — Да ведь жених же он вам. Как можно про жениха вот так?

— Я просто здраво смотрю на вещи... Не стану же я колоть ему глаза докторшей? Выгодней не напоминать мужчине о другой близкой женщине, он скорей забудет ее и останется с тобой. А это главное.

— А я, Тамарочка, по-другому гляжу. Узнала бы про своего, ушла сразу. Как же можно от другой да ко мне? Нет, я на такое несогласная. Или со мной или с ней — выбирай и не шкоди.

Покровительственно усмехаясь, Тамара дивилась Фросиной наивности.

Во время ужина пришел Иван Петрович — угрюмый, хмурый, как туча.

— Вот хорошо, — обрадовалась Фрося. — Садись, Ваня, вместе поужинаем.

Он злыми глазами обшарил стол.

— Что водку не поставила? Неси!

— Да что ты на ночь-то глядючи, — махнула рукой жена, думая, что он шутит.

— За твоего папашу хочу выпить, за тестя дорогого, за здоровьице Игната Кондратьевича. И за твоего дядьку Дмитрия Романовича, пастуха нашего! За всех твоих родственничков! — не обращая внимания на гостей, кричал хозяин.

— Что ты, Ваня? — испуганно спросила Фрося.

— Кто потребовал, чтобы мне выговор по партийной линии? Твой батька! Кто кричал — убрать его с председательского места? Твой дядька! — наступал на жену Иван Петрович, как будто она была во всем виновата. — Все, крышка! Уеду! Продам к чертовой бабушке дом и уеду! А не продам — сожгу. Сам строил!

— Куда же ехать, Ваня, из своего села-то? — со слезами в голосе возразила Фрося.

— Твое село. Моего здесь ничего нету. Не по душе я пришелся твоим родственничкам!

Фрося заплакала.

— Неправда, Ваня, к тебе все хорошо относились, как родного приняли.

Иван Петрович вышел. Слышно было, как он гремит посудой в кухонном шкафу.

— Михаил Петрович, хоть вы уймите его, уедет сдуру, бросит нас. Да как же я с детьми-то? — причитала Фрося, размазывая по лицу слезы.

— Я поговорю с ним, не расстраивайтесь понапрасну, — успокаивал невестку Михаил Петрович, недоумевая: что же произошло? Ваня шел на собрание, уверенный в своих силах, и вдруг все обернулось по-иному. — Идите, идите, Фрося, устройте на ночлег Тамару, — попросил он. Тамара протестующе глянула на доктора. — Я хочу поговорить с братом наедине, — пояснил он.

Женщины ушли.

С графином в руке появился Иван Петрович. Он хотел было наполнить водкой кружку, принесенную Фросей для молока, но Михаил Петрович успел прикрыть ее ладонью.

— Не надо, Ваня, — попросил он.

— Тебе не надо, а мне надо!

— И тебе не надо.

— Командуешь? В чужом доме командуешь?!

— Знаешь, Ваня, есть предел грубостям. Я приехал к тебе в гости. Задержался не по своей вине. Если стеснил, извини, скоро уеду. Но давай все-таки разберемся, что случилось?

Брат грохнул об пол графином, только стекла брызнули.

— Чего толковать? В чем разбираться?!

— Хотя бы в том, что ребята бегают босиком по веранде и могут стеклами от графина порезать ноги. Для начала давай хоть в этом разберемся и подберем осколки.

Иван Петрович исподлобья глянул на брата, процедил:

— Смеешься? Глупее себя считаешь? — взвинченный и обозленный, он расхаживал по веранде, дымя сигаретой. Под ногами хрустело битое стекло.

— Ты, Ваня, объясни все-таки, что случилось?

Брат сел за стол.

— Ну, хорошо, — сердито начал он, — допустил ошибку. Но зачем же вешать всех собак на мою шею? Зачем говорить, что я людей в грош не ценю, что рекорды для меня дороже человека? Да разве я виноват, что Федя Копылов заболел? Разве моя вина, что этот шофер ударил докторшу?

«Вот, оказывается, в чем дело, все ему припомнили на собрании», — подумал Михаил Петрович.

— Что же, я для себя старался? Для колхоза же, — обиженно продолжал Иван Петрович. Он закурил новую сигарету, помолчал немного, потом неуверенно попросил: — Ты, Миша, скажи, по-братски скажи — разве я виновен? Разве я достоин, чтобы мне строгий выговор по партийной линии?

— Извини, Ваня, за откровенность — виновен, — тихо ответил Михаил Петрович, в упор глядя на брата.

— Так. Спасибо, братец, утешил, поддержал. — Иван Петрович криво усмехнулся. — Как те родственнички, мать их в душу...

— Ты не сердись, Ваня, — говорил Михаил Петрович, стараясь быть убедительным и по возможности мягким, — я тебе вот что хочу сказать: откажись ты от председательской должности, не твоя это стихия. Садись на трактор, на комбайн. Больше толку будет. Мне кажется, не умеешь ты людьми руководить, нет у тебя призвания к этому, и образование у тебя не то, что нужно для председателя...

— Хватит! — крикнул Иван Петрович. — Я уже встречал таких советчиков.

Он ушел.

Михаил Петрович слышал шаги его во дворе, слышал, как хлопнула калитка.

Пока братья разговаривали, Фрося успела сбегать к отцу.

— Ну, где он, непутевый? — спросил пришедший старик.

— Он ушел... Уехал! — заголосила Фрося.

— Да погоди ты! — прикрикнул на дочь Игнат Кондратьевич.

— Ушел, бросил нас... Это все ты, ты! — обвиняла отца Фрося. — Все вы. Да что он вам сделал?

— Ты не шуми, дочка. Ты иди, спи. Иди, иди, утро мудренее вечера. — Когда Фрося ушла, Игнат Кондратьевич тяжко вздохнул. — Вот ведь беда какая стряслась...

— Не строго ли наказали человека? Заслуженно ли? — недовольно проговорил Михаил Петрович.

— Да, да, строго, — согласился Игнат Кондратьевич. — Не чужой мне Ваня, да что поделаешь. Дело-то оно поважнее всякого родства... Я ведь говаривал Ване: «Живи ты своей головушкой, думай сам». А Ваня думать не хотел, он все туда поглядывал, наверх, что там скажут, то и ладно, то и делает... Акима Акимовича богом считал. А бог-то сам с гнильцой, бог-то сам «ура» любит кричать, и Ваня от него научился... Оно «ура» хорошо кричать, коли сила за тобой идет, коли рядом локти. А ежели, скажем, других локтями расталкивать станешь да один останешься — добра не жди... — Старик покачал головой. — Вон сколько глаз было, а не доглядели. Ваня-то сперва хорошим вроде был, деловой мужик. Хвалили его, в газетах, по радио хвалили, на совещаниях разных добром поминали... Похвала ведь, что ржавчина, разъедает незаметно. Вот чего я боюсь, Михаил Петрович, накуролесит мой зятек, ох накуролесить может... На собрании-то в резолюцию записали — собрать общее колхозное собрание и освободить Ваню от председателя. Поймет ли, что добра ему люди желают.

— Должен понять, не глупый же он человек, — сказал Михаил Петрович.

— Если бы понял, если бы понял...

Они еще долго разговаривали, оба в одинаковой мере озабоченные судьбой Вани.

— Куда же он мог уйти, — тревожился Михаил Петрович.

— Куда, спрашиваете? Известное дело — помчался к своему «богу», к Акиму Акимовичу. Завтра жди — прилетит коршун, шуму-то будет... Уж мы-то Акима Акимовича знаем!

Старик оказался прав: Иван Петрович разбудил Тимофея и приказал ему заводить машину, в район ехать.

— Что так поздно, Иван Петрович?

— Твое дело шоферское, заводи! — цыкнул председатель на любопытного шофера.

Всю дорогу в машине Иван Петрович молчал, поскрипывал зубами да в мыслях костерил и родственников и неродственников и распоряжался: тесть уже стар, пора ему на заслуженный отдых, на пенсию... Ничего, ничего, назначит он ему пенсию, не возрадуется. Романюка на пушечный выстрел не подпускать к комбайну, посадить на «летучку» и пусть развозит запчасти. Синецкого... Вот с Синецким потруднее. Иван Петрович как-то шуточками-шуточками хотел натравить на него Феню — так, мол, и так, что-то частенько Виктор у докторши задерживается, машину вместе по ночам ремонтировали и теперь в палате днюет и ночует. А Феня в ответ: «Иван Петрович, вы разве не верите в настоящую дружбу между мужчиной и женщиной? Я, например, верю и люблю Лидию Николаевну, она в нашем доме самый желанный человек...» Дура эта Феня, хоть и учительница... Без жены трудно сварганить дельце о моральном разложении... Вот если бы Феня пожаловалась...

Аким Акимович не удивился позднему визиту бурановского председателя (тот навещал его в любое время).

— Ты мне толком, толком обрисуй положение, — потребовал Аким Акимович, выслушав сбивчивый и путаный рассказ Ивана Петровича о партийном собрании.

* * *

Вот уже несколько дней Михаил Петрович не видел брата. Ваня рано уходил из дому и поздно возвращался, обедал где-то в бригадах. Фрося несколько успокоилась, увидев, что муж не собирается покидать ее с ребятишками. А уж о ребятишках и говорить нечего, те по-прежнему льнули к дяде Мише, особенно младший, Толя.

Глядя на племянников, Михаил Петрович вспоминал о том, как они когда-то в детстве дружили с Ваней, а теперь пробежала между ними черная кошка...

Однажды Толя по секрету спросил:

— Дядя Миша, а тетя Тамара хорошая?

— Разумеется, хорошая.

Мальчик покрутил головой.

— Не, плохая.

— Это откуда у тебя такая оценка? — заулыбался дядя Миша.

— Я попросил тетю Тамару рассказать про телевелезор, а она сказала: ты не поймешь... Вася вон рассказывает, понимаю — и стихотворения и буквы все.

Михаил Петрович дернул племянника за темную челку.

— Эх ты, теле-веле-зор, чудак! Телевизор, брат, машина сложная, я сам не понимаю.

— Ну да? — удивился мальчик. — Ученый и не понимаете?

— И не понимаю... Может, все-таки тетя хорошая?

Малыш немного подумал, опять покрутил головой.

— Не, плохая, играться не хочет.

Михаил Петрович повозился с племянником, всласть поборолись они на полу, вслух прочитали «Мойдодыра». Тамара, видевшая это, сказала с улыбкой:

— Вот не подозревала, что ты любишь детей и умеешь разговаривать с ними.

— Тот, кто умеет говорить с ребенком, разговаривает с Будущим.

Она лукаво погрозила пальцем.

— Ты стал хвастунишкой в Буране...

— Буран кое-чему научил меня.

— Ах, Буран, Буран... Жаль только, что купаться нельзя: холодновато стало. — Тамара не говорила теперь об отъезде, хотя «шесть дней» уже прошли. Сейчас Михаил Петрович сам напомнил ей:

— Как ты все-таки оправдаешься перед начальством?

— Зачем оправдываться? Никто не потребует оправданий. Мы ведь с тобой задержимся ненадолго, уедем скоро, — ответила она, умолчав о том, что уезжать одной нет выгоды: не бросит же она своего кандидата на произвол судьбы? Мало ли что взбредет ему в голову...

Да, скоро можно уезжать из Бурана. С каждым днем Лидии Николаевне становится лучше, она уже разгуливает по палате, по коридору, выходит на больничное крылечко и шутливо просит доктора выписать ее.

— Товарищ больная, лечащий врач сам знает, кого и когда выписывать! — нарочито строгим баском сказал ей сегодня Михаил Петрович. Он взял ее руку, подсчитал пульс. — Рад за вас, Лидия Николаевна. Все идет нормально. Но я не вижу вашей радости...

— Михаил Петрович, скажите, вы любите ее? — неожиданно спросила она.

Он растерянно глянул на нее.

— О ком вы говорите, Лидия Николаевна?

— Вы знаете о ком... Она красивая... Она очень красивая...

— Не в красоте счастье.

— И в красоте тоже. Да, да, Михаил Петрович... Хорошо быть красивой. Молчите. Я знаю, что вы скажете. Вы скажете: главное — красота души, ум и так далее и тому подобное... Так все говорят, чтобы не обижать другого или себя успокоить.

— Сан лечащего врача не позволяет мне достойным образом прореагировать на ваши глупости. В том, что говорите глупости, вы сами уверены, но я молчу, слушаю и даже соглашаюсь... И все-таки не в красоте счастье.

— А в чем же?

— У каждого человека свое понятие о счастье. Сейчас я, например, счастлив, что опасность не висит над вами.

— Спасибо, Михаил Петрович. Но в этом все-таки больше мое счастье.

— Вы мне так и не сказали, что же вы тогда задумали?

— На берегу? Когда мы любовались, лилиями? — Лидия Николаевна улыбнулась. — Тогда я на минутку забыла, что мне уже не восемнадцать, а на десяток лет больше, и надеялась на чудо... Но чудес на свете, к сожалению, не бывает...

Михаил Петрович ушел из больницы успокоенный и грустный. Неторопливо шагая по вечерней улице, он вспомнил, что на сегодня в Доме культуры назначено колхозное собрание. Сперва он не собирался идти туда, но вдруг забеспокоился: а что же будет с Ваней? Как он выдержит, как поведет себя? Где-то в глубине души еще теплилась надежда на то, что все обойдется благополучно — поругают, покритикуют Ваню, укажут на ошибки, на промахи, и останется он по-прежнему председателем, и будет работать по-другому. Все поймет Ваня!

Михаил Петрович пришел на собрание уже после отчетного председательского доклада, в разгар прений. В зрительном зале все места были заняты, народ толпился в распахнутых дверях. Но доктора пропустили вперед, и он увидел по-праздничному украшенную цветами сцену, длинный стол президиума, покрытый кумачовой скатертью, трибуну с графином воды. В президиуме сидели — сам председатель, по правую руку от него Аким Акимович Рогов, по левую какой-то седой мужчина в очках, а дальше Синецкий, Наталья Копылова, пастух Дмитрий Романович Гераскин и незнакомые Михаилу Петровичу люди.

Выступал Романюк.

— Мы, товарищи, давно знаем Ивана Петровича. Вырос он, можно сказать, на наших же глазах. А вот кто скажет, был в нашем районе механизатор лучше Ивана Петровича? Не было! Это я точно говорю, не было. Сам у него учился. Ну, а председатель — это другая резинка... Председатель он, можно сказать, хороший, головой болел за все. Да сейчас «головой болеть», можно сказать, мало, сейчас головой и думать надо, и я так думаю, что заключение мое такое будет: справлялся Иван Петрович, это я точно говорю, а только пусть решит, где ему лучше работать.

Над столом президиума встал Аким Акимович Рогов.

— Есть просьба поконкретнее формулировать свои предложения. Я вам уже докладывал мнение нашего управления: указать товарищу Воронову на отдельные недостатки в работе и оставить руководить передовым колхозом. Заслуги товарища Воронова огромны.

— Ты, Аким Акимович, про заслуги потом, заслуги ты умеешь расписывать. Знаем. Ты расскажи, какие ошибки заметило управление? — спросил колхозник из зала.

— Я, товарищи, специально еще выступлю и доложу собранию по интересующему вопросу, — уклонился от ответа Рогов.

Слова попросил Дмитрий Романович Гераскин. Он взошел на трибуну, оглядел зал.

— Дядя Митя, расскажи-ка, как ты председателя кнутом крестил, — послышался задорный голосок из зала.

— А тебе батька штаны спускал? Ремнем прохаживался? — сурово спросил Дмитрий Романович.

В зале засмеялись.

— Батя науку ему приклеивал!

— Наука за позор не считается, — продолжал Дмитрий Романович. — Кто науку принимает, тому все помогает. А вот Иван Петрович не принимал нашей науки, он все больше у Акима Акимовича учился. А чему научишься у такого, как Аким Акимович? И по какому такому праву он сидит у нас за столом на красном месте? И как ему не стыдно смотреть нам всем в глаза?

— Стыд не дым, глаза не щиплет! — крикнули из зала.

— То-то и оно, что не щиплет, а пора бы пощипать Акима Акимовича... Ишь ты, защитник приехал, мнение привез. А от кого ты хочешь защищать Ивана Петровича? Мы его избирали, мы ему доверяли, если надо — еще изберем и доверим! Наш он человек, да под твою, Аким Акимович, дудку плясать начал. Вот что плохо. Вот поэтому и нельзя оставлять Ивана Петровича в председателях. Романюк верно сказал: не было в районе лучшего механизатора, чем Воронов. А подумать, товарищи, надо, кому нам хозяйство доверить. Вот я прикинул, пораскинул и подумал, что лучшего председателя, чем Виктор Тимофеевич Синецкий, нам и желать не надо!

В зале зааплодировали. Рогов опять поднялся, намереваясь что-то сказать, но говорить ему не давали.

Михаил Петрович протиснулся к выходу. И хотя разумом он понимал, что Синецкий более достойная кандидатура на председательский пост, чем Ваня, но сердце защемила горькая обида за брата, и аплодисменты тупой болью отзывались в ушах. Он ушел с собрания.

* * *

Окно у Копыловых было распахнуто. На подоконнике стояла радиола, а у избы собрался хоровод — парни, девушки, по всей вероятности, решившие, что если Дом культуры занят, можно потанцевать и на улице. И они танцевали, смеясь и громко разговаривая.

Михаил Петрович прошел мимо хоровода, в душе сердясь на танцующих, которым, кажется, не было дела ни до колхозного собрания, ни до того, что старшие в этот же самый час решают судьбу председателя... Они веселятся!

Дома Тамара подскочила к нему.

— Ой,-как ты долго!... А я тут одна. Ребята уснули. Фрося побежала на собрание. Она очень переживает. Неужели Ивана Петровича снимут? Такой чудесный человек...

Михаил Петрович промолчал. Да и что он мог сказать, если гремят аплодисменты Синецкому, если на сердце у самого лежит какая-то неотступная тяжесть. Уехать бы поскорее отсюда, что ли... Но сегодня Вера Матвеевна сказала, что нужно еще несколько деньков присмотреть за Лидией Николаевной, и он с радостью согласился — да, да, нужно!

Тамара хозяйничала на кухне, пообещав угостить его отличным ужином.

Вскоре после ужина вернулась Фрося — довольная, веселая, сияющая.

— Ой, Михаил Петрович, ой, Тамарочка, оставили Ваню председателем, оставили! — радовалась она.

— Все хорошо, что хорошо кончается, — отозвалась Тамара, обнимая хозяйку.

— Ох, как его там чистили... Все припомнили, за все отругали. Сидел Ваня за столом, как на иголках, смотрю — то краснеет, то голову опустит, а ни разу не закурил, — рассказывала Фрося. — Потом Виктор выступил. Он тоже пробрал Ваню, а в конце сказал, что нужно оставить Ивана Петровича председателем и втройне спрашивать с него... Мой-то в последнее время волком глядел на Виктора, вытурить из Бурана грозился, а Виктор спас его...

Рассказ Фроси и удивил, и обрадовал Михаила Петровича. Сейчас он жалел о том, что ушел с собрания, поспешил сделать выводы. А все обернулось по-другому: Ваня победил. Но поймет ли он, что это не его победа? Станет ли другим?

 

18

Странное дело. Всем своим существом Фиалковская чувствовала: выздоравливает. Уже стихла боль, уже ходит она, осторожно ступая по дорожкам больничного сада, спит по ночам беспробудно. Вчера покинула больничную палату и перешла в свой дом — там ей удобней и спокойней, а если что, рядом всегда заботливая Вера Матвеевна, которая жила в ее квартире. Дела идут нормально. И все-таки на душе горько-горько, даже совсем выздоравливать не хочется. Она уже считает минуты — скоро, скоро уедет Михаил Петрович...

Утро было хмурое, серое. Под окном тоскливо свистел в тополиных ветвях бесприютный ветер. На ветвях тополей еще каким-то чудом держалась поредевшая сиротливая листва.

С утра собирался дождь. Вот по стеклу хлестнули первые капли, они точно предупреждали: жди, жди, скоро нагрянет наша мокрая неисчислимая рать, пообшибает деревья да вдоволь напляшется по крышам, по лужам...

Дождь усилился. В окно Лидия Николаевна видела, как с ветвей закапала вода, и ей показалось, будто ветви торопливо отсчитывают кому-то спасительное лекарство.

На кухне Рита укладывала в сетку Веры Матвеевны подарки и в первую очередь, конечно, клубничное варенье. Рита и Вера Матвеевна успели подружиться за эти дни. Лидия Николаевна слышала голос операционной сестры:

— Ты вот что, к нам приезжай, институт у нас хороший, больницы хорошие. Жить у меня будешь. Незачем тебе идти в это общежитие. От института живу я недалеко. Удобно тебе будет.

— Конечно, конечно, Вера Матвеевна, приеду, — соглашалась девушка. — Идемте в больницу, со всеми попрощаетесь, а то сейчас машина подойдет.

— Ах, боже мой, не люблю прощаться, — вздохнула Вера Матвеевна. — Ну да ладно, идем.

«Уезжают, уезжают, — с отчаянием билось в голове Лидии Николаевны. — Почему же не идет Михаил Петрович? А вдруг не придет?» — ужаснулась она.

Как тяжелый больной, стонал под окном ветер, и Лидии Николаевне было жутковато одной в просторной, похожей на больничную палату комнате, где и мебель-то была вся больничная...

Неслышно вошел Михаил Петрович. Он был в той же куртке на длинной «молнии», но в расстегнутом коротковатом плаще, в кепке, в сапогах. Это, видимо, брат нарядил его в дорогу... Лидия Николаевна взглянула на него и сразу почувствовала, как внутри что-то оборвалось.

— Прощайте, Лидия Николаевна, — шепотом сказал он, целуя ей руку.

Она растерялась, забыла, что нужно говорить в ответ, как будто не понимала смысла его слов, потом еле выдавила:

— Прощайте, мой хороший спаситель...

— И, может быть, виновник несчастья.

— Нет, нет, не смейте так говорить, — решительно запротестовала она. — Вы не виноваты, у дикарей свои законы. — Лидия Николаевна заглянула ему в глаза и вдруг расплакалась.

— Что вы, что вы, Лидия Николаевна, — забеспокоился он. — Зачем же плакать, не надо плакать, не надо...

— Извините, не буду, — она достала из-под подушки носовой платок, вытерла слезы. — Не буду плакать, если вы дадите честное слово еще приехать в Буран.

Он грустно улыбнулся, тихо сказал:

— Приеду. У меня здесь родственники. Но вас уже не будет...

— Буду, Михаил Петрович, буду, — торопливо отвечала она. — Я уж никогда не смогу покинуть больницу, где спасли мне жизнь, я в долгу перед этой больницей и перед вами в долгу... Всю вы меня перевернули... Я многое поняла за это время.

Михаил Петрович встал, потянулся рукой к календарю.

— Не ищите тот листок, его уже нет. Мы с Ритой вчера сорвали его.

Вернулись Вера Матвеевна и Рита. Целуя Фиалковскую, Вера Матвеевна растроганно говорила:

— До свидания, милая вы моя Лидия Николаевна. Хоть мало я пожила здесь, да рада — хороших людей встретила. Выздоравливайте поскорей и нас не забывайте. — Вера Матвеевна взглянула на Михаила Петровича, вздохнула, кивнула головой Рите — идем, дескать, пусть люди попрощаются.

С улицы слышался надрывный гудок автомашины — это, видимо, Тамара звала своего доктора.

* * *

Косой дождь хлестал по ветровому стеклу газика, дробно барабанил по брезентовому тенту, как будто спрашивая у пассажиров: куда вас леший несет в такую непогодь?

Молчаливая, сгорбившаяся Вера Матвеевна сидела рядом с шофером, а Тамара и Михаил Петрович разместились на заднем сиденье. Тамара была разговорчива, хорошо настроена, ее черные глаза так и светились от радости и счастья. Она без умолку хвалила Буран — ну просто не село, а курорт, и звонко хохотала, если машину встряхивало на колдобинах, прижималась к доктору.

Не переставая, хлестал дождь, и трудолюбивые «дворники» чертили и чертили свои полукруги, очищая ветровое стекло от влажной мути. Один «дворник» мелькал перед глазами шофера, второй перед Верой Матвеевной.

Сквозь прогалины очищенного стекла Михаил Петрович видел опустевшую, неприветливую степь, совсем непохожую на ту, какая расстилалась перед ним, когда по этой же дороге он ехал на «москвиче» в Буран. Тогда все было по-другому: весело сияло жаркое солнце, золотились хлеба, сидели на столбах зоркие орлы... Тогда машину вела Лидия Николаевна, а сзади сидел радостный, взволнованный встречей Ваня...

Встретились братья хорошо, а вот расстались холодно, и хотя брат просил приезжать на следующий год, но в этой просьбе слышалась только обычная обязанность родственника.

Зато племянники — бедовые Ванины сыновья — были рады встретить дядю Мишу и летом, и зимой, зимой даже лучше: можно покататься на коньках, на лыжах (Толя добавил — и на санках).

Просил приезжать Синецкий.

— Вот увидите, Михаил Петрович, через годик больница будет у нас не хуже городской, от поповского дома останется только ограда, — уверял он.

— Посмотрим, — согласился доктор. — Вы, Виктор Тимофеевич, растолкуйте мне, как же так получилось? Партком решил одно, колхозное собрание — другое...

— Вы насчет Ивана Петровича? Любят его у нас, верят ему. Председателя ведь избирают большинством голосов... Но мы одно забываем: он — председатель правления колхоза. А это правление работало у нас плохо, да и партком тоже не может похвалиться. Времена меняются. Единоличная власть добра не приносит. Это мы начинаем понимать. Думаю, что получится у нас... А не получится, посадим Ивана Петровича на комбайн...

Шел дождь, мутный, по-осеннему хмурый дождь.

Всю дорогу Михаил Петрович думал о Лидии Николаевне. Сидевшая рядом Тамара говорила что-то веселое, смеялась, но он почти не слушал, мысли его были еще в Буране, в просторном докторском доме...

На станцию приехали часа за два до прихода поезда. Шофер хотел было подождать с машиной, пока гости сядут в вагон, но Тамара тоном приказа распорядилась:

— Зачем ожидать? Поезжайте! — Она как будто чего-то боялась и поскорей угоняла шофера. В маленьком зале для пассажиров Тамара нетерпеливо стучалась во все окошки: в кассу — скоро ли начнут продавать билеты, к дежурному — не опаздывает ли поезд.

Вскоре подошел мокрый, будто вспотевший от быстрого бега пассажирский поезд. Тамара и сейчас торопила спутников — скорей, скорей! Она успокоилась только в вагоне, когда состав тронулся и, ускоряя бег, лихо затараторил колесами на стыках.

Молоденькая проводница открыла новым пассажирам свободное купе. Сразу было решено, что Тамара и Вера Матвеевна занимают нижние полки, а Михаил Петрович забирается на верхнюю.

Вера Матвеевна всюду любила устраиваться по-домашнему солидно, с удобствами. Она тут же потребовала для всех постельное белье, попросила абажур для настольной лампы. Проводница, ответила:

— Абажура нет.

— Как так нет абажура?

— Пассажиры поломали.

— А вы где были? Почему за казенным имуществом не смотрите? — напустилась на девушку Вера Матвеевна. — Вы зачем здесь? Кто за порядком следить будет?

Проводница, привыкшая к разным пассажирам, терпеливо сказала:

— Не волнуйтесь, абажур будет.

Тамара опять стала веселой, разговорчивой, счастливой.

— Сейчас пойду переоденусь в дорожный костюм и отправимся в вагон-ресторан. Отметим наш отъезд, — сказала она.

Как только Тамара вышла, Вера Матвеевна протянула доктору конверт.

— Прочтите, пока она будет переодеваться.

— Что это?

— Письмо.

— Какое письмо? — удивился он.

— Лидия Николаевна передала мне. Наказывала в поезде вручить вам. Как только поезд тронется, так и отдать. Он вскрыл конверт. На листке из ученической тетради было написано:

«Милый, милый Михаил Петрович! Вы уже в поезде. Слышите — стучат и стучат колеса. Видите — бегут и бегут навстречу телеграфные столбы. Вот Вы и уехали. Мне всегда многое хотелось Вам сказать, но терялись, не приходили на память те нужные слова. Спасибо за то, что Вы были у нас. Я знаю теперь, что такое; настоящее счастье, оно приходит только один раз в жизни. И оно пришло ко мне! Не осуждайте меня за это признание, ведь я пишу правду и только Вам одному. Я буду всегда, всегда ждать Вас, хотя знаю — никогда не дождусь. И все-таки сейчас мне хочется сказать не «прощайте», а «до свидания». До свидания, самый милый и самый любимый человек на земле! Л. Н. Ф.»

Михаил Петрович сидел у окна, подперев кулаком подбородок. Дождь неожиданно стих, как будто поезд вырвался в другое царство, под другое светлое небо. Только на стекле были еще видны пунктирные следы капель, и за окном поблескивали мокрыми ветвями густые заросли защитных лесных полосок.

«Не от счастья ли своего уезжаю?» — подумал он и вдруг услышал, как вагонные колеса выстукивают скороговоркой в ответ:

— От счастья, от счастья, от счастья...

Михаил Петрович сдавил виски ладонями, как будто не хотел слышать эту колесную скороговорку, он чувствовал, как подкатывает к горлу тугой, горький комок, затрудняя дыхание.

В купе вбежала Тамара. Она была в узких черных брючках, голубой шерстяной кофточке — стройная, красивая, всем своим видом как бы говорившая: ты посмотри, посмотри, кандидат, какое сокровище просится к тебе в руки, а ты думаешь о какой-то докторше...

— Я готова, можем идти в ресторан!

Михаил Петрович ничего не ответил. Он по-прежнему сидел у окна, подперев кулаком подбородок, точно окаменелый. Тамара подсела к нему.

— На твоем лице печать мировой скорби... Стоит ли скорбеть, если впереди столько радости, — говорила она, улыбаясь.

Михаил Петрович опять ничего не ответил ей. Он, кажется, не расслышал этих слов, думая о своем и в мыслях, повторяя каждую строчку только что прочитанного письма. За годы совместной работы Вера Матвеевна хорошо изучила доктора Воронова. На операциях, бывало, по выражению одних только глаз она понимала его. Вот и сейчас она внимательно посмотрела на доктора и вдруг, решительно рванув дверь купе, крикнула:

— Проводница!

— Слушаю вас, — невозмутимо сказала пришедшая на зов девушка.

— Следующая станция скоро?

— Через сорок минут. Но вам же далеко ехать...

Вера Матвеевна сердито отмахнулась:

— Без вас люди знают, куда и зачем ехать... Через сорок минут, говорите?

— Теперь уж через тридцать девять будет большая станция, — чуть насмешливо подтвердила проводница.

— Большая это еще лучше... Вот что, милая, возвратите-ка нам один билет, — попросила Вера Матвеевна.

— Билет? Зачем? — удивилась проводница.

Вера Матвеевна подумала немного, закивала головой.

— И то правда, зачем теперь билет, — согласилась она и, кивнув на Михаила Петровича, со вздохом сообщила проводнице: — Этот пассажир сходит на следующей станции... За один комплект белья рублик верните.

Ошеломленная этими словами, Тамара испуганно посматривала то на доктора, то на Веру Матвеевну, не зная, что думать, потом с вымученной улыбкой сказала проводнице:

— Не обращайте внимания, тетя разыгрывает вас, тетя любит пошутить. Нам всем далеко ехать...

Даже не взглянув на нее, Вера Матвеевна достала докторский чемодан и поставила его к двери. Тамара взорвалась:

— Что вы командуете? Что вы командуете?! — крикнула она в лицо Вере Матвеевне, потом бросилась к доктору, обняла его за плечи. — Что это значит, Миша? Что это значит? — с тревогой и дрожью в голосе спросила она.

Он молчал по-прежнему, будто не слыша вопроса. Он, казалось, не видел, как Вера Матвеевна поставила его чемодан у раскрытых дверей. Нет, это Михаил Петрович видел, хорошо видел...

— Что это значит, Миша? — не унималась Тамара. — Ну скажи мне, скажи, что это шутка... Что ты молчишь?

Вместо него ответила Вера Матвеевна.

— Я вам русским языком сказала: Михаил Петрович выходит на следующей станции!

— Нет, нет! — протестующе вскрикнула Тамара. Она тормошила доктора за плечо, в отчаянии твердя: — Это неправда. Это неправда. Ты не сделаешь этого, Миша. Нам же далеко ехать!

Михаил Петрович и на этот раз ничего не ответил ей. В купе заглянуло яркое, умытое дождем солнце, колеса еще настойчивей выстукивали свою скороговорку:

— Едешь, едешь... от счастья, от счастья...

Он тряхнул головой, выглянул в окно и вдруг увидел на мокром, точно покрытом лаком шоссе, что тянулось вдоль железной дороги, «москвича», похожего на больничного. Из окна машины антеннами торчали удочки. Веселые рыбаки не отставали от поезда и даже хотели обогнать его. Они смеялись, помахивая пассажирам руками.

Этот шустрый «москвич» напомнил Михаилу Петровичу многое. Перед глазами неотступно стояла Лидия Николаевна. Он знал, что скоро, очень скоро она оседлает отремонтированного «москвича» и помчится по бурановским дорогам — бедовая, насмешливая, упрямая. А может быть, она стала другой? Может быть, она стала очень серьезной?

Он был бы рад видеть ее любой. Был бы рад... А что мешает? Что?

Что мешает? — в мыслях переспросил Михаил Петрович. — А то мешает, что закончился твой неожиданно удлиненный отпуск, и теперь уж далеко-далеко позади остался Буран...

Над Бураном, наверное, хлещет и хлещет спорый дождь, и довольный бурановский председатель выглядывает в окно кабинета — давай, дождь, лей, ты нам нужен!

Михаилу Петровичу вспомнилось, как прощались они с братом.

— Не обижай, Ваня, Лидию Николаевну, помоги ей, — попросил он.

— Чего обижать? Чего помогать? Уедет — и точка.

— Не уедет, навсегда остается у вас. Виктор Тимофеевич обещал о новой больнице подумать.

— Ишь ты, обещал, — усмехнулся председатель. — Больно много обещает... О больнице пусть думают те, кому положено, а у меня своих думок хватает...

Вера Матвеевна забеспокоилась.

— Станция близко. Собирайтесь, Михаил Петрович, — твердо сказала она, и на глазах у нее блеснули слезы. — Вы недалеко отъехали от Бурана.

Михаил Петрович встал, молча отстранил Тамару, взглянул на Веру Матвеевну.

Операционная сестра ободряюще улыбнулась.

— Идите, — подтолкнула она.

— Миша! Миша! — крикнула Тамара.

— Идите, — повторила Вера Матвеевна.

Михаил Петрович не привык возражать своей операционной сестре, все равно это бесполезно. Он знал только одно: ее совет — добрый совет...

#img_5.jpg